В ответ на запрос Холбёрна Джонс представил собственное объяснение, существенно противоречившее доводам Кастилло. По Джонсу выходило, что бывший «Кастальо Смит» сам переименовал себя в «Уильяма Кастальо», дабы выказать независимость, что весьма обычно для освобожденных или выкупившихся рабов. Словно не признавая права Кастилло на новую идентичность, Джонс последовательно именует его «Кастальо». Джонс и Кастилло познакомились в порту Бостона в Массачусетсе в 1751 году, когда служили на одном торговом судне. Джонс согласился купить его за 70 фунтов стерлингов лишь после многочисленных просьб и моря пролитых слез, только чтобы его не продали на берегу. Кастилло согласился подписать контракт, обязывавший его служить Джонсу семь лет или пока не выплатит Джонсу уплаченную за него сумму. Помимо нее, Джонс «издержал в Лондоне десять или двенадцать фунтов при обучении его игре на скрипке, поскольку у него всегда имелась склонность к игре на этом инструменте». Джонс обвинял Кастилло в неблагодарности: «За всю мою доброту этот самый негр отплатил, тайно покинув меня 16 мая 1756 года примерно на середине срока службы, вследствие чего я к тому же потерпел большой ущерб в унесенном им имуществе». По случайности один из лейтенантов Джонса наткнулся на Кастилло в Лондоне во время вербовки и отослал, как сообщает Кастилло, в Портсмут, где Джонс «заключил его под стражу, дабы тот не улизнул, но отсылать на Барбадос для продажи отнюдь не умышлял, как тот показывает, что есть совершеннейшая ложь, ибо единственным моим намерением, поскольку он известное время пробыл на службе у Его Величества, было вернуть его в оную службу, ибо он является рядовым матросом и весьма хорошо подходит для службы Его Величеству». Похоже, Джонс знал, что может быть обвинен в незаконном удержании и что право истребовать Кастилло как беглого раба, а не беглого подмастерья, невозможно будет защитить перед Адмиралтейством: «И не было у меня ни малейшего намерения совершать какое-либо незаконное действие, заключая его в этом месте под стражу, на что, по моему мнению, я имел право, как на беглого ученика, и упаси боже от превратного толкования моих действий, ибо не имел я никакого иного помышления, нежели заставить его вернуться к исполнению своей службы, и ни из каких помышлений не решился бы нарушить законы ни в этом, ни в каком ином случае».
Несмотря на попытки Джонса выставить Кастилло неверным и благодетелю, и стране, Холбёрн и лорды Адмиралтейства согласились с Кастилло в том, что суть дела заключалась в рабстве, а не в неверности, особенную же обиду они усматривали в использовании ошейника, обычно применявшегося к рабам. Решение Адмиралтейства, постановленное в Рождество 1758 года, было скорым и недвусмысленным: «Уведомить адмирала Холбёрна, что законы этой страны не допускают никаких атрибутов рабства, вследствие чего лорды уповают и ожидают, что всякую попытку такого рода он будет пресекать немедленно по обнаружении оной; и что лорды желают, дабы им сообщили, каким образом Кастилло титулован в корабельных журналах». Холбёрн ответил Адмиралтейству спустя два дня: «Их лордства могут быть покойны, что ежели бы мне ведомо стало что-либо о нем или что на него надет ошейник, я бы непременно оное пресек, но я не был осведомлен ни о самом человеке, ни о том, как именно он содержится». Лорды Адмиралтейства были озабочены званием Кастилло, потому что знали, как позже должны были знать и Паскаль с Эквиано, что если член экипажа записан рядовым матросом, то получает жалованье и потому не может находиться на судне в качестве необъявленного раба.
Кастилло и Эквиано проявили настойчивость, о которой сэр Джон Филдинг будет предупреждать рабовладельцев десятью годами позднее. Мировой судья в лондонском пригороде Мидлсекс и сводный брат романиста Генри Филдинга, сэр Джон предостерегал рабовладельцев от привоза рабов из Америки «в
[Хотя] им и не полагается жалованья, они стремятся сюда, едва примутся ставить себя на единую доску с прочими слугами, они заражаются вольностью, делаются строптивыми и, подначиваемые другими или же по личной склонности, начинают ожидать жалованья сообразно собственным преставлениям о собственных достоинствах; и поскольку уже множество черных мужчин и женщин стали до того обременительны и опасны для семей, кои завезли их сюда, что от них предпочитают избавляться, то люди эти сколачиваются в сообщества и принимаются морочить голову и сбивать с толку каждого вновь прибывающего в Англию черного слугу и первым же делом крестят его или женят, уверяя, будто сказанное делает его свободным (хотя наши самые уважаемые судьи уже постановляли, что ни одно из сих обстоятельств не влияет на право хозяина владеть рабом). Однако это вполне отвечает их целям, ибо перетягивает толпу на их сторону и делает восстановление власти над рабами делом не только трудным, но и опасным, раз уж однажды они уже были сбиты с пути; и поистине наименьшим из двух зол было бы отпустить их на все четыре стороны.[151]
Ни Джонсу, ни Паскалю не хватило мудрости или великодушия просто взять и отпустить Кастилло и Эквиано «на все четыре стороны». Для Кастилло правосудие свершилось быстро; Эквиано же пришлось ждать годы. Принужденный бросить самое ценное из своего имущества – «Библию и “Наставление для индейцев”, две книги, которые я любил больше всех прочих» (178), – лишенный единственного кителя и получив от Паскаля отказ в каком-либо праве на призовые деньги или жалованье, Эквиано все еще сохранял некоторые надежды на спасение. Он утаил от Паскаля и Дорэна небольшую, с трудом скопленную наличность и рассчитывал, «что как-нибудь смогу выбраться на берег, и действительно, некоторые из старых товарищей говорили, чтобы я не отчаивался и что они вытащат меня, и, как только получат жалованье, сразу приедут за мной в Портсмут» (144). К несчастью, они прибыли в Портсмут, когда
Легко представить разочарование Эквиано от рухнувших упований и потрясение от предательства того, кто, как он думал, разделял его любовь. Но почему же Паскаль так разгневался на его устремления? Паскаль уже собирался покинуть Англию, чтобы принять участие в укреплении военно-морской мощи Португалии, самого надежного и самого зависимого союзника Англии. Взять с собой Эквиано, теперь уже в звании рядового матроса, было бы затруднительно, поскольку у него появлялось бесспорное право на жалованье. Многие хозяева в положении Паскаля освободили бы раба в награду за многолетнюю преданную службу, и освобождение вполне могло быть первоначальным намерением Паскаля. Мальчик, прослуживший ему семь лет, стал уже мужчиной. По многим причинам самым простым для Паскаля было бы отпустить Эквиано, благословив на дорогу. Хотя мы можем лишь строить догадки об истинных мотивах представляющегося иррациональным поведения Паскаля, оно могло объясняться как личными, так и служебными причинами. Желание Эквиано стать свободным могло представляться ему предательством, особенно если он испытывал ревность к семейственным отношениям, сложившимся у Эквиано, как он сам рассказывает, с Куином. Он мог обратить внимание на необыкновенную душевную близость его раба и стюарда с его парикмахером и личным слугой, ведь Паскаль провел с ними очень много времени – и вместе, и порознь. Ему также могло казаться, что Эквиано недостаточно благодарен за недавнее повышение по службе.
Со служебной же точки зрения Паскаль мог воспринимать одностороннее решение уйти и от него, и с флота, как подобие бунта. Коммандер
Как далеко простирается власть офицера в море… зависит лишь от его усмотрения. Он обладает властью самолично подвергать каре, и тяжесть оной проистекает как из принятого в военном флоте способа тюремного заключения, так и из чрезвычайной суровости наказания, кое он вправе налагать; и ни таковое заключение, ни наказание не подлежат какому-либо пересмотру или надзору. В подобных условиях тирания достигала прежде, да и ныне еще может достигать, самых тревожных высот и весьма соблазнительна для себялюбивого и пристрастного человека. Флотские начальники, не сознавая, какому множеству искушений подвергаются вследствие собственного самовластия, отклоняются от стези справедливости и умеренности, присущих остальной части человечества, и через таковое посредство могут порою навлекать на себя обвинения в склонности к деспотизму. То же обладание абсолютной властью повинно и в частых на флоте случаях, когда люди безупречно выказывают себя в условиях подчинения, но, возвысившись до командования кораблем, доходят до высшей степени вздорности и тиранства, пренебрегая даже самыми общими понятиями справедливости и человечности, тая их от самих себя за ложно понятой идеей жесткой дисциплины.[152]
В уверенности Эквиано, что он получит свободу, Паскаль мог усматривать покушение на его, Паскаля, исключительную власть даровать ему вольную.
Возможно, в душе не желая или не будучи в состоянии на одного лишь Паскаля возлагать ответственность за предательство, Эквиано даже тридцать лет спустя искал, кого еще можно обвинить во внезапной превратности судьбы. Его «охватили муки совести», когда он «припомнил, как в то утро, когда мы пришли в Детфорд, опрометчиво побожился, что как только попаду в Лондон, буду веселиться и развлекаться всю ночь… я чувствовал, что поступком своим дал Господу повод разочароваться во мне, и решил, что нынешнее положение стало наказанием Небес за легкомыслие». Нам свойственно недооценивать религиозное значение ругани, которая в наши дни обычно ассоциируется с нецензурной бранью[153]. В прежние времена, однако, в ней видели нарушение третьей заповеди, запрещающей поминание имени Божьего всуе. Моряки славились склонностью к божбе и сквернословию (и славятся до сих пор), и на военном флоте пытались бороться с таким богохульным поведением. Официальные «Правила и инструкции» содержали немало предписаний офицерам, капелланам и корабельным учителям следить как за собственной речью, так и за языком подчиненных и подопечных. Всеобщая озабоченность божбой на флоте нашла отражение в таких популярных сочинениях, как «Наставление для моряков, или советы мореплавателям» доктора Джошуа Вудворда, опубликованное в Лондоне в 1770 году и часто переиздававшееся, или «Верный спутник моряка» Джонаса Хэнвея (Лондон, 1763). С религиозной точки зрения, Эквиано вполне правомерно рассматривал клятву посвятить время в Лондоне «веселью и развлечениям» как утверждение самодостаточности и свободы распоряжаться собой, тем самым косвенно отрицая право Бога руководить его жизнью. Быстро раскаявшись, он молил Господа «не оставлять в отчаянии». Когда его «печаль, подавленная собственной силой, начала стихать», он смог настроиться на более философский лад, признав, что «Бог мог допустить [порабощение], чтобы преподать урок мудрости и смирения» (146).
