В августе 1921 года, получив с помощью Джона Беннетта английскую визу, Успенский уехал в Лондон, и почти одновременно с ним Гурджиев со своими спутниками уехал в Германию. Он прибыл в Берлин с де Зальцманами, де Гартманами и мадам Успенской, ее дочерью и внуками. Доктор Стерневал с женой были отправлены в Финляндию с задачей продать там свое имение и вернуться в Берлин. В пригороде Шмагердорфа было арендовано большое помещение, в котором все они временно разместились, и Гурджиев начал объезжать Германию, подыскивая возможное место для института. Этот период длился год, и о нем известно очень мало.
Германия в начале 1920-х годов была Меккой мистицизма. Вышедшая с поражением из Первой мировой войны, эта страна искала оправдания и осмысления своего настоящего и будущего, а также всевозможных идей, способных вдохнуть в нее жизнь и энергию. Популярным был мистический национализм разных оттенков, антисемитизм шел рука об руку с антибольшевизмом, подвергались нападкам массонство и антропософия. Не исключено, что идеи Гурджиева могли просочиться в немецкие мистические круги через эмигрантов из России и заинтересовать некоторых будущих нацистских функционеров, однако об этом имеются только косвенные свидетельства. Более вероятно, что основные связи Гурджиева были с художниками и интеллектуалами, а также с эмигрантами из России. В одном из своих черновиков Гурджиев писал о некоей баварской группе своих последователей, но больше об этой группе нет никаких упоминаний.
Любопытный эпизод произошел в далкрозовской школе эвритмии в Хеллерау, куда Гурджиев приехал с намерением арендовать ее здание для своего института. Аренду перехватили конкуренты, с которыми Гурджиев судился и проиграл процесс: здание было отдано в аренду его противникам. Однако он успел дать несколько классов ученикам этой школы и увлек некоторых из них своими “движениями” и танцами, а также своими идеями о возвращении человечества к состоянию благодати, в котором оно было до грехопадения, – они оставили школу Далкроза и последовали за Гурджиевым. Хотя ему не удалось арендовать здание школы Далкроза, Гурджиев вышел из этого эпизода с новым амплуа – учителя танцев, которое стало его новой ролью в последующий период его жизни. После неудачи в Хеллерау Гурджиев вернулся в Берлин и начал готовиться к поездке в Англию к Успенскому.
Он прибыл в Лондон в феврале 1922 года и встретился с учениками Успенского. На этой встрече он говорил главным образом о “впечатлениях” и “энергиях”. По воспоминаниям Оража, на этой встрече Гурджиев говорил о том, что детьми мы получаем новые впечатления, однако, когда мы взрослеем, наша способность получать новые впечатления слабеет. Аналогично с возрастом новая энергия добывается и используется нами механически. Однако имеются методы получения новой энергии. Гурджиев сделал в этом выступлении ряд интересных наблюдений, однако напугал некоторых из слушателей своими идеями, манерами, а может быть, и своим видом – он приехал в Англию с бритой головой. Второй раз он встретился с учениками Успенского через месяц в марте. На этот раз он говорил о сущности и личности, а также о гипнозе. После этого в узком круге продолжились разговоры об институте. Но обосноваться в Англии, также как и в Германии, Гурджиеву не удалось. Несмотря на хлопоты английских друзей, Гурджиев не смог получить визу. Впрочем, ему было поставлено условие, которое он не принял: он мог получить визу один, без спутников, приехавших с ним из Тифлиса и Константинополя.
Летом 1922 года на деньги, собранные учениками Успенского в Лондоне, Гурджиев купил исторический замок шато Приер в Авоне, близ Фонтенбло, и открыл в нем свой институт. Туда к Гурджиеву устремились константинопольские и лондонские ученики Успенского. Работа Гурджиева в этот период была посвящена главным образом методам изучения ритма и пластики. В декабре 1923 года Гурджиев устроил в Париже в театре на Елисейских Полях демонстрацию плясок дервишей, ритмических движений и упражнений. Через месяц после этого Гурджиев вместе со значительной частью своих учеников уехал на гастроли в Америку. В день отъезда Успенский был в шато Приере. По возвращении в Лондон он объявил своим лондонским ученикам о своем окончательном разрыве с Гурджиевым.
Лондон, 38 Варвик-стрит
В 1920-е годы собрания Успенского в Лондоне проходили на 38 Варвик-стрит в Южном Кенстингтоне. Особняк этот до сих пор гордо и независимо стоит на своем месте, являясь приютом одной из групп последователей П. Д. Успенского.
Кеннет Волкер, хирург, который пришел к Успенскому в 1923 году, вспоминает о неизменном формате собраний на Варвик-стрит. Посетителей впускала г-жа Евгения Кадлубовская, жена бывшего русского дипломата, которая исполняла роль секретаря и администратора Успенского. На собраниях царила строгая напряженная атмосфера средней школы, аудитория ждала в молчании лектора, который всегда опаздывал, что было частью общего стиля также Гурджиева и Оража. Успенский входил молча и почти незаметно и произносил свое неизменное “Well”.
Ром Ландау описывал его как человека “седого, бритого, средних лет, плотного и в очках”. Нельзя было угадать, о чем будет следующая лекция, но порядок собрания не менялся. Ром Ландау, познакомившийся с Успенским через десять лет после Кеннета Волкера, нашел обстановку и атмосферу точно такой же, как и в 1923 году. Успенский держал перед собой свои записи не столько, чтобы читать их, сколько, чтобы скрывать в них свои глаза. Иногда, впрочем, он снимал очки, подносил тетрадь близко к носу, и вообще забывал об аудитории. Его английский с сильным русским акцентом и его обрывистая манера говорить делали очень трудным понимание того, о чем он говорил, но это каким-то образом не отвлекало слушателей и не портило общего эффекта. Вводная лекция могла продолжаться до сорока пяти минут, однако обычная лекция длилась от пяти до пятнадцати минут, после чего наступала тягостная пауза, которая заканчивалась, когда кто-нибудь из присутствующих отваживался задать вопрос. Важным, по мнению Успенского, были не лекция, а вопросы и ответы. В то же время Успенский не выносил вопросов, которые считались “философскими”, то есть заданными для удовлетворения любопытства. Как-то кто-то спросил его: “Находится ли Будда в седьмом состоянии сознания?” Успенский резко ответил: “Я не знаю”. Некоторое время после этого он молчал, и каждый почувствовал, что, возможно, мысленно он добавил к этим словам: “и не хочу знать”.
Именно вопросами Успенский и его петербургские и московские друзья вынуждены были в свое время извлекать информацию из Гурджиева. И именно этот метод направленных умственных усилий Успенский считал наиболее продуктивным для его новых слушателей в Лондоне. Метод лекций, вопросов и ответов несомненно производил глубокое воздействие на слушателей. Когда Успенский впервые встретил систему Гурджиева, ему понадобилось два года напряженных усилий в направлении понимания его идей и самовоспоминания, чтобы наконец поверить, что он понимает Гурджиева и помнит себя. Странным образом в Лондоне все происходило быстрее и эффективнее. Присутствующие на лекциях и дискуссиях на 38 Варвик-стрит позже отмечали, что лекции Успенского вместе с вопросами и ответами, которые следовали за ними, действовали в экселлерированном темпе. Его ученик Родни Коллин-Смит вспоминал о быстром “странном пути развития возможностей, который проходил через лекции Успенского”. Ром Ландау также отмечал быстрые практические результаты “даже за один год работы”.
Для Успенского концепция системы была неотделима от концепции школы. И та, и другая имели в его представлении определенную структуру. Система, которой учили в школах, требовала от учеников дисциплины. “Где нет правил, там нет школы”, – утверждал Успенский. Правила создавали напряжение и способствовали усилиям по преодолению негативных эмоций. Ученик должен был отдать себя в руки учителя, то есть отказаться от определенного количества собственной воли. Правило не говорить с посторонними о работе было создано для того, чтобы предотвратить помехи в работе. Болтовня могла повлиять на самооценку учеников: болтая о работе с посторонними, они рисковали не только исказить идеи, но и обесценить то, что предназначалось для внутренней работы.
