Основные типы архаического предложения вместе с достаточно ясным их описанием можно найти еще в работе И.И. Мещанинова «Общее языкознание», изданной в 1942 году. Работа того же автора под названием «Члены предложения и части речи» впервые была напечатана в 1945 году[169].
Отметим еще следующие работы: «Проблемы лингвистической типологии и структуры языка» (отв. ред. В.С. Храковский. Л., 1977); «Принципы типологического анализа языков различного строя» (отв. ред. Б.А. Успенский. М., 1972) (переводы статей иностранных авторов);
Если бы мы захотели начать с наиболее архаического строя предложения, то нам предстояло бы прежде всего расстаться с нашим обычным синтаксисом, характерным для индоевропейских языков, и окунуться в большую историческую глубину, где предложение даже еще не имеет своих выработанных членов и даже еще не имеет четко выраженных частей речи. Для этого необходимо проанализировать именно палеоазиатские языки и сходные с ними индейские языки Северной Америки, куда должны войти также многие австралийские и африканские языки. Конечно, теоретически можно и нужно предполагать еще более древнюю стадию языкотворчества; но палеоазиатские языки имеют то преимущество, что еще до сих пор сохранились – и притом на территории Советского Союза – их живые представители, которые при всей их малочисленности все же вполне доступны живому изучению. Таковы языки, изучавшиеся нашими советскими языковедами: унанганский (алеутский), нымыланский (коряцкий), одульский (юкагирский), чукотский (луораветланский) и др.
Эти языки представляют собой очень пеструю картину в смысле исторического развития, отражая в себе явления отнюдь не какой-нибудь одной и отнюдь не наиболее архаической ступени. Тот синтаксис, который можно считать наиболее древним, переплетается здесь с более поздними его формами, так что этот наиболее древний синтаксис имел свою кульминацию, вероятно, в еще более древней человеческой речи, которая в настоящее время уже недоступна непосредственному изучению. С этого наиболее древнего синтаксиса, который можно находить в указанных палеоазиатских и североамериканских языках в виде более или менее интенсивных архаизмов, мы сейчас и начнем.
Этот синтаксический строй в настоящее время получил название
Так, например, в колымском диалекте одульского (юкагирского) языка мы имеем такую фразу asayuolsoromoh, где asa означает «олень», yuol «видение» и soromoh «человек». Другими словами, это есть «олень-видение-человек», что в переводе на русский язык означает «человек увидел оленя». Здесь, впрочем, h, которым оканчивается слово со значением «человек», является уже именным показателем и тем самым намечает выделение имени как такового. Но языковеды приводят и такие примеры, где нет ровно никаких именных показателей, где все слова можно одинаково считать и именами и глаголами и где все предложение действительно выражено при помощи только одного и единственного слова. В тундренном диалекте того же одульского языка имеем такое предложение – koriedilenbunil буквально «волко-олене-убивание», что по-русски означает «волк оленя убивает». В унанганском языке igya-n «байдарка», si указывает на действие, ku – элемент времени. Отсюда возможно такое предложение igya-si-ku-ħ буквально «байдарка-делать-теперь-он», что по-русски означает «он делает байдарку».
Анализируя эти примеры, мы убеждаемся, во-первых, в том, что ни один элемент, входящий в эти предложения, не является тем, что мы могли бы назвать частью речи, так как часть речи, как мы ее понимаем теперь, обладает теми или иными формальными признаками или тем или иным синтаксическим значением. Все элементы инкорпорированного предложения в этом смысле совершенно аморфны, так что один и тот же звуковой комплекс может обозначать здесь и «убийство», и «убивать», и «убийственный», и т.д. Во-вторых, ни один из элементов этого инкорпорированного комплекса не является также и членом предложения. Единственным синтаксическим принципом является в приведенных примерах только порядок самих элементов, поскольку определяемый предмет (по-нашему – подлежащее) ставится здесь после определения. Поэтому в первом примере «подлежащим» является человек, «сказуемым» – видение и элементом, уточняющим это «сказуемое», так сказать его дальнейшим определением, – олень. Таким образом, для грамматических категорий подлежащего, сказуемого и дополнения здесь не имеется ровно никаких формально-грамматических показателей.
