Зачастую Юрасов обрамлял свои интервью отступлениями – краткими комментариями, собственным чтением стихотворений или отрывков прозы. Юрасов также был автором программы «Русские за рубежом», которая посвящена известным людям за границей, театральным постановкам, художественным выставкам, изданию книг; иногда это рассказы известных эмигрантов о своей жизни в России и на Западе, например, в свое 75-летие Александра Толстая рассказывает о работе Толстовского фонда[346].
Владимир Юрасов в эфире РС читает отрывки из неизданных в СССР произведений поэтов и писателей, своих современников. В 1961 году Юрасов выступает автором специальной программы на тему «Рассвет в советской поэзии», где читает стихи Бориса Пастернака, Леонида Мартынова, Семена Кирсанова, Роберта Рождественского, Юнны Мориц[347]. (
В середине 1970-х годов Анатолий Кузнецов рассуждает о причинах и обстоятельствах трагических судеб писателей и поэтов XX века: о пожизненной эмиграции Бунина и Набокова, Горьком, Гумилеве, Мандельштаме, Платонове (дворнике при Союзе писателей), Булгакове, Есенине, Маяковском и Цветаевой, о «самоубийстве таланта, но постыдной и страшной фигуре советской литературы – Фадееве», Зощенко и Ахматовой, Пастернаке, Солженицыне. Кузнецов говорит о Максимове и Бродском, называя первого «одним из самых серьезных русских писателей», а второго – «лучшим современным русским поэтом».
«
Песни Галича тоже про «подлинное» и «ложное», про совесть, про стыд, про невозможность продолжать
Автор поворачивает главную тему программы (открытие выставки Шагала) таким образом, чтобы рассказать свою, важную для него историю, при этом не отступая от основного сюжета: «Иткинд вместе с Марком Шагалом когда-то из Белоруссии приехал в Париж – учиться. Потом вместе с Шагалом он вернулся в Россию, но Шагал снова уехал во Францию, где он и остался уже, ставши всемирно известным мастером, а Иткинд остался в России, где его и арестовали не то как французского, не то как английского, не то японского шпиона… В 1956 году, когда уже очень старый, изломанный, избитый, искалеченный человек вышел на волю, ехать ему было некуда, заниматься ему было нечем, и он продавал на базаре спички, которые он сам делал… Он жил в пещере, вырытой в скале в горах… Вот там он добывал какой-то фосфор, изготовлял особенные спички и продавал их на базаре. Случайно его узнали какие-то люди, ленинградцы… Узнали, кто он. Они пошли в ЦК партии Казахстана, они пошли в совет министров, они писали письма в министерство культуры… А он и в пещере, в скале, продолжал творить. Он любит дерево, любит фактуру дерева, ему кажется, что дерево теплее камня, теплее мрамора…
Кто-то из высокого начальства милостиво разрешил предоставить Иткинду малюсенькую двухкомнатную квартиру и даже подвал, сырой подвал, в котором он мог бы работать… Мы приехали утром на эту далекую улицу Алма-Аты, вышли из машины, пошли к очень некрасивому, стандартному блочному дому и вдруг увидели, что у дома стоит скамеечка и на скамеечке сидит маленький, худенький старик в белой рубашке, положив на колени очень тяжелые и очень выразительные руки… Мы подошли, меня представили Иткинду. Он как-то мельком взглянул на меня и продолжал смотреть на кучу бревен, сваленных у дома. Его спросили: “Что такое?”. Он сказал: “Вот видите, вон там лежат бревна. Это то, что мне нужно, тот сорт дерева, который я очень люблю, они растут только в горах, и оно прекрасно поддается обработке…”. Потом он повел нас вниз, в сырой подвал, где стояли его скульптуры. Должен сказать, что скульптуры потрясли меня… Он фантастический художник… Выставки его индивидуальной так и не удалось сделать. Он уже умер. И имени его не знает почти никто. Знают несколько друзей в Алма-Ате, знают несколько искусствоведов в разных городах страны… Знаете, хочется помечтать о том времени, когда в каком-нибудь далеком музее рядом в залах будут выставлены произведения двух великих художников, вместе начинавших свой творческих путь, – Шагала и Иткинда…»[350].
В 1983 году в программе «Культура, судьбы, время» Войнович в политическом радиофельетоне рассуждает о «невозвращенцах»: «Бежит народ, со страшной силой бежит… Помню, когда-то шел вокруг Европы польский туристский корабль “Стефан Баторий”. Пассажиры бежали с него чуть ли не в каждом порту, поодиночке и группами, так что корабль почти опустел. Тогда поляки острили, что его надо называть не “Стефан Баторий”, а “Летучий голландец”. А после бегства некоторых артистов балета родилась шутка: “Что такое Малый театр? Это Большой театр после заграничных гастролей”. Но шутки шутками, а люди бегут. Артисты, дирижеры, режиссеры, гроссмейстеры, заслуженные мастера спорта, доктора всевозможных наук, орденоносцы, лауреаты, депутаты, дипломаты и, само собой, работники КГБ… Казалось бы, какие люди!.. И в местной партийной организации его проверяли. И на райкоме характеристику утверждали. И выездная комиссия ЦК и КГБ всю его подноготную бдительно изучала. И все у него, как говорится, было в ажуре. И социальное происхождение, и служебное положение. Политически выдержан, морально устойчив. Производственные задания выполняет. В субботниках участвует. Жене не изменяет. Судимостей, выговоров и венерических болезней не имеет, партийные взносы взносит вовремя… И вот, имея такие прекрасные по всем статьям показатели, человек все же бежит…»[351].
Отдельно следует выделить тему – портреты русских писателей в контексте советского пространства. Такие литературные портреты делали авторы Свободы разных поколений, доказывая, что при советской власти нет свободы творчества. Например, Сергей Довлатов подготовил серию передач о русских писателях и поэтах. Отметим, что первой книгой самого Довлатова, прочитанной на Свободе, была «Невидимая книга», появившаяся на Западе в 1978 году.
Интересны его выступления, приуроченные к 60-летию со дня гибели Есенина и 100-летию со дня рождения Николая Гумилева: «Пророческие и горькие слова Пушкина “Они любить умеют только мертвых” с угнетающей точностью выражают политику советских литературных властей за последние три десятилетия. Медленно, осторожно, как бы нехотя, власти возвращают российскому читателю писателей и поэтов, вычеркнутых на долгие годы из литературного процесса. Казненных, замученных в тюрьмах и ссылках, скомпрометированных марксистской критикой, загнанных в эмиграцию. В том или ином объеме, с теми или иными комментариями…»[352].
В 1983 году в программе «Культура, судьбы, время» Довлатов обращается к творчеству Андрея Платонова – по случаю выхода в нью-йоркском издательстве «Серебряный век» повести Платонова «Впрок»: «так далеко не впервой русские издательства на Западе восполняют зияющие пробелы в истории русской культуры…». Довлатов говорит о судьбе выдающегося русского прозаика, рассказывает о том, что начиная с середины 1960-х годов в Советском Союзе переиздаются наименее острые вещи Платонова, а на Западе изданы романы Платонова, долго ходившие в самиздате: «Андрей Платонович Платонов достойно проработал в литературе 30 лет, недолгое время пользовался официальным признанием и умер в 1951 году в собственной постели, пережив эпоху массовых репрессий, и тем не менее, мы уверенно причисляем его к жертвам сталинского террора. Против советской власти Платонов не выступал, что было бы равносильно физическому самоубийству, и более того, в раннюю пору своего творчества пребывал во власти иллюзий, связанных с идеей переустройства мира. Но, как честный художник, дал в своих лучших романах “Чевенгур” и “Котлован” такую страшную, поистине сюрреалистическую картину распада народного сознания, что говорить о его лояльности к бесчеловечному режиму становится абсолютно нелепым.
Романы Платонова “Чевенгур” и “Котлован”, так и не опубликованные на родине писателя, долгие годы циркулировали в самиздате и были изданы на Западе, где о них существует целая литература. Выпустив при жизни несколько тоненьких сборников, Платонов то и дело оказывался мишенью марксистской критики, надолго умолкал, добывая себе пропитание едва ли не оскорбительными способами, в частности, работая дворником в Союзе писателей, где делили между собой завидные материальные блага его бездарные ненавистники и враги. Рассказывают, что когда литературные вельможи Федин и Тихонов, проходя через двор Союза писателей в своих бобровых воротниках, демократично здоровались с убирающим мусор Платоновым, он с издевкой отвечал: “Здравия желаю, ваше высокоблагородие”.
Начиная с середины 60-х годов в Советском Союзе чуть ли не ежегодно переиздаются наименее острые вещи Платонова. И все же лучшая часть творческого наследия Платонова по-прежнему находится под запретом… Даже и теперь официальная советская критика изображает Платонова стихийно даровитым, но политически незрелым бытописателем, так и не усвоившим сути марксистко-ленинской диалектики и вдобавок коверкавшим русский язык. Хотя в разное время прозой Платонова восхищались такие непохожие друг на друга ценители литературы, как Хемингуэй и Горький. А уж для сегодняшней читающей публики, как в России, так и в эмиграции, Платонов бесспорно входит наряду с Булгаковым, Бабелем и Зощенко в число крупнейших русских художников XX столетия…
Иосиф Бродский писал о языке Платонова: “…Читатель закрывает книгу в самом подавленном состоянии. Если бы в эту минуту была возможна прямая трансформация психической энергии в физическую, то первое, что следовало бы сделать, закрыв данную книгу, это отменить существующий миропорядок и объявить новое время”. Конец цитаты. Нью-йоркское издательство выпустило отдельной книгой повесть Платонова “Впрок”, с которой, в сущности, началась травля Платонова и которая не входила ни в один из посмертных сборников писателя…»[353].