Некоторые из этих правил были связаны с самой работой, другие были инициированы Успенским в знак протеста против хаотичности Гурджиева. Ученики не должны были называть друг друга по имени, а должны были пользоваться обращениями “г-н”, “г-жа”. Приезжая на Варвик-стрит, они должны были оставлять свои машины за несколько кварталов от места встречи, чтобы не привлекать внимания к зданию. Если они встречались где-нибудь в публичном месте, они не должны были узнавать друг друга, чтобы не быть втянутыми в разговор о работе в присутствии посторонних. Они должны были различать друзей по работе и друзей вне работы. Было множество других часто непонятных и утомительных правил, однако трудность их выполнения была частью работы.
Правила должны были создавать напряжение, и они вдобавок создавали атмосферу тайного общества, и это приводило к курьезам. Чтобы встретиться с другом по работе, нужно было много предосторожностей. Например, нельзя было договариваться о встрече по публичному телефону, так как была вероятность быть подслушанным телефонисткой. Иногда правила имели неприятные стороны. Если человек выходил из группы и отходил от работы, остальные должны были подвергнуть его остракизму. Гурджиев в свое время объяснил, что смысл такого правила состоит в том, чтобы беглый ученик не боялся вернуться, хотя такое отношение к беглецу наверняка способствовало еще большему его отчуждению. Согласно Успенскому, это правило должно было внушить беглецу, что он умер для своих старых друзей.
Последователи Успенского хором отмечают, что при всей своей показной строгости он был милейшим и добрейшим человеком. Однажды, когда его ученик сообщил ему о помолвке с его ученицей, он расплылся в широкой улыбке и сказал: “Для такого случая нет никаких правил”. Вообще по сравнению с гурджиевскими методами, его методом была сама мягкость. Один из американских учеников Успенского определил это так: “Омлет Успенского – не очень крутой”. Другой ученик заметил: “Он безукоризненно вежлив, но если это нужно, он мог и заорать по-московски, криком, который звенел в воздухе и пробуждал ученика, к которому он был обращен”.
Успенский редко пользовался театральными приемами, которые очень любил Гурджиев, и ощущение, что он играет роль, редко присутствовало на его встречах с учениками, но у него были на вооружении словесные приемы, которые имели тот же эффект. Если при этом учесть его прекрасное понимание психологического состояния ученика, то можно быть уверенным, что он добивался не меньших результатов меньшими усилиями. Вот воспоминание одного из учеников о встрече с Успенским, на которой он раскрывал концепцию многих “я”:
“Он ругал нас, требуя, чтобы мы никогда не произносили слово “я”, если мы не знаем, что мы говорим. Я возразил: “Но, г-н Успенский, Бог сказал Моисею на горе Табор: “Я есть кто я есть”. Я сидел в первом ряду. Он остановился, посмотрел на меня и затем сказал очень мягко: “Да. Но вы, видите ли, не Бог. В вас нет “Я”. Вам нужно работать. Работать, чтобы иметь “Я”. “Если бы только у меня было достаточно сил для работы!” – искренне сказал я. “У вас есть эта сила, – заверил он меня. – Вы только тратите ее на споры”. Он посмотрел на меня долгим взглядом и улыбнулся”.
За суровой фигурой Успенского периода Варвик-стрит стоит мягкий и очаровательный Успенский, проглядывающий сквозь его решимость “к серьезным вещам относиться серьезно”. По воспоминаниям близких к нему учеников, он умел радоваться вину и поэзии и обладал неотразимым юмором. В Лондоне он был завсегдатаем китайского ресторана на Оксфорд-стрит, и его отменный вкус в чае сделал его почетным дегустатором фирмы “Твайнингс”. Однако некоторые из его учеников не могли увидеть его без пьедестала. Джон Беннетт вспоминает, что когда он сопровождал Успенский в магазин для покупки гравюр Петербурга для его квартиры, он долго не мог поверить, что это была не учебная экспедиция и что его мастер нуждался в отдыхе и развлечении. “Очень трудно подружиться с Успенским”, – сказала как-то мадам Успенская. То, что можно было бы воспринять как недостаток, рассматривалось его учениками как тайна учителя.
Успенский принимал своих учеников частным образом в своей квартире на Гвендвер-род, по словам Кеннета Волкера, в “торжественном викторианском доме на жалкой улице”. Его описание комнаты Успенского дает ощущение типичной для Успенского безбытности: “Там были диван-кровать, книжный шкаф, два кресла возле газового камина и большой стол, на котором стояли пишущая машинка, письменные принадлежности, фотоаппарат, гальванометр и некоторые неизвестные научные приборы. На подоконнике стояли открытая коробка сардин, остатки буханки хлеба, тарелка, нож, вилка и остатки сыра”. Однако эти черты холостяка и богемного человека Успенского можно было увидеть только у него дома – на лекциях он всегда был собран и подтянут.
Обстановка нестабильности, выразившая себя в мировой войне и революции, бессмысленность и жестокость социальных катаклизмов обострили для Успенского вопрос о кармических последствиях зла. Идея нравственного закона (или, по словам Беннетта, «аскетическое пуританское начало») Успенского столкнулась с тем, что представлялось ему гурджиевским нравственным релятивизмом. В гурджиевской терминологии современный спиритуалист и материалист, святой и преступник оказывались одинаково далеки от источника традиционного знания и понимания «смысла и назначения человеческого существования на земле». Эта позиция была чужда Успенскому. Идеал «просвещенной духовности», которому Успенский оставался верен, привел его к болезненному разрыву с Гурджиевым, которого в своей системе понятий он определил как «загрязненный источник». Осенью 1930 года он сообщил Беннетту и другим близким ученикам, что, поскольку он не дождался результатов, которые он ожидал от работы Гурджиева, разрыв с последним больше не будет влиять на его собственную работу.
Фонтенбло, шато Приер
Шато Приер стоит на холме в деревне Авон на окраине Фонтенбло. Это трехэтажный дом с большой гостиной в стиле ампир, малой гостиной и библиотекой на первом этаже, с роскошными спальнями на втором для хозяина, мадам Островской и избранных гостей и с малыми спальнями – на третьем, где на матрацах, брошенных на пол, спали большинство учеников обычно по четыре человека в комнате. Перед домом был круглый бассейн с фонтаном, другой бассейн, который использовался для купаний, находился за домом.
Позади шато был сад, за садом шла липовая аллея с лужайками и скамейками по сторонам. Аллея заканчивалась круглым прудом, полным водяных лилий. При Гурджиеве справа от аллеи появилось Учебное здание, слева – каменоломня. Тут же были построены загоны для коров, овец, коз и кур и строилась русская баня. За загонами шли поля в направлении Сены, которые заканчивались еловым, дубовым и буковым лесом. Дорога через лес вела к лесопилке, где ученики Гурджиева рубили деревья и распиливали их на доски.
Сначала, в 1922 году, шато Приер было взято в аренду, а после было приобретено Гурджиевым при помощи средств, собранных лондонскими учениками Успенского. В октябре 1922 года он въехал туда с толпой учеников, и сразу же там развернулась бурная деятельность. Прежде всего был напечатан проспект по-французски, извещавший публику об открытии “Института гармонического развития человека Георгия Гурджиева”. Проспект начинался с рассказа об “искателях истины” и о российских приключениях Гурджиева и заканчивался внушительным числом последователей Гурджиева. Называлась цифра в пять тысяч. В англоязычном проспекте, который появился позже, Гурджиев напустил еще больше тумана. Там говорилось об изучении методов усовершенствования человеческого “Я” в соответствии с теориями европейских и восточных научных школ, о применении психологических методов к различным наукам, о космической психологии и вселенской механике, о теории относительности, нумерологии, астрофизике, алхимии, древней и современной восточной медицине, о психологии искусства, древней и новой философии, о гармонических ритмах и медицине. Медицинский раздел включал длинный список “терапий”: гидротерапию, фототерапию, электротерапию, магнетотерапию, психотерапию, диетотерапию и даже некую “дулиотерапию”. Кроме того, проспект сообщал, что в институте открыты психо-метрический, химико-аналитический и психо-экспериментальный кабинеты…
Трудно представить себе человека, который, просто взглянув на такой проспект, не отшатнулся бы от Гурджиева и от этого места. Тем не менее вместе с Гурджиевым в шато Приер въехало где-то шестьдесят-семьдесят человек. И сразу же закипела работа. Прежде всего собственными силами под руководством Гурджиева было построено Учебное здание, где происходили занятия “движениями”, лекции и общие собрания. Здание построили из самолетного ангара, купленного Гурджиевым за бесценок.