Однако эмоционально его не вполне удовлетворяло чисто теологическое объяснение постигшего «ужаса», требовался виновник-человек. И таковой нашелся в тогдашней пассии Паскаля, которой двигала ревность к предшественнице и зависть к тому, что она сможет нанять свободного Эквиано, а это в восемнадцатом веке служило явным признаком состоятельности и высокого положения. Если вспомнить о маскулинном характере «маленького мира», в котором Эквиано провел половину жизни, с его ясно обозначенной связью начальник – подчиненный, кажется вполне ожидаемым, что в конечном счете он обвинит в своем несчастье погубительницу, «даму… ставшую единоличной хозяйкой на
Глава пятая
Свидетельствуя
Заблуждение Эквиано, будто все его «тяготы позади», рассеялось явью «нового рабства» в Вест-Индии (145). Несхожесть между оставленным «маленьким миром», где Эквиано был в основном огражден от реалий рабского труда, и тем большим миром, куда он готовился вступить и где страдала и умирала подавляющая часть порабощенных африканцев, проявилась уже в том, как по-разному относились к нему прежние и новые товарищи по команде. Он опрометчиво доверился тому, чей нрав испортила причастность к работорговле: «Один матрос взялся за гинею достать лодку и раз за разом обещал, что она вот-вот прибудет. Когда он нес вахту на палубе, я не отходил от него ни на шаг, высматривая лодку, но всё напрасно, я так никогда и не увидел ни лодки, ни своей гинеи. И что хуже всего, он, как я позже узнал, разболтал команде, что я сбегу, как только изыщу подходящий способ, при этом негодяй ни словом не обмолвился, что получил гинею за помощь в побеге». Хотя вскоре Эквиано «получил некоторое удовлетворение, наблюдая, какое отвращение и презрение выказывала ему команда за то, как он [с ним] обошелся», вероломный матрос оказался лишь первым в череде белых, обманывавших и предававших Эквиано в Америке (146). Вслед за этим Эквиано подробно останавливается на губительном влиянии вест-индского рабства на белых: «Как-то раз на острове Святого Евстафия один такой негодяй явился на корабль и купил у меня птицу и свиней, а после того, как уехал с покупками, целый день потом снова и снова возвращался, чтобы вытребовать деньги назад. Я отказывался вернуть плату, и он, видя, что капитана на борту нет, принялся проделывать обычные штуки, клянясь, что сам откроет мой сундук и заберет деньги. Поскольку капитана не было, я опасался, что он исполнит обещанное, и он уже собирался наброситься на меня с кулаками, когда, к счастью, находившийся на корабле английский матрос, не испорченный вест-индским климатом, вмешался и не дал ему исполнить угрозу» (164).
30 декабря 1762 года, прежде чем кто-либо из друзей Эквиано сумел придти ему на помощь,
На следующие три с половиной года домом для него стал Монтсеррат – крошечный остров каплевидной формы площадью около 39 квадратных миль, всего в половину площади Вашингтона, округ Колумбия. На исходе Семилетней войны население острова насчитывало 10283 человека, из которых 8853 имели африканское происхождение и только 1430 – европейское. Среди последних большинство составляли ирландцы из низших слоев – контрактные слуги и отбывавшие наказание преступники со своим потомством, которых колониальное правительство подозревало в готовности сотрудничать с французами в случае их нападения на остров. Колониальные правительства в Вест-Индии постоянно опасались бунта численно преобладавших рабов, особенно в периоды военной нестабильности. Во время последней войны Монтсеррат служил базой приватирам – морским наемникам, которых британское правительство использовало для помощи королевскому флоту, испытывавшему недостаток сил в Карибском бассейне. Каперское свидетельство давало право захватывать торговые и военные корабли противника. К концу войны сахарная промышленность Монтсеррата работала на полную мощность, почти каждый акр пахотной земли был расчищен и засажен, что вывело Монтсеррат к 1763 году на шестое место среди британских колоний по производству сахара, шестое – рома и третье – какао. Одним из неожиданных последствий сокрушительной победы Британии в войне оказалась уступка Францией своих вест-индских колоний Доминика, Гренада, Сент-Винсент и Тобаго, производивших более дешевый сахар, чем Монтсеррат, что снизило для Британской империи относительную ценность этого острова. А вместе с бывшими французскими островами прибавилось семьдесят тысяч рабов.
На первых порах Эквиано еще надеялся, что пребывание в Вест-Индии не затянется надолго. Когда к середине мая 1773 года
И вновь Эквиано испытал горечь вынужденного расставания. Когда
В отношениях, установившихся между Кингом и его новым рабом, отразилась вся сложность системы рабовладения восемнадцатого века, ее противоречия и компромиссы. Кинг был квакером, то есть членом Общества друзей, история которого восходит к 1647 году, когда на англичанина Джорджа Фокса снизошло озарение и он провозгласил, что в каждом мужчине и в каждой женщине таится внутренний свет спасения. Тех, кто разделял его веру, он называл «Друзьями истины». Во времена правления пуритан в середине семнадцатого века, когда в Англии позволялось благоденствовать многоразличным протестантским течениям, число Друзей быстро росло. Уже спустя несколько лет после сошествия на Фокса света Истины встречи Друзей происходили по обе стороны Атлантики и Английского канала. Но после реставрации монархии и восстановления в 1660 году Церкви Англии Друзья стали подвергаться гонениям за пацифизм, неприятие церковной десятины, священничества и формального богослужения. Они также отказывались обнажать голову и преклонять колени перед смертными, каков бы ни был их социальный или политический ранг. С самого начала противники называли их «квакерами», потому что нередко воздействие Святого духа приводило их тела в движение[154]. В ответ на преследования они учредили «Встречу страждущих»[155], на которой ежегодно собирались в Лондоне, чтобы обсудить гонения и выработать линию поведения. Выказывая готовность подставить вторую щеку, они согласились называться квакерами. К 1689 году, когда «Акт о веротерпимости» снизил накал преследований, квакеров насчитывалось уже около шестидесяти тысяч, хотя официально такого вероисповедания не существовало. К концу восемнадцатого века число квакеров сократилось до двадцати – тридцати тысяч в Британии и примерно до такого же уровня в Северной Америке.[156] Но экономическое и, в конечном счете, нравственное и политическое значение квакеров оставалось совершенно несоразмерным их численности. Своим непропорциональным влиянием в обществе они были обязаны репутации порядочных купцов, торговавших первоклассными товарам, сплоченности, которая обеспечивалась заключением браков в пределах своего социального и делового круга и защищала их капиталовложения от превратностей рынка, заботе об образовании и вниманию к книгоизданию, а также национальной и трансатлантической структуре, поддерживавшей сеть коммуникаций и распределения с центром в Лондоне, а еще – своей непревзойденной твердости в спорных нравственных вопросах.
В восемнадцатом веке одним из таких вопросов, чья значимость для квакеров неуклонно возрастала, было рабство. Главное собрание в Лондоне оказывало все более сильное давление на Друзей по всей Британии и в ее колониях, чтобы рабство было признано моральным злом, в конечном счете грозящим работорговцам или рабовладельцам изгнанием из квакерского сообщества. Угроза нуждалась в постоянном повторении, поскольку Роберт Кинг был не единственным квакером, игнорировавшим осуждение сообщества, которое особенно усилилось позднее, когда он уже не владел Эквиано.[157] Чтобы увидеть поведение Кинга в правильном свете, следует припомнить, что в таких основанных на рабском труде обществах, как на Монтсеррате, где рабы составляли существенную часть населения и основной источник рабочей силы, большинство белых и черных свободных людей полагали, что если они хотели оставаться экономически конкурентоспособными, у них попросту не оставалось иного выхода, кроме использования рабского труда. В тех же рабовладельческих обществах, где, как в Филадельфии, рабы составляли относительно небольшую часть населения и являли собой лишь один из возможных источников рабочей силы, хозяева прекрасно сознавали, что у них есть альтернатива.
Благодаря способностям и навыкам, приобретенным и развившимся на флотской службе, Эквиано не было суждено попасть на изнурительную работу, которой занималось большинство рабов на сахарных плантациях Монтсеррата. Он быстро обнаружил, что даже общества, основанные на рабском труде, как в Вест-Индии и британских колониях в Северной Америке, экономически были устроены намного сложнее, чем он мог предположить. Не все рабы трудились бесплатно, не все ограничивались в передвижении, и не все они были неквалифицированными полевыми рабочими. «В Вест-Индии покупка рабов без плантации – обычное дело, – пишет Эквиано, – их сдают в аренду плантаторам и купцам за указанную дневную плату, а на содержание выделяют из приносимого дневного дохода сколько посчитают нужным» (153). Кинг приобрел Эквиано не только из-за отменных рекомендаций. Он «занимался самой разнообразной торговлей», включая «ром, сахар и другие товары», на всех Карибских островах, используя до шести приказчиков одновременно и небольшой флот. Кинг обещал новому рабу, что когда они приедут в Филадельфию, то, «раз уж я владею началами арифметики, он отправит меня в тамошнюю школу и выучит на приказчика». Поскольку рабовладельческие общества не могли преуспеть без участия образованных и квалифицированных рабов, а также труда сельскохозяйственных рабочих, «мистер Кинг вскорости пожелал узнать, что я умею делать, пояснив, что не намерен использовать меня как обычного раба. Я сказал, что кое-что смыслю в морском деле, неплохо чешу волосы и брею, а также выучился на корабле очищать вина и часто этим занимался, а еще могу писать и владею арифметикой вплоть до тройного правила. Он спросил, разбираюсь ли я в обмере судов, и, когда я ответил, что нет, сказал, что этому меня обучит его приказчик» (152).
Мне сопутствовала удача, и я радовал хозяина в каждом порученном деле, и едва ли оставалось что-либо в его торговом или домашнем хозяйстве, не имевшее до меня касательства так или иначе. Часто я выполнял обязанности приказчика, получая и отправляя грузы на корабли, присматривая за складами и доставляя товары, а помимо того, когда представлялась возможность, брил и причесывал хозяина, заботился о его лошади, при нужде же, нередко возникавшей, работал и на его кораблях. Тем самым я сделался для хозяина очень полезным и сберегал ему, как он сам не раз признавал, более сотни фунтов стерлингов ежегодно. И он не стеснялся говорить, что я для него ценнее любого из приказчиков, хотя их обычное годовое жалованье в Вест-Индии составляет от шестидесяти до ста местных фунтов. (156)
Личный опыт Эквиано опровергал нередкий довод защитников рабства, что труд раба никогда не окупает первоначально заплаченной за него суммы, довод, к которому прибегают именно «те, кто… так громко выступают против запрета работорговли» (156).
Судя по рассказу Эквиано, Кинг был образцовым рабовладельцем, являвшим пример «щедрости и великодушия» (152). В эпоху, когда отмена самого института рабства в Вест-Индии представлялась невозможной по экономическим причинам, Кинг олицетворял принцип постепенного улучшения положения рабов, отстаиваемый многими противниками трансатлантической работорговли. Исходя из того, что немедленная отмена рабства в одной лишь Британии оказала бы губительное воздействие на экономику и что торговля эта продолжалась потому, что вест-индские рабы не смогли бы обеспечивать себя сами вследствие своего дикого состояния, противники этой торговли заявляли, что если бы хозяева занялись улучшением условий содержания рабов, их труд стал бы более производительным, возросла бы продолжительность их жизни и рождаемость и тогда отпала бы нужда в трансатлантической работорговле. Без постоянного подвоза относительно дешевых рабов из Африки, объясняли они, хозяевам пришлось бы обращаться с рабами более гуманно. Многие из противников работорговли надеялись, что в конце концов труд рабов будет вытеснен наемным, поскольку тогда спрос на рабочую силу и ее предложение оказался бы лучше сбалансирован.