Одни из важных тем, которые обсуждают у микрофона Свободы писатели русского зарубежья в 1980-х годах, – реабилитация писателей и отношение к эмигрантской литературе в Советском Союзе. В 1987 году в аналитической программе «Поверх барьеров» Войнович рассуждает о том, что советская литература всегда была «чувствительна к колебаниям политического климата»[354]. Попытки либерализации советского общества, говорит Войнович, в первую очередь сказываются на литературе, но «повесть живущего в Москве Венедикта Ерофеева “Москва – Петушки” не издается, и представить себе ее изданной даже сейчас я не могу»[355], – подчеркивает писатель. (Сергей Довлатов о Ерофееве: «…Одно из горьких переживаний моих в Америке сводится к мысли, что Ерофеев, увы, непереводим, так же как Платонов, Гоголь или Зощенко, и связано это главным образом даже не с языком, а с осознанием контекста – бытового, социального, лексического. Достаточно сказать, что в словесном потоке ерофеевского романа тысячи советских эмблем, скрытых цитат, нарицательных имен, уличных словечек, газетных штампов, партийных лозунгов, песенных рефренов…»[356].)
Войнович продолжает: «Советская литература всегда была очень чувствительна к колебаниям политического климата. Все потепления и сменяющие их заморозки отражались прежде всего на ней. Неслучайно наиболее видимым результатом так называемой хрущевской оттепели было оживление литературы, а первым признаком наступления брежневских холодов стало судилище над писателями Синявским и Даниэлем.
Сейчас попытки либерализации советского общества опять в первую очередь сказались на литературе. Опять, как в 60-х годах и даже шире, идет полоса реабилитаций. Скажем, поэт Николай Гумилев реабилитирован только сейчас – через 65 лет после его расстрела… Постепенно реабилитировались книги Михаила Булгакова… Издаются книги писателей-эмигрантов, в свое время не принявших советскую власть, таких как Набоков, Ходасевич и другие. Одновременно реабилитируются книги авторов, которые были и умерли членами Союза писателей – их причастность к советской литературе никогда не отрицалась, но эти отдельные книги были запрещены… К списку допущенных к печати следует прибавить прежде не запрещенные, но и не разрешенные, а просто лежавшие в столах рукописи живых советских писателей Рыбакова, Приставкина…
Есть и еще одна категория писателей разного возраста, которые в эпоху так называемого брежневского застоя вообще не могли пробиться в литературу. Некоторым из них это сейчас удается, впрочем, далеко не всем…
Реабилитация книг, имен и расширение цензурных рамок сопровождается осуждением прошлой практики руководства литературой. Подвергается критике, иногда даже весьма резкой, явление, которое получило название “ждановщина”. Я напомню, что Андрей Жданов был сталинский подручный, который вмешивался в дела литературы и искусства… В 46-м году он публично обрушился на Михаила Зощенко и Анну Ахматову с мерзейшими, хулиганскими и непристойными нападками… Другой ценитель литературы – Семичастный, в то время секретарь ЦК комсомола, а затем председатель КГБ, выступая против Пастернака, называл его шавкой и свиньей, которая ест там, где гадит. Все эти словоизвержения сопровождались затем секретными или не секретными циркулярами, после чего обруганные авторы приговаривались, по выражению Лидии Корнеевны Чуковской, “к несуществованию”, то есть они не могли уже печатать ни книги, ни отдельные рассказы или стихотворения, независимо от их содержания. Сочинения этих авторов изымались из библиотек, их имена вычеркивались, выдергивались и выстригались из каталогов, энциклопедий и критических статей прошедшего времени… Теперь такая форма управления литературой осуждается. Литературные газеты и журналы пестрят вышедшими из небытия названиями и именами… Кто не знает, может подумать, что прошлое ушло безвозвратно. Но оно не ушло…»[357].
В заключение вступления ведущий программы Александр Воронин говорит что «в связи с присуждением на минувшей неделе Нобелевской премии по литературе поэту-эмигранту Иосифу Бродскому представитель Министерства иностранных дел СССР Геннадий Герасимов, отвечая на вопросы зарубежных журналистов, сказал, в частности, что журнал “Новый мир” намерен в ближайшем будущем опубликовать подборку стихов Бродского. Слухи о таких намерениях ходили уже довольно давно. И если стихи Бродского действительно будут опубликованы в Советском Союзе, то это будет большим шагом вперед или, вернее, пробным камнем в деле расширения гласности и демократизации жизни в стране»[358].
В 1987 году Сергей Довлатов в программе «Писатели у микрофона» анализирует современное положение советской литературы сквозь призму истории, приводя в пример литературную жизнь 1920–1930-х годов: «Давайте вспомним, что происходило на этом фронте в 20-х – начале 30-х годов при Сталине, который был, как известно, не самым видным либералом из советских вождей. Значит так. Самые крупные писатели эмиграции – Горький, Бунин, Куприн и Шмелев – печатались в Союзе в 20-е годы. Выходили книги Надежды Тэффи… В 20-е и 30-е годы в Союзе издавались мемуары Деникина, безусловно антисоветские произведения Шульгина, а также белоэмигранта Романа Гуля… В конце 20-х и даже начале 30-х годов на Запад свободно ездили и даже жили подолгу Бабель, Маяковский, Ильф с Петровым, Тынянов, Пильняк и многие другие…»[359].
Во всегда ироничном и иносказательном финале выступления Довлатов подводит итог: «Я не хочу в сотый раз повторять, что гласность не бывает частичной, выборочной, половинчатой, что гласность бывает только полной и больше никакой, а все остальное есть не гласность, но сокрытие правды. Я скажу о другом. По не вполне ясной мне самому причине русская эмиграция всегда была для метрополии чем-то существенно важным. Всегда притягивала ее внимание, всегда была проблемой если не номер один, то во всяком случае чем-то требовавшим того или иного решения. Так вот. До тех пор, пока не будет решена проблема положения русской эмиграции, а решить ее можно в два счета – открыв границы и упразднив цензуру, до тех пор будут циркулировать в Союзе наши многострадальные книги, возбуждая особый интерес к запретному плоду, называемому “литература русского зарубежья”, наши книги будут для конспирации оборачивать в газету, тайно передавать друг другу и продавать на черном рынке за большие деньги, что, с моей точки зрения, не самая худшая доля. И все-таки я предпочел бы, чтобы мои книги открыто стояли в книжных магазинах, занимая скромное место где-нибудь между Саввой Дангуловым и Николаем Доризо»[360].
В том же году Аксенов в программе «Писатели у микрофона» беседует о русских писателях за рубежом в отражении гласности. Передача называется «Заляпанное стекло»: «Этим летом в Копенгагене один писатель рассказывал мне о своей недавней поездке в Москву, он был под впечатлением происходящих перемен… Так или иначе, но тот факт, что советские журналы печатают авторов, которые еще год назад состояли в каких-то вечных черных списках, уже говорит сам за себя. В Союзе писателей на улице Воровского он встретился с несколькими ответственными людьми, к сожалению, он не запомнил. Для скандинавского человека русские имена звучат труднее, чем исландские. “В общем, я им сказал, – продолжал он, – это прекрасно, друзья мои, что вы сейчас печатаете Набокова и Замятина, а вот как насчет нынешних эмигрантов? Есть ли планы напечатать кого-нибудь из них?” Тут лица собеседников посуровели: “С нынешними эмигрантами дело обстоит сложнее, дорогой скандинавский друг, это народ пестрый, среди них есть такие типы…”. “А дальше, – не без юмора продолжал он, – дальше, сэр, было упомянуто ваше имя”. “Среди них, – говорят они, – есть такие типы, как, например, Аксенов, это, знаете ли, тип. Жил, понимаете ли, припеваючи, наслаждался всеми возможными привилегиями, печатал все, что писал, в наших издательствах, а потом решил на Запад отчалить, чтобы и там нахапать побольше – хоть и неплохой писатель, но тщеславный, корыстный человек… Вот таких, как он, типов немало среди нынешних эмигрантов”. Мой собеседник смотрел на меня внимательно: “Вы можете что-нибудь сказать по этому поводу?..”»[361].
Аксенов продолжает рассказ: «С одной стороны, какой не откроешь сейчас из московских толстых журналов, обязательно найдешь под рубрикой “литературное наследство” публикации вчерашних “заклятых врагов”, “эмигрантского отребья”, то есть великолепных, давно уже или даже недавно почивших писателей русского зарубежья. С другой стороны, сталкиваешься с клеветой в адрес нынешней литературной эмиграции. Или на страницах органов печати, не столь увесистых, как толстые журналы, но зато миллионнотиражных, или в разговорах, подобных приведенному выше… Иногда кажется, что клевета в условиях гласности приобрела более товарный вид… Своим успехом на Западе слово “гласность” обязано созвучию с английским “глас”, что означает стекло… У западного человека это слово ассоциируется с понятием прозрачности. Чудесные времена – железный занавес заменяется стеклянным занавесом… За которым иногда можно хоть что-то различить… Если раньше говорили о степени непроницаемости, то сейчас уже речь идет о степени прозрачности, о качестве стекла, о его шероховатости, его заляпанности масляными или грязевыми пятнами, о смываемости этих пятен… Нынче время нервное, приказано говорить обо всем, но приказано-то все тем же людям, которым совсем еще недавно было приказано не говорить. И этим отчасти объясняется то, что если в печать прорывается что-то касающееся культурной эмиграции, всегда это что-то опошляется самым бездарным и банальным образом… “Аксенов вовсю отрабатывает свою американскую визу”, ну а у Владимова “основная забота” – “выхлопотать несколько сотен натуральных марок”. Так пишут (
Литературную хронику 1987 года, предпоследнего года, когда глушилось РС, составляет историк, сотрудник РС Владимир Тольц. Среди основных событий он упоминает следующие: «Группа эмигрантов обращается к советским властям с открытым письмом, требуя в ответ на приглашения вернуться в страну гарантий необратимости перестройки (письмо напечатано газетой «Московские новости» 29 марта, среди авторов РС его подписали Василий Аксенов, Владимир Буковский, Владимир Максимов и др.); московский театр “Эрмитаж” объявляет о готовящейся постановке пьесы Александра Галича; в Советском Союзе среди прочих публикаций напечатаны эмигранты Владислав Ходасевич, Владимир Набоков, Игорь Северянин, Александр Бахрах, Иван Шмелев, Иосиф Бродский»[363].
