Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Раскройте ваши сердца... - Владимир Иванович Савченко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Только чтобы не очень страшное и поменьше прыжков и скачков, а то ребенок опять всю ночь будет вскакивать, — предупредила Аграфена. Они с Марьей удалились обратно на кухню, и Александр присел на кушетку.

— Я тебе сегодня расскажу про то, как наша тележка землю пахала, сделалась самоходной сохой. Вот, значит, выехала она из Тулы-города... — стал рассказывать Александр с того места, на котором прервался рассказ прошлую ночь.

— Постой! — требовательно остановил его сын. — Как она сделалась сохой, она, что ли, сделалась лошадкой?

— Погоди, узнаешь. Так вот, выехала она за городскую заставу, видит, на краю непаханого поля сидит молодой мужик и плачет. «Что ты, мужичок, плачешь? — спрашивает. — Ай горе какое приключилось?» «Как не горе, — отвечает мужик, — была у меня одна лошадь, и та пала. Осталось поле невспаханное, незасеянное, чем семью буду кормить, налоги платить? Не ведаю...» «Не плачь, — говорит тележка, — слезами горю не поможешь. Лучше покажи мне свою соху, а уж я подумаю, как горю пособить...»

Рассказывал Александр ровным голосом, без запинки, будто читал по книжке, хотя еще не знал, что будет дальше, придумывая сюжет по ходу рассказа. Эту сказку о самоходной паровой тележке, которую в сказке изобрел и построил товарищ Александра по Технологическому институту Лев Дмоховский и пустил в странствование по дорогам России, Александр рассказывал сыну каждый вечер вот уже месяца два подряд. В какие только переделки ни попадала самоходная тележка, с какими людьми ни встречалась, но всегда и везде была она помощницей бедным и слабым, защищала их от богатых и сильных...

Мальчик еще не уснул, и Аграфена еще не вернулась с кухни, все прибиралась там, когда пришел Тихоцкий, статный, стройный, с развернутыми плечами, ростом и осанкой конногвардеец или, пожалуй, бурш-дуэлянт, если взять в соображение какие-то царапины у него на лбу и щеке, будто и правда от ударов студенческих рапир, и то, что несколько лет он учился в каких-то немецких или австрийских университетах, изучал медицину и еще что-то. На звонок колокольчика ему открыл сам Долгушин, и пока поднимались по темной, шаткой и скрипучей лестнице, Долгушин впереди, Тихоцкий следом за ним, Долгушин успел еще раз предупредить Тихоцкого (днем уже предупреждал, когда Тихоцкий передавал деньги и они договаривались снова встретиться вечером у Долгушиных):

— О типографии — ни слова. Можно говорить о прокламациях Флеровского и моей, о самой пропаганде, только не о типографии. Помни, пожалуйста: мы не собираемся делать ничего противозаконного. Поселяемся в деревне для удобства жизни на земле и среди народа, вот все. Пусть она немного успокоится. А там поживем — увидим.

— Но она читала твою прокламацию?

— Читала.

— И что же?

Долгушин засмеялся:

— Неизданная рукопись — какая крамола? Но Гретхен боится. Ее можно понять. Эта история с бедной Любецкой...

Они уже поднялись наверх, и Долгушин умолк.

Маленький Саша лежал у себя за ширмой тихо, засыпал. Александр усадил Тихоцкого в «кабинете», не теряя времени, взял в руки листки, — днем, договариваясь о встрече, решили, что вечером вместе прочтут прокламацию Долгушина, которую тот начал еще в Петербурге и дописывал здесь, в Москве, и которой Тихоцкий еще не читал.

— Сам будешь читать? — спросил Тихоцкий, оглядываясь. Он сидел за простым квадратным столом лицом к окну, частью отгороженному ширмой, Долгушин устроился у самого окна, возле какого-то ящика или сундука, на котором лежали книги, среди них Тихоцкий узнал свой экземпляр «Капитала» Маркса в русском издании, подаренный им Долгушину еще в прошлом году в Петербурге, когда книга только вышла в свет, книга лежала поверх других книг, была вся в закладках, видно, постоянно открывалась; стол и четыре венских стула, этот ящик или сундук и книги — вот все, что было в этой части комнаты.

— Это пока черновик, много зачеркиваний, ты ничего не разберешь, — ответил Долгушин.

— Может быть, подождем Аграфену Дмитриевну? — деликатно предложил Тихоцкий.

— Времени нет, — нетерпеливо возразил Долгушин.