Главную причину жестокого обращения с рабами, ведущего к снижению их численности, Эквиано, подобно многим противникам работорговли, видел в надсмотрщиках, не разделявших разумной заинтересованности хозяев в благополучии рабов. Такие надсмотрщики «большей частью – люди самого скверного нрава из всех жителей Вест-Индии. К сожалению, многие вполне человеколюбивые хозяева, не проживающие в своих владениях, отдают управление поместьями в руки этих мясников в человеческом обличье» (158). Рассуждая о последствиях снижения численности рабов в Вест-Индии, Эквиано апеллирует к мнению Уильяма Бёрка и Эдмунда Бёрка (члена парламента), которых Эквиано называет кузенами[158]. Они утверждали, что необходимость в работорговле обуславливалась высоким уровнем смертности на Карибских островах. Их совместный труд «Сообщение о европейских поселениях в Америке (1758) Эквиано цитирует по книге квакера-аболициониста Энтони Бенезета (Benezet, Some Historical Account).
Личные наблюдения Эквиано подтверждали мнение о том, что решение заключается в улучшении условий содержания рабов:
Я мог бы привести немало примеров того, как хозяева поселяются в своих владениях в Вест-Индии, и положение дел резко меняется: с неграми начинают обращаться милосердно и с должной заботой, вслед за чем продолжительность их жизни увеличивается, а хозяева остаются в прибыли. К чести человечества, я знавал немало джентльменов, управлявших своими поместьями указанным образом, и все они приходили к выводу, что благожелательное отношение отвечало их собственным интересам. Среди многих таких хозяев, проживавших на разных островах, я мог бы назвать джентльмена с Монтсеррата[159], чьи рабы выглядели особенно хорошо, и он никогда не нуждался в их пополнении; известно мне и много других поместий, особенно на Барбадосе, где благодаря такому благоразумному ведению дел никогда не требовались новые рабы. (159)
Руководствуясь разумным попечением о собственном интересе, Роберт Кинг обращался с рабами так, что прочие хозяева даже пеняли ему на то, «что он так хорошо кормит своих рабов». Он же отвечал, что поступает так, «потому что благодаря этому рабы лучше выглядят и усерднее работают» (157). Если раб «плохо себя вел, он никогда его не бил и не наказывал, а просто избавлялся от него. Это заставляло страшиться его недовольства и, поскольку он обращался с рабами лучше, чем кто-либо на острове, они отвечали самой лучшей и честной службой» (152). Кинг был «человеком чувства» (154), то есть способным не только испытывать к другим добрые чувства, но даже сострадать им, иллюстрируя убеждение таких философов, как Фрэнсис Хатчесон, Дэвид Юм и Адам Смит, что все люди обладают врожденной чувственной восприимчивостью, или нравственной чувствительностью, позволяющей относиться эмоционально – сочувственно – к страданиям других и различать добро и зло. Многие защитники рабства утверждали, что африканец менее человечен, чем европеец, поскольку, предположительно лишенный нравственной чувствительности, «неспособен к восприятию морали или воспринимает ее лишь как животные – на уровне элементарных идей, не умея их правильно сочетать для практического применения; и этот признак с таковой же очевидностью отличает его от человека чувствующего и способного к полноценному восприятию морали, знающего, как ее использовать и для чего она нужна, с каковой сам он отличается от наиболее высокоразвитых животных».[160]
Распознавая в Кинге «человека чувства», рабы «всегда предпочитали работать у него, а не у других джентльменов». В то время как многие хозяева в обеспечении своих рабов проявляли экономность в мелочах и расточительность в крупном, великодушие Кинга простиралось до черты, отделяющей раба от наемного рабочего: «Приходилось надрываться на веслах до шестнадцати часов в сутки, на которые для пропитания мне отпускалось пятнадцать пенсов, а порой – лишь десять. Однако же это было много больше, чем полагалось невольникам, работавшим вместе со мной и принадлежавшим другим господам с острова. Бедняги никогда не имели более девяти пенсов в день, редко получая от капитанов и хозяев более шести, хотя зарабатывали для них от трех до четырех пистеринов» (153). Кинг был настолько человеком чувства, что зачастую сам снабжал рабов едой и питьем, чтобы они не страдали от скупости хозяев. Он также вступался за чужих рабов, когда тем угрожала порка за то, что осмеливались просить у нанимателей полагающуюся им плату. Эквиано и от своих читателей ожидал реакции, как от людей чувства, «ибо когда люди ведут себя столь вопиюще нечестиво, нет нужды ни в едином аргументе или рассуждении, ведь каждый читатель, обладающий чувствительностью, угадает их, руководствуясь собственными чувствами».[161]
Вскоре Эквиано понял, как ему повезло попасть к такому хозяину, как Кинг:
В другой раз меня отдали на несколько дней для снаряжения чужого судна, но денег на пропитание никто мне там не выделил; и когда я сообщил хозяину о таком обращении, он меня оттуда забрал. Во многих поместьях, на разных островах, куда меня посылали за ромом или сахаром, мне ничего не удавалось заполучить, равно как и другим неграм, и тогда хозяин вынужден был посылать со мной белого, которому приходилось платить от шести до десяти пистеринов в день. Трудясь таким образом на службе у мистера Кинга и посещая разные поместья на острове, мне доводилось наблюдать такое чудовищное обращение с рабами, что это примиряло с собственным положением и заставляло благодарить Бога за того, в чьих руках я оказался. (155)
Действительно, служба на кораблях Кинга предоставила ему все возможности, которых он мог лишь желать, чтобы слышать и видеть доказательства жестокостей, порождаемых рабством и работорговлей. Он часто наблюдал, как тот или иной «бесчувственный хозяин» (163) не отдавал своим рабам плату, которую был им должен, или отбирал ту жалкую собственность, которую они сумели приобрести. Так, монтсерратский губернатор отнял у раба тяжким трудом заработанную лодку без какой-либо компенсации; иные белые отбирали у рабов пучки травы, собранной для продажи на рынке. Перевозя рабов для продажи с острова на остров и между Карибскими островами и Северной Америкой, Эквиано «нередко становился свидетелем жестокости самого разного рода, проявляемой к моим несчастным собратьям-рабам… У наших приказчиков и других белых в обычае было творить гнусные преступления против женской чести невольниц, а мне приходилось это терпеть, хотя и с отвращением, потому что не в моей власти было помочь им. Я знал, что и многие из команды во время перевозки рабов на другие острова или в Америку бесстыдно занимаются тем же делом, недостойным не только христианина, но и вообще мужчины. Знавал я похвалявшихся утолением животной страсти даже с девочками не старше десяти лет» (157). Эквиано отмечает лицемерие белых, равнодушно попустительствовавших изнасилованию черных детей, в то же самое время приговаривая к кастрации и истязаниям черного, вступившего в связь с белой проституткой.
Попытки Эквиано заставить нравственно тугоухих рабовладельцев признать свое лицемерие были обречены на провал: «Некий мистер Драммонд рассказывал мне, что продал в общей сложности 41 000 негров, а как-то раз отрезал одному негру ногу за побег. Я спросил, выжил ли он при операции. И как он, христианин, смог бы оправдаться за сие чудовищное деяние перед Богом? На что он ответствовал, что то дела совсем другого мира и к тому же вопрос принципа. Но, возразил я, христианская вера учит нас поступать с другими так, как мы хотели бы, чтобы поступали с нами, он же заметил лишь, что его метод оказал желаемое воздействие – избавил и того человека, и многих других от мыслей о побеге» (158).
Рабовладельцы применяли как психологические, так и физические наказания, чтобы сломить и дух, и тело раба:
На некоторых островах, особенно на Сент-Кристофере, практикуется клеймение рабов инициалами хозяина, а на шею им навешивают множество тяжелых железных крюков. За малейшую провинность их заковывают в цепи, добавляя иногда особые приспособления для причинения мучений. Железные намордники, тиски для больших пальцев и тому подобное настолько хорошо известны, что не нуждаются в описании и зачастую применяются за малейшую провинность. Я видел, как негра избивали до тех пор, пока не переломали ему кости, лишь за то, что не уследил за кипящим котлом. Нередко после наказания негров заставляют на коленях благодарить хозяев и молиться за них, повторяя: «Благослови вас Бог». Я часто спрашивал рабов (вынужденных ходить к своим женам за несколько миль поздно ночью, утомившись после тяжелого дневного труда), почему они выбирают жен так далеко вместо того, чтобы подыскать девушку среди рабынь своего хозяина. И они отвечали так: «Потому что когда хозяин или хозяйка хочет наказать рабыню, они заставляют мужа избивать собственную жену», а они бы такого не вынесли. Надо ли удивляться, что подобное обращение доводит несчастных до отчаяния и заставляет в смерти искать спасения от зла, сделавшего их существование нестерпимым? (162)
В этих бесчеловечных условиях к самоубийствам прибегали не только игбо, это было объяснимым выходом в мире, где «тощих» рабов «взвешивают и продают на вес» (167) и где сопротивление кажется бесполезным: «Другой негр был полузадушен при повешении и затем сожжен за попытку отравить жестокого надсмотрщика. Вот так непрерывными зверствами сперва доводят обездоленных до отчаяния, а потом убивают за то, что в них еще остается достаточно человеческого, чтобы желать положить конец своим несчастьям и отомстить угнетателю» (158).
К концу 1763 года вест-индское бытье Эквиано начало заметно меняться к лучшему. Одним из лучших служащих Кинга был капитан Томас Фармер, англичанин, командовавший «бермудским шлюпом водоизмещением около шестидесяти тонн». Вскоре Эквиано узнал, что и Фармер был «человеком чувства». «Очень деятельный и распорядительный человек», походивший этим на самого Эквиано, Фармер отлично «наладил перевозку пассажиров с острова на остров и приносил хозяину немалый доход, вот только матросы его частенько напивались пьяными и сбегали с судна, что весьма затрудняло ведение дела» (173). Проникшись симпатией к Эквиано и еще по той причине, что «матросов на острове вечно недоставало», особенно надежных, Фармер не раз просил Кинга перевести Эквиано на свой корабль, где служили как белые, так и черные – свободные и рабы. Опасаясь, что, получив свободу передвижения, и при свойственном морской службе недостатке надзора Эквиано может сбежать, Кинг долго отказывался, но «в конце концов, уступая то ли настойчивости капитана, то ли деловой необходимости, хозяин согласился, пусть и с неохотой, и позволил мне отправиться в море» с этим капитаном. Кинг согласился на условии, что Эквиано будет использоваться только в дневных рейсах, а на стоянках за ним будут бдительно следить, и если Эквиано все-таки сбежит, Фармер компенсирует Кингу ущерб.