Еще раз напомним, что чистая инкорпорация в известных нам языках есть только архаизм или рудимент и что в палеоазиатских языках, которые доступны конкретному изучению, мы находим, собственно говоря, скорее становление частей речи и членов предложения, чем их полное отсутствие. Так, в нымыланском (корякском) языке специалисты[170] свидетельствуют, что понимаемые нами как суффиксы звуковые комплексы являются в сущности словами или основами слов, что между глаголами и именами весьма трудно провести границу и что эта аморфность существует здесь наряду с весьма развитой морфологической системой. Таков следующий пример из этого языка: nakonanquaηtoηvoηnaw – буквально это значит: «они брюхо выходить начинают (заставлять) их». Русский же литературный перевод – «они потрошат». Здесь: na – префикс, указывающий на подлежащее 3-го лица множественного числа («они»); ko – префикс настоящего времени; nanqua – основа «брюхо», «живот»; ηto – основа глагола «выходить, вылезать»; ηvo – глагольный аффикс, означающий продолжительность действия и одновременно основа глагола «начинать»; η – суффикс настоящего времени; naw – суффикс глагольного словообразования действительного залога при подлежащем 3-го лица множественного числа и дополнении 3-го лица единственного и множественного числа («они» – «их»). Коряцкие префиксы, аффиксы и суффиксы часто внешне осязательно для специалистов являются просто словами или основами слов: ηvo – суффикс продолжительности действия – чистый корень глагола
Итак, теперь мы и спросим себя: что же это за мышление, что это за абстрагирующая деятельность и что это за познание, если выражением для всего этого является синтаксис, в котором нет ни частей речи, ни членов предложения, ни даже морфологии, а имеются только непосредственно склеиваемые звуковые комплексы и если единственным намеком на синтаксис является только порядок в расположении этих значимых, но вполне аморфных звуковых комплексов, и если нет даже и слов или предложений, а есть только единое и бесформенное слово-предложение? Из этих поразительных особенностей инкорпорированной грамматики и логики мы и рассмотрим отдельно отсутствие морфологии, отсутствие частей речи, отсутствие членов предложения и порядковый характер постановки определяющего и определяемого. Здесь не только нет склоняемых имен или спрягаемых глаголов, но нет и самого разделения на имена, глаголы и прочие части речи; а уже отсюда само собой вытекает, что здесь не может быть и членов предложения.
Поскольку язык, с точки зрения марксистско-ленинской теории, есть не что иное, как практически осуществленное и действительное мышление, ясно, что отсутствие морфологии, т.е. изменения слов, должно быть результатом и соответствующего мышления. Это значит, что инкорпорированное мышление тоже не содержит в себе никаких изменяемых элементов. А так как мышление, с точки зрения марксистско-ленинской теории, есть не что иное, как один из видов отражения действительности, то, очевидно, для инкорпорированного мышления и действительность кажется состоящей из таких элементов, которые не изменяются в результате своего взаимодействия с другими элементами.
Как же это может быть? Ведь если никакая вещь не рассматривается в своих изменениях под воздействием других вещей, это значит, что в них не фиксируется ясного отличия от прочих вещей и не фиксируется их собственной ясной структуры. Только потому, что вещи мыслятся здесь в виде расплывчатых чувственных пятен, в виде каких-то бесформенных агрегатов, только поэтому мышление и не фиксирует здесь всех четких изменений, происходящих с вещами в контексте их взаимодействия.
Итак,
Однако эту концепцию размытых пятен инкорпорированного мышления необходимо углубить и уточнить в одном очень существенном отношении.
Именно обратим внимание на морфологию
Что такое отсутствие разницы между основой слова и ее оформителями с точки зрения мышления? Ведь это же есть не что иное, как
Если сущность и явление не различаются, то, очевидно, область явлений должна нести на себе все функции сущности, а сущность должна нести на себе все функции явления. Сущность, например, этого стола не находится в этом столе нигде и в то же время везде в нем присутствует, так что эта «стольность» одинаково находится и в ножках стола, и в его верхних досках, и в его покраске, и в его ящиках. Представим себе теперь, что физическое тело есть в то же время и сущность, т.е. что оно не есть только проявление сущности, но именно сама сущность как некая физическая субстанция. В таком случае наше физическое тело тоже должно находиться сразу в разных местах, тоже может быть таким же невесомым и бестелесным, как и всякая сущность, тоже может охватывать собой сразу множество предметов, находясь в их же собственном месте и насквозь их проницая. Однако если мы всерьез представим себе такую вещь, то мы не ошибемся, если скажем, что эта вещь есть
«Сперва создают абстракции, отвлекая их от чувственных вещей, а затем желают познавать эти абстракции чувственно, желают видеть время и обонять пространство»[171].