И он начал читать. Это было написанное простым разговорным языком, с легкой, осторожной стилизацией под народную речь обращение к крестьянам, напомнившее Тихоцкому известную ему прокламацию Чернышевского «Барским крестьянам». Оно не повторяло прокламацию Чернышевского, тексты различались существенно, программной своей частью, построением, но было между ними и общее. Особенно напоминали Чернышевского места, где разбиралась суть крестьянской реформы, обобравшей крестьян.

— «...По справедливости-то как бы следовало?.. — читал быстро и тихо, почти шепотом, чтоб не разгулять засыпавшего ребенка, Долгушин. — Следовало бы освободить крестьян, наделить их вдосталь землей, помочь им на первое время, пока они не обзавелись всем нужным для хорошего хозяйства, — да и все тут. Вот тогда бы они действительно вольными стали, а теперь где же воля? Плохие наделы, большие оброки, обида кругом да и только... да нешто это воля? Полно! Это та же неволя, еще пуще прежней... Так распорядился царь и дворяне. Нечего сказать, себя не забыли...»

Почти по Чернышевскому говорилось в прокламации о том, что народ все-таки сильнее всех дворян вместе с их войском и, если бы он поднялся, как один человек, против своих угнетателей, они бы с ним ничего не могли поделать. Прокламация и призывала народ восстать против несправедливых порядков, предварительно, однако (так и у Чернышевского), «сговорившись и согласившись», чтобы «действовать дружно», а не «брести врозь». Напоминал Чернышевского и совет, как добиться общего согласия: «Да вот как: ежели одно общество согласилось, — читал Долгушин, — пускай оно пошлет от себя выборных в другое общество, чтобы согласить его действовать заодно; коли оно согласится, тогда послать выборных от двух обществ к третьему, и так дальше — больше, из деревни в деревню, из села в село, из волости в волость, из уезда в уезд...» И даже называлась прокламация схоже с прокламацией Чернышевского — «Русскому народу».

Отличало воззвание Долгушина от прокламации Чернышевского прежде всего то, что написано оно было в иную эпоху. «Барским крестьянам» составлялась, когда только была объявлена крестьянская реформа и об ожидавшихся последствиях ее приходилось говорить предположительно, теперь, спустя двенадцать лет после ее объявления, можно было подвести итоги. И они подводились в воззвании («та же неволя, еще пуще прежней»). Крестьяне «задавлены поборами», «только и знают, что платят», причем в пореформенные годы развелись, в придачу к прежним притеснителям народа, дворянскому правительству да чиновникам, новые притеснители, богачи-капиталисты, обирающие «до зла-горя рабочих людей», ничем не брезгающие ради наживы, «они обсчитывают, обвешивают, обмеривают, штрафуют, дают людям бедным, беспомощным хлеб и деньги под тяжкие проценты». Дух наживы захватил и церковь христову, ее служители, «забыв всякий стыд, даром молитвы не прочитают».

Со ссылками на Евангелие проводилась в воззвании мысль об исходном равенстве людей и ею обосновывалось право бедных на восстание. «И разве у людей не одинаковы потребности? Нет! мы знаем, что все люди равны от рожденья, и уж от природы наделены неотъемлемыми правами... все люди равны; этому учил и божественный учитель Иисус Христос... Будем же твердо стоять за наше святое дело, — за освобождение народа от угнетателей...»

Заканчивалась прокламация программой действий.

— «...Надо ясно обозначить, — переходил к этой части прокламации Долгушин, — чего мы хотим, чтобы всякий знал, в чем наше дело, и видел, что оно правое и не зря мы как-нибудь за него принимаемся. И так мы требуем, во-первых...»

В комнату вошла Аграфена, и Александр остановился, досадуя на помеху; однако он постарался, сделав над собой усилие, никак не выразить досады. Аграфена подошла к Тихоцкому, поднявшемуся ей навстречу.

— Виктор Александрович, извините, я слышала, как вы пришли, да не могла вас встретить, была занята на кухне. Саша уснул? — посмотрела она на Александра, тот кивнул, но неуверенно, и она, извинившись перед гостем, пошла к мальчику и через минуту вернулась. — Спит. Виктор Александрович, так вы правда дали деньги Александру без всяких условий, на личное употребление?..

— Помилуйте, Аграфена Дмитриевна, какие условия? — развел руками Тихоцкий.

— Я имею в виду — не на общественное дело?

— Какое же общественное дело?

— Да не собираетесь ли вы здесь, в Москве, устроить типографию под видом дачи?

— Почему типографию?

— В Петербурге столько говорили о типографии. Даже, кажется, уж и купили станок. Только почему-то дело у вас там не пошло. Александр мне всего не говорит, да ведь догадаться нетрудно.