Половину обитателей шато Приер составляли “русские эмигранты”, включавшие, кроме русских, поляков, армян, грузин и даже одного сирийца. Вторую половину составляли “англичане”, среди которых было четыре доктора: Николл, Алкок, Юнг и Белл, столько же или еще больше теософских дам, Ораж, австралийка Кетрин Менсфильд, литераторы Роланд Кенни и Розамунд Шарп и несколько дипломатов. Было несколько гостей, приезжавших на выходные дни, среди них – Джон Годолфин Беннетт, Клиффорд Шарп и вездесущий Бехофер Робертс, встретивший Новый 1918 год с Успенским в Екатеринодаре и посещавший с Гурджиевым тифлисские серные бани и дукханы в 1922 году.
В шато царила атмосфера экзальтации. Ходило множество рассказов о невероятных переживаниях, которые испытывали обитатели этого места. Частым гостем в шато был приезжавший сюда из Лондона Успенский. Ораж, критик, журналист и издатель авангардного литературно-художественного журнала New Age, не знавший прежде никакой физической работы, нарастил мощные мускулы и приобрел здоровую грубую кожу крестьянина. Морис Николл, психоаналитик и впоследствии автор многотомных “Комментариев к учению Гурджиева и Успенского”, превратился в рабочего, а его жена – в кухонную прислугу. Александр де Зальцман работал на лесопилке, передвигая бугром огромные бревна. На чердаке коровника на сеновале доживала свои последние недели знаменитая австралийская писательница Кетрин Менсфильд, которой Гурджиев предписал это место обитания как метод лечения от туберкулеза. Многие богатые и аристократические ученики Успенского, командированные к Гурджиеву их учителем, работали в имении землекопами и посудомойками. Русские жили в домиках в глубине парка, англичане и прочие – в маленьких клетушках на третьем этаже шато.
Рабочий день начинался в шесть часов утра и заканчивался в шесть часов вечера с перерывами на завтрак и обед. Завтрак разносился по рабочим местам около восьми утра и обычно состоял из хлеба, масла, джема и каши. Обед был в полдень и состоял из хлеба и супа. Еда была невкусная и малосъедобная, часто ее не хватало и многие ходили голодными.
Новички начинали с работы на кухне, что было в обычае у дервишей мевлеви и в других подобных общинах. В их обязанности входили мытье полов и посуды, раздача завтраков и множество подобных дел. Далее новичка посылали работать на лесопилку, где он учился пилить огромные стволы длинной двуручной пилой – из этих стволов получались длинные доски, нужные в строительстве. Работа была изнурительная, на солнцепеке и делалась вся вручную. Темп работы задавал де Зальцман. После лесопилки наступала очередь каменоломни, где неимоверно тяжелый известняк разбивали при помощи кувалды, долота и лома для строительства русской бани. Огромные каменные глыбы вытесывались для дверных и оконных перемычек. Дамы, в основном англичанки средних лет, копали землю и выкорчевывали корни деревьев, срубленных мужчинами, так как эта работа считалась легкой. Работа проходила на фоне различных видов голодания, которые обитатели шато брали на себя добровольно. Обычно голодание сопровождалось различного рода умственными упражнениями, например, заучиванием наизусть длинных списков тибетских слов. Бумажки со списками этих слов дамы засовывали себе под браслеты и время от времени вытаскивали их и читали, а потом снова набрасывались на работу.
Гурджиев мелькал тут и там, вмешивался в работу, помогал раскалывать тяжелые глыбы, двигать и пилить бревна, возводить стены или же просто кричал: “Скорее, скорее!” Во время пожара в декабре 1922 года, сжегшего две комнаты в шато, его запомнили в языках пламени с огромной кувалдой ломающим горящие стены. Фриц Петерс, ребенком попавший в Приер и проживший там какое-то время вроде “кофейного мальчика” при Гурджиеве, пока его американские родители решали в Нью-Йорке свои психологические проблемы, вспоминает, как один из обитателей шато острым кухонным ножом до самого локтя разрезал себе руку и как случайно вошедший на кухню Гурджиев, ни секунды не думая, схватил пораненную руку испуганного и истекающего кровью человека и поднес ее к открытому пламени из печи, в результате чего кровотечение остановилось, а через несколько дней на руке не осталось и шрама. Гурджиев складывал печи, чертил строительные чертежи, проводил оросительные системы, кроил костюмы для танцоров и строил коптильни для сельди – все это в порыве импровизации и из подручных материалов. Он торопил: “Скорее, скорее!”, и все, кто были рядом, чувствовали, что нужно пересилить себя и доказать себе, что они способны победить в себе лень, сон, механичность.
После ужина все собирались в Учебном здании, где проходили занятия “движениями”. Учебное здание был около тридцати метров в длину и десять метров в ширину и могло вместить в себя до трехсот человек. На одном его конце находилось возвышение, напротив возвышения – галерея и ложи. Длинный диван, который тянулся вдоль стен, был покрыт коврами. Потолок был украшен орнаментом, в котором энеаграмма была центральным элементом. По углам били фонтаны, а вручную разрисованные окна напоминали витражи. Надписи на стенах гласили: “Помни, что работа не цель, но средство” и “Мы можем только стремиться быть христианами”. Корреспонденту лондонского Daily News Гурджиев говорил, что заказал для Учебного здания уникальный орган, в котором октавы содержат клавиши для четверть тонов, что фонтан в центре залы будет каждый час распространять новые ароматы и что эти и другие созданные им средства смогут привести в полную гармонию тело и эмоции.
Новые ученики для начала разучивали набор из шести обязательных упражнений. Упражнения эти состояли в сочетании разнонаправленных и проходивших в различных темпах движениях рук, ног и туловища. Джеймс Юнг сравнивал эти упражнения с детской игрой, в которой ребенок шлепает себя одной рукой по голове в то время как другая его рука массирует его живот круговым движением. Некоторые упражнения состояли из четырех разных движений, каждое – в своем ритме. Некоторые упражнения, кроме того, сопровождались сложным абсурдным счетом (например, такой “таблицей умножения”, как: 2 × 1 = 6, 2 × 2 = =12, 2 × 3 = 22 и т. п.) или мантрой “Аум”. Иногда во время “движений” вместо чисел практикантам давалась тема для эмоциональной медитации, например, “огорчения, которые я доставил (или доставила) моим родителям”. Нужно было научиться делать эти упражнения быстро, чтобы присоединиться к работе группы. Кроме этих упражнений много сил и времени уделялось ритмам, исполняемым ногами под музыку, тут же напетую Гурджиевым и импровизируемую де Гартманом. Ритмические движения были, как правило, сложными и неестественными. Иногда Гурджиев пользовался своим знаменитым упражнением “стоп!” – тогда все замирали в той позе, в которой из заставал окрик Гурджиева. Всякое движение прекращалось. Неподвижность часто в крайне неудобных позах могла длиться пять, десять минут или больше. Все ждали, когда Гурджиев крикнет “Давай!” и можно будет снова начать двигаться. Упражнения сопровождались разъяснениями теоретического характера с рисованием диаграмм “центров” или “движений”. Иногда Гурджиев читал лекции, на которые неизменно опаздывал, так что его приходилось ждать часами. Однажды Гурджиева прождали до полуночи, но его все не было. За полночь он приехал из Парижа и прочитал собравшимся лекцию из двух фраз: “Терпение – мать Воли. Если у вас нет матери, как вы можете родиться?” После этого он распустил слушателей. Лекция эта произвела на них глубочайшее впечатление.