В скором времени Эквиано стал таким же незаменимым для Фармера, каким тот был для Кинга: «Так я и работал, будто пожизненно приговоренный, то на берегу, то на море, и мы с капитаном стали самыми полезными людьми на службе у хозяина. Он теперь настолько нуждался во мне, что часто не соглашался отдать хотя бы даже на сутки для плавания на соседний остров, на что капитан ругался и отменял рейс, твердя, что на борту я стою любых троих белых из его команды». Эквиано обнаружил, что может использовать свою незаменимость, чтобы добиваться для себя лучших условий. Отказываясь выходить в плавание без Эквиано, Фармер в конце концов вынудил Кинга признать, что тот выдержал проверку однодневными рейсами, и ему позволили совершать более длительные плавания, где риск побега был намного выше. Эквиано сразу понял, что успешные переговоры Фармера с Кингом открывают перед ним поле для собственной деятельности: «Я… сразу сообразил, что в плавании может представиться случай немного заработать, а если обращаться со мной будут плохо, то смогу и сбежать. И еще я рассчитывал, что еда станет получше и ее будет побольше» (174). Хотя присоединившись к команде Фармера, он не стал работать меньше, зато мог теперь маневрировать между Фармером и Кингом, добиваясь улучшения условий жизни, насколько это позволяла система рабского труда: «Между рейсами, когда [корабль] стоял в порту, отдых мне выпадал краткий, если вообще выпадал, потому что хозяин всегда желал иметь меня при себе. Вообще он был очень приятный человек, и, если не считать моего желания перейти на корабль, не приходилось и думать о том, чтобы оставить его. Но и капитану я очень полюбился и стал буквально его правой рукой. Я делал всё возможное, чтобы заслужить его расположение, и в ответ получал, смею сказать, лучшее обращение, чем кто-либо, находившийся в моем положении в Вест-Индии» (172).
Обретя в море свободу передвижения, Эквиано сумел извлечь выгоду из нового положения. Он стал рисковым капиталистом, хотя сначала «располагал совершенно ничтожным капиталом, который составляли полбита, что соответствует в Англии трем пенсам» (175). Продавая на Монтсеррате тамблеры[162] и джин, которые дешево закупал на голландском острове Святого Евстафия, «главном рынке во всей Вест-Индии», он за несколько недель удвоил и утроил свой капитал, а «с течением времени… стал обладателем двух фунтов» (180) и вскоре оказался в состоянии приобретать некоторые предметы роскоши, позволившие до некоторой степени восстановить вокруг себя утраченный мир военного флота: «В одно из плаваний на Сент-Кристофер у меня оказалось с собой одиннадцать битов, да еще дружески расположенный ко мне капитан одолжил пять, и на все эти деньги я купил Библию. Я был счастлив обзавестись книгой, которую едва ли нашел бы где-либо еще. Думаю, на Монтсеррате их вообще не продавали, а свою старую Библию и «Наставление для индейцев», две книги, которые я любил больше всех прочих, пришлось оставить на
Ссужая деньги на Библию, Фармер не просто оказывал Эквиано «дружескую» услугу. Он тем самым помогал ему преодолеть ограничения рабства через владение имуществом и применение своей грамотности. Более того, Фармер открывал перед Эквиано прямую дорогу к постижению христианства, с его учением о духовном равенстве перед Богом, что многими хозяевами рассматривалось как угроза, подрывающая основы института рабства. Настоящая дружба возможна лишь между равными, и всё более усложнявшиеся отношения между Эквиано и Фармером хотя и развивались в сторону равенства, но из-за ограничений, накладываемых системой рабства, так и не смогли его достичь. Несмотря на то, что Эквиано оставался рабом, его незаменимость давала ему некоторую власть над капитаном. Всякий раз, когда капитан, понимая, насколько зависит от него успех личного бизнеса Эквиано, «переходил границы» или «позволял себе обращаться со мной чересчур бесцеремонно… я прямо говорил, что скорее умру, чем позволю обращаться со мной, как с прочими неграми, и что жизнь потеряет всякую прелесть, если лишится вольности. Я говорил так несмотря на то, что хорошо понимал, насколько мое благополучие и надежды на свободу (в общечеловеческом смысле) зависят от этого человека. Но поскольку он не помышлял, чтобы я перестал плавать с ним, то всегда отступал при таких угрозах» (180).
К несчастью, приобретенные Эквиано рычаги влияния на Фармера и Кинга не действовали на других белых: «[Я] часто сталкивался со скверным обращением, бывая свидетелем множества обид, чинимых неграм в сделках с европейцами; и даже когда мы отдыхали, танцуя и веселясь, они не стеснялись совершенно беспричинно досаждать нам и ущемлять нас» (176). Предпринимательские успехи Эквиано целиком и полностью зависели от произвола безграничной власти, которой любой белый обладал над любым невольником. Когда вместе с одним рабом, много старше себя, он попытался продать фрукты на датском острове Санта-Крус, белые немедленно воспользовались своим преимуществом. Его сотоварищ «вложил все свое небольшое состояние в лаймы и апельсины стоимостью шесть битов, уместившиеся в один мешок; я тоже на все деньги, около двенадцати битов, накупил того же товара, разложив лаймы с апельсинами отдельно по двум мешкам». Едва они сошли на берег, двое белых, сообразив, что они нездешние, да к тому же рабы, немедленно отобрали фрукты и обещали побить, если они не уберутся восвояси. «Начальник форта», к которому они обратились за помощью, в ответ лишь «разразился потоком проклятий и схватился за хлыст». Даже не думая подставлять вторую щеку, Эквиано, «обуреваемый горем и негодованием… призывал гнев Божий, дабы обрушил молнию на жестоких угнетателей и отправил их в мир мертвых». Но осознав, что раб не в состоянии предпринять никаких активных действий, они с компаньоном снова принялись умолять грабителей вернуть фрукты. И когда какие-то свидетели происходящего предложили компромисс – отдать грабителям один из трех мешков, – им ничего не оставалось, как согласиться. К ужасу старого раба, они выбрали именно его мешок с разными фруктами, но Эквиано «был так тронут [стенаниями старика], что уделил ему около трети своих плодов». Несмотря на пережитое злоключение, им удалось распродать оставшиеся фрукты с хорошим прибытком. Эквиано вновь утвердился в доверии к Богу, который своевременным добрым вмешательством способен зло обращать ко благу: «Такой необыкновенный поворот судьбы за такое краткое время показался мне чудом и немало укрепил в решимости уповать на Господа при любых обстоятельствах. В дальнейшем капитан нередко принимал мою сторону и вступался в спорах с этими обходительными христианами-грабителями, от коих мне приходилось слышать лишь бесконечные богохульные проклятия, каковыми легкомысленно бросались люди всех возрастов и всякого достоинства не только без какой-либо причины, но так, будто это доставляло им удовольствие и они не страшились возмездия!» (177).
Но в деле обретения свободы Эквиано не собирался полагаться только на любезность незнакомцев, дружбу капитана Фармера и милость Господню:
Читатель легко представит, до какой степени такие случаи возмущали натуру, подобную моей, когда ежедневно приходилось сталкиваться со всё новыми тяготами и обидами, и это после того, как довелось повидать и лучшие дни, и я помнил, каково жить свободным и ни в чем не нуждаясь; стоит ли добавлять, что любой уголок мира, в котором мне случилось побывать, представлялся настоящим раем по сравнению с Вест-Индией. Поэтому голова моя постоянна была занята обдумыванием различных способов вырваться на свободу, причем желательно честным и достойным путем, ведь я никогда не забывал древнее изречение, которым всегда руководствовался: «Честность – лучшая политика», а также и другое золотое правило: «Поступай с людьми так, как хочешь, чтобы они с тобой поступали. (179)
По-видимому, Эквиано хочет выказать себя более склонным играть по правилам, чем это было на самом деле. Хотя он этого не говорит, у него имелась веская причина стремиться к законному освобождению, а не к самочинной воле. Если бы он «вырвался на свободу… честным и достойным путем», его правовой статус в Вест-Индии был бы понятным, хотя реальное положение, как ему было хорошо известно, оставалось бы неустойчивым. Юридически свободный, он мог избрать чреватое опасностями существование чернокожего в рабовладельческом обществе, ведь, в конце концов, колонии британский Америки были тем миром, который он успел лучше всего узнать. Либо же он мог на законных основаниях лично распорядиться собою и отправиться куда заблагорассудится. Но если бы он по собственному произволу вырвался на свободу, ему оставалась бы лишь дорога в Англию, где он оказался бы лишь в относительной, но не абсолютной, безопасности. До того, как в 1772 году решение Мэнсфилда постановило обратное, хозяева могли на законных основаниях силой возвращать своих рабов из Англии в американское рабство. Если бы Эквиано освободился самочинно, его статус навсегда остался бы юридически спорным, а сам он подлежал бы возврату Кингу.
Несмотря на утверждение Эквиано, что он «с детских лет… верил в предопределение», полагая, что «чему быть, того не миновать», он всегда поступал весьма отлично от тех, кто полагал, будто перипетии и ход их жизни обусловлены, или предопределены, внешним силами, а не их собственным выбором. Его Господь явно помогал лишь тем, кто сам желал себе помочь: «я не уставал обращать к Богу молитвы об освобождении и в то же время искал любые честные способы и предпринимал все, что было в моих силах, чтобы получить его» (179). Порешив заполучить свободу и «вернуться в Старую Англию» как можно скорее, Эквиано начал разрабатывать план собственного выкупа, хотя был готов и сбежать, если бы он не удался: «А для этого могло бы пригодиться знание навигации: убегать иначе, чем если бы со мной стали худо обращаться, я не собирался, но в таком случае, имея навык в навигации, мог бы попытаться сделать это на нашем шлюпе, одном из самых быстроходных парусников Вест-Индии, и я бы не испытывал недостатка в людях, готовых ко мне присоединиться. И если бы пришлось предпринять эту попытку, я намеревался направиться в Англию» (183). В этих видах он заплатил старшему помощнику «нашего корабля», чтобы тот обучал его навигации. Попеняв помощнику за то, что брал с Эквиано деньги, капитан Фармер начал было сам учить Эквиано, однако бросил эту затею, когда «некоторые из пассажиров и иные люди, видя это, [стали порицать] его, говоря, что весьма опрометчиво обучать навигации негра» (184).