— А что вы имеете против станка, Аграфена Дмитриевна?

— Не хочу еще раз испытать прелестей одиночного заключения, Виктор Александрович. Довольно одного раза. Притом у меня ребенок. Вы слышали о гибели Лизы Любецкой?

— Не беспокойтесь, Аграфена Дмитриевна, я дал деньги Александру именно на землю под дачу. Вы же хотели поселиться в деревне? Купите землю, построите дачу, Александр будет заниматься сыроварением и проповедовать среди местного населения социализм, вы — акушерствовать, а мы, ваши друзья, — гостить у вас. Уединения у вас с Александром не будет, Аграфена Дмитриевна.

— Будет ли так, как вы говорите? — вздохнула Аграфена. — Вы надолго в Москву?

— Завтра уезжаю в Харьков, к себе в имение.

— Мы собираемся пойти на Красную площадь — хотите пойти с нами?

— Пойду с удовольствием.

— Сейчас я напою вас чаем и отправимся, пожалуй.

Аграфена ушла на кухню, и Тихоцкий с Долгушиным вернулись к прокламации, к программе. Для того чтобы народу устроить жизнь свою по правде, довольно было бы, говорилось в прокламации, добиться исполнения хотя бы следующих шести требований: необходимо уничтожить оброки — выкуп земли, произвести передел всей крестьянской, помещичьей и казенной земли и распределить ее «между всеми по справедливости, чтобы всякому досталось, сколько надобно», рекрутчину заменить всеобщим обучением военному делу, завести хорошие народные школы и добиться общей грамотности, уничтожить паспорта, главное же — ввести выборную и сменяемую подотчетную народу власть.

— «...Мы не хотим, чтобы всеми делами заправляли дворяне... А хотим мы, чтобы управлял сам народ через своих выборных; чтобы правительство состояло не из одних дворян только, как теперь, а из людей, избранных самим народом; за ними народ будет наблюдать и спрашивать с них отчет и сменять их, когда будет нужно. Такое правительство будет делать только то, что полезно народу, а чуть оно вздумает сделать что-нибудь вредное, — его остановят и сменят...»

Когда Долгушин кончил чтение и стал складывать листочки, Тихоцкий удивленно спросил:

— Помилуй, ты зовешь мужиков добиваться поравнения по земле, но как равняться? Надо об этом прямо сказать.

— Что сказать?

— Как что? Надо же заявить наши требования — об общественном владении землей, о запрещении наемного труда...

— Кому заявить — мужику? — перебил Долгушин. — С ним нужно говорить о вещах, ему понятных. Передел земли и отмена выкупа — этого больше чем достаточно.

— Но о своих убеждениях должны мы заявить? Просто нечестно было бы умолчать об этом...

— Об этом мы заявим, только в другой прокламации. Обращенной к интеллигентным людям.

— Ты напишешь?

— Напишу.

— И все-таки, мне кажется, следовало бы это сделать теперь.

— Не уверен. Впрочем, я подумаю.

— Подумай. А, в общем, твоя прокламация мне больше нравится, чем брошюра Флеровского. У него не прокламация, а проповедь, будто перевод из аббата Ламенне. Ну что это: «Слушайте, люди, правду великую, — стал читать по памяти Тихоцкий, — только тогда вы счастье изведаете, радость светлую без горести, когда полюбите друг друга любовью сладчайшей и от любви друг к другу сладостной не захотите вы друг над другом возвышатися, а возжелаете все быть равными...» Кто это станет читать? И ты хотел это напечатать?

Долгушин усмехнулся, ответил:

— Там не только это. Там хорош прямой призыв идти в народ и поднимать его на борьбу. Если Дмоховский сумеет издать эту брошюру в Женеве, мы и ее будем распространять. А может, и перепечатаем. Только попросим Василь Василича сократить. Кстати, в его брошюре как раз сказано об общественном владении землей и о беззаконии наемничества.

— Сказано смутно.

— Но все же сказано...

— Сказано так, что не поймешь, он за общественный принцип владения или за поравнение на основе индивидуального владения. И, во всяком случае, у него ничего нет о замене индивидуального труда артельным.

— Этого нет.

— То-то и оно. И название: «О мученике Николае». Мужик прочтет и решит, что это о святителе Николае. Намек на Чернышевского не для его разумения. Стало быть, его внимание будет направлено на пустяки...

Вошли Аграфена и Марья, которая внесла самовар, поставили самовар в «кабинете», зажгли свечи, напились чаю и пошли со двора.