Музыка Гурджиева, которую исполнял де Гартман или сам Гурджиев на ручном органе, воспринималась большинством из обитателей шато как музыка сфер. Утверждалось, что его “храмовая музыка” вызывала отклик в высших сферах. Другие считали, что эта музыка пробуждает сущность и непосредственно воздействует на человеческие эмоции, возбуждая радость, сожаление, страх и мощное стремление к “пробуждению”. Третьи записывали его музыку в традицию Скрябина или Дворжака. Музыка шла рука об руку с “движениями” и “храмовыми танцами”, создавая совместно новый язык гурджиевского учения, столь непохожий на его лекции 1910-х годов в Москве и Петербурге, так же как и на лондонские лекции Успенского, которые во многом воспроизводили форму, давно оставленную Гурджиевым.
Обучение обычно длилось далеко за полночь, так что редко кому удавалось поспать больше трех-четырех часов. По теории Гурджиева, люди, которые спят по семь часов, теряют половину этого времени на некачественный сон, и только глубокий сон, связанный с физической усталостью, длящийся три-четыре часа, приносит человеку настоящий отдых.
Такой ритм создавал сверхнапряжения, срывавшие все психологические защиты и “буферы”, с которыми люди живут в обычных условиях. Люди болели. Многие не выдерживали и сдавались: собирали свои вещи и уезжали. Гурджиев никого не удерживал, напротив, часто сам выпроваживал непригодных. Другие погружались в фантазии, жили во сне. Некоторые сходили с ума, были случаи самоубийств. Но общее воодушевление, связанное с “борьбой со сном”, было преобладающим настроением. Шла борьба с самим собой, со своим инертным телом и упрямыми эмоциями, с хаотичным блужданием мыслей, борьба, которая означала для многих возрастание уровня бытия, прорыв из времени в вечность, связь с Аккумуляторами Космической Энергии, дающая силу выносить все искусственные тяготы, добровольно взятые на себя состоятельными и интеллигентными людьми. И борьба эта в ряде случаев приносила чудесные результаты. Один из таких результатов – состояние экстаза, достигнутого в результате перенапряжения, болезни и концентрированных усилий во время упражнений в Доме Обучения – описывает Джон Беннетт в своей книге “Свидетель, или история поиска”:
“Гурджиев стоял, внимательно наблюдая за нами. Время потеряло значение до и после. Не было настоящего и будущего, только агония, заставляющая двигаться мое тело. Постепенно я понял, что Гурджиев сосредоточил все внимание на мне. Это было немое требование и в то же время ободрение и обещание. Я не должен был сдаться – даже если это убьет меня. Внезапно я наполнился потоком безграничной силы. Мое тело словно бы превратилось в свет. Я не ощущал его в обычном смысле. Исчезли усилия, боль, слабость, даже вес. Я чувствовал огромную благодарность, обращенную к Гурджиеву и Томасу де Гартману, но они уже тихо ушли, увели с собой учеников и оставили меня одного[446]”.
Подобные переживания испытывали многие, и они оставались самыми высокими пиками состояний до конца их жизни. Такие переживания были для них невозможны в обычных условиях их жизни и без Гурджиева, на котором все держалось. Вообще вся жизнь в шато Приере, весь ее безумный и искусственный ритм, держались на его железной воле и целенаправленной деятельности, на его знании, чего он хочет, и знании человеческой природы. Все работало против механичности, против сна, против отождествления, и каждый человек был поставлен в ситуацию “борьбы против себя”. Гурджиев только помогал людям в этой борьбе, создавал для нее наилучшие и единственные в своем роде условия. Так, Морису Николлу было запрещено читать, человеку, боявшемуся крови, было поручено резать животных для стола, все занимались черной работой, часто не имевшей никакого смысла, кроме единственного – “борьбы против себя”. Это и было сознательное страдание – добровольное погружение в то, против чего восставала механическая природа человека. Это добровольное страдание поддерживалось надеждой выйти из круга повторений – беличьего колеса, в котором кружатся все люди, освободиться от фальши и стать самим собой, а не тем, каким человек себя представляет. “Знаете ли вы, – спросил как-то у Гурджиева один из его гостей, французский писатель Денис Сара, – что некоторые из ваших учеников близки к отчаянию?” “Знаю, – ответил Гурджиев, – в этом доме есть что-то зловещее, и это необходимо[447]”.
В субботние вечера шато Приер преображалось. Там принимали гостей и устраивали для них показательные выступления. Готовился праздничный стол, и Гурджиев развлекал гостей. Гости попадали в волшебный мир загадочных декораций, дервишеских танцев и музыки сфер – роскоши и изыска для вкуса, зрения и слуха. Кроме того, в 1923 году было организовано несколько демонстраций “движений” и танцев в Париже в театре на Елисейских Полях и в ряде других театров. Французские, английские и американские газеты публиковали сенсационные рассказы о “лесных философах”, о “новом культе” и о “черном маге”, который управлял покорными овцами, гипнотизируя мужчин и женщин из общества, опустошая их кошельки и заставляя их работать по двенадцать часов в условиях, на которые не согласился бы ни один уважающий себя рабочий. Гурджиев искал популярности у публики и приглашал для участия в своих представлениях фокусников, перемежая их номера с исполнением “священных танцев” и “религиозных церемоний”. Присутствовавший на этих представлениях Успенский, еще с Ессентуков испытывавший смешанные чувства по отношению к своему учителю, видел ненатуральность этой новой роли Гурджиева – роли фокусника и балетного импессарио – и мучительно пытался определить линию своего отношения к тому, что делал в это время Гурджиев.
Между тем финансовые заботы не оставляли Гурджиева, который вынужден был искать дополнительные доходы для поддержания жизни в шато Приере. Обычные обитатели платили за пребывание в шато по семнадцать с половиной фунтов стерлингов в неделю с человека, а те, кто занимал роскошные спальни второго этажа или приезжал к Гурджиеву с лечебной целью, платили по сорок фунтов. Этих денег Гурджиеву явно не хватало, тем более что половину обитателей шато составляли эмигранты из России, которые не могли за себя платить и целиком зависели от его милости. В 1923 году Гурджиев выписал из Александрополя свою семью: мать, сестру и брата, которые поселились в шато и тем самым увеличили число нахлебников. Гурджиеву пришлось снова заняться нефтяным бизнесом, войти в долю двух ресторанов на Монмартре, кроме того, он занимался целительством, “психотерапией” и лечением пациентов от наркомании и алкоголизма. Но денег все равно не хватало.
Его поездка в Америку в 1924 году стала одной из попыток выйти из неразрешимой финансовой ловушки, в которой он оказался, и разведкой боем новой территории для своей деятельности. Он поехал туда с большой труппой с огромной помпой на гигантском атлантическом лайнере после того, как визит этот был широко разрекламирован международной прессой, в ожидании больших денег, большого успеха и тысяч новых последователей из Нового Света, которые дадут ему возможность говорить непосредственно со всем человечеством, исказившим естественные пути и утратившим свою сущность, и сделают его самым нужным человеком на земле.
После отъезда Гурджиева Успенский вернулся в Лондон и собрал своих лондонских учеников. Он сказал им: “Я попросил вас прийти, чтобы сообщить, что решил порвать все отношения с мистером Гурджиевым. Вы можете уйти и работать с ним или остаться со мной. В последнем случае вы должны пообещать, что не будете тем или иным способом общаться с Гурджиевым или его учениками”.
