Каждому мужчине или мальчику, занесенному в книгу корабля Его Величества, полагается следующее [: ]… фунт сухарей и галлон пива вдень, по вторникам и субботам 2 фунта говядины либо 1 фунт говядины и 1 фунт муки со сливами для пудинга… по четвергам и воскресеньям по 3-фунтовому куску свинины на двоих с пинтой гороха для супа на каждого; следующие три дня зовутся баньянными в напоминание об азиатах, кои постоянно воздерживаются от животной пищи и известны как баньяны[93]; в каждый из оных дней полагаются 2 унции масла и четверть фунта чеширского сыра; а по средам на завтрак пол пинты горта[94], или дробленого овса, сваренного в густую овсянку, и пинта гороха для супа на обед; в понедельник на обед вместо гороха густая овсянка. За границей, где нельзя достать пива, выдают то крепкое спиртное, кое оная страна производит… Ежели во время долгого плавания в ближних морях пиво заканчивается, выдают пол пинты бренди и полторы пинты грога с водой… В Средиземном море… дневной рацион составляет пинту белого вина, смешанного с пинтой воды, кое подается дважды, на завтрак и обед, либо на обед и в 4 часа пополудни.[95]
Провизия, получаемая от Военно-морского комитета и частных подрядчиков, по мере возможности дополнялась свежей водой, мясом, овощами и фруктами, последние из которых защищали от цинги. В середине века, однако, предохранение от цинги благодаря потреблению витамина С бывало скорее случайным, чем намеренным, поскольку причины заболевания еще оставались неизвестны. Во время Войны за австрийское наследство Британский флот потерял от этой хвори больше людей, чем от военных действий против французов и испанцев. А в кругосветном плавании лорда Энсона в 1740-44 годах от цинги погибло три четверти личного состава пяти кораблей. Только начиная с 1795 года морякам Королевского флота стали выдавать лимонный сок.[96]
Высадка на сушу для пополнения запасов предоставляла Эквиано еще и возможность знакомиться с местной культурой:
[Мы пришли] в Барселону, испанский порт, известный своим шелковым производством. Здесь кораблям надо было пополнить запасы воды, и хозяин мой, владевший несколькими языками и часто переводивший для адмирала, следил за ее доставкой. Для этой цели у него и у офицеров с других судов, занимавшихся тем же делом, были разбиты палатки на берегу залива. Испанские солдаты стояли вдоль берега, следя, сколько я понимаю, чтобы наши люди не учинили ничего худого.
Мне постоянно приходилось быть при хозяине, и порт этот совершенно меня очаровал. Все время, что мы там находились, шла бойкая торговля: местные жители продавали разнообразные фрукты, стоившие намного дешевле, чем в Англии. Они также приносили свиные и овечьи мехи
Моряк зачислялся не вообще в Королевский флот, а в команду конкретного корабля, и служба продолжалась до тех пор, пока он не увольнялся с корабля или не получал расчет. Неквалифицированный или не сведущий в морском деле поступал в экипаж в качестве слуги, волонтера или необученного матроса (нечто вроде матроса-ученика) и использовался на самых тяжелых работах на судне, как, например, постановка и уборка парусов. Обычно после года службы необученного матроса по решению офицера могли произвести в младшие матросы, а после двух лет – в матросы. Младшему матросу надлежало по меньшей мере различать части корабля, знать такелаж и паруса, а также уметь грести, обращаться с крупно– и мелкокалиберным оружием, плести канаты и вязать узлы. Рядовой же матрос, в дополнение к навыкам необученных и младших матросов, умел обращаться со штурвалом, пользоваться лотом для измерения глубин, штопать паруса и чинить такелаж.
До трети личного состава в военное время составляли необученные матросы, поступившие на службу добровольно. В мирное время флот обычно не испытывал недостатка в волонтерах, но во время войны, как убедился Эквиано еще до того, как присоединился к Паскалю на борту
Никому не хотелось ни с того ни с сего и без малейшего предуведомления очутиться на флоте, так что и сами моряки, и некоторые местные власти нередко противились вербовке. Незаконная и насильственная вербовка часто упоминается в литературе, и многие отмечали парадоксальность ситуации, когда защита прав одних англичан поручалась другим, чьи собственные права при этом (предположительно) нарушались. Некоторые наблюдатели доходили до сравнения этой практики с рабским трудом. Например, в анонимном памфлете «Защитник моряков» принудительная вербовка описывалась как безусловное зло: «Угнетение без сомнения унижает разум, а что может быть худшим гнетом, нежели захват людей и доставление их на военный корабль, будто каких-то злодеев, без необходимых вещей, без того, чтобы дать время привести в порядок дела или проститься с родными. Можно ли ожидать, что кто-то станет сражаться за свободу других, когда сам испытывает муки рабства?».[97] Очевидно, что антивербовочные настроения были весьма популярны: «Защитник моряков» выдержал до 1777 года семь изданий. Однако популярность еще не гарантирует достоверности. Уподобление вербовки на оплачиваемую срочную службу системе рабского труда преуменьшает жестокость последней. К тому же известно немало примеров, когда люди, попавшие на флот насильно, против своей воли, в конце концов проникались любовью к морю. Одним из таких и был Эквиано, хотя он и попал на корабль рабом.
Когда Эквиано, Бейкер и бывший старший помощник Паскаля плыли с Гернси, чтобы присоединиться к нему возле балки Нор, расположенной в устье Темзы, обычном месте формирования военных флотов,
к нам подошла шлюпка с военного корабля с вербовщиками. Завидев ее, все попрятались кто куда. Я тоже сильно перепугался, хоть и не понимал, что происходит, и спрятался под курятником. Вербовщики поднялись на судно
Принудительную вербовку, увиденную глазами ребенка, взрослый рассказчик представляет происшествием скорее комическим, чем опасным, готовясь сообщить читателю в конце той же главы, как спустя три года уже более опытный Эквиано и его хозяин сами «занялись вербовкой, поскольку нуждались в людях для пополнения команды» (114). По-видимому, капитан Паскаль, руководя вербовочной командой, к которой присоединился Эквиано, придерживался весьма агрессивных методов. В 1760 году ему грозил суд по обвинению в вербовке людей, ошибочно сочтенных им дезертировавшими с флота. В письме Комитету Адмиралтейства от 5 мая 1760 года Фрэнсис Холбёрн, королевский инспектор порта Плимут, выступил в его защиту. Комитет последовал рекомендации Холбёрна и назначил Паскалю королевского стряпчего на случай, если бы делу дали ход.[98]
Маленький мальчик не старше десяти лет, которого можно поднять в воздух за ноги, тем не менее не выглядит трусом, даже «отчаянно крича и плача», особенно есть знать о возможных последствиях подобного похищения. Принимая во внимание «столь юный возраст», нетрудно понять, почему, когда за несколько месяцев до этого Паскаль в шутку предложил оставить его в Фалмуте, чтобы обручить с маленькой девочкой, Эквиано «расплакался и сказал, что не расстанется с ним» (99). Касается ли дело воспитания ребенка или щенка, страх оказаться брошенным – мощное средство формирования верности и привязанности. Ричард Бейкер, Эквиано и не названный по имени старший помощник составляли свиту, чьим главным объектом лояльности был сопровождаемый ими человек, Паскаль. Мы склонны ошибочно полагать, что известная с конца восемнадцатого века, когда Эквиано писал свою автобиографию, относительно горизонтальная структура общества, в которой люди самоидентифицировались с подобными им по экономическому и социальному положению, была свойственна также и более раннему времени. Но флотский опыт Эквиано формировался в период, когда «вертикальные связи покровительства и заступничества были еще много сильнее и важнее зарождающихся классовых интересов»[99]. Матрос Эквиано прежде всего хранил верность своему покровителю и защитнику, морскому офицеру Паскалю; маленький мальчик прежде всего был верен единственной своей семье, включавшей, в его представлении, Дика Бейкера и авторитетную фигуру Паскаля, которого он так боялся потерять. И с поступлением на корабль профессиональная и личная верность Эквиано стали подкреплять друг друга.