Потерпев неудачу в попытке овладеть навыком, который позволил бы самостоятельно добраться до Англии, Эквиано сумел расчетливо удержаться от соблазна совершить побег, хотя возможностей для этого представлялось немало, как, например, когда у острова Гваделупа собрался французский торговый флот. На кораблях, направлявшихся в «Старую Францию» и нуждавшихся в матросах, «любому желающему предлагали от пятнадцати до двадцати фунтов за рейс». Хотя у Эквиано установились такие же тесные отношения с товарищами по команде, как некогда на военном флоте, и он испытывал сильное искушение вместе с ними перебежать на французский корабль, он все же сохранял надежду на то, что в скором времени сможет сам купить себе полную свободу: «Наш помощник и все белые матросы ушли и нанялись на французские корабли. Они и мне предлагали уйти, потому что хорошо ко мне относились, и клялись защищать, если соглашусь, и, поскольку флот отчаливал уже на следующий день, я понимал, что смогу безо всякого риска попасть в Европу. Но хозяин был так добр ко мне, что я не мог покинуть его, и, помня старую мудрость, что “честность – лучшая политика”, отказался уйти с остальными» (184).
Возможности накопить деньги на выкуп значительно умножились к концу 1764 года, когда Кинг назначил Фармера капитаном на
По иронии судьбы, Эквиано прибыл в Чарльстаун в мае 1766 года: «Город встретил нас множеством огней, пушечной пальбой, кострами и другими проявлениями ликования по случаю отмены Акта о гербовом сборе»[164]. Парламент отменил гербовый сбор в Лондоне 18 марта 1766 года, и новость достигла Америки двумя месяцами позднее. Отмену повсеместно воспринимали как восстановление американской вольности, поэтому ее рассматривают как одно из первых событий Американской революции. Для раба отмена гербового сбора не имела никакого значения:
Здесь я продал кое-какой собственный товар; белые покупали, не скупясь на ласковые посулы и похвалы товару, но платили очень плохо. Особенно много хлопот принес один господин, купивший бочку рому; даже прибегнув к помощи расположенного ко мне капитана, не удавалось ничего с него получить, поскольку, будучи негром, я не мог принудить его к оплате. Я пребывал в большом беспокойстве, не зная, как поступить, и потратил немало времени, чтобы выяснить, где живет этот христианин. И хотя наступило воскресенье (когда негры по обыкновению устраивают день отдыха) и мне очень хотелось сходить на богослужение, пришлось искать в гребцы какого-нибудь черного, чтобы помог мне переправиться на другой берег реки, где я собирался разыскивать этого джентльмена. Я все-таки нашел его, и после множества просьб – как моих, так и доброго капитана – он наконец заплатил, хотя и долларами, причем некоторые оказались медными и не имеющими никакой ценности, но он воспользовался тем, что я негр, и, невзирая на все возражения, вынудил согласиться, а иначе бы я не получил и таких. Когда же на рынке я хотел расплатиться ими
Каролинский опыт оказался столь неприятным, что у Эквиано не осталось ни малейшего желания когда-нибудь вновь оказаться в этой колонии, которая вообще-то могла быть его родиной. Но «худшее испытание в жизни» ждало его в Джорджии, самой молодой британской колонии в Северной Америке. Джеймс Эдвард Оглторп, филантроп, член палаты общин и бывший армейский офицер, основал ее в 1733 году для английских должников, которым высылка в колонию предлагалась в качестве замены тюремного заключения. Кроме того, британское правительство рассматривало Джорджию как военную буферную зону между британскими и испанскими колониями. На первых порах рабство в колонии оставалось вне закона – как из филантропических соображений, так и из опасения, что рабы объединятся с испанцами против колонистов. После того, как в 1749 году в новой колонии начали возделывать завезенный из Южной Каролины рис, противиться долее требованиям плантаторов легализовать рабство оказалось невозможным. Джорджия быстро превратилась в такое же рабовладельческое общество, как Южная Каролина. Для Эквиано она осталась неразрывно связана с болезнью и жестоким обращением. В первый приезд он так переутомился, «стремясь всемерно ускорить наше возвращение», что «подхватил… лихорадку». Страх смерти заставил его обещать Господу, что он изменит свое поведение, если выживет. И ему это удалось – при помощи «знаменитого доктора». Однако на обратном пути на Монтсеррат, «по мере того как мы приближались к островам, решимость и стремление вести праведный образ жизни во исполнение данного Богу обета всё слабели, будто сам воздух тех мест или их климат оказывались несовместимы с благочестием. Счастливо добравшись до Монтсеррата и сойдя на берег, я позабыл все свои обеты» (191).
Атлантическая Америка в восемнадцатом веке
Во второе посещение Джорджии Эквиано оказался еще ближе к гибели. Однажды воскресным вечером он навестил в Саванне знакомых рабов, принадлежавших доктору Перкинсу, который жил по соседству с домом, где остановился Фармер. Увидев «у себя во дворе… постороннего негра» и придя в неистовство, пьяный Перкинс со своим белым служащим набросился на Эквиано. Тот называл себя и молил о милосердии, но, хотя Перкинс знал Фармера, избили Эквиано до бесчувствия, а утром отволокли окровавленное тело в тюрьму. Узнав о случившемся, Фармер немедленно пришел на помощь. Состояние Эквиано казалось безнадежным: «Увидев, как я изрезан и избит, добряк не мог сдержать слез. Он перевез меня из тюрьмы к себе домой и тотчас послал за лучшими докторами, которые сразу объявили, что мне не выжить». Несколько адвокатов сказали Фармеру, что «ничего сделать не могут, поскольку я был негром». Фармеру не удалось получить удовлетворение, даже взяв исполнение закона в собственные руки. «Он отправился к доктору Перкинсу, герою, одержавшему столь славную победу, и, поклявшись отомстить, вызвал его на поединок. Но трусость – верный спутник жестокости, и доктор Перкинс вызов отклонил». Только искусство «местного доктора Брейди» и забота Фармера позволили Эквиано выжить. Как истинный «человек чувства», Эквиано больше страдал из-за переживаний «благороднейшего» капитана, нежели из-за собственных физических ран: «Еще мучительней была забота, которую проявлял обо мне капитан». Прошло больше двух недель, прежде чем он смог вставать с постели, и еще две, пока он не вернулся на корабль, где в нем «была большая нужда», поскольку он давно уже стал самым ценным членом экипажа (193).
Надежда накопить достаточную для выкупа сумму и вернуться в Англию помогла Эквиано преодолеть вся тяготы, выпавшие в Вест-Индии, Южной Каролине и Джорджии, и заставляла работать «с удвоенным рвением». Как и к концу Семилетней войны, Эквиано ожидал, что хозяин сам изъявит желание в должное время дать ему вольную. Но, как и тогда, он больше полагался на веру в доброе отношение хозяина, нежели на ясно выраженное обещание. В 1765 году Кинг, как и Паскаль тремя годами ранее, заставил Эквиано почувствовать себя разочарованным и преданным. Большую часть предыдущего года он занимался зарабатыванием и накоплением денег и теперь собирался в первое плавание с Фармером в Филадельфию, «о которой… столько слышал в последние годы». Филадельфия была самым крупным городом британской Северной Америки с населением в середине века около двадцати тысяч человек, а кроме того представлялась Эквиано светочем свободы в рабовладельческом обществе. Когда он уже собрал весь собственный товар и корабль готовился к отплытию, Эквиано позвали, чтобы предстать перед Кингом и Фармером. Кинг ошарашил его новостью, что намерен продать его, потому что узнал, «будто в Филадельфии я намерен сбежать от него». Когда-то Кинг приобрел его за сорок фунтов стерлингов, но сейчас мог бы получить сотню гиней от «шурина капитана Дорэна, требовательного хозяина», который все еще желал использовать Эквиано в качестве надсмотрщика. И он мог бы выручить даже больше, если бы продал его «в Каролине», где один человек хотел сделать его капитаном «одного из своих рисовых кораблей», хотя быстро утратил интерес, когда Фармер сказал ему, что тот «кое-что смыслит в кораблевождении»[165] (186).
Эквиано слушал Кинга, а «в этот момент в голове у меня вертелось уже множество различных способов и планов бегства», но ему достало самообладания, чтобы попытаться убедить капитана и хозяина в том, что он никогда не замышлял побега в Филадельфии. Он напомнил, что ни разу не нарушил предписанного срока возвращения на судно и даже не воспользовался удобнейшей возможностью последовать за товарищами по команде, чтобы присоединиться к французскому флоту: «К немалому моему удивлению, но и к такой же радости, капитан подтвердил каждое мое слово и более того: рассказал, что несколько раз проверял, не готовлюсь ли я совершить нечто подобное на острове Св. Евстафия и в Америке, и ни разу не нашел ни малейшего признака такой попытки, но напротив, я всегда возвращался на корабль согласно его предписаниям, и он тоже полагает, что если я и замышлял побег, то лучшего случая, чем в ту ночь на Гваделупе, когда помощник и вся команда покинули судно, мне бы не представилось» (187). Убедившись в преданности Эквиано, Фармер рассказал Кингу, что о предполагаемом плане побега ему сообщил старший помощник, которого Эквиано справедливо обвинял в расхищении корабельных припасов.
Начинавшееся, как ужасное повторение последнего свидания с Паскалем, закончилось совершенно иначе. Институт рабства настолько извращал простые человеческие отношения, что Кингу и Фармеру стоило немалых усилий перестать видеть в Эквиано всего лишь собственность и начать обращаться с ним, как с человеком. Даже добрые поступки оказывались проявлением всевластия и отражением неравенства. Уволив оболгавшего Эквиано помощника, Кинг и Фармер чувствовали себя обязанными делом доказать доверие и уважение к Эквиано. Теперь Кинг уверял его, что «никогда и не думал использовать, как обыкновенного раба», раз согласился предоставить такую свободу передвижения. Более того, он дал Эквиано обещание, которое тот надеялся получить от Паскаля, но так никогда и не дождался:
[Он] однажды даже ссудил [меня] половиной панчена рома и половиной хогсхеда сахара с тем, чтобы, поведя дело осмотрительно, я смог накопить достаточно денег для выкупа, а когда это произойдет, я бы мог рассчитывать на то, что он даст мне вольную за сумму в сорок фунтов стерлингов, что составляет ровно ту цену, которая была за меня заплачена. Эти слова меня безмерно обрадовали, ведь то был и мой сокровенный план, который я давно хотел предложить хозяину, так что я не замедлил с ответом: «Сэр, именно на это я всегда и надеялся, истинно так, и именно поэтому прилежно служил вам». Тогда он подарил мне кусок серебряной монеты – таких больших я еще не видывал и не держал в руках – и велел готовиться к плаванию, пообещав к тому же дать тирс[166] сахару и тирс с ромом и добавив, что в Филадельфии он знает двух сестер, у которых можно приобрести кое-какие нужные вещи. После этих слов благородный капитан отправил меня на судно. (188)
Люди, еще несколько минут назад готовые, как полагал Эквиано, предать его верность, теперь стали «благородными», и он «готов был расцеловать им ноги» (189). Он мог испытывать такую благодарность еще и потому, что и его собственная честность подверглась порче в тлетворной атмосфере рабства. Но теперь ставка на игру по правилам начинала оправдываться.