На вопрос о причинах такого резкого разрыва Успенский ответил: “Мистер Гурджиев – человек экстраординарный, и его возможности превышают таковые каждого из нас. Но и он может ошибаться. Он сейчас переживает кризис, последствия которого невозможно предвидеть… Сейчас, в разгар битвы, находиться рядом с ним крайне опасно… Он может сойти с ума или навлечет на себя несчастье, в котором пострадают все окружающие”.
Вскоре после этого, вернувшись во Францию, Гурджиев попал в аварию: он врезался в дерево, возвращаясь на автомобиле на огромной скорости из Парижа в Фонтенбло.
Разрыв между учеником и учителем
Ч. С. Нотт со слов своего приятеля Ф. С. Пиндера сообщает, что после своего визита в Лондон в феврале 1922 года Гурджиев совершил еще одну поездку туда той же зимой, взяв с собой Пиндера как переводчика. На встрече с учениками Успенского Гурджиев смутил их тем, что, обернувшись к Успенскому, разделал его в пух и прах. Успенский слишком рассудочен, сказал Гурджиев, если он хочет что-либо понять, он должен начать сначала и должен “работать над собой”. В другой раз, во время визита Успенского в Фонтенбло, Гурджиев использовал Пиндера как переводчика своей лекции в Учебном доме. Когда Успенский не согласился с некоторыми местами пиндеровского перевода, Гурджиев резко его оборвал: “Пиндер переводит для меня, а не для тебя!”
Пиндеровско-ноттовская версия причины разрыва Гурджиев и Успенского состояла в том, что Успенский не понимал внутреннего смысла учения Гурджиева. Они считали, что Успенский был религиозным философом школы Владимира Соловьева и был намерен любой ценой основать свою собственную школу со своими учениками. Нотт вообще верил в то, что поездка Гурджиева в Лондон в конце 1922 года окончательно определила их разрыв. Он вспоминает слова Гурджиева, сказанные им на обратном пути в поезде: “Сейчас им придется выбирать себе учителя”.
Пиндеровско-ноттовский подход основан на обличении Успенского как “лентяя” и “вора”. Нотт писал об Успенском следующее: Успенский был писателем, когда он встретил Гурджиева, и он остался писателем, “укравшим” материал Гурджиева и создавшим из него “систему”, хотя материал этот не предполагался быть систематизированным и даже быть публичным. Успенский относился к тем людям, кого Гурджиев называл “хаснамуссами”, т. е. людям без совести и каких-либо принципов. Кроме того, по словам Нотта, у Успенского была нелюбовь к “движениям”, и он отказывался от них как от непродуктивных.
Другие авторы видят в Успенском человека, не выдержавшего экзамена, которые ему дал Гурджиев. Он, дескать, не мог выдержать гурджиевских насмешек над его рассудочностью и гордыней. Многие тем не менее симпатизировали Успенскому: “шоки” Гурджиева были порой недопустимо грубыми, а Успенский был мягким человеком, чье самолюбие могло быть задето любой из гурджиевских шуток. Частью гурджиевской дисциплины были нападки на учеников: Гурджиев обрушивал на них обвинения, которые для них были крайне неприятными и которых они в данный момент не могли вынести и даже понять. Трудно представить, как далеко это могло заходить, и здесь безусловно бывали трагические случаи. Тут мог быть простой конфликт между понятиями и ценностями Успенского – которые он сам мог не сознавать – и сознательными действиями его непредсказуемого учителя. Возможно, со стороны Гурджиева имели место какие-то аморальные, непростительные или даже преступные действия, которым Успенский был свидетелем и которые он не мог принять.
Однако тот факт, что Гурджиев сознательно инициировал разрыв и с де Гартманом, и с Оражем, противоречит мнению Пиндера-Нотта. Разрыв с ним Успенского мог быть как раз тем, чего хотел Гурджиев, а не результатом какой-либо вины или недостатков Успенского. Первый раз Успенский разошелся с Гурджиевым в Ессентуках, но воссоединился с ним в Константинополе и возобновил совместную работу в Лондоне и Париже. Возможно, вплоть до середины 1920-х годов Успенский не научился стоять на своих собственных ногах или, может быть, Гурджиев добивался окончательного отхода от него Успенского, чтобы помочь Успенскому обрести самостоятельность? Сам Успенский, по некоторым признакам, понимал эту оценку мотивов Гурджиева. Он писал, что Гурджиев несколько раз приглашал его приехать жить а Фонтенбло в период между покупкой Фонтенбло и возвращением из Америки. “Это было большое искушение”, – говорил впоследствии об этом приглашении Успенский. Слово “искушение” обычно применялось Гурджиевым (и вслед за ним Успенским), когда речь шла о сознательном обмане, который практиковался в “эзотерических школах” для проверки учеников. Ораж и де Гартман были также поставлены перед подобным “искушением”. Успенский сделал тот же вывод, что и два других: разрыв должен быть полным. Он вернулся в Лондон из Франции после отъезда Гурджиева в Америку и сказал тем, кто хотел с ним работать, что его “работа в будущем будет абсолютно независима и будет проводиться так, как она велась… в Лондоне с 1921 года”.
В строгой и доктринально фиксированной атмосфере лондонских групп Успенского “Г” (так отныне среди лондонских учеников Успенского именовался Гурджиев) стал считаться не существующим, хотя Успенский никогда не отрицал, что то, чему он учил, было получено им от этого “Г”. В ряде случаев Успенский повторял то, что сказано в “В поисках чудесного” о разрыве с Мастером. Во всяком случае справедливым представляется мнение, что Успенский должен был разорвать с Гурджиевым в результате того, чему он научился у последнего, а не в качестве реакции против этого.
В “В поисках чудесного” Успенский подчеркивает разницу между человеком Гурджиевым и идеями Гурджиева. Ораж также делал это различение. Успенский писал: “Я ясно видел в это время, что я ошибался относительно многих вещей, которые я приписывал Г”. И хотя “тот, кто знает”, и “от кого было получено учение”, знал еще очень много, в трактовке Успенского он теперь выглядел менее привлекательным, чем прежде.
Идея совершенного мастера пришла к Успенскому из теософии. Успенский посвятил значительную часть своей жизни поиску высшей породы человечества, людей высшего типа. “Живой сверхчеловек настоящего времени… сообщает душам высший принцип”, – писал Успенский в книге “Внутренний круг. О последней черте и о сверхчеловеке”, опубликованной в Петербурге еще в 1913 году. “Когда человек начинает искать сверхчеловека вовне, он находит его внутри себя”, – писал Успенский. Очевидно, Успенский хотел видеть в Гурджиеве представителя сверхчеловечества. Общение с реальным сверхчеловеком Гурджиевым обратило его к сверхчеловеку в самом себе – к своим высшим возможностям, к своему высшему “я”, которое он должен был отстаивать в трудные годы революции, Гражданской войны и эмиграции.
Разорвав с Гурджиевым в 1918 году, Успенский обратился к своим старым интересам и к “поискам чудесного”. То же произошло с ним после окончательного разрыва с Гурджиевым, когда Успенский снова вернулся к работе над сводом своих идей – “Новой моделью вселенной”. Когда в 1931 году вышла книга Успенского “Новая модель вселенной”, он заметил Кеннету Волкеру, что с ее помощью он надеется установить связь с “эзотерическими школами”. Возникает вопрос: чем, по его мнению, была его учеба у Гурджиева? Ораж называл шато Приер эзотерической школой, хотя сам Гурджиев неоднократно говорил, что это лишь внешнее кольцо некоего оккультного центра. Очевидно, Успенский не захотел примириться с расколом между учителем и учением, и образ эзотерической школы был разрушен для него, когда был разрушен образ его учителя. Однако еще около тридцати лет ему предстояло нести в себе груз этого разлада, и только перед самой своей смертью в 1947 году он сумел сбросить его с себя окончательно.