Удивление перед открывшимся новым мужественным миром, выстроенным из корабельного дерева, пересилило страх неведомого: «Я был поражен количеством людей и пушек. Вообще же по мере того, как прирастали мои знания об окружающем мире, удивление слабело, а мрачные предчувствия и страхи, овладевшие мною, когда я внезапно очутился среди европейцев, и мучившие первое время, начинали оставлять меня… Печаль, столь недолго занимающая юные умы, мало-помалу развеивалась, и вскоре я совсем развеселился и стал чувствовать себя вполне терпимо для своего положения» (101).
Самые крупные военные корабли делились на шесть классов, или рангов, в зависимости от количества пушек: корабли первого ранга несли 100 пушек, второго – 90, третьего – 64–80, четвертого – 50–60, пятого – 30–44 и шестого – 20–28. Обычно только корабли первых четырех рангов считались линейными, то есть боевыми кораблями, рассчитанными на кильватерный строй и стрельбу бортовыми залпами по противостоящему строю вражеских кораблей во время сражения, представлявшего собой в сущности дуэль между плавучими артиллерийскими батареями. Эквиано описывает
На кораблях высших рангов могло находиться до пятидесяти мальчиков в возрасте от шести до восемнадцати лет. Точные данные об их численности на том или ином судне появляются лишь с 1764 года, когда Адмиралтейство впервые потребовало указывать в списке экипажа возраст (и место рождения). Большинство мальчиков собирались стать уорент-офицерами или офицерами на комиссии, обучаясь без отрыва от службы. Многие начинали офицерскими слугами, хотя обязанности их редко ограничивались обслуживанием офицеров. Даже на кораблях низших рангов вроде
Эквиано и другие мальчики «большую часть времени… проводили в играх». Наиболее живо ему вспоминается, как капитан и команда подначивали их драться друг с другом на шканцах; это «развлечение» приносило ему от пяти до девяти шиллингов за каждый бой и позволяло испытать новую форму равенства: «Впервые мне довелось драться с белым мальчиком». Тогда ему «впервые пришлось узнать, что такое кровь из носа» (102). А еще во время двух походов через Северное море в Голландию, а также в Шотландию, откуда они забрали в Англию солдат, он «узнал многие корабельные маневры и несколько раз [ему] довелось выстрелить из пушки». Крейсируя у берега Франции,
Доставшиеся
В конце концов к исходу 1755 года полномасштабная война между Францией и Британией стала неизбежной.[105] В тот год Британия проиграла несколько сражений в Северной Америке, а крупнейшее поражение потерпела в 1756, и случилось оно на море. Весь предшествующий год Франция накапливала в портах Ла-Манша огромные силы вторжения численностью сто тысяч человек, предназначенные, как полагали британцы, для Канады или для самой Англии. В Тулоне Франция также собирала военный флот, явно угрожавший стратегической средиземноморской военно-морской базе Британии на Менорке. В марте Ньюкасл приказал небольшому флоту из недоукомплектованных и нуждавшихся в ремонте кораблей под командованием адмирала Джона Бинга, человека, не имевшего до сих пор случая доказать свою храбрость, направиться на британскую базу в Гибралтаре и, в зависимости от действий французского флота, либо следовать оттуда в Канаду, либо выступить на защиту крепости Сан-Фелипе на острове Менорка. Достигнув в начале мая Гибралтара, Бинг узнал, что французы уже высадились на острове и осадили крепость. Не задержавшись для ремонта и пополнения запасов, он поспешил к острову, без сомнения подгоняемый мыслью, что без внешней помощи осажденные всегда рано или поздно принуждены бывают сдаться. После поражений в Америке Ньюкасл и его министры понимали, что поражения в Европейских водах их правительство не переживет. Еще до получения известий об исходе дела в Средиземном море политики начали искать, на кого можно было бы свалить поражение. Бинг встретил французский флот у берегов Менорки 20 мая 1756 года, всего два дня спустя после объявления Британией войны. В столкновении с лучше обеспеченным личным составом и лучше вооруженным флотом под командованием маркиза Ла Галиссоньера половина кораблей Бинга получила серьезные повреждения, в то время как кораблям противника в ходе четырехчасового боя был нанесен лишь незначительный ущерб. На счастье англичан, Ла Галиссоньер вышел из боя, так что Бингу все-таки удалось защитить осажденные на острове части. Но вместо того, чтобы дожидаться подкрепления, Бинг через четыре дня решил возвращаться в Гибралтар, тем самым предрешив судьбу британского гарнизона, который в конце концов сдался с честью. Виновник был очевиден.
Пока весть о позоре Бинга и, соответственно, кабинета Ньюкасла распространялась по Британии, карьера Паскаля шла в гору. 13 июля 1756 года его произвели на
Как и ожидалось, дело Бинга еще до исполнения смертного приговора привело к отставке Ньюкасла с поста премьер-министра и, в конечном счете, к пересмотру британской внутренней политики, что сильно повлияло на ход войны и морскую судьбу Эквиано. В восемнадцатом веке монархия оставалась достаточно сильна, чтобы никакая политическая администрация не могла долго выживать без полноценной королевской поддержки. Хотя при неписанной британской конституции должность премьер-министра не являлась официальной, самыми сильными и успешными оказывались кабинеты, возглавляемые влиятельной фигурой, которая проводила одобряемую монархом стратегию и обладала достаточным политическим весом, чтобы принудить парламент, особенно палату общин, к необходимым для осуществления этой стратегии действиям. Самыми эффективными оказывались премьер-министры, состоявшие, в отличие от герцога Ньюкасла, в палате общин и обладавшие, в отличие от Генри Фокса, хорошими ораторскими навыками.
Человеком, лучше прочих отвечавшим этим требованиям, в 1756 году оказался Уильям Питт, «Великий общинник»[106], решительный человек с огромными амбициями и выдающейся самоуверенностью. Его сын Уильям, известный как Питт Младший, был премьер-министром в то время, когда Эквиано работал над автобиографией. Два препятствия стояли на пути Великого общинника: он отказывался служить вместе с Ньюкаслом, и его не выносил король. На протяжении многих лет Питт оставался великим аутсайдером, возглавляя оппозицию, критикующую членов кабинета Ньюкасла и их действия. Король невзлюбил Питта за то, что его поддерживала фракция Лестер-хауса, группа членов парламента, отстаивавших интересы внука и престолонаследника Георга, тогда еще подростка и будущего короля Георга III, жившего с матерью в Лестер-Хаусе[107]. К концу года позиции Ньюкасла пошатнулись, и 11 ноября 1756 года он оставил должность. Не имея особого выбора, король вынужден был просить Питта сформировать кабинет, в котором сам он получил должность государственного секретаря Южного департамента[108]. Питт обещал усерднее заниматься развитием армии и флота и превратить Северную Америку в главный театр военных действий. Хотя Питт осуждал политику Ньюкасла по финансированию иностранных армий, он обещал продолжить финансирование союзнических сил, защищавших британские интересы в Европе, особенно любимую родину короля, курфюршество Брауншвейг-Люнебург.[109]Для обороны же Британии он предложил организовать милицию в составе тридцати двух тысяч человек, набранных и базировавшхся в графствах. Едва Питт приступил к выполнению своего плана, как допустил ошибку, давшую Георгу II долгожданный повод, чтобы избавиться от него: Питт попросил проявить милосердие к Бингу. В апреле 1757 года король распустил кабинет Питта.