«Великолепный город Филадельфия» вполне оправдал ожидания Эквиано. Он нашел его «чудесным местом, обильным товарами и с низкими ценами» и «расторговался быстро и с хорошим прибытком», отдавая предпочтение «по большей части квакерам. Это были самые честные и скромные люди, никогда не пытавшиеся обмануть; мне они очень нравились, и впоследствии я всегда предпочитал иметь дело именно с ними» (195). Он даже не отказал себе в удовольствии получить предсказание судьбы у «умной женщины»[167] миссис Дэвис, несмотря на убежденность в том, что «смертному [не дано] проникнуть в замыслы Провидения», и отказ «верить в какое-либо откровение помимо Священного Писания». Как и следовало ожидать, она порадовала его, сказав именно то, что он и хотел услышать. С прорицанием скорого освобождения, без сомнения эхом отдававшимся в голове, Эквиано «отплыл из этого замечательного места на Монтсеррат, чтобы еще раз сразиться со свирепым прибоем» (190).
Вернувшись на Монтсеррат, он с еще возросшим нетерпением ожидал возможность наконец «набрать нужную для выкупа сумму». К радости Эквиано, в начале 1766 года Кинг приобрел намного более вместительный шлюп
Неожиданное приказание Кинга идти в Джорджию перед окончательным возвращением на Монтсеррат преисполнило Эквиано тревоги за саму возможность выкупить себя на свободу. Вследствие стремления как можно скорее добыть как можно больше денег Эквиано вместе с капитаном Фармером стал жертвой обманщика. Оглядываясь в прошлое, Эквиано описывает их неудачу с юмором. В Саванне они с Фармером повстречали ювелира-серебряника, которого в предыдущем рейсе доставили сюда из Вест-Индии. Он попросил отвезти его назад, посулив жду, и не мажься елеем, и представься женщиною, много дней плакавшею по умершем». Здесь и далее Библия цитируется по Синодальному переводу
Пребывая «сильно не в духе из-за нашего приятеля, серебряника», они вернулись на Монтсеррат, где после продажи собственных товаров Эквиано «обнаружил себя владельцем около сорока семи фунтов». Спустя несколько дней, следуя совету своего «истинного друга» капитана, Эквиано навестил Кинга во время их совместного с Фармером завтрака и напомнил хозяину об обещании. Изложение состоявшегося у них разговора выглядит полной противоположностью давнему спору с Паскалем о свободе – и по манере, и по содержанию:
Войдя, я поклонился хозяину и, с деньгами в руке и великим страхом в душе, призвал его быть верным своему слову и исполнить обещание дать мне вольную, как только я смогу заплатить за нее. Эти слова явно привели его в замешательство, он недоуменно взглянул на меня, и душа моя ушла в пятки. «Как это, – воскликнул он, – дать вольную? Где ты мог достать столько денег? У тебя что, есть сорок фунтов стерлингов?» – «Да, сэр», – отвечал я. «Но как тебе удалось их накопить?» – изумился он. Я ответил: «Исключительно честным путем». Тут капитан заметил, что знал, что я собирал необходимую сумму исключительно честным образом, с большим усердием и осмотрительностью. На это хозяин только и мог сказать, что я заработал деньги намного быстрее, чем он, и что нипочем бы не дал мне того обещания, если бы знал, что я так скоро обзаведусь нужной суммой. «Ну ладно, ладно, – сказал мой милый капитан, похлопывая хозяина по плечу, – ладно, Роберт (так звали хозяина), надо дать парню вольную. Ты очень удачно вложил денежки, все это время получал хорошую прибыль, и вот тебе еще и основной капитал. Я знаю, что Густав приносил тебе больше сотни в год и будет приносить дальше, он же не собирается тебя покидать. Давай, Роберт, забирай деньги». Тогда хозяин сказал, что не намерен отступаться от слова, и, взяв деньги, велел идти к регистратору, чтобы тот составил вольную.
Слова хозяина прозвучали гласом с небес, в мгновение ока все мои тревоги обернулись невыразимым счастьем, и я со всей возможной почтительностью склонился в поклоне, дабы выразить чувства, кои не в состоянии был высказать словами, с увлажнившимися глазами и сердцем, исполненным благодарности Богу; а в это время мой истинный и драгоценный друг, капитан, с необычайным выражением искреннего удовольствия на лице поздравлял нас обоих. (199)
Испытывая те же чувства, что и апостол Петр при вызволении из темницы и «Илия, когда возносился на небо»[168], Эквиано полетел к регистратору, рассказывая встречным «о благородстве моих дорогих капитана и хозяина». Про себя он повторял слова 126-го псалма, в которых видел выражение своей веры с тех самых пор, как Паскаль предал его в Детфорде: «В сердце своем восславил Господа, в которого верую»[169]. Даже регистратора, казалось, охватило желание благодетельствовать – он заверил бумаги об освобождении за половину обычной цены в одну гинею:
Подписано, скреплено печатью и исполнено в присутствии Терри Легэя. Монтсеррат.
Содержащееся здесь освобождение зарегистрировано в полном объеме в одиннадцатый день июля, 1766, в книге записей Д. Терри Легэй, регистратор.
Эквиано, «который утром еще был рабом, трепетавшим пред волей другого, стал сам себе хозяин и совершенно свободен» (202). Но свобода тоже была дарована «волей другого». Включение в автобиографию текста вольной, или документа об освобождении, предполагает, что он всегда имел при себе копию документа, поскольку пока существовало обусловленное расой рабство, вольность освобожденного черного всегда могла быть оспорена.
Жизнь раба, выпавшая на долю Эквиано в Америке, совершенно не походила на существование, которое влачило подавляющее большинство выходцев из Африки, обреченных на полевые работы. Но отличалась она еще и тем, что позволяла обозреть всю картину рабства в Америке, не доступную никакому отдельному рабу. Мобильность, присущая его роду занятий, грамотность и везение с хозяевами помогли познакомиться со всем многообразием условий, в которых существовали рабы британских колоний в Америке, что дало ему право в 1789 году выступить свидетелем против рабства от имени миллионов лишенных голоса собратьев-рабов. Ему удалось преодолеть границы чисто личного опыта и выявить общую правду об этом греховном установлении: «на всех многоразличных островах, где мне приходилось бывать (а я посетил не менее пятнадцати) с рабами обращались не лучше, так что поистине история одного острова или даже плантации, за немногими помянутыми исключениями, может служить примером повсеместного положения вещей» (168).
Уже после освобождения Эквиано обратил внимание на существенное отличие между тем, как обращались с рабами в британской Вест-Индии и на французских Карибах. Рассказывая о Мартинике, он замечает: «На острове мне подвернулась неплохая сделка, и я нашел это место весьма привлекательным: особое восхищение вызвал Сен-Пьер, главный город острова, выстроенный в наибольшем подобии с европейскими городами, какое я только встречал в Вест-Индии. С рабами здесь, в общем, обращались не так плохо, они имели больше времени для отдыха и выглядели лучше, чем на английских островах» (232). Как раз в 1789 году шли многочисленные дебаты о том, хуже ли обращаются с рабами в британской Вест-Индии, нежели во французской, где оно регулировалось – по крайней мере в теории, хотя и не всегда на практике – принятым в 1685 году
В 1789 году Эквиано напишет, что его опыт вест-индского рабства подтверждает свидетельства и доводы белых противников работорговли, с недавних пор распространявшиеся в печати и в парламенте. Различие между «человеком чувства» Робертом Кингом и «бесчувственным хозяином» мистером Драммондом коренится в самой природе работорговли, ожесточающей и хозяина, и раба: «Не является ли работорговля в целом войной против человеческой души? Не подлежит сомнению, что там, где начинают унижать достоинство человека, кончают попранием всех моральных законов и повергают всякие чувства в прах!» (167). Только попранием моральных законов можно объяснить принятие 8 августа 1688 года печально известного акта № 329 Ассамблеи Барбадоса, на который Эквиано ссылается, как на «слишком хорошо известный», так как он часто цитировался Бенезетом и другими во время дебатов о работорговле. Эквиано приводит отрывок о наказании белого за умышленное убийство раба штрафом в размере всего лишь пятнадцать фунтов стерлингов, поскольку этот акт стал образцом для подобных кодексов в основывавшихся позже колониях: «И то же самое правило действует на большинстве островов Вест-Индии, если не на всех. Не есть ли это одно из множества принятых на островах узаконений, что вопиют о пересмотре? И не заслуживают ли члены ассамблеи, принявшие сей акт, именоваться дикарями и зверьми, а не христианами и людьми? Их акт, одновременно безжалостный, несправедливый и неумный, своей жестокостью посрамил бы установления тех, кого мы зовем варварами, а несправедливостью и
Как и глава об Африке, первая глава о Вест-Индии завершается возвышенным и хорошо продуманным абзацем. Здесь читатель наконец осознает, что истинная цель Эквиано могла быть куда радикальнее его прежних заявлений. В одном страстном пассаже он объединяет отмену работорговли, улучшение условий содержания рабов и искоренение рабства. По мере того, как речь автобиографа сменяется гласом проповедника, сквозь повествование начинают прорываться яростные нападки на зло рабства, достигая кульминации в одной из самых непосредственных атак на этот институт, какую можно отыскать в текстах Эквиано. Он призывает рабовладельцев стать людьми чувства, как Роберт Кинг, Томас Фармер и он сам, и начинает с выявления причин и последствий попрания всех чувств:
Такое уж губительное влияние оказывает работорговля на души людей, делая их невосприимчивыми к любым человеческим чувствам! Ибо я далек от мысли, что работорговцы рождаются худшими, нежели прочие люди – нет; это неизбежное следствие пагубной жажды стяжательства, превращающей молоко человеческой доброты в желчь[173]. И если бы стремления их были иными, они могли быть столь же великодушны, столь же добры и справедливы, сколь ныне бесчувственны, алчны и жестоки. Разумеется, такая торговля не может вести к добру, она разносится, как чума, и пятнает все, к чему прикасается! Торговля эта попирает первейший естественный закон человечества – равенства и самостояния, давая человеку такую власть над своими собратьями, какой Бог никогда не помышлял его наделять! Она настолько же возносит хозяина выше человеческого уровня, насколько ниже него опускает раба, и, находя опору в человеческой гордыне, устанавливает различие между людьми, неизмеримое по величине и нескончаемое во времени.