3

Ближе к полуночи умолкли церковные колокола, окончились службы, во всех приходах готовились к великой заутрене, московский люд стягивался к церквам, заранее занимали самые удобные места посреди храмов, куда еще в пятницу — страстную пятницу — вынесли из алтарей плащаницы и отгородили бархатными веревками, в полночь сюда не протиснуться.

Ночь была тихая, теплая, площадь Успенского собора в Кремле, когда на нее вышли Долгушины и Тихоцкий, была полна народу, у всех в руках были свечи, еще не зажженные, их зажгут сразу после полуночи, с первыми ударами Ивана Великого. На лестнице и балконах колокольни Ивана тоже был народ, стояли тесно, плечом к плечу. Драповые пальто, казакины, поддевки, кружевные пелерины, бархатные салопы, кацавейки.

— Опоздали, — смеясь, сказал Долгушин. — Оттуда, сверху, с Ивана, говорят, всего лучше наблюдать за крестным ходом. Нечего делать, останемся на площади.

— А мне хочется посмотреть службу. Пойдемте в собор! — сказала Аграфена.

Пока шли к Кремлю, по пути заглядывая в церкви, мимо которых проходили, любуясь их необычно щедрым освещением, Аграфена постепенно заряжалась легкой атмосферой праздника, отходила от своих каждодневных мучительных забот матери и жены при бессребренике муже. Несколько раз она заговаривала о даче, все никак не могла решить для себя, в самом ли деле намерен Александр устроить дачу с расчетом завести коммерческое дело, сыроварение или иное что, или это только слова, дело кончится ничем, как уже бывало с его техническими проектами. Александр уверял ее, что он действительно думает заняться сельским хозяйством, ввести артельное сыроварение на манер швейцарского или американского, сделать то же, что начал делать в России сыропромышленник Верещагин, не зря же он год прослужил у Верещагина управляющим мастерской молочной посуды, кое-чему научился, да и знания, полученные за три года учения в Технологическом институте, пора было приложить к делу. А главное, давно пора ему, Александру, войти в народную среду, натурализоваться в ней в качестве артельщика — лучшего положения для народника-пропагандиста и представить нельзя. Аграфена верила и не верила его словам, ей хотелось верить, земля, дача — это была хотя какая-то надежда на устойчивость в их с Александром нелегкой жизни. Она устала за четыре года замужества, в течение которых слишком много было всего: и радужные надежды, и арест неизвестно за что, одиночное заключение, рождение сына и дочери, и смерть дочери, и безденежье, и неопределенное положение поднадзорной...

Идти в собор, в духоту, в удушливые запахи елея и ладана, не хотели ни Долгушин, ни Тихоцкий, они провели Аграфену в храм, сами вышли на паперть, условившись с Аграфеной, что, когда начнется крестный ход, встретятся здесь, у паперти.

— Скажи, а откуда это название — «Русскому народу»? — спросил Тихоцкий, отойдя с Долгушиным несколько в сторону от паперти, на которой толпился народ. — По аналогии с прокламацией Чернышевского?

— Нет. У Лаврова есть стихотворение под таким названием. Когда-то я прочел его в списке.

— У Лаврова? Что за стихотворение?

— Ходило по рукам в Петербурге после покушения Каракозова. «Проснись, мой край родной, не дай себя в снеденье....Восстань! пред идолом ты выю преклоняешь, внимаешь духу лжи, свободный вечный дух ты рабством унижаешь, оковы развяжи!..» Злое стихотворение. А я сам был тогда ох злой...

— На кого злился, на народ, в рабстве прозябающий?

— На все на свете. Это уж потом, года два спустя, понял: одной злобой жить нельзя. Как у Некрасова: ею одной сердце питаться устало, много в ней правды, да радости мало. И тогда, кстати, женился.

— Женился — переменился. Аграфена так на тебя подействовала?

Долгушин засмеялся:

— Нет, друг мой Виктор. Скорее было наоборот. Сперва переменился, потом женился. Что подействовало? Кто знает. Может, тут законы возраста и ничего больше. Может, влияние поэзии, того же Некрасова например. Во всяком случае, тогда решил, что революционеру, и даже, может быть, революционеру в еще большей степени, чем обыкновенному смертному, надобно испытать обыкновенные радости земного бытия — любовь, отцовство, дружбу. Иначе как представительствовать за других людей перед историей? Вот каким высоким слогом мы с тобой заговорили. И Аграфена, кстати, когда мы встретились, примерно то же чувствовала, мы легко и быстро сошлись. Ах, славное было время. Ну а потом...

— А в бога ты верил когда-нибудь? В детстве?