В течение трех месяцев неразберихи, пока политики маневрировали в борьбе за власть, а война продолжалась своим чередом, Георг II так и не смог найти альтернативу кабинету Питта. Неохотно признав, что причиной политического кризиса были скорее персоны, нежели их действия, в конце июня король, Ньюкасл и Питт договорились о формировании кабинета Питта-Ньюкасла, в котором на Питта в качестве государственного секретаря Южного департамента возлагалось политическое руководство, а на Ньюкасла – ответственность за финансы на его прежней должности первого лорда казначейства. Результатом соглашения стал наиболее успешный кабинет министров военного времени в истории Британии и один из счастливейших периодов в жизни Эквиано.
Средиземноморье в восемнадцатом веке
Но в конце 1757 года война все еще складывалась для Британии крайне неудачно. С 7 января по 10 ноября 1757 года Паскаль в сопровождении своего слуги Бейкера и капитанского слуги «Густава Вавасы» нес службу на
Подобно Камберленду, потерпевшему сокрушительное поражение при Хастенбеке и не сумевшему пробиться к побережью, новый кабинет Питта-Ньюкасла с надеждой смотрел в сторону моря, ожидая в этой стихии возвращения британской военной удачи. Гордостью растущего флота Питта был
Эквиано едва не упустил возможность присоединиться к Паскалю на
Но мысли о Дике Бейкере быстро вытеснились новой надеждой, «что вскоре… представится случай побывать в морском сражении» (107). Это сражение окажется первой крупной победой Британии в войне и ее поворотным пунктом. 27 января 1758 года Паскаль и его слуга «Густав Вассер» вместе с остальной командой
Отплыв из Англии в конце февраля в сопровождении направлявшегося в Индию флота под командованием адмирала сэра Сэмюэла Корниша на
Как и следовало бы ожидать от мальчишки на пороге отрочества, Эквиано больше волновало само зрелище сражения, нежели его значение – как своей необычайностью, так и примечательными деталями. В связи с тем, что «хозяин следил за высадкой, так что мне мало что удалось увидеть из сражения. При нашем появлении французы выступили на берег и довольно долго препятствовали нам, но наконец их выбили из траншей, и высадка была успешно завершена. Наши отряды преследовали их до самого Луисбурга. В сражении погибло много людей с обеих сторон». Эквиано поразил случай с лейтенантом, которому прострелило щеку в тот момент, когда он отдавал приказ. Такими же «примечательными» он нашел гибель и надругательство над телом союзника французов из племени микмак: «В тот же день я держал в руке скальп индейского вождя, убитого в схватке. Скальп снял солдат шотландского Хайлендского полка. Я видел также украшения вождя, весьма затейливые и сделанные из перьев».[118]Рассказывая об этом в 1789 году, Эквиано, видимо, полагал, что читатели не нуждаются в особом разъяснении этой варварской процедуры, так невозмутимо отмеченной мальчиком в 1758 году. (108)
Хотя французы отважно противостояли десанту и осаде в течение шести недель, они должны были с самого начала понимать, что обречены на поражение. Формально осада началась 8 июня, как только британцы приступили к высадке. Они вырыли траншею параллельно крепостной стене и еще одну в направлении крепости, называемую сапой, затем новую траншею и еще одну сапу и следующую траншею, продвигая людей и артиллерию по траншеям и сапам до тех пор, пока не добрались до стен города. Британские бомбы и каркасы (мортирные и зажигательные снаряды) вскоре начали взрываться в пределах городских стен. В то же время артиллерия и мортиры, вытащенные на берег, обстреливали французские корабли, оказавшиеся в гавани под перекрестным огнем, поскольку к обстрелу присоединились британские корабли на рейде. В ночь на 25 июля, под покровом густого тумана, «около пятидесяти шлюпок с английских кораблей под командой Джорджа Бальфура, капитана брандера
Наконец Луисбург пал, и английские военные корабли вошли в городскую гавань, чему я был очень рад, потому что мог теперь свободнее распоряжаться собою и часто сходил на берег. Когда корабли собрались в гавани, прошел самый великолепный морской парад, какой я когда-либо наблюдал. Все адмиралы и капитаны военных кораблей, одетые в парадные мундиры, выстроились на своих баркасах, богато украшенных вымпелами, рядом с
Рассказ Эквиано о славной победе, увиденной глазами нижнего чина, полностью соответствует историческим данным, но читается, как исторический роман, в котором знаменитости участвуют в жизни обыкновенных людей. Например, во время перехода через Атлантику «на нашем корабле находился доблестный генерал Вольф, [который] часто оказывал мне, как и другим мальчикам, знаки внимания и даже спас однажды от порки за драку с молодым джентльменом». Эквиано подтверждает общее мнение о Вольфе как о человеке, «чья приветливость снискала ему всеобщие любовь и уважение» (108). Эквиано смягчает черты человека, знакомого читателям в 1789 году как героическая личность, чью смерть 13 сентября 1759 года в битве на полях Авраама в ходе успешного штурма Квебека запечатлел на холсте в 1770 году Бенджамин Уэст. При этом косвенным образом Эквиано возвышает и себя. В восемнадцатом веке нарушение социальных границ почиталось неподобающим поведением. Джентльмен не стал бы вызывать на дуэль рабочего, поскольку навлек бы этим презрение окружающих. Точно так же и наказание должно было соответствовать социальному статусу провинившегося. Выпороть могли обычного нарушителя порядка, но не джентльмена. Спасение Эквиано от порки свидетельствует не только о доброте Вольфа, но и о подразумеваемом статусе Эквиано. Сходным образом, описание встречи с Джорджем Бальфуром, в 1789 году уже отставным адмиралом и одним из морских героев луисбургской виктории, больше выявляет собственную значимость Эквиано, чем Бальфура, «который приметил меня и так полюбил, что не раз просил хозяина отдать ему, но тот не захотел со мной расстаться, а меня никакие соображения не заставили бы покинуть его» (110).