«С другого берега», или Русские за рубежом
С другого берега говорят с советской аудиторией писатели. С другого берега звучат воспоминания о России и русские книги. «С другого берега» – программа, которая регулярно выходит на Свободе в 1970-е годы. Название ее перекликается с известными образами, созданными Герценом и Набоковым.
Русскую литературу, ушедшую в изгнание, разделенную политическими и государственными границами, недоступную отечественному читателю, долгие годы в Советском Союзе не могли не только изучать, но и признавать за существующую и достойную внимания. Поэтому изначально не предназначавшиеся для вещания в эфире литературные произведения писателей русского зарубежья доставлялись аудитории при помощи радио. Нередко авторы сами читали свои произведения у микрофона. Книги эти в Советском Союзе достать было затруднительно и небезопасно. Аудитория в России сначала воспринимала эти произведения на слух, а потом, много лет спустя, увидела их напечатанными.
Писатель – автор передач привносил в эфир свою уникальную интонацию. Нельзя забывать, что каждый работал в инородной для себя среде – радиоэфире, каждый по-своему ее воспринял и сумел к ней приспособиться. Все писатели рассказывали в эфире в какой-то мере о себе, независимо от выбранной темы разговора, отчего беседа сразу приобретала
Отметим, что в сознании современного читателя часто расходятся представление об авторе, складывающееся по его книгам, и образ писателя, который создается его звучащим в эфире голосом. Тексты воспринимаются иначе в авторском исполнении на волнах Свободы.
В эфире РС, кроме чтения запретных страниц, звучат комментарии и беседы писателей русского зарубежья о жизни и творчестве в изгнании. В аналитических программах преобладает литературоведческий аспект, строгая и серьезная, немного старорежимная интонация эмигрантов первой волны: «Беседы Георгия Адамовича», «Беседы Владимира Вейдле», «Дневник писателя» (беседы писателей русского зарубежья, их воспоминания о России). «Из области мысли» – литературоведческая беседа Владимира Вейдле. «О книгах и авторах» – беседа, среди авторов которой – Георгий Адамович и Гайто Газданов. Беседу об авторах и книгах русского зарубежья «Русская зарубежная литература» ведет Георгий Адамович. Беседа «Современное общество» (в одной из сохранившихся программ писатель Гайто Газданов рассказывает о своих впечатлениях от поездки в Италию[364]), а также «Беседа о русских писателях-эмигрантах» и «Писатели русского зарубежья»; «Беседа об искусстве» (в одной из программ Юрий Анненков делится впечатлениями о выставке советского искусства в Париже: «устаревший реализм и отсутствие индивидуальности»[365]); «Книжная полка»; «Перед занавесом» (каждая беседа или серия бесед посвящены судьбам выдающихся людей, в программе звучат литературные чтения); «Наши земляки за рубежом» (выпуск программы обычно посвящен одному герою и приурочен к какому-нибудь информационному поводу, например, научному открытию, сделанному русским исследователем); «Изгнанники и посланники» (серия передач о судьбах русской эмиграции); «Мы за границей».
В 1959 году на РС введена постоянная рубрика о литературном наследии писателей русского зарубежья. Эмигрантская литература тогда была, за редчайшими исключениями, неизвестна читателям и слушателям. На роль обозревателя литературы изгнания был приглашен парижский поэт, эссеист, переводчик, один из самых влиятельных критиков русского зарубежья Георгий Адамович[366]. Он сотрудничал с РС с конца 1950-х до 1972 года и множество раз выступал перед микрофоном РС. Он публицист в эфире – у него легкий и ясный слог. Радио превращает писателя в журналиста, который пытается в эфире говорить на любую тему убедительно и интересно, а еще и доступно – чтобы его речь было легче воспринимать на слух. Книги Георгия Адамовича также читались по радио, причем не только в первое двадцатилетие работы РС – повторы чтений его книг были и позже, в 1980-е годы. (
Беседы Адамовича – это литературоведческие обзоры книг классиков и его современников. Если он выбирает для обсуждения в программе литературное произведение, он обычно сам читает отрывки из него. Выступления Адамовича, посвященные писателям, это рассуждения о мастерстве, литературных успехах и неудачах, разговоры о жизни писателей в зарубежье и их окружении, о преодолении идеологических границ. Программы с участием Адамовича представляют несомненную литературоведческую ценность, некоторые тексты, написанные для эмигрантских изданий, Адамович изменял и приспосабливал для чтения у микрофона. В своей первой передаче на Свободе он говорит об Алданове и Набокове.
Назовем некоторые темы, которые выбирал Георгий Адамович, и программы о литературе, которые он вел. В программах «Беседа о русских писателях-эмигрантах» и «Русская зарубежная литература» Адамович рассуждает о жизни и творчестве Ивана Бунина, Марка Алданова, Владимира Набокова[367]; Михаила Осоргина[368]; Надежды Тэффи[369]; Бориса Зайцева[370]; Вячеслава Иванова[371]; Марины Цветаевой[372]. Адамович – автор программы «О книгах и авторах» (1960-е годы). Среди произведений, которые охватывает программа: «Защита Лужина» Владимира Набокова[373], статьи Николая Гумилева о поэзии[374], «Воскресение» Льва Толстого и отзыв о нем Владимира Набокова[375], «Август четырнадцатого» Александра Солженицына[376].
Адамович выступает автором «Радиокомпозиций», в которых дикторы читают фрагменты произведений русских и зарубежных писателей и философов. Назовем лишь некоторые: радиокомпозиция по произведениям Ивана Шмелева (рассказы «Голос из-под горы», «Жива душа» из книги «Солнце мертвых»)[377]; радиокомпозиция по роману Марка Алданова «Бред»[378]; радиокомпозиция по рассказу Владимира Набокова «Истребление тиранов»[379]. В 1967 году в программе «События, факты, мнения» Адамович рассказывает об истории создания своей книги «Комментарии», вместе с Гайто Газдановым он обсуждает проблемы русской интеллигенции и русской философии[380]. В 1968 году Георгий Адамович участвует в обсуждении романа Александра Солженицына «Раковый корпус» вместе с Никитой Струве и Гайто Газдановым[381] в программе «События, факты, мнения», а в 1969-м принимает участие в «Беседе за круглым столом» с Гайто Газдановым, Владимиром Вейдле и Никитой Струве об исключении Александра Солженицына из Союза писателей[382].
Одна из важнейших форм радиоэфира – портреты писателей русского зарубежья – портреты друг друга, часто коллег по радио. В эфир в 1970-х годов выходила программа «Литературные портреты».
Одна из основных тем бесед Владимира Вейдле – творчество русских писателей и поэтов в зарубежье. Отдельные выпуски повторяют критические статьи Вейдле, выступления, посвященные поэзии, отчасти – содержание статей Вейдле «О стиходеланьи», «О смысле стихов», «О любви к стихам». В 1972–1973 годах в программе «Писатели русского зарубежья» Вейдле делится собственными размышлениями о писателях, сообщает слушателю о своих отношениях с героем, добавляет к известным портретам детали, часто описывает внешность героя и показывает его человеческие качества, позволяет слушателю лучше понять повседневную жизнь русской эмиграции. В статье «Пятнадцать современников. Радиопередачи В.В. Вейдле о писателях русского зарубежья»[383] дается подробное описание этой серии. Всего 15 передач, расположенных в хронологическом порядке – по годам рождения своих авторов: от Мережковского до Оцупа.
Говоря о Цветаевой, Вейдле сравнивает ее жизнь в эмиграции и на родине: «Несладко жилось Цветаевой в эмиграции. Печатали ее в парижских газетах и журналах неохотно… Но, как бы то ни было, – это мы здесь имеем право о нерадении нашем жалеть, себя упрекать. Там, на ее и нашей родине, никто этого права не имеет. Голодала она не фигурально, а буквально только там – до отъезда и после возвращения. Совсем не могла печататься только там. Не в Париже повесилась – в Елабуге»[384].
Вейдле описывает судьбу Георгия Адамовича: «Когда началась война, этот глубоко невоенный человек без малейшей саморекламы записался добровольцем во французскую армию, прошел тягостную и халатную вместе с тем казарменную муштру… был отправлен на фронт… Он прекрасно об этом рассказал в своей французской книге “Второе отечество”; жаль, что этого рассказа нет на русском языке…»[385]. Коллегу по радио Вейдле представляет прежде всего как выдающегося журналиста, самого влиятельного литературного критика, но не как писателя: «Чутье у него было отличное… Талант узнавал он и распознавал таланты очень хорошо»[386]. О книге «Комментарии» Адамовича Вейдле говорит: «Написана она чрезвычайно хорошо. С той врожденной легкостью, с какой Адамович писал всегда…»[387].