В феврале 1923 г., когда лондонская газета
Успенский соединял в одно целое свои идеи и идеи Гурджиева. Он и его ученики оказались втянутыми в эту двойственную систему. Однако, оставаясь человеком, который помимо того, что он получил от Гурджиева, не нашел ничего своего (если не считать умозрительных теорий его “Новой модели вселенной”), он должен был продолжать учить своих учеников идеям Гурджиева и, с другой стороны, заниматься вместе с ними “поисками чудесного”. Много лет он основывал свою деятельность на мнении, что идеи системы были истинными, но источник (Гурджиев) был загрязненным. Следовательно, нужно было искать Источник, из которого сам Гурджиев получил свою систему.
В частном разговоре 1924 года Успенский со стоическим пессимизмом отвечал на восторженное утверждение Дж. Г. Беннетта, что система может привести к “сознанию и бессмертию”: “Вы говорите, что уверены, что работа может привести к сознанию и бессмертию. Я в этом не уверен. Я ни в чем не уверен. Но я знаю, что у нас нет ничего, и поэтому нам нечего терять. Для меня это не вопрос о надежде, а вопрос об уверенности в том, что нет другого пути. Я слишком много испробовал и слишком много видел, чтобы во что-то верить. Но я не отказался от борьбы. В принципе я верю, что возможно достичь того, что мы ищем, но я не уверен, что мы нашли путь. Однако бесполезно ждать. Мы знаем, что у нас есть что-то, полученное из Высшего Источника. Возможно, что что-то еще придет из того же Источника”.
Успенский не только отделил человека Гурджиева от идей Гурджиева, но он также отделил свои собственные надежды от системы Гурджиева. Публично он никогда не критиковал своего учителя, но в частных разговорах он говорил о неправильном поведении Гурджиева в рамках собственных гурджиевских понятий. В октябре 1935 и в октябре 1937 года он уточнил свой подход к этому вопросу. В самом начале, сказал он, Гурджиев предложил три принципа работы, которые вступили в противоречие с его поздним поведением. Первый: человек не должен делать ничего без понимания того, что он делает. Второй: ничто не нужно брать на веру, но нужно проверять каждое утверждение учителя своим собственным опытом. Третий принцип: лидер не должен вызывать в своих учениках поклонение. Успенский прямо заявил, что в Ессентуках Гурджиев пренебрег всеми тремя принципами, требуя и принимая веру, слепое послушание и поклонение. Этим он нарушил договор, который связывал с ним его учеников, и изменил самому себе.
Помимо моральных претензий к поведению Гурджиева Успенский отмечал другую причину своего разрыва с Гурджиевым: Гурджиев начал принимать в работу людей, абсолютно непригодных для работы. Успенский сказал, что помощь, которую он оказал Гурджиеву в 1922 году, была последней проверкой того, что выйдет из того направления работы, которое выбрал Гурджиев. С самого начала у него были большие сомнения по поводу института в Фонтенбло. Он собрал для Гурджиева деньги и посылал к нему людей с ожиданием провала. Деятельность этого института он считал провалом. Все эти объяснения были достаточно умеренными и походили на информацию для внешнего пользования. Внешняя лояльность Успенского по отношению к Гурджиеву была экстраординарной, и только в узком кругу он позволял себе некоторую свободу выражений.
Джеймс Вебб представляет отношения между Успенским и Гурджиевым как мистическую схватку – борьбу магов. Но кто же из них “черный маг”: “вор” Успенский или развратное чудовище Гурджиев? Ситуация оказывается сложнее, чем она представлялась ее пристрастным оценщикам. И здесь Джеймс Вебб предлагает неожиданный ключ к решению запутанного вопроса о взаимоотношениях “двух магов”: новую информацию об их подлинных взаимоотношениях. По мнению Вебба, хотя в 1923 году Успенский утверждал, что разрыв с Гурджиевым был полным, он продолжал встречаться с ним время от времени. Он часто ездил в Париж, где под наблюдением баронессы Рауш де Траубенберг переводились его книги “Новая модель вселенной” и “В поисках чудесного”, и этот повод для поездок Успенский использовал, чтобы скрыть контакты с Гурджиевым от своих учеников. Гурджиев не менее Успенского был заинтересован в сокрытии этих контактов от поселенцев шато Приера. Маргарита Андерсен была удивлена, когда обнаружила Успенского в Фонтенбло весной 1924 года после того, как разрыв между ними уже произошел. Успенский был там снова на похоронах жены Гурджиева мадам Островской в 1926 году. На протяжении 1920-х годов Успенского видели в Фонтенбло и в ряде других случаев. Гурджиев не желал, чтобы Успенский общался с его учениками, и принимал его за закрытыми дверями. Впрочем, отмечает Вебб, здесь не исключены были и промахи в их конспирации.
По сведениям Джеймса Вебба, последний раз Успенский был в Париже в 1931 году. На этот раз Гурджиев не подпустил его ближе, чем деревня Авон, и они встретились в кафе “Генри IV” в Фонтенбло. Эта встреча означала окончательный разрыв в большей мере, чем их видимый разрыв в 1924 году. С этого времени Успенский открыто и горько выражал свое разочарование в Гурджиеве. Он говорил о гурджиевском “провале” как о катастрофе более серьезной, чем русская революция. Одному ученику, задавшему ему вопрос о Гурджиев, он сказал: “Видите ли, он просто сошел с ума”.
Другая сложность создавалась ролью жены Успенского Софьи Григорьевны в этом конфликте. Вообще брак Успенского был не совсем обычным. Когда в 1921-м Успенский впервые поехал в Лондон, жена его не поехала с ним. До 1924–1925 годов она жила в шато Приере. Затем Гурджиев отослал ее в Англию, сказав ей, что она нужна мужу. Мадам Успенская покинула Фонтенбло, но не поехала в Англию, страну, которую она не любила, а сняла квартиру в Азниере под Парижем. Позже Софья Григорьевна установила деловые отношения со своим мужем: некоторые из его лондонских учеников ездили в Париж по вопросу перевода его книг и составили парижскую группу под руководством мадам Успенской.
Когда в 1927 году мадам Успенская отважилась приехать в Англию – в первый раз она приехала в Англию только на часть лета, – отношения между супругами оставались деловыми и холодными, как прежде. В Англии мадам Успенская постепенно взяла в свои руки всю организационную сферу работы своего “мужа”, устроив ее на манер гурджиевского Фонтенбло. Она всегда говорила, что ее учителем является Гурджиев. В сельских коттеджах, где им приходилось жить вместе с учениками, у них всегда были отдельные комнаты.
Однажды они сняли дом в Верхнем Викомбе, другой раз – в Тросли в Кенте, а в 1930 году большое количество учеников съехалось в дом в Вендовере. В этих сельских поселениях главной ролью мадам Успенской было нападать в бесцеремонной гурджиевской манере на предрассудки и “образ себя” у учеников Успенского, иными словами, создавать необходимое напряжение для применения принципов работы, которые подчеркивал и Успенский. Она открыто общалась с Гурджиевым: Нотт и мадам де Зальцман служили ей в этом общении курьерами. Успенский, как и его жена, интересовавшийся историями из шато Приера, по воспоминаниям учеников Успенского, закрывал глаза на “гостей” от Гурджиева к мадам Успенской.
Но было ли это просто закрыванием глаз? Джеймс Вебб настаивает на том, что “разрыв” между двумя мастерами был предметом их общей договоренности, как, возможно, это было и у Гурджиева с Оражем. Это был спектакль и, по мнению Вебба, скорее всего, не для непосредственных их учеников, а для будущих историков. Коллизия “битвы магов” создает мистическое напряжение – и в балете, и в жизни. Этот сюжет неоднократно разыгрывался в древних священных историях, в трагедиях и посвятительных драмах. Здесь, по мнению Вебба, тоже была разыграна благочестивая комедия как фокус новой сакральной драмы. Согласно этой точке зрения, не исключено, что еще в российские времена Успенский мог взять на себя задачу персонификации и объективации тех трудностей, которые возникали у Гурджиева с его учениками в связи с его методом. Такая роль могла иметь видимость коварства, воровства и предательства. Не исключено, что Успенский мог видеть себя Иудой в отношении Гурджиева-Христа, каким его видел и как его трактовал Гурджиев.