В следующий раз Эквиано доведется увидеть крупное сражение только в августе 1759 года. Обратное плавание через Атлантику зимой 1758-59 проходило без каких-либо событий до тех пор, пока однажды ночью, уже вблизи английского берега, они не заметили «семь парусов больших военных кораблей», сначала ошибочно принятых за британские. В ночной неразберихе команда
Весной 1759 года Эквиано снова вышел в море на
пополнением воды и прочими необходимыми работами. И вот при таком-то состоянии флота, в один из дней, когда адмирал с большинством старших офицеров и многие люди из экипажей находились на берегу, около семи часов вечера поступил сигнал тревоги с фрегатов, специально отряженных следить за противником. Поднялся крик, что французский флот выскользнул и как раз проходит через пролив. Адмирал немедленно вернулся на борт с несколькими офицерами, и невозможно описать шум, хаос и сумятицу, охватившие весь флот, когда спешно поднимали паруса и травили канаты, а множество людей и шлюпок остались из-за неразберихи на берегу. У нас на борту оказались два капитана с других кораблей, в спешке вышедших в море с нами, предоставив своим кораблям идти следом. Мы осветили корабль сигнальными огнями от планширей до стеньги фок-мачты и разослали всех своих лейтенантов по кораблям, чтобы те не ждали капитанов, но крепили паруса, вытравливали якорные канаты[119] и следовали за нами. В этой суматошной подготовке к сражению мы вышли в темноте в море и устремились в погоню за французским флотом… Французские корабли настолько опередили нас, что их не удавалось нагнать в течение всей ночи, но при дневном свете мы различили семь парусов, шедших в боевом порядке в нескольких милях впереди. Мы начали преследование и нагнали их к пяти часам вечера, и, хотя весь наш средиземноморский флот насчитывал пятнадцать больших кораблей, наш отважный адмирал вступил в бой, имея при себе лишь семь, так что сражение вышло равным. Мы прошли вдоль всей вражеской линии, чтобы добраться до командора монсеньора Ла Клю, находившегося на
Сражение разгорелось со страшной яростью с обеих сторон,
Победа Боскауэна над адмиралом де ла Клю-Сабраном 17–19 августа 1759 года в заливе Лагуш похоронила надежды французов на объединение двух флотов – средиземноморского из Тулона и атлантического из Бреста – для подготовки вторжения в Шотландию, которое планировал Мориц Саксонский, главный маршал Франции. Триумф в заливе Лагуш наряду с победой адмирала Хоука в заливе Киберон несколькими месяцами позднее лишили Франции каких бы то ни было возможностей для вторжения на Британию или для защиты Канады. Заливы Лагуш и Киберон знаменовали величайшие морские успехи Британии в этот судьбоносный 1759 год, когда победа следовала за победой. По-видимому, Эквиано потому так подробно описывает преследование от Гибралтара и сражение в заливе Лагуш (указывая его в ошибочном написании)[121], что они напоминают о величайшем триумфе Британии, и потому что это было первым сражением, в котором он принимал непосредственное участие:
Пост мой во время сражения находился на средней палубе, где мы с другим мальчиком подносили порох к кормовой пушке и где я стал свидетелем ужасной судьбы многих своих товарищей, которых в мгновение ока разрывало на куски и отправляло в вечность. Мне посчастливилось выйти из сражения невредимым, хотя ядра и щепа густо летали кругом во все время боя. В конце его хозяин мой был ранен, и я видел, как его несли вниз к врачу, но, хотя очень беспокоился и хотел помочь, не посмел покинуть пост. Здесь мы с напарником (по подноске пороха) в течение более получаса подвергались огромному риску, поскольку корабль мог взорваться. Дело в том, что зарядные картузы, которые мы доставали из ящиков, часто оказывались прорваны, так что порох рассыпался по всей палубе и даже рядом с фитильными бадьями, воды из которых едва ли хватило бы залить вспыхнувший порох.
Вследствие нашего занятия мы также подвергались большой опасности от вражеских выстрелов, поскольку приходилось перебегать за порохом из одного конца корабля в другой, и я ожидал, что любая минута окажется для меня последней, особенно видя, как густо лежат кругом наши убитые. Сперва я подумал, что безопаснее дождаться, пока французы не разрядят свой борт, и сбегать за порохом в то время, как они перезаряжают орудия, но быстро понял, что такая осторожность не имеет никакого смысла. (124)
В орудийной прислуге, обычно состоявшей из шести человек, мальчики исправляли должность «пороховых обезьянок», разнося по трем орудийным палубам крупного военного корабля порох, который хранился глубоко в трюме для уменьшения риска воспламенения от вражеского огня. По той же причине переносить за раз позволялось лишь такое количество пороха, какое можно было использовать быстро. В парусную эпоху деревянным судам постоянно угрожал огонь. Несчастные случаи представляли не меньшую опасность, чем действия врага и, по-видимому, уничтожили немало кораблей. Превосходство британского флота прежде всего определялось большей скорострельностью корабельных пушек. В ходе боя орудийной команде нужно было быстро заряжать, прицеливаться и стрелять. Одновременно приходилось беречься от встречного огня и смертоносных шрапнелеподобных щепок, образующихся при попадании ядер в орудийную палубу. Также надо было предвидеть последствия собственных действий. Для выстрела надлежало поджечь фитиль тлеющим трутом, который держали рядом в бадье с водой. В горячке боя всегда существовала угроза взрыва пороха, просыпанного рядом с постоянным источником огня.
После основательного ремонта и пополнения припасов победоносный
Осень и зиму 1760-61 годов Эквиано снова провел в Англии. Пополнив запасы в Портсмуте,
Оно последовало в марте, когда брандер присоединился к флоту, направлявшемуся для захвата хорошо укрепленного острова Бель-Иль-ан-Мер у входа в Киберонскую бухту. Питт преодолел сопротивление короля, Бьюта и Ньюкасла своей стратегии, и намеревался захватить остров для того, чтобы британцы могли контролировать французский берег, тем самым заставив французов отвлечь часть армии от действий против союзников Британии на континенте. Бель-Иль-ан-Мер рассматривался еще и как важный предмет торга на неминуемых мирных переговорах, к которым Франция стремилась с самого начала войны. Военно-морскими силами командовал капитан Огастес Кеппель, принявший временный титул командора, дававшийся пост-капитану на период выполнения обязанностей контр-адмирала, то есть командующего частью эскадры. Британскими наземными силами командовал генерал Стадхольм Ходжсон. Осада цитадели Бель-Иля, которую оборонял генерал шевалье де Сен-Круа, продолжалась с 7 апреля по 8 июня. Паскаль участвовал в организации первой высадки 8 апреля, окончившейся неудачей ввиду очень сильного сопротивления, при этом погиб его лейтенант, Айзек Льюис[126]. Две недели спустя британцам удалось вытеснить французов с береговых батарей и загнать в цитадель. Как и под Луисбургом, «хозяину поручили следить за выгрузкой материалов, необходимых для осуществления осады, и на этой службе я часто сопровождал его» (136).