Готовя передачу о Зайцеве, Вейдле более подробно останавливается на повести «Анна». Говорит Вейдле и об отношении писателей русского зарубежья к религии. Зайцева он называет писателем «христианским» и говорит, что творчество его нельзя рассматривать без страниц о преподобном Сергии, об Афоне, о Валааме.
Вейдле надеялся, что через какое-то время книги писателей вернутся в Россию и слушатели уже будут к этому подготовлены: «Я до этого не доживу… Но утопии соблазнительны, и я легко представляю себе тот жар, с каким обсуждаться у нас могла бы и вчера, и сегодня, и послезавтра хотя бы, например, «Ульмская ночь» (
В 1960 году к творчеству Бориса Зайцева в программе «Русская зарубежная литература» обращается Георгий Адамович, который рассуждает о литературной манере Зайцева, о месте писателя в литературном пространстве русского зарубежья[392]. В своей беседе Адамович развивает мысль, высказанную им в книге критической прозы «Одиночество и свобода» (Нью-Йорк: Изд-во имени Чехова, 1955): «Среди писателей, покинувших родину ради свободы, Зайцев – один из тех, кому свобода действительно оказалась нужна, ибо никак, никакими способами, никакими уловками не мог бы он выразить того, что говорит здесь»[393]. Гайто Газданов говорит о Борисе Зайцеве в программе, посвященной 90-летию писателя, перечисляет произведения Зайцева. Текст программы полностью воспроизведен в собрании сочинений Газданова. Вот что находим в комментариях к программе: «Заметка больше говорит о писателе Зайцеве тем, чего в ней нет: ни одного слова о писательском таланте или мастерстве, о языке или стиле! Он подчеркивает возраст Зайцева, чем тонко внушает: Зайцев – писатель другой эпохи, он не современный автор. Этому содействуют и наблюдения о том, что Зайцеву было двадцать девять лет, когда умер Толстой, что Зайцев “вне времени”, что в его книгах “удивительная неподвижность”…»[394].
Интересно интервью Бориса Зайцева, данное в 1964 году парижскому корреспонденту РС Газданову, где Зайцев также рисует портреты писателей русского зарубежья – делится своими воспоминаниями о Марке Алданове и Михаиле Осоргине, а Газданов выступает в роли интервьюера[395]. Борис Зайцев рассказывает о первой встрече с Алдановым в начале 1920-х годов в Берлине, «когда мы все думали, что еще вернемся»[396], о прощании перед началом войны и встрече в Америке. Рассуждает о творчестве Алданова, говорит об их переписке, которая хранится в архиве Колумбийского университета[397]. Из радиомемуаров Бориса Зайцева: «С Алдановым я встретился в те уж теперь далекие времена, кажущиеся чуть ли не молодостью, когда мы только что покинули Россию и, казалось, вернемся. Берлин 1922–1923 годов. Большая гостиная русского эмигранта. В комнату входит изящный худенький Марк Александрович с тоже худенькой элегантной своей Татьяной Марковной. Как оба молоды!.. Русские, но весьма европейцы. Помню, сразу понравились мне – оба красивые и совсем не нашей московской закваски. В России Алданова я не знал. Он только еще начинал… Первая книга его вышла во время войны 14-го года. Он вполне писатель эмиграции. Здесь возрос, здесь развернулся. Тридцать пять лет этот образованнейший и во всем достойный человек с прекрасными глазами поддерживал собой честь и достоинство эмиграции русской. Писатель русско-европейский или европейский на русском языке. Вольный, без пятнышка, без малейшего следа обывательщины и провинциализма. Огромная умственная культура и просвещенность изгоняли это. Вскоре после первой встречи я получил от автора только что вышедший роман его исторический «Девятое Термидора». Сейчас он стоит у меня на полке в скромном, но приличном переплете, а тогда вид его скоро стал просто невыносимым, каким-то аховым. Во-первых, мы с женой читали наперегонки, разодрали его надвое, каждый читал свою половину. Потом у нас без конца брали его знакомые. Позже переплетчику немало пришлось подклеивать, приводить в порядок. Это был дебют Алданова как исторического романиста. Большой успех у читателей, но позже дал он вещи более совершенные: “Чертов мост”, особенно “Заговор” – эпоха Павла I и гибель его. Да и многое другое. Мне лично и нравился и сейчас нравится “Бельведерский торс” – довольно малоизвестное писание Алданова. Заканчивал он жизнь свою “Истоками”, два тома уже почти из нашего времени – террористы 1870-х годов, народничество, убийство Александра II. Вещь, думаю, из центральных и важнейших у Алданова. Кроме романов исторических много блестящих очерков тоже из истории. Его особенно тянуло к политике и государственности. И внутренний тон всего, что он писал, всегда глубоко печальный, ну такой экклезиастовский, что ли… Был он чистейший и безукоризненный джентельмен просто без страха и упрека. Ко всем внимательный, отзывчивый, а внутренне скорбно-одинокий. Вообще же был он довольно отдаленный человек. Думаю, врагов у него не было, но и друзей что-то не видать. “Вежливость не есть любовь” – это еще Владимир Соловьев сказал, выразился еще решительнее даже.
Вся моя эмигрантская жизнь прошла в добрых отношениях с Алдановым. Море его писем ко мне находятся в архиве Колумбийского университета в Нью-Йорке. Да и я ему очень много писал, и все это тоже там. В начале мая 1940 года, когда Гитлер вторгся во Францию, мы в последний раз сидели в кафе “Фонтен”… Алданов уезжал на Юг, мы с женой оставались. И в затемненном Париже на самой этой площади в последний раз со щемящим чувством пожали друг другу руки и расцеловались, но все же пережили беду. Все вновь встретились через несколько лет. Алданов оказался в Америке, там и написал «Истоки» свои, как уже сказано, очень искусно изобразил террористов… Марк Александрович возвратился в любимый свой Старый Свет, в Европу, с вековой культурой и свободой ея. Во французско-итальянской Ницце и кончил дни свои…»[398].
В России не знают писателя Алданова, на Западе он переведен на 24 языка.
Зайцев продолжает: «Придет время и в России узнают, только Марк-то Александрович из могилы своей ниццкой ничего не узнает об этом»[399].
С Осоргиным Зайцев познакомился в 1908 году в Риме («он жил за Тибром, не так далеко от Ватикана, в квартире на четвертом или шестом этаже»). В описании внешности Осоргина сказывается манера Зайцева, о которой говорит Адамович, когда писатель в одной фразе, иногда в одном слове дает образную характеристику человека: «Осоргин… изящный худощавый блондин, нервный, много курил, элегантно разваливался на диване и потом вдруг взъерошит волосы на голове, встанут они у него дыбом, и он сделает страшное лицо…»[400].
В период встреч с Зайцевым в Риме Осоргин был итальянским корреспондентом московской либеральной газеты «Русские ведомости»: «Осоргин считался политическим эмигрантом императорского правительства, но по тем детским временам печатался свободно в Москве и в Петербурге… Нам с женой сразу он понравился – изяществом своим, приветливостью, доброжелательностью, во всем сквозившей. Очень русский человек, очень интеллигент русский в хорошем смысле… Очень с устремлением влево, но без малейшей грубости, жестокости позднейшей левизны русской. Человек мягкой и тонкой души. Нас он в Риме опекал, как ласковый старожил приезжих… Быстро устроил комнату, указал ресторанчик, где и сам столовался и который оба мы потом воспели – не в стихах, конечно. “Piccolo Uomo” назывался он – “Маленький человек”. Хозяин был низенький толстячок, держал ресторанчик на Via Monte Brianza около Тибра. Пристанище международной литературно-художественной богемы. По раннеосеннему времени завтракали в садике под божественной синевой римского неба. Плющ, виноград, обломки антиков, статуэтка полукомическая самого хозяина – дар юного немецкого скульптора и, конечно, наши русские типы в больших шляпах с бородками с видом карбонариев. Поэзии и простоты этой жизни нельзя забыть.
“Там, где был счастлив” – название одной из лучших книг Осоргина, где много сказано и о том времени, и об Италии, и о “Piccolo Uomo”, и о приятеле Осоргинском – не то поваре, не то прислужнике Коко (назывался он уменьшительно-ласкательно). Волна молодости, света и красоты несла тогда и его и нашу жизнь.