В “
Любимым ругательством Гурджиева для учеников, которые начинали сами учить других, было “Иуда-Искариот”. Успенский был типичный “Иуда-Искариот”, на котором Гурджиев опробовал свои укусы. Если они оба участвовали в этой драме, не исключено, что Успенский был и оставался ближайшим и вернейшим учеником Гурджиева, несмотря на всю видимость конфликта.
Успенский мог считать, что Гурджиеву нужен противник, и он мог сам дать Гурджиеву эту идею и этот план. Незадолго до своей смерти Успенский сказал одному ученику непонятную фразу: “Она поймет (он не сказал,
“Главный импульс для написания этих страниц состоял в желании бороться с усиливающейся тенденцией в Обществе обожествлять мадам Блаватскую и придавать ее обыкновенным литературным опытам квазиинспирационный характер. Ее очевидные недостатки были просто незамечаемы, и законная критика ее поступков была запрещена. Те, кто меньше всего мог похвастать ее доверием и кто меньше всего знал ее истинный характер, были главными двигателями в этом направлении. Слишком ясно, что если я не скажу то, что я знаю один, истинная история нашего движения никогда не сможет быть написана и не смогут стать известны и подлинные заслуги моей чудесной коллеги”.
Но, может быть, причина была в обоих: в квалификации Успенского Гурджиевым как “слабого человека” и в нападках Успенского на “паранойю” Гурджиева. Они могли бросать друг в друга комья грязи, думая, что действуют на благо друг друга. Не исключено, что первоначальный план, если такой и существовал, был искажен обоими, что оба они увлеклись своими ролями. Гурджиев стал обличителем своего ошибающегося ученика, а Успенский – разочарованным учеником. И хотя в “В поисках чудесного” Успенский соглашается с гурджиевской интерпретацией образа Иуды, в “Новой модели вселенной” он совершенно по-другому истолковывает этот образ, видя в нем человека незрелого, случайно оказавшегося рядом с Христом и не вынесшего напряжения его высокого присутствия. Такова интерпретация разрыва Гурджиева и Успенского, предложенная и тщательно разработанная Джеймсом Веббом.
Правильный учитель и правильный ученик
Главная трудность понимания идеи пути, по Гурджиеву, заключается в том, что очень трудно понять, что “путь начинается на значительно более высоком уровне, чем жизнь”[448], ибо там, где начинается путь, кончается царство случая и вступает в силу закон судьбы. “Учитель, – говорил Гурджиев, – всегда соответствует уровню ученика: чем выше ученик, тем выше оказывается учитель”[449]. Чтобы быть учеником Иисуса Христа, напоминал он своим слушателям азбучные духовные истины, надо находиться на уровне апостолов. Но в жизни, констатирует он, человек, “не стоящий и медного гроша”, желает иметь учителем не иначе, как самого Иисуса Христа, не понимая, что не может возникнуть резонанса между таким человеком, как он, и таким высоким учителем, как Иисус.
Гурджиев напоминал, что “закон восхождения человека”[450] основан на соблюдении нескольких законов в отношениях “учитель-ученик”: а) ученик не может знать уровня своего учителя, ибо никто не в состоянии видеть выше своего уровня; б) ученик не слишком высокого уровня не может рассчитывать на учителя очень высокого уровня; в) если расхождение в уровнях учителя и ученика превосходит определенную границу, трудности на пути ученика становятся непреодолимыми; г) учитель необходим для ученика, и ученик необходим для учителя; д) ученик не может идти вперед без учителя, и учитель не может идти вперед без ученика; е) нравственный парадокс учительства: отдай то, что получил, и обретешь больше, – иначе лишишься того, что тебе уже дано и, наконец, ё) кто выше – тот и учитель.
Гурджиев разъяснял, что достижение “первого порога”, или встреча ученика – человека, который “ищет путь”[451], – с учителем – человеком, стоящим на пути, – возможно только после создания в ученике магнитного центра. На этом этапе важна правильность кристаллизации магнитного центра, формирование которого зависит от таких факторов, как: а) условия жизни ищущего, б) складывающиеся обстоятельства, в) силы его магнитного центра, г) силы его внутреннего тяготения к поискам пути.
Чтобы магнитный центр работал полноценно, необходимо, чтобы он а) получал достаточно питания, б) не встречал сильного противодействия со стороны других аспектов личности человека и в) оказывал правильное влияние на ориентацию человека. Иначе, предупреждал Гурджиев, поиски пути могут занять много времени и ни к чему не приведут.
При правильной работе магнитного центра и при серьезности намерений со стороны ищущего, уточнял Гурджиев, даже если его поиски и не очень активны, но он “правильно чувствует”, человек, который ищет путь, может встретить человека, “который знает путь и готов ему помочь”[452].
Именно на этом этапе и произошла знаменательная встреча Успенского с Гурджиевым, после которой Успенскому хотелось смеяться и прыгать, как ученику, удравшему с уроков. Гурджиев определял этот этап в работе как выход ищущего из-под власти закона случая и превращение его в человека, жизнь которого начинает определяться законами судьбы. Восприятие ищущим сознательного влияния третьего рода (влияния “работы”) Гурджиев сравнивал с прохождением по лестнице, которая отделяет жизнь от “пути”: “Человек может вступить на путь, лишь пройдя по ‘лестнице’”[453]. На этом этапе он не может обойтись без помощи руководителя. Сами его достижения неустойчивы, “даже если он поднялся по лестнице достаточно высоко”[454] – он может оступиться и оказаться в позиции, с которой он начал свое движение, и в одно мгновение утратить все плоды своей работы. Несмотря на любого рода сомнения в руководителе, на этом этапе он не может обойтись без руководителя, без его знаний и силы.
Период ученичества Успенского у Гурджиева был, используя понятия последнего, временем преодоления разрыва между жизнью и “путем”. Словно читая сомнения Успенского на этом и последующем этапах его жизни, Гурджиев заранее определил для него весь спектр мучивших его вопросов и сомнений по поводу учения и учителя.
На вопросы о правильном и ложном пути, правильном и сомнительном учителе, словно бы дразня Успенского, Гурджиев отвечал в свойственной ему парадоксальной манере: “Распознать ложный путь, не зная правильного, невозможно. А это значит, что не стоит беспокоиться по поводу того, как распознать ложный путь. Нужно думать о том, как найти правильный путь: именно об этом мы все время и говорим”[455].
По поводу рассуждений о качестве учителя и о характере его связи с эзотерическим центром – Гурджиев с самого порога отвергал способность ученика судить об этом, поскольку в большинстве своем, объяснял он, люди начинают свои поиски с того пункта, “когда им известна только одна ступень выше их уровня. И только по мере собственного развития они начинают видеть дальше и узнавать, откуда пришло то, что они знают”[456].
Человек, “принявший на себя роль учителя”, – продолжал развивать эту тему Гурджиев, – может знать путь прямо или косвенно, он может быть связан с “центром, из которого исходят создавшие магнитный центр идеи”[457] или получать их от человека, владеющего этими знаниями. Главное не в том, откуда пришло знание, а в том, чтобы идеи, с которыми работает учитель,
Словно ведя прямой разговор с Успенским и адресуясь непосредственно к его пока не высказанным сомнениям, Гурджиев говорил о случаях неправильного формирования магнитного центра, при которых в нем оказываются не преодоленными противоречия, или когда в него включены искаженные влияния второго рода (влияния от философии, религии, искусства) или даже первого рода (влияния от “сырого” потока жизни) под маской влияний второго рода. “Такой неправильно сформированный центр не способен дать правильной ориентации”[458], – предупреждал Гурджиев одного из самых любимых своих учеников, имея в виду его пристрастие к логическим спекуляциям. Не случайно именно Успенского просил он повторить идеи о связи магнитного центра и пути. И не случайно именно Успенский рисовал ему диаграмму, в которой рядом с истинным учителем, сознательно передающим влияния третьего рода и связанным с эзотерическим центром, как призрак, возникает “человек, обманывающий себя или других и не имеющий прямой или через посредника связи с эзотерическим центром”,[459] – тема следующего драматического этапа их отношений. Ведь не секрет, что полнотой и последовательностью раскрытия основных головокружительных концепций Гурджиева мы обязаны именно Успенскому. Здесь как нигде в другом случае наглядной оказалась мысль Гурджиева о прямой связи и взамозависимости между человеком пути и искателем – “учитель всегда соответствует ученику: чем выше ученик, тем выше оказывается учитель”[460]. И не случайно именно на московский период прошлись вся интеллектуальная нагрузка и полнота выражения идеи “четвертого пути”.