После начала осады, когда британские батареи подавили орудия цитадели, морякам оставалось лишь дожидаться неизбежного исхода. Теперь у Эквиано появилась возможность вернуться к роли наблюдателя, по-видимому, выпадавшей ему во время Семилетней войны много чаще, нежели роль действующего лица, правда на этот раз любопытство едва не стоило ему жизни. Желая
взглянуть, как заряжают мортиры и выпускают из них снаряды, и я подобрался к английской батарее, установленной буквально в нескольких ярдах от стен крепости. И верно, удалось подробно рассмотреть все операции, причем не без значительного риска как от английских снарядов, вылетавших, когда я был там, так и от французских. Один из самых крупных упал в девяти или десяти ярдах от меня; рядом находился одинокий камень размером с огромную бочку, и я мгновенно бросился под его защиту, чтобы укрыться от ярости снаряда… Осознав, в какой опасной ситуации нахожусь, я попытался вернуться самым коротким путем и оказался, таким образом, между английскими и французскими постами… Тут я заметил неподалеку французского жеребца, принадлежавшего кому-то из местных жителей, и решил воспользоваться им, чтобы поскорее выбраться. Из имевшейся с собой веревки я сладил подобие уздечки и набросил ему на шею. Покорное животное спокойно позволило взнуздать себя и сесть верхом. Оказавшись на коне, я принялся шлепать и бить его каблуками, применяя все средства, чтобы заставить двигаться быстрее, но без особого успеха: мне никак не удавалось заставить его перейти на бег. Пока я тащился таким образом, все еще на расстоянии выстрела от противника, мне повстречался слуга, хорошо сидевший на английской лошади. Я остановился и, чуть не плача, объяснил свое положение, умоляя помочь, что он и исполнил весьма действенно: большим хлыстом он принялся так настегивать моего коня, что тот сорвался с места и устремился на полном скаку по направлению к морю, в то время как я оказался совершенно не в состоянии сдерживать или направлять его. Так я скакал, пока не добрался до крутого скалистого склона. Мне никак не удавалось остановиться, и мной овладели дурные предчувствия незавидности своей судьбы в случае, если бы конь ринулся вниз по склону, что он, по-видимому, и намеревался сделать. Поэтому я почел за лучшее сброситься с коня, что и исполнил незамедлительно с большим проворством и, к счастью, остался невредим. Оказавшись в безопасности, я поспешил кратчайшим путем на корабль, пообещав себе, что никогда более не стану так безрассудно торопиться. (136)
Еще до капитуляции защитников Бель-Иля борьба за контроль над Атлантикой и, следовательно, над североамериканскими колониями была окончена. Британская блокада французских морских портов серьезно ограничила свободу действий французов в море. С июля 1761 по февраль 1762
Пользуясь отсутствием Питта с октября 1761 года, сторонники заключения мира в кабинете, возглавляемом теперь Бьютом, вели с Францией активные переговоры. Хотя Парижский мир, признавший большую часть территориальных приобретений Британии за счет Франции, был подписан только 10 февраля 1763 года, к концу осени 1762 года скорый конец Семилетней войны стал уже очевиден. Все начинали думать о будущем:
Подойдя к Портсмуту, мы вошли в гавань, где оставались до конца ноября, когда пошли разговоры о мире, и, к огромной нашей радости, в начале декабря нам велено было следовать в Лондон для расчета. Мы встретили новость громким «хуза!» и всевозможными проявлениями восторга, весь корабль охватило веселье. Я тоже не остался в стороне от всеобщего ликования по такому случаю. Я не думал ни о чем, кроме того, что обрету свободу, стану работать сам на себя… и сердце трепетало от мечтаний о том долгожданном времени, когда обрету свободу. Потому что хотя хозяин никогда мне ее не обещал, но все говорили, что он не вправе меня удерживать, и он всегда обращался со мной чрезвычайно благосклонно, питая безграничное доверие, даже пекся о моей нравственности, не позволяя лгать и обманывать, объяснив однажды последствия этого, а именно: если я так поступлю, Господь не станет любить меня. Так что, зная его доброе отношение, никогда я в мечтах о свободе не допускал, что он вздумает удерживать меня долее, чем я бы того пожелал. (140)
У Паскаля, однако, были иные планы.
Глава четвертая
В свободе отказано
Большие надежды, которые питал Эквиано на исходе Семилетней войны, были небезосновательны. К концу 1762 года он почти половину жизни провел на кораблях королевского флота, где его статус раба успешно скрывался, так что нетрудно понять, почему он мог воспринимать его как чисто номинальный. Свобода его передвижения ограничивалась не более, чем для прочих офицерских слуг, являвшихся юридически нижестоящими, но не рабами. В отличие от большинства рабов, Эквиано подолгу пребывал вне поля зрения хозяина: месяцами – на Гернси, неделями – при откомандировании на другие кораблях, сутками и часами – во время военных действий. Паскаль даже намеревался отослать его более чем на год на корабле
Связь Эквиано с Бейкером явилась прообразом отношений, которые будут складываться у него на военных кораблях. Жизнь его протекала в «маленьком мире» (106) военно-морского флота, где, перефразируя Мартина Лютера Кинга мл., личные качества значили больше, чем цвет кожи.[127] Ни разу в подробном повествовании о флотском опыте он не выставляет себя жертвой того, что мы назвали бы сегодня расовыми предрассудками. Замкнутый деревянный мирок британского королевского флота и торговых кораблей представляется почти утопическим микрокосмом, альтернативным зараженному рабством большому миру. Его воспоминания о событиях и обстоятельствах тридцатилетней давности потому так замечательно точны и подробны, что в своем морском опыте он видел эталон отношений между европейцами и африканцами. Условия морской жизни позволили преодолеть ограничения того, что мы зовем расой.
В эти проведенные с Паскалем годы Эквиано не часто приходилось вспоминать о своей внешности и о прошлом, и всякий раз всё с меньшим ощущением неловкости и чужеродности. Уже в начале 1755 года он стремительно перенимает английские нормы поведения и внешнего вида:
Теперь, оказавшись среди людей, не украшавших лиц шрамами, как принято у некоторых африканских народов, среди которых мне довелось пожить, я был очень доволен тем, что в бытность там не позволил разукрасить себя сходным образом.
По прибытии на Гернси хозяин поместил меня у одного из своих помощников, жившего там с женой и всем семейством, где я получил стол и приют. Несколько месяцев спустя он уехал в Англию, оставив нас с Диком на попечение этого помощника. У него была маленькая дочка пяти или шести лет, с которой я часто играл. Нередко я замечал, что когда мать умывала ей лицо, оно розовело, когда же мыла мое, такого не происходило. Много раз пробовал я мыть его сам в надежде, что оно станет такого же цвета, как у моей маленькой подруги по играм (Мэри), но всё без толку, и теперь разница в нашей внешности начинала меня угнетать. Женщина эта относилась ко мне с большой теплотой и заботой и обучала тому же, что и собственного ребенка, и во всем прочем обращалась со мной точно так же. (100)
Взрослые воспитатели и их дети очень скоро начали заменять для Эквиано семью, от которой он, по его словам, был оторван в Африке. С течением времени «такая жизнь нравилась мне все больше. Хозяин обращался со мной наилучшим образом, и мои привязанность и благодарность не ослабевали. Много повидав на море, я стал чужд всякой боязни и в этом, по крайней мере, стал почти англичанином» (115). Обретя новую семью, он не слишком опечалился, обманувшись в 1759 году в надежде воссоединиться с сестрой:
Томас Роулендсон. Грог на борту (1785).
Обратите внимание на черного и белого мальчиков слева, разглядывающих «Путешествие Байрона»[128]. В море матросы уживались вполне мирно невзирая на расу.