Незадолго до войны графиня Варвара Бобринская стала устраивать первые в России групповые поездки молодежи в Италию. Сельские учителя из захолустья, учительницы разные, курсистки, студенты почти даром посещали Италию. Так графиня устроила. Итальянцы называли это “каравани русси”. На улицах Флоренции и Рима сразу можно было выделить из толпы эти группы странных, но скорее симпатичных юных существ. Лучшего водителя по Риму и другим городам Италии, чем Осоргин, нельзя было и выдумать. Он очаровывал юных приезжих вниманием своим, добротой, неутомимостью. Живописно ерошил волосы свои – несомненно, некие курсистки влюблялись на неделю в него. Учителя почтительно слушали, народ простецкий, малознающий, но жаждущий. Около картины Боттичелли в Уффици один учитель спросил: “Это до Рождества Христова или после?”. Осоргин все показывал, выслушивал, изящно изгибаясь, объяснял, а иногда и выручал из малых житейских неприятностей. В революцию Михаил Андреевич вернулся в Москву и в 1921 году меня уже выручил – устроил в кооперативную лавку писателей на Никитской, чем избавил от службы властям и дал кусок хлеба. А осенью того же года засели мы с ним и другими интеллигентами московскими в ЧК за участие в общественном комитете помощи голодающим. Тогда сильный был голод в Поволжье. На Лубянке в камере, где мы сидели, его избрали старостой или старшиной (чем-то в этом роде), и был он превосходен. Весел, услужлив, ерошил ежеминутно на голове волосы, председательствовал за нас перед властями. Меня очень скоро выпустили, как случайного. А он, Кускова, Прокопович и Кишкин долго просидели, как зачинщики. Их спас от смерти Нансен, но все были потом высланы из Москвы на восток; Осоргин, помнится, в Казань. Он в Москву все-таки вернулся, но в 1922 году с группой писателей и философов выслан был окончательно за границу, стал окончательно эмигрантом и занялся беллетристикой в гораздо большей степени, чем раньше. Собственно, здесь он и развернулся по-настоящему как писатель. Главное свое произведение “Сивцев Вражек” начал, впрочем, если не ошибаюсь, еще в Москве, но выпустил уже за границей. Роман имел большой успех и по-русски и на иностранных языках, переведен был в разных странах. Вышли и другие книги его тоже здесь: “Там, где был счастлив” – в 1928 году в Париже, “Повесть о сестре”, “Чудо на озере” и другие. Оказался он писателем-эмигрантом. Сугубо эмигрантом. Ничто из беллетристики его не проскочило за железный занавес, а тянуло его на родину, может быть, больше, чем кого-либо из наших писателей, но его там совсем не знают… Слишком он был вольнолюбив, кланяться и приспособляться не умел, а то, что ему нравилось, не пришлось бы по вкусу там. Думаю, что его быстро скрутили бы. Отправился бы он вновь, только не в Казань на вольное все же житие, а в какую-нибудь Воркуту или Соловецкий лагерь, откуда не очень-то виден путь назад. Но и здесь жизнь его оказалась недолгой. Подошел Гитлер, все треволнения войны и нашествия иноплеменных – этого он тоже не мог вынести и с женой своей Татьяной Алексеевной отступил за черту немецкой оккупации, куда-то на юго-запад Франции. Годами вовсе еще не старый, но надломленный. Многолетние треволнения дали себя знать, сердце не выдержало – и в глухом французском городке, тогда еще не занятом, в свободной зоне, этот русский странник, вольнолюбец и отличный человек скончался»[401]. Так заканчивает свою беседу Борис Зайцев. В эфире РС он не раз обращался к творчеству писателей русского зарубежья.
Беседы Зайцева на РС тематически соприкасаются с его творчеством периода эмиграции. В эфире РС он осмыслял и оценивал взаимодействие различных литературных явлений и процессов. В своих публицистических беседах у микрофона РС Борис Зайцев развивает мысли, высказанные им в эссе «Дела литературные» в «Дневнике писателя» (Париж: Возрождение, 1931), признает трудность положения литературы эмиграции: «Эмигрантская литература не сдалась, но ушла вглубь, пишутся (немолодыми, в большинстве, людьми) романы, повести, стихи, биографии, истории русской духовной культуры и жизни… Пишется все это в условиях необеспеченности, при весьма тощем читателе… Думаю все же, что никто из нас не променяет нелегкой своей свободы на доллары советского писателя, приезжающего в спальных вагонах в “гнилую” Европу… Гордиться и возноситься нам незачем, но что поделать, если мы живы, работаем, пишем, читаем, любим родину… Литература в советской России воспитывается в духе антихристианском, т. е. на отрицании Бога, свободного человека, свободной души и вечной жизни…»[402]. В 1972 году по Свободе прозвучало последнее выступление Бориса Зайцева, посвященное Достоевскому.
В 1972 году Владимир Вейдле расскажет о Борисе Зайцеве: «Умер в глубокой старости писатель большого имени и большого таланта. Так скажут повсюду в Европе, а в Америке – люди осведомленные по части литературы. Прибавят: в Париже умер. Русские в зарубежье, как и в России, скажут иначе. Парижские вздохнут, опечалятся: “Осиротели мы”, – скажут. Да и дальние все, в Аргентине, в Австралии, сиротство это почувствуют. И не то чтобы утешиться, не то чтобы заплакать, зайцевское что-нибудь перечтут. Думаю, что и в России люди пожилые, дооктябрьское помнящие, разделят это чувство… Проще сказать, что я сам подумал, когда по телефону в Париже сегодня, 29 января 1972 года, передали мне грустную эту весть. Как только услышал, пришло мне на ум: последний русский писатель. Но тут же я себя и поправил: Солженицын есть у нас. А потом вспомнил, что всего три недели назад был я в гостях у Бориса Константиновича, чай пил за его столом, как раз о Солженицыне с ним и говорил…»[403].
Гайто Газданов[404] переехал в Мюнхен на РС из Парижа. Из пятидесяти лет, прожитых за границей, он работал парижским таксистом столько же, сколько сотрудником РС. Газданов стал одним из первых штатных сотрудников радио, одно время (в 1960-е) был одним из руководящих сотрудников. На РС в 1950–1960-е годы звучали фрагменты его романов. (В 1955 году он читает роман «Пилигримы».) Писатель участвовал в беседах и круглых столах вместе с Владимиром Вейдле, Никитой Струве, выступал в программах Георгия Адамовича. Создал ряд передач для серий «О книгах и авторах» и «Дневник писателя». Литераторам, работавшим в редакции радио, было довольно трудно совмещать радиожурналистику, требовавшую информативности, с писательством. Несмотря на это передачи Газданова всегда гармонично совмещали политические и эстетические идеи писателя. (
Гайто Газданов активно участвовал в литературной жизни русского зарубежья и тоже создавал у микрофона Свободы портреты писателей. Как отмечает Л. Диенеш: «О ком Газданов решил не писать, о чем не пишет, когда рассказывает о каком-либо писателе, это так же важно и показательно, как то, что он пишет… Он не очень высоко ценил почти всю литературу, созданную “старшим поколением” первой эмиграции, читал ее старомодной… Он писал о них мало или “не то”… Старательно избегал откровенного выражения своего истинного мнения…»[405].
В программе, посвященной «Оценке творчества и испытанию временем», он пишет о беспощадности «приговора времени», в отношении «незаслуженно забытых имен»: «в этот список следует включить прежде всего тех писателей, которых больше всего ценит партийная критика в Советском Союзе и для которых ход времени – это неумолимое приближение к забвению и литературной смерти»[406]. В «Беседе за круглым столом» о «Русской зарубежной литературе» 1967 года Газданов принимает участие вместе с Адамовичем и Вейдле, где писатели говорят о незаслуженно забытых именах и о том, что эмигрантская литература – большое явление, и в будущем историкам русской литературы нельзя будет не упомянуть писателей-эмигрантов, иначе история эта будет крайне однобокой. В том же году Газданов берет интервью у Адамовича о его книге «Комментарии», где автор подробно рассказывает о том, как была написана книга[407].
Сотрудники РС Георгий Адамович и Владимир Вейдле выступали постоянными рецензентами писателя в эмигрантской печати и на РС, их оценки творчества Гайто Газданова дают представление об отношении к писателю в писательской среде русского зарубежья. Вейдле придерживался мнения, что в произведениях Газданова автобиографический элемент перевесил литературный замысел, отмечая одновременно, что «превратить воспоминание в искусство Газданову, в общем, удалось»[408]. Адамович писал, что у Газданова «нет темы», что он «с одинаковым искусством описывает все попадающееся ему под руку», – и заключал, что «писатель обречен остаться наблюдателем происходящего на поверхности, не имея доступа в глубь жизни»[409]. И другие писатели – сотрудники РС давали оценки творчеству Газданова, среди них – Анатолий Кузнецов, Леонид Владимиров, Александр Бахрах[410].
В статье исследователя творчества Газданова Т.Н. Красавченко «Газданов на РС» читаем: «Работа на РС, идеологически ориентированном учреждении, была для него нелегким выбором. И в эмигрантской среде, и для французов – это недвусмысленно означало работу “на американцев” и зачастую вызывало осуждение… Из писем Газданова видно, что у него скребли кошки на душе. Он часто пишет приглашаемым авторам, что контроля со стороны американцев практически нет… Со слов Т.Г. Варшавской известно, что Владимир Варшавский[411], работавший на РС, не ценил все то, что сделал там (хотя вел вполне достойную серию о новых книгах), и не хотел, чтобы это было опубликовано в собрании его сочинений: судя по всему, он считал это формой вынужденного заработка… В 1952 году Газданов ездил в США, где ему предлагали работу редактора в нью-йоркском издательстве им. Чехова, но Америка ему крайне не понравилась (это явно в его письмах). РС было хотя бы в Европе, а зарплата – “американская”… Учитывая характер Газданова, можно предположить, что он выбрал РС, руководствуясь желанием просвещать людей, которым морочили головы. Газданов постарался сделать свою работу на РС максимально содержательной…»[412].