И насколько же недальновидна алчность плантаторов! Неужели рабы приносят больше пользы, когда низведены до положения скотов, а не пользуются своими человеческими привилегиями? Свобода, распространяющая благополучие и процветание по всей Британии, отвечает – нет! (168)
От причин Эквиано переходит к вероятным последствиям продолжения работорговли. Напоминая об опасности, которой подвергают себя рабовладельцы, отказываясь менять сложившийся уклад, он цитирует Вельзевула, «князя бесовского»[174] из «Потерянного рая» Джона Мильтона, видевшего своим поэтическим предназначением «пути Его раскрыть перед людьми».[175]Эквиано же раскрывает пути людей к Господу, выражая страдания рабов и порыв к восстанию словами одного из мильтоновских демонов.[176] Сатана и его верные обречены на поражение, поэтому устами Вельзевула он предостерегает от опасности, угрожающей рабовладельцам, если они не изменят свои пути, хотя Эквиано и не вполне одобряет насилие:
Порабощая людей, вы отбираете у них половину их достоинства, являя образец обмана, грабежа и жестокости и вынуждая жить в состоянии войны с вами, и потом же еще жалуетесь, что они не честны с вами и не преданны вам! Вы отупляете их плеткой, считаете нужным держать в состоянии невежества и притом утверждаете, будто они не способны к обучению; будто разум их – бесплодная почва или пустошь, на которой заглохнет любая культура; и будто прибыли они из мест, где природа (столь непривычно для вас щедрая в дарах своих) лишь людей оставила скудоумными и неотесанными, не способными радоваться благам, кои расточает пред ними! Утверждение одновременно богохульное и абсурдное[177]. Зачем вы прибегаете к этим орудиям пыток? Как вообще может одно разумное существо применять их к другому? И не одолевает ли вас стыд и горечь при виде того, как существа, подобные вам самим, низринуты до такого положения? Но сверх того, не сопряжено ли такое обращение со страшной опасностью? Не трепещете ли вы ежечасно в ожидании возмездия? Не стоит тогда удивляться, что [если
Причины и последствия обращения в прах человеческих чувств многочисленны и сложны, но путь к исправлению прост: «Если изменить способ управления и обращаться с рабами, как с людьми, малейшее основание для боязни устранится. Они станут верны вам, честны, сообразительны и усердны; и тогда вам будут сопутствовать мир, процветание и довольство» (170). Наставление Эквиано звучит куда сдержаннее, чем доносящийся до нас голос – бесстрастность речи лишь подчеркивает таящийся за ней праведный гнев.
Глава шестая
Свобода особого рода
Из наблюдений в пору своего рабства Эквиано знал, что в Вест-Индии свободный статус чернокожего вовсе не гарантировал реальной независимости, необходимо было освободиться еще и от самой Вест-Индии. Во всех основанных на рабстве обществах африканцы становились жертвами этого института вне зависимости от своего достатка или положения. На Сент-Кристофере (ныне Сент-Китс) Эквиано стал свидетелем «весьма любопытного случая ущемления самого естественного человеческого права: один белый хотел жениться на свободной черной женщине, владевшей на Монтсеррате землей и рабами, но священник сказал, что закон сей земли запрещает венчать белого и черную в церкви. Тогда тот человек предложил обвенчать их на воде, на что пастор дал согласие, и любящая пара отплыла на одной лодке, а священник со служкой – на другой, и там они и провели всю церемонию. Затем новобрачные поднялись на наш корабль, капитан принял их очень хорошо и доставил на Монтсеррат в целости и сохранности» (178).
В таких рабовладельческих обществах, как европейские колонии в Вест-Индии и британские – в Северной Америке, свободные чернокожие постоянно оставались уязвимы для притязаний на владение ими, а возможности для защиты своей свободы были весьма ограниченны. Вместе с Эквиано на судне служил «свободный мулат, смышленый и порядочный парень» по имени Джозеф Клипсон, «семья его жила на берегу – жена (свободная женщина) и ребенок, и были они очень счастливы». Капитан, старший помощник и все члены экипажа «знали, что он с самого детства был свободным», работал подмастерьем в лодочной мастерской и «никто никогда не заявлял на него право собственности». Но даже «свидетельство о том, что [он] рожден свободным на Сент-Кристофере», которое Клипсон всегда держал при себе, не защитило его от капитана с Бермуд, заявившего, будто он является беглым рабом. Капитан обещал исполнить просьбу Клипсона и доставить на берег «к секретарю или к судьям», но вместо этого «гнусные осквернители человеческих прав» его похитили, так что ему никогда больше не довелось увидеться с близкими. Впоследствии Эквиано немало встречал «на Ямайке и других островах свободных людей, виденных прежде в Америке и таким же подлым образом умыкнутых и удерживаемых в неволе. Даже в Филадельфии слыхал я о двух таких случаях, и уверен, что если бы не деятельное сочувствие квакеров этого города, то многие представители черной расы, ныне дышащие воздухом свободы, стонали бы ныне в цепях плантаторов» (182).
Эквиано признавал даже, что узаконенное рабство психологически могло быть предпочтительнее, чем ненадежная свобода в рабовладельческом обществе:
Эти случаи заронили во мне новые страхи, ранее неведомые. Прежде я одно только рабское состояние полагал ужасным, теперь же и положение свободных негров казалось не лучше, а в некотором отношении даже хуже, поскольку им приходилось жить в постоянном страхе за свою свободу, остававшейся чисто номинальной, так как они постоянно подвергались оскорблениям и обману без малейшей возможности восстановить справедливость, ибо так уж устроены законы в Вест-Индии, что никакое свидетельство свободного негра не принимается судом во внимание.
Дивно ли при таком положении вещей, что если с рабами обращаются умеренно,™ такой издевательской свободе они предпочитают жалкое рабство? (183)
Несмотря на все, что он знал о препонах, чинимых свободным чернокожим, надежда одержала верх над опытом, и Эквиано с необычным для себя велеречием описывает, как воспринял весть о свободе: «Небеса! Кто бы понял чувства, которые я испытывал в ту минуту? Ни герой-победитель в час триумфа; ни нежная мать, обретшая давно потерянное дитя; ни измученный, изголодавшийся моряк при виде долгожданной гостеприимной гавани; ни любовник, вновь обнимающий возлюбленную после того, каким ее надолго вырвали из его рук! – Настоящая буря бушевала в моей смятенной душе». Ощущая себя «таким же свободным, как был некогда в Африке», он встречал «поздравления и благословения, звучавшие от множества людей темной расы, особенно пожилых, к которым я всегда относился с почтением». Все белые и «все черные на острове стали называть меня по-новому – самым желанным для меня именем на свете, то есть “свободным”». Чтоб отпраздновать событие, он устроил танцы, куда надел «синий костюм высшего качества, привезенный из Джорджии» и «не оставшийся незамеченным», как он не преминул заметить об одеянии из первосортного материала, приобретенного в предвкушении освобождения. Сочетание нового статуса, сногсшибательного вида и щедрости произвело желаемый эффект: «Некоторые из чернокожих девушек, прежде сторонившихся, теперь смягчились и стали менее неприступными» (201).
Однако Эквиано удалось устоять перед искушением, ведь у него, как вскоре узнали Кинг с Фармером, были иные планы – он твердо вознамерился вернуться в Англию. Впрочем, выяснилось, что он неспособен ответить «Нет» «славному капитану с его хозяином, недавним господином» на просьбу продолжить службу на кораблях Кинга: «Признательность заставила уступить, и любой благородный ум поймет мои чувства, разрывавшиеся между стремлением и долгом». Победил долг, ведь Кинг сдержал обещание. Должно быть, переход от отношений хозяин – раб к договорным отношениям между работодателем и служащим обоим давался с трудом. Как некогда и Паскаль, в обращении с Эквиано-рабом Кинг и Фармер нередко сменяли доброту на бездушие, вплоть до угрозы взять назад обещание свободы. Мог ли Эквиано быть уверенным, что теперь они станут относиться к нему наравне с другими служащими, над которыми никогда не имели абсолютной власти? Оказался бы Фармер, в ком Эквиано уже начинал видеть нового отца, в состоянии принять его как независимого взрослого человека? Он согласился служить своим «благодетелям», но теперь уже не рабом, а «полноправным моряком с жалованьем тридцать шесть шиллингов в месяц, не считая того, что заработаю на свой счет». Он «намеревался совершить одно или два плавания лишь для того, чтобы удовольствовать моих благородных покровителей», а затем вновь пересечь Атлантический океан. Став в 1766 году «полноправным моряком», он достиг в торговом флоте того же статуса «рядового матроса», который присвоил ему в 1762 году Паскаль.
Возможно, Эквиано тоже заметил это сходство, потому что в июле 1766 года мысли о Паскале и восстановлении своего статуса сильно занимали его ум. Как брошенный ребенок стремится вернуть любовь родителя, так и Эквиано питал большие надежды на возвращение в Англию, «твердо решив, что в следующем году, ежели на то будет воля Божья, снова увижу Старую Англию и удивлю старого хозяина, капитана Паскаля, о котором ни на час не забывал, потому что продолжал любить его несмотря на то, как он обошелся со мною. Я представлял, что он скажет, увидев, что в столь короткое время сотворил для меня Господь, вместо того чтобы ввергнуть в жестокое ярмо плантатора, как он, возможно, полагал.
Такими мечтами я тешил себя, коротая время до возвращения…» (204).
Суровая реальность, с которой свободный черный сталкивался в рабовладельческих сообществах Вест-Индии и Джорджии, быстро пробудила его от мечтаний. Спустя месяц после освобождения, в августе 1766 года, в «безмятежном настроении» он отправился на борту
Рассудив, что в его случае главное достоинство храбрости – благоразумие[179], он отказался покидать корабль, дабы не подвергнуться порке «без суда и следствия». Кипя гневом, Рид поклялся, что вернется со всеми городскими констеблями, чтобы вытащить его с судна. Эквиано повидал слишком много случаев притеснения свободных чернокожих, чтобы усомниться в решимости Рида. Так, знакомого ему плотника бросили в тюрьму лишь за то, что он попросил белого расплатиться за работу, после чего его выслали из Джорджии «по ложному обвинению в намерении поджечь дом джентльмена и сбежать с его рабами» (205).
Эквиано куда меньше беспокоила возможность физических мучений, чем исходящая от Рида угроза его чувству достоинства свободного человека: «Больше всего я страшился, что останутся шрамы, поскольку за всю жизнь мне еще не доводилось получать таких отметин жестокого обращения. Гнев объял мою душу, и сперва я решил оказать сопротивление первому же, кто попытается применить насилие или обойтись со мной без суда, и что лучше я погибну, как свободный человек, чем добровольно лягу под бич негодяя, чтобы пролить кровь, как раб». В конце концов капитану и остальным удалось убедить его в том, что сопротивляться такой злобной личности, как Рид, бесполезно, и он согласился укрыться в доме, который капитан снимал за городом. Едва Эквиано покинул город, на судно заявился Рид с констеблями, божась захватить его «живым или мертвым». В течение следующих пяти дней Фармер ничего не предпринимал, чтобы его выручить, и только узнав, что друзья Эквиано решили перевезти его на другое судно, взялся за дело. Он долго упрашивал Рида простить Эквиано, аттестуя его обладателем доброго нрава и безупречной репутации, к тому же незаменимым членом экипажа. Рид с неохотой согласился, сказав, что Эквиано может «отправляться ко всем чертям», а он больше слышать не хочет об этой истории (206). Фармер полагал, что на том и делу конец, однако ему напомнили, что следовало еще забрать ордер у констебля, и только тогда оно было бы юридически завершено, а Эквиано не угрожали бы «преследователи». В конце концов, он смог спокойно вернуться на
На борту его ждало много работы. Поблагодарив друзей на берегу за помощь, он включился в подготовку
Пытаясь загладить вину за то, что не выделил ему места для бычков, Фармер стал уговаривать его взять индеек и другую птицу, чтобы продать на островах. Эквиано отказывался, так как прежде не имел дела с индейками и был уверен, что нежным созданиям не пережить плавания. Чем больше он противился, тем сильнее настаивал Фармер. В конце концов капитан взял верх, обещав Эквиано возместить все убытки, буде таковые возникнут из-за того единственного товара, который он мог купить здесь на свои колониальные бумажные деньги. Эквиано так расстроился из-за индеек и так разозлился на капитана Фармера и разочаровался в нем, что «решил не пускаться более ни в какие плавания ни в этих краях, ни с этим капитаном» (208).