Не раз во время прогулок по берегу я рассказывал кое-кому историю нашего с сестрой похищения и разлуки, о которых писал выше, и часто поминал о беспокойстве за ее судьбу и о тоске из-за невозможности свидеться. Как-то раз один человек, услыхав рассказ, сказал, что знает, где моя сестра, и может отвести, если я соглашусь последовать за ним. Как ни невероятно это прозвучало, но сердце у меня подпрыгнуло от радости, и я сразу поверил и согласился пойти
Уже в следующем абзаце Эквиано повествует о куда менее сдержанной реакции на утрату «милого товарища Дика»:
Пока мы стояли здесь, из Леванта пришел
Через два года на острове Уайт с Эквиано произошел «незначительный случай», по-видимому поразивший напоминанием о цвете его кожи и происхождении:
Там со мной произошел один пустяковый случай, который, однако, меня немало порадовал. Как-то я шел через луг, принадлежавший джентльмену, у которого имелся черный мальчик примерно моего возраста. Заметив меня из хозяйского дома, мальчик был так поражен видом своего соплеменника, что стремглав кинулся навстречу. Не зная, что у него на уме, я посторонился, но он подбежал и ухватился за меня, будто я был ему братом, хотя мы никогда прежде не встречались. Мы немного побеседовали, и он отвел меня в хозяйский дом, где я был очень тепло принят. С этим милым мальчиком мы часто виделись и хорошо проводили время примерно до марта 1761 года, пока наш корабль не получил приказ снаряжаться для новой экспедиции. (129)
Детская память Эквиано сохранила лишь единичные случаи, когда проявлялась разница в цвете кожи между ним и окружающими европейцами, и все они имели место лишь на берегу. В море искусственно установленные расовые барьеры оказались бы губительны и для белых, и для черных. Опыт Эквиано являет множество примеров того, какими возможностями располагал человек африканского происхождения в королевском флоте, где цвет кожи вообще нигде не регистрировался. Например, список личного состава, где указывались должность или звание и занятие каждого члена экипажа, никак не отражал того, что мы называем расовой или этнической принадлежностью, умалчивал он и о том, был ли человек свободным или рабом. Отметки подобного рода отсутствовали и в платежных ведомостях, возможно потому, что, как заметил один историк, «на флоте в целом и в Адмиралтействе в частности были склонны полагать военный корабль частичкой британской территории, на которой рабство было неприемлемо»[129]. Позиция Адмиралтейства в отношении рабства в Англии, распространявшаяся и на флот, на десятилетия опередила решение, вынесенное в 1772 году графом Мэнсфилдом, главным судьей Королевской скамьи, постановившим, что привезенных в Англию рабов нельзя на законном основании принудительно возвращать в колонии. Флотская практика шла впереди законов восемнадцатого века. Случай Эквиано был типичен, и, не знай мы из других источников о его африканском происхождении, нам не удалось бы заключить этого из записей о прохождении им службы в королевском флоте с 1755 по 1762 годы, вполне обычной для многих белых и черных моряков, впервые попавших в море мальчиками или необученными матросами. Необученный матрос мог накопить достаточный опыт для производства в рядовые матросы. Мальчик мог поставить себе целью сделаться офицером на комиссии или уорент-офицером, влившись в более чем восьмидесятипятитысячный коллектив «крупнейшей корпорации Западного мира того времени»[130]. Черные и белые моряки одного звания питались одной и той же пищей, носили одинаковую одежду, жили в одних помещениях, получали то же жалованье, льготы и заботу о здоровье, выполняли те же обязанности и имели равные возможности для продвижения.
Проведенное с Паскалем время не было идиллическим. Эквиано наблюдал и переживал и хорошие, и дурные проявления флотской жизни. В 1759 году «В Гибралтаре я видел солдата, повешенного на молу за ноги. Я нашел это странным, так как в Лондоне видал повешенного за шею. А в другой раз наблюдал, как шлюпки с военных кораблей притащили к берегу на решетчатой крышке штурмана с фрегата, после чего его уволили с флота. Как я понял, это был знак бесчестия за трусость. На том же корабле одного матроса повесили на ноке рея». Каждый из подобных случаев демонстрировал, как угрозой публичного бесчестья достигалась дисциплина в армии и на флоте. В примечании Эквиано добавляет, что повешенный за ноги солдат «утонул, пытаясь дезертировать» (119).
В начале 1757 года Эквиано слег с профессиональным недомоганием – болезненным опуханием ног и рук вследствие воспаления кожи под воздействием сырого холодного воздуха, что нередко случалось на кораблях в зимнее время. Он беспокоился, что болезнь надолго отсрочит возможность побывать в «Лондоне, месте, которое я давно мечтал увидеть» (103). Его желание было понятно. Большой Лондон в те времена являлся крупнейшим и значительнейшим городом западного полушария. Это была культурная, экономическая и политическая столица трансатлантической Британской империи. Хотя до официальных переписей, которые в Соединенных Штатах начали проводить раз в десятилетие с 1790 года, а в Британии – с 1801, численность англо-американского населения можно подсчитать лишь приблизительно, первенство Лондона по числу жителей не подлежит сомнению.
Лондон в восемнадцатом веке
Составляя в середине восемнадцатого века около 675 тысяч, это число к первой переписи выросло до 900 тысяч. Ближайший по размеру европейский город, Париж, насчитывал в 1750 году около 500 тысяч, а население любого из следующих по величине английских городов – Манчестера, Ливерпуля и Бирмингема – составляло меньше 10 процентов от лондонского. На протяжении многих поколений Лондон уподобляли непомерно разросшейся голове на теле Англии. Между 1750 и 1801 годами он давал кров населению, превышавшему десятую долю от числа жителей Англии и Уэльса вместе взятых, выросшего за этот период с шести до почти девяти миллионов. В одном авторитетном источнике было подсчитано, что по крайней мере часть своей жизни провел в Лондоне более чем каждый шестой житель Англии восемнадцатого века.[131] Подавляющая их часть проживала в Большом, или внешнем, Лондоне. Население лондонского Сити, «города в пределах стен», в конце восемнадцатого века составляло около семидесяти тысяч относительно преуспевающих жителей, обитавших на площади в одну квадратную милю. Название «Сити» до сих пор носит небольшой район, ограниченный Темзой на юге, Тауэром на востоке, зданиями судебных инн[132] на западе и Лондонской стеной (примерно соответствующей современному Барбикану) на севере. Основная часть Большого Лондона входила в окружавшее лондонский Сити графство Мидлсекс. Располагая собственным лордом-мэром и местным правительством, Сити представлял собой финансовый и коммерческий центр Большого Лондона; Вестминстер же являлся административным центром Великобритании. Сэмюэл Джонсон был не единственным англичанином, полагавшим, что «если человек устал от Лондона, он устал от жизни; ведь в Лондоне есть все, что может предоставить жизнь»[133].
Впервые попав в Лондон, Эквиано не продвинулся дальше перекрестка Гайд-Парк-Корнер, располагавшегося в деревне Найтсбридж на западной окраине Вестминстера. Большую часть времени между январем и ноябрем 1757 года он провел в больнице: «У меня так распухли ноги от переохлаждения, что я не мог стоять в течение нескольких месяцев и меня пришлось поместить в больницу Святого Георгия. Там состояние мое настолько ухудшилось, что доктора несколько раз собирались отнять левую ногу, опасаясь гангрены, но я всякий раз говорил, что скорее умру, чем пойду на это; к счастью (благодарение Господу) я выздоровел без операции. Пробыв там несколько недель и не успев еще оправиться, я подхватил оспу, так что снова оказался взаперти и теперь ощущал себя особенно несчастным. Однако вскоре я окончательно излечился» (104).
Одной из возможностей, которые флот предоставлял Эквиано и любому другому на этой службе, было образование – как формальное, так и практическое. Почти в любом опыте, каким бы опасным или обескураживающим он ни был, Эквиано искал шанс чему-либо научиться. Повествуя о своей жизни, он отмечает переход из мира магии в мир науки. С тех пор, как он, по его словам, был похищен и продан в рабство, европейский мир, в который он окунулся, оставлял его «в изумлении», «безмерно удивленным», «часто сильно удивленным»[134], «[уверившимся], в том, что попал в мир злых духов, которые намерены убить меня», «приведенным в изумление», убежденным, «что это было не иначе, как какое-то колдовство» и «еще больше удивленным». Даже посреди рассказа об ужасах Срединного перехода он совершенно неожиданно отвлекается от описания отхожих мест, чтобы поведать об изумлении, вызванном явлениями природы или инструментом для определения широты путем измерения высоты солнца или звезд над горизонтом:
Не раз мы бывали близки к тому, чтобы погибнуть от удушья, много дней кряду не имея доступа к свежему воздуху. Духота наряду со смрадом из отхожих мест унесла немало жизней.