Подводя итог сказанному, можно попытаться перечислить рассмотренные различными авторами причины разрыва Успенского и Гурджиева. Это:
а) разрушительное влияние на Успенского созданной Гурджиевым атмосферы, отсутствие пространства рядом с Гурджиевым для его самостоятельной работы;
б) нежелание “загрязненного источника” – Гурджиева терпеть рядом с собой сильного человека с устойчивыми нравственными критериями;
в) неспособность Успенского подвергнуться трансформационным процессам и подняться по “лестнице” к пути;
г) разрыв был спровоцирован Гурджиевым для развития самостоятельности Успенского;
д) столкновение или сговор “двух магов”.
Наиболее убедительной причиной разрыва представляется сочетание трех первых факторов: нежелание Гурджиева видеть рядом с собой человека со строгими принципами и правилами, которые Успенский распространял также и на Гурджиева и которые неизбежно ограничивали свободу проявлений последнего; стремление Гурджиева подчинить все стороны жизни и “работы” своему единоличному контролю и отсутствие рядом с ним места для самостоятельной работы Успенского; наконец, неспособность и нежелание Успенского идти до конца по пути трансформации, который предлагал ему Гурджиев и который означал полную отдачу себя учителю. Разрыв был спровоцирован Гурджиевым, который извлек из него двойную пользу, ибо Успенский, не мешая ему, продолжал служить Гурджиеву на расстоянии. Для Успенского этот разрыв обернулся десятилетиями неуверенности, сомнений и ожиданий.
Учение, которое принес учитель
Вопрос о том, какое же учение принес своим последователям Гурджиев, вовсе не прост, и относительно него до сих пор не достигнуто единодушия. Вопрос осложнялся прежде всего тем, что учение это помимо хорошо разработанной концептуальной стороны включало в себя и не менее разработанную систему практической работы, основанную на “движениях”, танцах, музыке, психологических упражнениях и многом другом, что в разных странах, в разное время и разными людьми понималось и истолковывалось по-разному. Можно сказать, что это была не просто система идей, а некое целое, части которого были соединены столь глубоко и согласованно, что подвергать его концептуальному анализу означало насильственно вторгаться в его органику, что неизбежно приводило к искажению всей картины. “Четвертый путь” – так называлась эта система – не был учением, сфокусированным в одном только интеллектуальном центре и предназначенным для академической аудитории. Это был особый путь, который вел к осознанию степени своей несвободы, погруженности в сон и отождествления и к освобождению от несвободы, сна и отождествления. Идти по нему можно было только под наблюдением и руководством опытного наставника. Облик этого наставника и являл собой Гурджиев.
Письменные источники
Гурджиев был талантливым писателем, убедительно представившим и развившим свои идеи. Он написал целый ряд книг, раскрывавших загадку как его самого, так и его учения. Однако при этом весьма значительными оставались элементы недоговоренности, аллегории и вымысла. Стиль его изложения был неровным и зачастую непреодолимо тяжеловесным. Его огромная необычайно громоздкая гаргантюанская гротескно-ироническая первая книга под названием “Объективно-беспристрастная критика жизни человека, или Рассказы Вельзевула своему внуку”, которую он к тому же советовал своему читателю читать три раза кряду, по замыслу автора, должна была содержать в себе критику всех человеческих понятий, а заодно и расшифровку таких важных концепций его системы, как “кундабуфера”, “хаснамусса” и пр., к разговору о которых мы вернемся ниже.
“Встречи с замечательными людьми”, его вторая, значительно более сгармонизованная книга, написанная в классической манере мемуаров, рассказывает о его детстве и юности, в ней также описаны различные эпизоды его странствий и созданы аллегорические портреты людей, оказавших влияние на его судьбу и духовное становление.
“Жизнь реальна только когда ‘Я есть’” – незаконченная им третья и последняя его книга – непосредственно представляет ряд его идей и методов в их зрелом выражении. К этому списку нужно добавить также небольшую работу Гурджиева “Вестник грядущего добра”, рассказывающую о его становлении и раскрывающую важные стороны его учения, а также нескольких его бесед.
Как это нередко бывает, учение Гурджиева лучше всего было представлено его учеником Успенским, который в своей книге “В поисках чудесного” добросовестно воссоздал и содержание бесед Гурджиева с группой московских и петербургских интеллектуалов, и конкретную обстановку своего вхождения в язык и символику “четвертого пути” на трагическом фоне распада Российской империи и эмиграции в период между 1915 и 1923 годами. Многие – и прежде всего сам Гурджиев – упрекали Успенского за его рассудочность, или интеллектуализм, а также за то, что для него оказались недоступными более глубокие стороны гурджиевского учения. Тем не менее эти критики Успенского, чаще всего сами получившие первоначальное представление об учении Гурджиева от Успенского и благодаря Успенскому, так и не сумели сформулировать, в чем же состоят эти “более глубокие стороны учения”, якобы оказавшиеся закрытыми от Успенского.
Помимо книг самого Гурджиева и Успенского существует ряд других достоверных источников. Это довольно яркие и значительные работы учеников Гурджиева и Успенского, таких как А. Р. Ораж, Морис Николл, Джин Тумер, Родни Колин, Дж. Г. Беннетт, Кеннет Волкер и другие.
Всячески избегая чисто концептуальной интерпретации своего учения, Гурджиев даже в российский, т. е. наиболее “теоретический”, период своей работы изобретал всевозможные способы, ведущие человека от поверхностного “головного” схватывания его идей к их глубокому постижению, связанному с изменением системы ценностей и ориентиров человека, т. е. к тому обновлению жизни, которое и было главным смыслом и целью его усилий.
Как уже отмечалось, весьма характерным для Гурджиева было то, что учение это постоянно приспосабливалось им к конкретной культурно-исторической обстановке, а также к уровню понимания и ожидания его учеников. В бурно меняющихся условиях первой половины XX века оно постоянно принимало новые обличья. Однако основной блок идей, с которыми Гурждиев прибыл в Россию в 1911–1912 годах и которые произвели столь ошеломляющее впечатление как на самого Успенского, так и на его друзей, остался в принципе неизменным. Об этом можно судить по опубликованным гурджиевским беседам 1920–1930 годов, а также по воспоминаниям свидетелей его бесед в 1940-х годах.
Философские основания гурджиевской системы
Философские основания гурджиевской системы сводятся к следующим положениям: хотя люди и созданы с возможностью возрастания уровня их бытия, шанс индивидуального человека достичь этого крайне ничтожен. С точки зрения возможной эволюции мы находимся в “плохом месте” во Вселенной, и причина этого в максимальной плотности механических законов, действующих на нашей планете. Поэтому человек должен знать, что его внутренний рост не может быть легким и простым, он потребует от человека огромных усилий и большого понимания. Но сначала человек должен узнать правду о своем положении, чего он не хочет сделать. Платон представлял людей как бы прикованными цепями к сцене и видящими только тени от реального мира. Гурджиев говорит об обычном человеке как о заключенном:
“Вы не понимаете своего положения. Вы находитесь в тюрьме. Все, что вы можете – если вы способны чувствовать, – это бежать, вырваться из нее. Но как можно бежать? Необходимо вырыть под стеной проход. Один человек ничего не может сделать. Но предположим, что таких людей десять или двадцать – если они работают по очереди и если один прикрывает другого, они смогут закончить проход и спастись.