Он действительно не совершит больше ни одного плавания под командой Фармера. В ноябре, на пути к Монтсеррату, старший помощник совсем слег. Капитан Фармер тоже жаловался на недомогание после того, как один из бычков боднул его в грудь. Бурное море еще более осложнило положение, потому что они были не в состоянии помогать остальным семи матросам, которым приходилось непрерывно откачивать воду. В штормовую погоду в открытом море судно, и без того не очень прочное, принимало так много воды, что уже через неделю несколько бычков захлебнулись, и остальных ждала та же участь. Ни у помощника, ни у капитана не было сил выбираться на палубу, и «за всё плавание они произвели только четыре или пять обсерваций. Все заботы о судне легли на мои плечи, и править судном приходилось руководствуясь чутьем и опытом, поскольку использовать траверсную доску я не мог» (208). Теперь Фармер сокрушался, что не обучил Эквиано тригонометрии для определения долготы и склонения, необходимых для расчета места и пути в открытом море. Не научил он его и пользованию траверсной доской, «приспособлением в виде тонкой доски, расчерченной по румбам компаса и имеющей по восемь отверстий на каждом румбе, а также восемь колышков, подвешенных к центру доски… для регистрации курсов, которыми следовало судно в течение вахты; а также для фиксации расстояния, преодоленного данным курсом».[180]
Фармеру так и не довелось исполнить обещание и исправить свое упущение. Спустя две с небольшим недели он уже не вставал с койки, хотя и «продолжал печься об интересах хозяина; этого честного и благородного человека всегда больше всего заботило порученное дело». Как истинный «человек чувства», он умер, больше тревожась о другом, нежели о себе: «Почувствовав, что конец близок, мой дорогой друг позвал меня по имени и, когда я вошел, попросил (почти с последним вздохом) простить его, если он когда-либо поступил со мной дурно. «Накажи меня Бог, – отвечал я. – Да если б я мог такое подумать, то был бы последним негодяем, неблагодарным первейшему своему благодетелю». Пока, сидя у его постели, я выражал свою преданность и горе, он испустил дух, не сказав более ни слова, и на следующий день мы предали тело пучине». На корабле все любили капитана и сильно горевали о нем. Но лишь его смерть заставила Эквиано осознать, как много Фармер значил для него и до какой степени заменил ему Паскаля как объект любви: «Я сам не знал всей силы привязанности к нему. А ведь у меня были все основания для этого, потому что если со всеми он был мягок, приветлив, великодушен, добр, благожелателен и честен, то мне он был еще и другом и отцом, и если бы по воле Провидения он скончался на пять месяцев раньше, я более чем уверен, что не обрел бы свободу тогда, когда это случилось; и может, и вовсе бы ее не получил» (210).
После смерти Фармера все его обязанности и ответственность легли на помощника, который, «как умел, произвел обсервацию, но толку вышло немного», поскольку в навигации он понимал не больше Эквиано, и, что важнее, не было у него и дополнительной мотивации, имевшейся у Эквиано – стремления проявить свои способности. Поэтому Эквиано принял командование на себя, разумно полагая, что при ослабшем теперь ветре сможет довести протекающее судно до Антигуа, а оттуда до Монтсеррата. Примерно через десять дней они добрались до дома. К концу плавания все бычки под палубой захлебнулись, но индейки «хотя и подвергались на палубе воздействию сильной влажности и скверной погоды, чувствовали себя хорошо». Настолько хорошо, что, вопреки первоначальным опасениям, при продаже он выручил 300 процентов прибыли.
Но радость от неожиданной прибыли меркла на фоне всеобщего уважения, доставленного ему этим плаванием. Наверное, лишь человек с морским опытом способен оценить то удовлетворение, что испытывал Эквиано, сумев перенять командование кораблем от своего, можно сказать, приемного отца. На краткое время он, казалось, вновь оказался в мире, где заслуги значили больше цвета кожи: «Все удивлялись, как мне удалось довести шлюп до порта, и теперь я получил новое имя – Капитан. Оно сильно меня воодушевило и весьма польстило тщеславию, ведь то было высшее звание, доступное в этих краях свободному человеку темной расы. Когда стало известно о смерти капитана, все знавшие его сильно горевали, потому что он пользовался всеобщим уважением. В то же время отдавали должное и темнокожему капитану, и успех основательно возвысил мою репутацию среди знакомых». В позднейших изданиях «Удивительного повествования» Эквиано усилил и подчеркнул значение плавания, которым заканчивается седьмая глава, выделив его в отдельный абзац и заключив словами: «а один местный джентльмен даже предложил передать в управление свой шлюп, ходивший между островами, но я отказался» (211).
Момент миновал. Как свободный черный, Эквиано не мог официально командовать торговым кораблем, несмотря на продемонстрированные навыки. После смерти Фармера ничто уже не удерживало его в Вест-Индии, за исключением благодарности бывшему хозяину, Роберту Кингу. Еще больше, чем прежде, стремился Эквиано «в Англию, где навсегда осталось мое сердце». Кингу, однако, удалось уговорить его «совершить еще одно плавание в Джорджию, поскольку старый помощник капитана по нездоровью был уже мало полезен на судне. Капитаном назначили давно знакомого мне Уильяма Филлипса, и, отремонтировав судно и приняв на борт партию рабов, мы отплыли на остров Св. Евстафия, где задержались лишь на несколько дней, а 30 января 1767 года взяли курс на Джорджию. Новый капитан чрезвычайно гордился тем, как владеет навигацией и управляется с судном, и избрал новый курс, несколькими румбами западнее, чем мы обычно ходили; это показалось мне весьма странным» (214).
Подспудное беспокойство, которое испытывал Эквиано из-за необычного курса, породило несколько сновидений, в которых «корабль [разбивался] среди скал и прибоя, а я [оказывался] спасителем всей команды». Первым двум снам он не придал особого значения. Но как-то ночью, утомившись на откачке воды из протекающего трюма, он «разразился проклятием: “Да чтоб этому кораблю черти днище вырвали!” Но мне тут же стало совестно за брань. Уйдя с палубы, я улегся спать, и едва сомкнул глаза, как снова увидал тот же самый сон про корабль, что и в предыдущие две ночи». Позже той же ночью рулевой обратил внимание Эквиано на нечто прямо по курсу, принятое им за большое морское животное, но Эквиано сразу понял, что это не движущееся существо, а неподвижная скала.
Он бросился вниз предупредить капитана Филлипса об опасности и просил подняться на палубу, чтобы оценить положение. Капитан обещал, но наверху так и не появился. Не отреагировал он, и когда Эквиано снова спустился, чтобы сказать, что течение несет их прямо на скалу. На третий раз, уже заслышав буруны, разбивающиеся о скалу, к которой они стремительно приближались, Эквиано «потерял терпение. Страшно разозлившись, я бросился вниз, вопрошая, почему же он не идет и что всё это значит. «Кругом буруны, – кричал я, – и корабль вот-вот наскочит на камни» (215). Наконец беспечный капитан откликнулся на зов и велел свистать всех наверх. Но едва они успели бросить якорь, чтобы попытаться закрепиться там, где в этот момент находились, «как новый, особенно страшный удар насадил корабль на скалу, пробив нам борт, так что мы намертво застряли меж камней». Эквиано винил в крушении себя, усматривая причину его в давешнем проклятии в адрес судна, и «пообещал, что если мне суждено выжить, то никогда в жизни больше не выругаюсь». Поначалу он утратил присутствие духа, но вскоре пришел в себя и принялся «размышлять, как же нам спастись, и, наверное, никогда ни в чьей голове не роилось одновременно такого сонмища идей и замысловатых планов, однако же способа избежать гибели я придумать не мог». Полагаться на решения капитана определенно не приходилось. Первым делом тот велел заколотить люки, ведущие в трюм с рабами. От ужасной мысли, что из-за его греховной божбы «Господь взыщет с [него] за кровь этих людей», Эквиано лишился чувств (217). Придя в себя, он попробовал убедить капитана не обрекать рабов на погибель, но Филлипс был уверен, что если не запереть их на тонущем судне, они попытаются спастись на шлюпке, которая не сможет вместить всех.
Для человека, гордившегося службой в королевском флоте, ответ начальствующему офицеру и реакция на его действия были поразительны. Проявив неподчинение и словом, и делом, Эквиано при всех выругал Филлипса, фактически призвав команду к бунту против его распоряжений и авторитета: «Не в силах долее сдерживать чувств, я сказал, что он заслужил того, чтобы утонуть, потому что ничего не понимает в морском деле, и я не сомневаюсь, что его вышвырнут за борт по малейшему моему знаку. Люки не стали заколачивать». С этого момента бесспорное лидерство перешло к Эквиано. Экипаж согласился с его планом: вместо того, чтобы отправиться в ночную неизвестность на поврежденной шлюпке, которая скорее всего «не прорвется через прибой», безопаснее будет, вверив свою судьбу Господу, переждать до утра в сухой части судна, отремонтировав за это время шлюпку. Рассвет они встретили со смешанными чувствами. Волнение несколько стихло, и удалось разглядеть «небольшой кей, или одинокий островок, в пяти или шести милях. Однако немедленно обнаружилось и препятствие: от большой воды нас отделяла невысокая каменная гряда, через которую лодка переплыть не могла, отчего мы вновь приуныли» (219). Для спасения оставалось одно: вместе с несколькими людьми, на которых Эквиано мог положиться, перевезти всех за несколько рейсов на остров, всякий раз перетаскивая шлюпку через рифовую гряду, раня ноги о камни:
Только четверо согласились сесть со мной на весла – трое черных и голландский креол-матрос[181], и, хотя за день мы совершили пять рейсов, никто больше так и не вызвался помогать. Но если бы мы не трудились с таким упорством, уверен, никто бы не спасся; ни один белый ничего не сделал для спасения собственной жизни, а в скором времени они совсем перепились и могли только валяться на палубе подобно свиньям, так что в конце концов пришлось силком тащить их в шлюпку, чтоб свезти на остров. Недостаток рабочих рук сделал нашу работу невыносимо тяжелой, кожа на моих руках почти слезла. Мы продолжали тяжко трудиться до конца дня, пока не перевезли на берег всех, кто находился на судне, так что не пропал ни один из тридцати двух человек. (219)
Фронтиспис второго тома I издания