Во время плавания я впервые встретил удивительных летучих рыб: они часто перелетали через судно, и многие падали на палубу. Я также впервые увидел, как пользуются квадрантом; не раз я с любопытством смотрел, как моряки совершают наблюдения через него, и не мог понять, что это все означает. Они, наконец, заметили мое недоумение, и один из них, желая увеличить его, а заодно удовлетворить мое любопытство, дал однажды посмотреть через прибор. Облака в окуляре я принял за землю, а когда они рассеялись, земля исчезла[135]. Мне это показалось чудом, и я еще более уверился, что попал в другой мир и что все вокруг меня было волшебством. (88)
«По мере того, как прирастали [его] знания об окружающем мире, удивление слабело» (101), и вскоре он, «по мере того, как… совершенствовался в языке и мог все внятнее излагать [вопросы]», стал искать способы дополнить опыт учением. Первым его наставником стал Бейкер, «ведь с ним я чувствовал себя свободно и объяснения он давал с неизменным удовольствием». Желание Эквиано выучиться читать привело к комичной попытке имитации: «Нередко я заставал хозяина и Дика за чтением, и мне ужасно хотелось тоже поговорить с книгами, чем, по моему мнению, они и занимались. Таким манером я хотел узнать о происхождении всех вещей, и для того, оставшись один, часто брал книгу и говорил с ней, а затем прикладывал к уху в надежде услышать ответ, но, к моей крайней печали, книга неизменно безмолвствовала» (99).[136]
Впоследствии Эквиано пользовался каждой возможностью, чтобы научиться общепринятому способу чтения. К концу 1757 года он
уже неплохо объяснялся по-английски и отлично понимал сказанное. Теперь я не только чувствовал себя вполне свободно с новыми соотечественниками, но и полюбил их обычаи и общество. Я видел в них уже не духов, но превосходящих нас людей, и поэтому горячо желал походить на них, перенять характер и подражать поведению, так что пользовался каждой возможностью, чтобы усовершенствоваться, и бережно сохранял в памяти все новое. Я давно хотел выучиться читать и писать и не упускал случая поупражняться, но до сих пор достиг очень малого успеха. Однако, когда я оказался с хозяином в Лондоне, мне выпала возможность улучшить свои навыки, которой я
Возможность представилась благодаря проживавшему в Вестминстере, в то время весьма отдаленном пригороде Лондонского Сити, семейству Герин, к которому принадлежал Паскаль, а значит и сам Эквиано. Элизабет Марта, Мэри и Мэйнард Герин состояли с Паскалем в двоюродном родстве и, вероятно, были теми самыми «друзьями в Англии», которым Паскаль первоначально намеревался доставить Эквиано в качестве «подарка». По традиции, только Элизабет Марта как старшая из дочерей могла называться «мисс Герин». Мэйнард был агентом, уполномоченным получать в Лондоне жалованье матросов и моряков во время их службы за границей. Вероятно, он являлся финансовым агентом Паскаля и получал также и его жалованье, пока тот служил на
От крестившего его священника Эквиано получил свою первую книгу, «Эссе о наставлении индейцев» Томаса Уилсона (1740), епископа Содора и Мэна. Подарив книгу, священнослужитель открыл Эквиано доступ к грамоте, которым он воспользовался сполна. Он учился не только у «школьного учителя, которого сильно полюбил», но и у «добрых покровительниц мисс Герин», кои «часто занимались со мною чтением и не жалели сил, наставляя в вопросах веры и помогая познавать Бога» (117).
Обучение продолжалось и в море, где он переходил от одного наставника к другому. После расставания с сестрами Герин формальное образование продолжилось на борту
Всякий притязающий на учительскую должность на корабле Его Величества должен прежде того держать экзамен перед Мастером, Смотрителями и Помощниками в Тринити-хаусе в Детфорд Стронде[137] и получить свидетельство из рук их в том, что изрядно сведущ в теории и практике навигации и подготовлен для преподания ее юношам, а также заручиться и еще одним свидетельством пользующихся доверием лиц, удостоверяющим воздержанность его и здравомыслие… На борту ему надлежит посвящать свое время наставлению желающих выучиться письму, арифметике, а также и навигации и всему, что может быть полезно, дабы стать искусным в этой науке… Ему также надлежит обучать других юношей на корабле сообразно
Образование, требовавшееся офицеру, чтобы производить точные математические вычисления и вести подробные записи, было далеко не элементарным. Наставники Эквиано на суше и на море подготовили его к самостоятельному продолжению учения: «В бытность свою на корабле мне удалось немало продвинуться [как в письме, так и в чтении]» (141). Еще и поэтому ему так понравится должность стюарда на
Он смог продолжить формальное образование даже на таком небольшом корабле как ЛГ/тш, которому сертифицированный учитель не полагался. Секретарь Паскаля, Патрик Хилл, обучал Эквиано письму и объяснил тройное правило, то есть правило простой пропорции, по которому, зная три его члена, можно найти четвертый. Что еще важнее, его соартелыцик Дэниэл Куин (у Эквиано – Queen; согласно платежной ведомости – Quin), «возрастом около сорока лет, очень образованный человек… [который] одевал и обслуживал капитана… вскоре привязался ко мне и обучил множеству вещей. Он научил меня брить и немного показал, как чесать волосы, а также читал со мной Библию, объясняя непонятные места». Куин сыграл решающую роль в последующем воссоздании африканского прошлого Эквиано: «Меня до крайности изумляло, что описанные [в Библии] законы и правила были в точности, как в моей стране, и это обстоятельство, полагаю, помогло мне лучше сохранить в памяти наши нравы и обычаи. Я нередко говорил ему об этом сходстве, и часто мы просиживали за чтением целую ночь». Вскоре Куин стал еще одной отеческой фигурой для Эквиано, привязавшегося к нему даже сильнее, чем к Паскалю:
В конце концов, он стал мне как отец, и меня даже стали называть его именем, а еще меня звали черным христианином. Я полюбил его почти сыновней любовью и во многом отказывал себе, только чтобы сделать ему подарок. И когда удавалось выиграть в шарики или другую игру несколько полупенсовиков или заработать что-то бритьем, я непременно покупал ему немного сахару или табаку, насколько позволяли средства. Он говаривал, что мы с ним никогда не расстанемся, и что когда нас рассчитают и я стану свободен, как он или любой другой на корабле, он обучит меня своему ремеслу, которым я смогу достойно зарабатывать на жизнь. (141)
В декабре 1762
Флотский опыт Эквиано и многих других моряков вносит существенные коррективы в распространенное идеализированное представление о морской жизни в восемнадцатом столетии. 10 апреля 1778 года Сэмюэл Джонсон в выражениях, больше подходящих для описания перевозки порабощенных африканцев по Срединному переходу в Америку, замечает своему будущему биографу Джеймсу Босуэллу: «Что касается моряков, то со шканцев открывается зрелище крайней степени человеческого ничтожества; такая скученность, такая грязь, такое зловоние!». На возражение Босуэлла: «И все же моряки довольны», Джонсон отвечает: «Да, как звери бывают довольны куском свежего мяса – с самой грубой чувственностью». 18 марта 1776 года Босуэлл записал самое, наверное, известное, высказывание Джонсона о морской карьере: «[Джонсон] воспользовался случаем подробно объяснить, как он нередко делал, все отчаяние морской жизни: “Корабль хуже тюрьмы. В тюрьме воздух чище, компания лучше, больше удобств самого разного рода; и у корабля есть еще один недостаток – он смертельно опасен. Если уж человеку нравится морская жизнь, значит он просто не годится для сухопутной”». Босуэлл говорит: «Но в таком случае… со стороны отцов было бы жестоко растить сыновей для моря». Джонсон отвечает: «Это было бы проявлением жестокости для отца, рассуждающего, как я. Но люди уходят в море до того, как узнают, до чего горька такая жизнь; а когда узнают, пути назад уже нет, ибо для выбора другого занятия слишком поздно; собственно, так обычно и случается, какую бы стезю люди ни избрали».[140] Джонсон хорошо понимал, о чем говорил, зная о морском опыте Фрэнсиса Барбера, своего черного слуги и будущего наследника.