В заключение статьи автор приводит несколько текстов выступлений Газданова на РС из личного архива О. Абациевой де Нарп: «О негласной иерархии в обществе» («Дневник писателя», 1971 г.) и «Поль Валери» («В мире книг», 1971 г.). Выводы этой статьи представляются достаточно субъективными: по воспоминаниям сотрудников РС, Газданов благосклонно относился к редакции РС и был рад, что его произведения читаются в эфире РС (как и сочинения многих других писателей) и, соответственно, книги доступны отечественной аудитории. В своих воспоминаниях о писателе «Газданыч»[413] Александр Бахрах, также работавший на РС в то время, не пишет о том, что Газданов с неприятием относился к своей службе. На РС Газданов познакомился с соотечественницей Фатимой Салказановой[414], сотрудничавшей с РС в 1970–1990-е годы и ставшей первым журналистом на РС, чьи репортажи шли сразу в прямой эфир. Спустя годы Салказанова вспоминала: «Для Газданова жизнь людей, их свобода, в том числе и свобода творчества, были принципами, которые он защищал всю жизнь и за которые готов был отдать свою жизнь, что и доказал, вступив в юности в Белую армию, позднее – в движение Сопротивления, а еще позднее – поступив на Радио Свобода; поверьте мне, он никогда, повторяю, никогда, не писал с оглядкой на свое американское начальство. Да оно никогда и не позволяло себе вмешиваться в работу элиты российской интеллигенции на Радио Свобода»[415].
Еще один сотрудник РС – писатель, мемуарист Александр Бахрах[416], в 1940-х годах служивший у Бунина во Франции секретарем. Бахрах был штатным сотрудником РС, выступал под радиопсевдонимом Александр Бобров, а в середине 1960-х возглавлял Русскую службу РС. Бахрах регулярно участвовал в программе «Культура, события, люди» и читал свои мемуары о писателях, в том числе сотрудниках РС, в разных передачах. Дикторы представляют в эфире Бахраха, как «многолетнего сотрудника РС».
В одной из программ писатель рассказывает об аукционе в Монако, где продавались книги из библиотеки, принадлежавшей Сергею Дягилеву. Бахрах говорит об истории этого собрания, о том, что многие книги были недооценены, целостная, много лет собиравшаяся, коллекция была раздроблена, досталась совершенно разным людям, а серии книг распродавались по частям: «Почти невозможно было усмотреть, кому досталась та или иная книга… Мое сердце книголюба, уже переставшее завидовать владельцам первых изданий Пушкина или иных редкостей, огорчалось главным образом из-за того, что большинство книг Дягилева ушло в чуждые руки. И новые обладатели этих книг едва ли смогут пригреть свои сокровища с той любовью, с какой это делал Дягилев. Исключение из этого правила все же надлежит сделать для священника-белоруса, овладевшего, несомненно путем больших материальных жертв, двумя страничками скориновской Библии. Редко когда удается встретить такое сияющее от радости и гордости лицо, как лицо этого белоруса из Лондона, когда он заботливо держал, точно редчайший цветок, две пожелтевшие страницы…»[417].
В 1972 году умирает Георгий Адамович; Александр Бахрах выступает по РС с речью в память о нем, практически повторяющей эссе об Адамовиче «Постоянное непостоянство» из серии литературных портретов «По памяти, по записям»: «Адамович был литературным критиком, который пользовался в зарубежье огромным престижем. Недаром почти вся молодая эмигрантская литература эпохи между двумя войнами находилась как бы под его непосредственным влиянием. В то же время он постоянно был подтачиваем сомнениями, был подвержен некоторой нерешительности, не только по отношению к большим и больным вопросам, но зачастую и по отношению к мелочам повседневности… Он говорил, что якобы не любит своего ремесла, заставляющего его читать книги, большинство из которых, по его словам, незначительны и обладают крайне малым удельным весом. Однако, несмотря на обилие приятелей, а их у него миллион, он, насколько я могу судить со стороны, до конца познал горькую сладость одиночества»[418].
Важнейшее место в эфире РС в эти годы занимает программа «Воскресная беседа» протоиерея Александра Шмемана. В архиве радио хранится более пятисот записей программ отца Александра. У него был спокойный доверительный голос, казалось, что он ведет «задушевный дружеский разговор»[419]. Он объясняет, в чем смысл веры. Рассуждает о смысле молитвы «Отче Наш»[420]. Его беседы противопоставлены советской антирелигиозной пропаганде («наука доказала, что Бога нет»): «Богу не нужно доказывать, не нужно защищать себя, не нужно шума и гама земных вождей и их маленькой и скучной пропаганды…»[421]. Вот еще несколько тем выступлений отца Александра Шмемана: «“Я верю” – что это значит?»; «О личном опыте веры» («В наши дни говорят о вере религии – в плане безличном/ объективном/догматическом… Не только враги религии, но и сами верующие привыкли рассуждать о том, как и чему учит христианство… Между тем вера есть нечто глубоко личное, и только в личности и в личном опыте она и живет по-настоящему. Только тогда то или иное учение церкви становится моей верой и моим опытом и, следовательно, главным содержанием моей жизни. Только тогда вера эта живет…»); «Парадокс нашей веры»; «Единство веры и разума»; «Необъяснимое неверие»; «Блаженны не видевшие и уверовавшие» («Как мало мы видим, как мало мы знаем, как ограничен и случаен круг предметов, попадающих в поле нашего непосредственного знания… И потому вся разница между человеком и животным в том как раз и заключается, что человек не ограничивается этим грубым эмпирическим знанием, а поднимается выше над ним и что, если быть честным, этот высший умозрительный этаж нашего человеческого знания следовало было бы назвать уже верой… Ведь мы посмеялись бы над человеком, который сказал бы: “Я не люблю, и поэтому нет любви”»); «Догматизированная пропаганда» (ответ на передачу радио «Москва» «Марксистский атеизм и его основные черты»); «Почему замалчивается Рождество?» («Приближается Рождество. Праздник, смысл которого все больше и больше теряется на нашей земле. Неслучайно делаются попытки полностью уничтожить его… Вытравить из памяти. Заменить нейтральными дедами морозами… Чтобы люди забыли раз и навсегда эту самую таинственную историю из всех когда-либо рассказанных в мире…»). На протяжении почти тридцати лет, начиная с 1953 года, отец Александр Шмеман выступал у микрофона РС. Среди программ и циклов: беседы «О Великом посте и Светлом Христовом Воскресении», «Богословие и Богослужение», «Церковь и церковное устройство», «Церковь в мире», цикл программ, посвященных православным праздникам.
Отец Александр с равным спокойствием говорил на религиозные и этические темы. У него был свой широкий круг почитателей. В своих беседах[422] в программе «С другого берега», как и в своих статьях[423], он обращался к личности и значению творчества Солженицына. Размышляя о месте писателя в истории русской литературы, он пишет о том, что «судьба России, в каком-то последнем и глубоком смысле, неотрываема от судьбы русской литературы… Не будучи литературоведом, я, конечно, не дерзнул бы вообще писать о Солженицыне, если бы меня не поразило то, что я не могу назвать иначе как христианским вдохновением его творчества. Для меня в “чуде” Солженицына самое главное, самое радостное то, что первый национальный писатель советского периода русской литературы является одновременно и писателем христианским…»[424]. Сергей Шмеман[425] рассказывает, что часто ездил с отцом в нью-йоркское бюро РС на запись программы: «Для отца Александра это было погружение в совсем другой мир, это был день свободы… Он попадал в мир настоящей русской эмиграции: писатели, поэты, единомышленники. Там он долго со всеми беседовал, всех знал. Беседа всегда шла о русской литературе, о поэзии…»[426]. В 1983 году по Свободе звучит последняя программа Шмемана «Не хлебом единым». Диктор сообщает о кончине отца Александра Шмемана, «бессменного автора наших воскресных бесед на протяжении более чем 30 лет», и о том, что «неделю назад он записал свою последнюю беседу». В 2009 году была издана книга «Беседы протоиерея Александра Шмемана на Радио “Свобода”»[427]. На современном РС религиозную тематику продолжает программа «С христианской точки зрения», которую ведет священник Яков Кротов.
Эмигрантскую жизнь у микрофона Свободы описывали и авторы третьей волны. Они обсуждали книги, выходившие на Западе, эмигрантские издательства, конференции, симпозиумы.
В 1975 году в программе «Культура, события, люди» Александр Галич беседует о симпозиуме писателей в изгнании в Мюнхене, размышляет о том, чего не хватает за границей, о своем возрасте: «Здравствуйте, дорогие мои друзья. Здравствуйте, дорогие мои слушатели в Советском Союзе. Я уже говорил вам, что я всякий раз очень волнуюсь, когда я сажусь перед микрофоном, понимая, что вот сейчас я буду разговаривать с вами. Понимаю, что кому-то из вас удастся меня услышать и рассказать, может быть, другим о моей передаче, о моем разговоре с вами. Я всегда стараюсь разговаривать с вами так, как говорили мы когда-то, когда мы встречались лично, а не выражаясь торжественно в эфире. На днях мне довелось принимать участие в устроенном Баварским союзом писателей вечере, посвященном литературе в изгнании. И странное у меня было чувство: мы сидели за одним столом – писатели из Венгрии, из Болгарии, из Чехословакии, из Польши, из Югославии, и, не сговариваясь, мы все говорили о том, как трудно нам, несмотря на то что условия жизни и приняли нас на Западе хорошо… Внимательно к нам относятся… Но все-таки трудно, особенно трудно, когда идешь по улице и слышишь чужую незнакомую речь.