— В бога перестал верить в гимназии, прочел Чернышевского «Антропологический принцип» — и будто никогда не верил. Я человек головной, друг мой Виктор. А ты — верил в бога?

— Не знаю. В нашей семье, сколько я себя помню, о боге никогда не говорили, только о политике. Среди моих родственников, знаешь ли, есть декабристы, есть политические эмигранты. Когда я учился в Цюрихе, я жил у своих тамошних родственников, они социалисты, принципалы рабочего движения... Но бог — это ведь философия, вопрос о смысле жизни. Если устранить идею неведомого божественного промысла, что же останется, чем заместить мысль о назначении человека, отдельной личности? Идеей служения человечеству? А человечество — для чего?

— Это тебе мешает жить? — спросил Долгушин насмешливо.

— Да не то чтобы мешает... но надо же наконец разобраться... — Тихоцкий смешался, не нашелся сразу, что возразить.

— Разбирайся сколько угодно на досуге, когда он у тебя есть. У большинства же людей этого досуга нет и не скоро будет. Пусть разбираются господа Достоевские, у них это недурно получается, а мы будем думать о большинстве, о котором некому думать. Не беспокойся, не побежит это большинство резать старух-процентщиц только от того, что бог умер и никто не позаботился о подходящей заменяющей его материалистической идее, этому большинству не до высших материй, ему бы на бренную жизнь заработать. А вот если некому будет думать о его настоящем грустном положении, оно наверняка очень скоро не в силах будет обеспечивать себе земную жизнь, не то что думать о вечной... Не знаю. Для меня смысл жизни в том, чтобы раствориться в среде народа со всеми своими понятиями, знаниями, привычками, слить их с народными привычками и понятиями, и пусть воздействуют одно на другое. И если ценой такого самоотречения нам удастся... ну да, мне и другим, кто настроен подобным образом, а нас немало и будет все больше... если удастся хотя несколько поднять самосознание народа, градус его жизненных проявлений, каждому из нас можно считать себя спасенным. Вот тебе реальное, не мифическое преодоление конечности личного существования, зачем еще бог?

— Да ведь и я принимаю эту логику и готов раздать свое имение нищим и отнюдь не по слову Иисуса Христа. И все-таки, смотри, какая это сила — вера. Смотри, как люди тянутся к церкви, — обвел Тихоцкий рукой темную площадь, по которой трудно перемещалась плотная масса людей, в густевшей темноте смутно белели лица, и народ все прибывал. — Да и мы тоже...

— Какая это сила? — перебил его Долгушин с жаром. — Это — сила веры? Это — сила жажды зрелища, развлечений. Придумай иное яркое зрелище — соберешь такие же толпы. В Испании, говорят, бои быков привлекают не меньше народу, чем церковные праздники, — в Испании, у народа самого набожного. А в Маниле — петушьи бои...

Тихоцкий засмеялся:

— Что ж, ты, конечно, прав. Тут не о чем спорить...

— Прав, конечно, прав. Но ты, пожалуйста, свое имение все-таки пока не спеши раздавать, успеешь. Считай себя управляющим первой народной экономией, доходы от которой идут на общее дело.

Разговаривая, они время от времени переходили с места на место, когда замечали, что своим разговором привлекали досужее внимание стоявших или проходивших поблизости людей. Несколько раз уже они уходили от назойливого любопытства рослого белобородого старика с ясными доброжелательными глазами, на нем была немужицкая сибирка в талию и мужицкая валяная шапка, старик все жался к ним. Заметив, что молодые люди смотрят на него, он без смущения подошел ближе, снял шапку, поклонился:

— Извиняйте, господа хорошие, дозвольте полюбопытствовать. Не могу понять, какого вы звания будете? Одеты будто по-крестьянски, а не крестьяне. Для купцов тоже не фигуристы. Дворяне так не разговаривают, к примеру о народе так-то уважительно не отзываются, нет, и за то вам низкий поклон, — он поклонился. — Из секты какой? Да богу не молитесь и судите о нем вольно. Из каких же вы?

Долгушин и Тихоцкий невольно посмотрели друг на друга, в самом деле, по облику они были неизвестно кто, оба в поддевках городского покроя, как у старика — в талию, в косоворотках, в высоких сапогах.

Смеясь, ответил Долгушин:

— Да и ты, отец, по одежке неведомо кто, может, прасол, может, крестьянин, а ликом и по любопытству своему и разговору ни то и ни другое. Грамотен я чай?

— Грамотен.

— Бродишь по святой Руси?

— Дороги, слава богу, никому не заказаны.



Поделиться книгой:

На главную
Назад