Ричард Батерст, отец доктора Ричарда Батерста, близкого друга Джонсона, привез Фрэнсиса Барбера в Англию с Ямайки в 1750 году. Барбер поступил на службу к Джонсону в семилетием возрасте в 1752 году, вскоре после смерти его жены. С октября 1756 года Барбер перешел к аптекарю по имени Фаррен в Чипсайде, но через два года вернулся к Джонсону. К его огорчению, юный Барбер вырос очень беспокойным и осенью 1758 года сбежал. В конце концов, явно влекомый той же жаждой приключений, что так воодушевляла его современника Эквиано, он попал на один из 220 кораблей Его Величества, носивший название
Однако Эквиано, в отличие от Барбера, в декабре 1762 года был вполне готов оставить флот и попробовать себя в каком-нибудь новом деле уже в статусе свободного человека. Он готовился забрать свои книги, сундучок с одеждой и почти девять гиней, скопленных с чаевых и мелкой торговли, чтобы начать новую жизнь с помощью Дэниела Куина. Эквиано и помыслить не мог, что возражения найдутся у того, кто был ему отцом почти половину жизни.
Прежде чем Эквиано сумел хотя бы изъяснить Паскалю свои «мечты о свободе», тот прервал его стремления: «Через полчаса [после того, как корабль бросил якорь] хозяин потребовал людей для баркаса и, хотя до сих пор ни разу не давал понять, что подозревает меня в чем-либо, насильно усадил в баркас, заявив, что я собирался сбежать от него, но он мне этого не позволит. Я был так потрясен неожиданностью происходящего, что некоторое время не мог ничего ответить, только спросил разрешения сходить за книгами и рундуком с одеждой, но он поклялся, что не спустит с меня глаз, а если попытаюсь скрыться, то перережет мне горло, и при этом взялся за абордажную саблю» (142). На время Эквиано лишился дара речи. Обсуждая с Куином надежды и планы, он позабыл, как трудно таить секреты на борту судна. Как позже заметил один адмирал, «нигде люди так не скучены, как на военном корабле. Можно сказать, что жизнь любого члена экипажа буквально выставлена на всеобщее обозрение. Скрыть нельзя ничто, услышат даже шепот… В таком сообществе ничего нельзя сделать в частном порядке, даже порыв страсти не удается утаить».[143]
Несколько оправившись от потрясения и «собрав все свое мужество», Эквиано заявил Паскалю, что «я свободный человек и по закону он не вправе так со мной обращаться». Оба они сознавали, что де факто рабство не считалось законным ни в Англии, ни на королевском флоте. Однако статус рабства в Англии не был прояснен де юре, поскольку на этот счет не существовало никакого «положительного», или писанного, закона, принятого парламентом. Поэтому для обоснования своих позиций противникам и защитникам рабства приходилось апеллировать к обычаям судебной практики и концепции натурального права. Определение статуса рабства было оставлено скорее на усмотрение судебной, нежели законодательной, власти. Многие полагали, будто законность рабства была установлена в 1729 году, когда генеральный атторней сэр Филип Йорк и генеральный солиситор Чарльз Толбот представили частное мнение о законности рабства на территории Англии, состоявшее в том, что статус раба не меняется после крещения и что «хозяин вправе принудительно вернуть его на плантацию».[144] Но авторитетность мнения Йорка-Толбота как юридического прецедента подвергалась сомнению на основании других судебных актов. Так, в 1569 году в решении по делу Картрайта о рабе, ввезенном из России, рабство на английской земле объявлялось вне закона[145], а в 1763 году лорд-канцлер Роберт Хенли отметил, что раб становится свободным, как только нога его ступит на английскую землю[146]. Но то были единичные и не опубликованные решения, чьи юридические последствия не стали общепризнанны, хотя в 1753 году Джейн Коллиер уверенно утверждала, что в Британии «покупка рабов не разрешена»,[147] а знаменитый юрист сэр Уильям Блэкстоун, позднее все же смягчивший свое утверждение, в первом издании «Комментариев к законам Англии» (Лондон, 1765) заявлял, что «раб или негр становится свободным в то мгновение, когда ступает на землю Англии».[148]
Сочувствующие Эквиано члены команды по мере сил противились приказанию капитана и предлагали товарищу слова поддержки: «[Паскаль] твердо вознамерился отправить меня на первом же [судне], которое согласится меня принять. Команда баркаса едва гребла против своей воли и несколько раз хотела пристать к берегу, но он им этого не позволил. Кое-кто пытался утешить меня, уверяя, что он не может меня продать и что они заступятся за меня, я приободрился, и во мне стала просыпаться надежда, поскольку он уже спросил на нескольких кораблях, не возьмут ли там меня, но ему везде отказывали». Спустившись ниже по реке, Паскаль, наконец, сумел сговориться с Джеймсом Дорэном, капитаном купеческого судна
Дорэн быстро утвердил свою власть над новым рабом:
Капитан Дорэн спросил, знаю ли я, кто он, и я ответил, что нет. «Ну так вот, – проговорил он, – с этого момента ты мой раб». Я возразил, что мой хозяин не вправе продавать меня ни ему, ни кому-либо еще. «Отчего ж, – спросил он, – разве твой хозяин не купил тебя?» Я признал, что так оно и было. «Но я служил ему много лет, – сказал я, – и он забирал все мое жалованье и призовые, и за всю войну я получил лишь один шестипенсовик, а кроме того, я был крещен, и по закону страны никто не вправе меня продавать». И еще я прибавил, что много раз слышал, как это говорили хозяину и стряпчий, и иные люди. На это они заметили, что говорившие такое не были мне друзьями, на что я ответил, что было бы странно, если бы другие не знали закон так же хорошо, как они. (143)
Дорэн сказал Эквиано, что тот «слишком много болтает по-английски», признавая тем самым, что Эквиано ориентируется в касающихся его юридических прецедентах лучше, чем могли ожидать он или Паскаль. У Дорэна не нашлось иных аргументов, кроме угрозы физической расправы: «…если я не буду вести себя хорошо и спокойно, то у него найдется способ меня проучить» (144). Сила явно была на стороне Паскаля и Дорэна, и они были не прочь применить ее против Эквиано. Но на его стороне мог оказаться закон, и то, что им пришлось прибегнуть к хитрости и угрозам, подтверждает, что они, вероятно, это понимали.
Почти за четыре года до этого Комитет Адмиралтейства установил прецедент, очевидным образом применимый к случаю Эквиано. Запутанное дело началось в середине декабря 1758 года, когда Уильям Кастилло направил премьер-министру Уильяму Питту свою «Покорно петисию»[149], в которой утверждал, что родился на Барбадосе и был «в год 1752-й привезен в Англию Джеймсом Джонсом, штурманом корабля Его Величества