На днях, очень скоро, мне исполняется 56 лет. Я надеюсь, что кое-кто поздравит меня, чокнется со мною мысленно… Милые вы мои, вот вас мне очень не хватает здесь. Вас, моих слушателей, моих друзей, с кем я привык за эти годы делить и радость, и горе. Радости, правда, в нашей жизни было маловато, а горя предостаточно. Впрочем, как знаете сами, случилась необыкновенная радость в этом месяце в октябре – Андрей Дмитриевич Сахаров получил Нобелевскую премию мира… Это единственный уникальный и неповторимый случай. А так мне сегодня немножко грустно, потому что, когда тебе исполняется 56 лет, ты понимаешь, что ты уже поехал (по выражению Шолом-Алейхема) с ярмарки и хочешь проверить, с пустыми руками ты уезжаешь или нет. И в заключение нашего краткого разговора спою одну песню – написал я ее когда-то, года два тому назад, еще живя в Москве на улице Черняховского… А вот все эти дни я почему-то вспоминаю эту песню…»[428] (
Виктор Некрасов часто рассуждал у микрофона об эмигрантской литературе, одно из его самых интересных выступлений посвящено книге воспоминаний Лидии Жуковой «Эпилоги». Некрасов рассказывает, как на симпозиуме об эмигрантской литературе в Вермонте Жукова рассказала ему о своих встречах с Мейерхольдом, Хармсом и Ахматовой и подарила свою книгу.
Некрасов рассуждает на тему – нужны ли советской власти талантливые люди: «На пути ее жизненном повстречались ей люди один другого интереснее. Да и сама жизнь была не такая уж скучная, хотя и нелегкая. Почти с полным набором того, что положено советскому человеку. Разве что сама не сидела, впрочем, и я тоже. Начинается книга на Шпалярном, в очереди для передачи заключенным. Там и познакомилась Жукова с Анной Ахматовой, та передавала деньги (продукты не разрешались) сыну Леве Гумилеву, Жукова – своему мужу Мите. Потом они встретились и подружились в эвакуации в Ташкенте. Там же и с Надеждой Яковлевной Мандельштам познакомилась. Обо всем этом и рассказ. Стучит одна в потолок другой метлой – это значит приглашение к столу. И спускалась Ахматова к столу с небес…
Лидия Жукова несколько старше меня, по профессии – театральный критик. Сейчас стала вот писательницей, и хорошей. Встретились мы с ней в Вермонте, на очередном симпозиуме – на этот раз об эмигрантской литературе… Там же и книжечку свою подарила, и рассказала кое-что о себе, интересное. Поэтому и книжку сразу прочел. Со всеми-то она дружила – просто лопаешься от зависти… Какие это были все умные, неординарные, талантливые люди и как не нужны советской власти такие люди… чудаки, пусть… но художники, поэты, живые люди, правда, живыми им недолго дали просуществовать. В какой свалке, именуемой братской могилой, нашли свой конец Олейников и Хармс, никто не знает и никогда не узнает. Другие чудом выжили, но расправить плечи уже не могли, в лучшем случае, как автор самой книги, оказались в Нью-Йорке, далеко-далеко от города своей юности. Жизнь Лидия Жукова прожила интересную, но отнюдь не легкую. На смену детской беззаботности пришла эвакуация, жизнь проголодью, обыски и аресты, мужа в том числе, а главное – разочарование во всем том, во что если и не верилось до конца, то хотелось верить. И все-таки грех роптать на эмиграцию. Плохо, конечно, оставлять родину, но осталась бы Лидия Жукова в Ленинграде до сих пор – не видать бы нам ее книги…»[430].
Рассказы Виктора Некрасова, полные грусти и ностальгии по России, в сочетании с его голосом производят на слушателей чрезвычайно сильное впечатление. В программе «Писатели у микрофона» в 1986 году Некрасов рассказывает об орденах и о том, как он стал «шевалье», рыцарем французского ордена искусства и литературы: «Бог ты мой, как любили мы на фронте ордена! Не расставались с ними ни днем, ни ночью… И в атаку ходили солдаты, гремя медалями и в госпиталях пришпиливали их к своим нательным рубахам… Я, признаться, не отставал. Не знаю, то ли от появившегося после Сталинграда обилия свободного времени, все командиры, превратившиеся вдруг в офицеров, а бойцы в солдат, страшно стали форсить… Из плащ-палаток, что усиленно преследовалось начальством, шились легкие летние так называемые драп-сапожки. Впрочем, и ходить даже в самую жару в плащ-палатках, или плащ-накидках, считалось тоже особым шиком. Веяло чем-то прошлым, гусарским, наполеоновскими войнами… Кстати, после войны плащ-палатки вошли в моду и у официальных скульпторов… А вот каски, признанный атрибут мемориальных солдат, на фронте не носили. И тяжело, и как-то в ушах резонировало. Трудно было разобрать, куда мина летит. Итак, все мы форсили. Завидно тихие дни между Сталинградом и Курской дугой. Средний командир, от младшего лейтенанта до капитана включительно, выглядел примерно так: пилотка, желательно синяя или темно зеленая, суконная, на правое ухо (на сантиметр не доходящая до правой брови). Гимнастерка чуть ниже пупка. Погоны торчком. Ремень с выпуклой звездой или двойными дырками… Немецкий Вальтер предпочитался нашему пистолету ТТ. Сапоги, естественно, хромовые, собранные в гармошку, чтобы верх приходился на середину икры. На боку к поясу прикреплялся кинжал, если у тебя хорошие отношения с арт-мастерской – то ручка обычной саперной финки делается наборной – из разноцветного плексигласа. В этом кинжальном форсе я побил все рекорды… само собой разумеется все ордена, значки и медали через всю грудь. (
Вернемся к теме «портреты писателей русского зарубежья». В 1987 году свое выступление в программе «Писатели у микрофона» Войнович посвящает памяти Виктора Некрасова, коллеги по радио. Войнович как бы оппонирует редакции «Московских новостей», где появился сдержанный некролог Некрасову: «Ну вот явные признаки ускорения. Другие писатели дожидались признания 60–30–20 лет после смерти, а к Виктору Платоновичу Некрасову оно пришло пораньше. За несколько дней до смерти его положительно упомянул Вячеслав Кондратьев, а сразу же после смерти появился некролог в “Московских новостях”… И вроде бы все честь по чести. И уголок в газете отвели приличный, и фотографию, где покойный изображен молодым, темноволосым, с обаятельной улыбкой, а не грустным, морщинистым стариком, каким он на самом деле ушел из этого мира. Впрочем, стариком он был красивым. Есть такие лица, на которых в старости невидимые прежде черты проступают из глубины, как на постепенно проявляющейся фотографии. Добавляя к портрету что-то новое, чего мы раньше не замечали.
В некрологе вроде и сказано достаточно много: автор повести “В окопах Сталинграда”, офицер саперного батальона, он стоял у истоков правдивого и честного слова в нашей литературе о войне. Но тут же и ложка дегтя: “Его отъезд за границу и некоторые выступления там в первые годы его эмиграции отдалили его от нас”. Нет, не сказано, что предатель, перебежчик под огнем, перебравшийся из окопов Сталинграда в окопы холодной войны. Или что-нибудь в этом духе. Сказано сдержанно: отъезд, выступления отдалили… Я представляю, как создаются подобные сочинения. Кто-то из авторов написал, так сказать, рыбу, а кто-то что-то добавил, а может, что-то и в редакции подкинули для страховки. Теперь цензуры, конечно, нет, но ЦК КПСС есть. Есть Егор Лигачев, от которого главному редактору потом попало, так что полная гласность – это все еще сказка для детей и иностранцев…
Некрасов делал нечто такое, чего другие не делали. Ну, например, выступал в защиту разных людей, именитых и безымянных… Таких прегрешений у него было много. Они были замечены и отмечены. Некрасова сначала исключили из партии (он вступил в нее во время войны), потом из Союза писателей, затем наступил период непрерывных издевательств. КГБ учиняло обыски, похожие на погромы, милиция ловила его на улице, и если от него пахло, отправляла прямиком в вытрезвитель, а если не пахло, тащила туда же… В годы, приближавшие Некрасова к эмиграции, некоторые его друзья в Москве и в Киеве предали его, шарахались от него, как от чумы. Но он никого никогда не предавал. В 1974 году Некрасов покинул Советский Союз под давлением, которое выдержать редко кто может.
Он родился в Киеве, но часть детства провел в Париже. Он был человеком свободным. Причем не так, как некоторые изображают: подписал какое-то письмо, вышел на демонстрацию, вышел из Союза писателей и освободился. Он был свободен от природы и свободу свою проявлял не для того, чтобы удивить кого-то или поразить своей смелостью, а просто и естественно, как дышал воздухом. В некрологе добавлена и вторая ложка дегтя – что, конечно, все хорошее написано Некрасовым между 46-м и 74-м годами, то есть на родине, а уже после того, иначе ведь и не бывает, ничего интересного он не написал. Я вижу, что некоторым нашим коллегам хочется утвердить мысль, что писатель за границей неизбежно кончается… Я, как и авторы некролога, считаю “В окопах Сталинграда” самой значительной книгой Некрасова. Но это не мешает любить мне и другие его книги, повести, рассказы и путевые очерки, написанные по “обе стороны стены”… Не все издано… А еще один жанр, в книгах не уместившийся, это его беседы, с которыми он регулярно выступал вот здесь, по Радио Свобода. Эти беседы обо всем, вольные, безыскусные, полные юмора или горечи или того и другого, всегда отличались таким обаянием, что не зря знакомые мне москвичи послушать их выезжали за город, где не так досаждают “глушилки”. Нет, писатель Виктор Некрасов не кончился в 74-м году. Он писал до самой смерти и во всех своих книгах оставался самим собой – талантливым, правдивым и честным. А еще он был верным другом, задушевным собеседником, добрым человеком, был одним из тех редчайших людей, кого принято называть совестью народа»[432].
У микрофона РС Владимир Войнович полностью прочитал свой роман «Москва 2042», пьесу «Фиктивный брак», разные рассказы и сказки, которые иногда специально писал для РС.
РС регулярно посвящало свои передачи Иосифу Бродскому, начиная с ленинградского суда над ним. В 1972 году Бродский был фактически выслан из Советского Союза, в 1987 году он получил Нобелевскую премию, пятый в ряду русских писателей и четвертый из них – за книги, запрещенные на его родине. Какое-то время советская пресса об этом молчала, однако благодаря РС и другим иностранным коротковолновым радиостанциям новость просочилась в страну, и в конце концов власти были вынуждены признать факт награждения. На РС Бродский не работал, но регулярно выступал, в том числе с чтением своих стихов.
В марте 1977 года Бродский дает одно из своих первых интервью РС. Программу «Гость недели» ведет Владимир Юрасов. Во вступлении программы Юрасов рассказывает, что Иосиф Бродский живет в США, что в американских и русских зарубежных изданиях печатаются его стихи, эссе, переводы и исследования, что поэт преподает в Мичиганском университете в Анн-Арбор, читает лекции в других университетах и колледжах. Юрасов продолжает: «Недавно один наш сотрудник[433] нью-йоркского отдела РС посетил Бродского в его доме в городе Анн-Арбор, разговорились…»[434]. В интервью РС поэт рассказал о своей работе, об американской поэзии, о Советском Союзе. (
«
Иосиф Бродский ответил на вопрос, отличается ли система американского высшего образования от советской: «Система образования в конечном счете, как и все, есть лишь отражение тех принципов, на которых создано общество. Основная русская идея, что, в общем, мир – сам по себе, то есть он несколько враждебен по отношению к тебе, и единственное такое место, где ты действительно более или менее в безопасности – это твой дом, поэтому русский человек вырабатывает довольно стремительным образом, я бы сказал, какую-то свою модель мира на чрезвычайно раннем этапе своего развития. У русского человека всегда очень сильные strong opinions, у него очень сильные предубеждения и принципы, если угодно, эстетические… Я помню, что когда мне было 20 лет, я знал, что есть гениальная поэзия и что есть не гениальная поэзия… Американская поэзия требует к себе несколько иного отношения, чем русская. И это совершенно не потому, что я, в конечном счете, иностранец в Америке… Здесь несколько иная традиция, потому что в России мы все-таки все помним, на нас производят впечатление строчки, пластика, в то время как в американской поэзии главную роль играет даже не столько пластика самая, сколько содержание. Форма в американской поэзии играет несколько второстепенную роль…».
В заключение своего интервью Бродский обращается к аудитории РС: «Что я могу сказать русскому народу? Терпимости… Вот что может единственное его спасти… Пропаганда насилия, чьей-то правоты и чьей-то неправоты – это чудовищная вещь… И когда говорят, что одна система лучше другой системы, – это сеет довольно скверные зерна…»[436]. В программах РС Бродский читает свои стихи и статьи, рассуждает о современной литературе изгнания.
Отдельно можно выделить беседы о литературе Иосифа Бродского и Сергея Довлатова. В 1986 году для аналитической программы «Культура, судьбы, время» Довлатов берет интервью у Бродского о его новой книге статей и эссе «Меньше, чем единица», в котором важное место отводится рассказу Бродского о переводе собственных произведений.
Фрагмент интервью. «
В 1980-е годы на РС ведет передачи историк, политолог и литературный критик Михаил Геллер[438], работавший в парижском бюро РС. В своих беседах, представляющих панораму литературной жизни 1980-х годов, он размышлял об исторической роли эмиграции, писал рецензии на книги о русской культуре и на произведения русских писателей. Выступления Геллера собраны в отдельный сборник[439].
Сергея Довлатова называли «летописцем эмиграции». Довлатов говорил: «Об эмиграции советские люди знают меньше, чем о своей собственной жизни, но эмиграция и эмигрантское существование всегда русского читателя очень привлекали, интриговали… Эмиграция всегда была чем-то очень существенным, то есть таким, без чего невозможно обойтись»[440].
В 1984 году в программе «Культура, судьбы, время» он делится своими впечатлениями от прозы Анатолия Гладилина по случаю выхода романа «Большой беговой день» в американском издательстве «Ардис»: «1958 год. Мы вчерашние школьники, абитуриенты, завтрашние студенты-филологи… Более других интересовал нас Анатолий Гладилин. Разумеется, мы с почтением говорили и об Аксенове, и о Казакове, и о многих других. И все же Гладилин был для нас особый писатель. Я бы даже сказал, – почти легендарный. Личность почти фантастическая. Роман Гладилина о Викторе Подгурском был написан 17-летним юношей, мальчишкой, мало того, он был напечатан в журнале, да еще и вышел отдельной книгой. Героями романа были мы – я и мои приятели, сверстники Виктора Подгурского. Впервые юный литературный герой заговорил человеческим языком – языком моих непутевых приятелей. А героини – языком наших смешных и бедных подружек. Литературных героев волновали наши заботы, их мучили наши тяжелые комплексы, раздражало то же, что и нас… Воздадим ему должное. Гладилин первым написал честную книгу о молодежи, о городской молодежи… И еще одно важное обстоятельство: Гладилин – урбанист, то есть писатель сугубо городской. И это было особенно важно для нас, ленинградцев…
Гладилин в Союзе издал около десятка книг. Лучшие, наиболее зрелые произведения Гладилина циркулировали в самиздате… В 76-м году Гладилин эмигрировал на Запад. До этого он встал перед выбором: либо благополучие ценою соглашательств и творческих уступок, либо опасная и безнадежная конфронтация с властями. Гладилин покинул родину, для которой успел немало сделать и которая ответила ему, подобно как и многим другим, черной неблагодарностью… Писатель обосновался во Франции, точнее в Париже, как и следовало урбанисту…
Недавно вышла, кажется, лучшая книга Гладилина – “Большой беговой день”. На Западе Гладилин как писатель очень изменился. Ушел от реалистического бытописания в гротеск, сатиру и фантасмагорию… Именно на Западе Гладилин проявился как сатирик. Как сатирик острый, грубоватый, весьма язвительный и едкий. В этом смысле роман “Беговой день” Гладилина не исключение. В романе фигурируют представители московской богемы, агенты КГБ. Причем хочется выделить такое, довольно редкое обстоятельство: для большинства эмигрантских писателей КГБ – устрашающая грозная сила, карательные органы для них вездесущи и могущественны и наделены практически мистическими возможностями, а давление их непреодолимо. Слов нет, КГБ – зловещая организация, черная краска тут совершенно уместна. Страшное учреждение, согласен. Однако не всесильное… У Гладилина агенты КГБ – простые люди, только беспринципные, хитрые и злые. Злоба-то и создает видимость мощи. Пересказывать роман Гладилина не хватает времени и места. Говорят, он уже циркулирует по Москве и Ленинграду. Скажу лишь одно: тема книги – игра, знакомая и очень русская традиция… Итак, первый роман об ипподроме – о бегах, на советском материале, роман о неудержимой страсти, которая заводит героев так далеко. Роман поучительный и веселый»[441].
Анатолий Гладилин[442], эмигрировав в 1976 году, начал работать в парижском бюро РС, где продолжал выступать вплоть до 1986 года. Эмигрантскую жизнь Анатолий Гладилин описал в автобиографическом романе «Меня убил скотина Пелл»[443], где довольно язвительно описывается Русская служба РС и внутренние отношения эмигрантов третьей волны. Сотрудники РС Виктор Некрасов, Александр Галич, Василий Аксенов присутствуют на страницах книги под своими именами, прототипы многих зашифрованных героев угадываются. Однако сюжетная линия главного героя в значительной мере остается плодом авторской фантазии.
В 1989 году Сергей Довлатов в литературной программе «Экслибрис» говорит о книге авторов РС, писателей, соавторов, живущих в Нью-Йорке, Петра Вайля и Александра Гениса: «Много лет назад окончив среднюю школу, Вайль и Генис решили сейчас перечитать ту русскую классику, которая входит в обязательные школьные программы. И высказаться об этих произведениях с дистанции прожитых лет. Озаглавили они свое исследование “Родная речь”, а что́ это – модернизированный учебник, популярное литературоведение, исторический труд или хорошая эссеистика, судите сами»[444]. Затем в программе звучит авторское чтение главы «Печоринская ересь» из книги «Родная речь» (к тому времени еще не опубликованной).
Впоследствии Вайль и Генис будут неоднократно вспоминать Довлатова в своей прозе и беседах на РС. Вайль в эссе «Без Довлатова» пишет: «С его появлением в редакции день получал катализатор: язвительность, злословие, остроумие, едкость, веселье, хулу, похвалу…[445]. Манера Довлатова писать так просто, как будто он говорит, отчасти связана с тем, что это писалось для радио. Он всегда проверял тексты «на голос», когда готовился к микрофону. Александр Генис пишет: «В прозе Довлатова лучше всего слышен тот голос, который пробивается без помехи. Неудивительно, что Сергей оказался на “Свободе”… Работу на радио он упорно считал халтурой, и в “Филиале” изобразил нашу редакцию скопищем монстров»[446]. В «Филиале» за зашифрованными героями угадываются выступавшие на РС писатели: Андрей Синявский, превращенный в прозаика Белякова, Виктор Некрасов, изображенный пожилым писателем Панаевым, автором романа «Победа», писатель Юз Алешковский в Юзовском. В 1990 году, когда умер Сергей Довлатов, Александр Генис и Петр Вайль посвящают его памяти специальный выпуск программы «Экслибрис»: «
Образ Запада в СССР