И это противоречие для первобытного сознания вполне естественно, поскольку абстрактная мысль здесь уже родилась, но продукты этой абстракции все еще продолжают пониматься чувственно.
Ленин так рисует наше современное научное понимание этого вопроса:
«Общественное сознание
и
«Отражение может быть верной приблизительно копией отражаемого, но о тождестве тут говорить нелепо»[173].
И вот, вопреки современному научному и просто здоровому и нормальному культурному пониманию, первобытный человек прямо отождествляет сущность с явлением, идею с материей, понятие с вещью и сознание с бытием. Для него нет отражения одного в другом, а существует просто только тождество одного с другим. И эта нелепость есть тут основной закон мышления и, значит, основной закон открывающейся для мышления действительности.
Если мы теперь вспомним то, что перед этим говорилось о размытости и бесформенности инкорпорированного мышления, то, очевидно, сюда необходимо будет прибавить и то, что эта размытая бесформенная сумбурная действительность является в то же время еще и чудесной, сверхъестественной, магической, волшебной и сказочной. Предмет инкорпорированного мышления – это разлитость по всему миру, по всей природе и обществу, это какое-то бушующее море чудес, в котором нельзя сыскать никаких начал и концов, нельзя найти никаких законов или хотя бы твердых контуров, в котором все построено на сплошной неожиданности, на хаотических возникновениях и исчезновениях, на вечном хаосе и беспринципном нагромождении неизвестно каких вещей. Эта характеристика инкорпорированного мышления дается нами чисто логически и кратко формулируется как отсутствие различия между сущностью и явлением. Но, конечно, подобное мировоззрение, как и всякое другое, отнюдь не определяется только логически, поскольку логика вскрывает в нем только его смысловой скелет, но определяется и по своему содержанию, которого мы здесь специально не касаемся. А если бы и коснулись, то нам пришлось бы говорить о той бесформенной, безличной, всемогущей и в то же время чисто материальной силе, которая охватывает в глазах такого мировоззрения весь мир, всю природу и общество, которая всем управляет, но сама есть ничто и совершенно неотличима от хаоса вещей и которая носит у разных племен самые разнообразные названия. Такова знаменитая мана у меланезийцев, или оренда у ирокезов, или маниту у алгонкинцев, или вакан у сиуксов – феномены, достаточно хорошо изученные в современной этнографии и фольклоре.
Таким образом, отсутствие морфологии в грамматике, логическая структура мышления и цельное мировоззрение на ступени инкорпорации представляют собой нечто единое, которое вполне доступно для изучения и тому языкознанию, и той логике, которые хотят базироваться на учении о единстве языка и мышления.
В инкорпорированном синтаксисе отсутствует не только изменение слов, но и вообще разделение их на части речи. Часть речи есть языковое выражение и практическое осуществление в речи логических категорий. Чтобы убедиться в этом, достаточно просмотреть те таблицы категорий, которые всегда составлялись и составляются философами. Здесь фигурируют бытие, субстанция, качество, количество, действие и страдание, отношение и т.п. В этом, конечно, не трудно узнать логический аналог таких частей речи, как существительное, прилагательное, числительное, глагол, предлог и союз, наречие. Ясно, что
Однако этот тезис требует уточнения. Ведь если в мышлении действительно и абсолютно нет никаких логических категорий, то, очевидно, это уже не есть мышление. Если выражаться более точно, то в инкорпорированном мышлении, конечно, логические категории имеются; но они опять-таки даны здесь в
Теперь отдадим себе отчет в том, что означает это нумерическое тождество категорий. Ведь это значит, что, мысля данную вещь, инкорпорированное мышление никак не отличает ее от ее собственных свойств, действий и проявлений. Это значит, что данная вещь присутствует абсолютно целиком и абсолютно субстанциально решительно во всех своих проявлениях, так что здесь невозможно даже и наметить какого-нибудь различия между родом и видом или между целым и частью. Ведь логические категории – это и есть наивысшие роды действительности. Но если неизвестно, что такое род, то, очевидно, неизвестно и что такое вид; неизвестно и что такое единичность. Здесь, однако, залегает самое основное и самое поразительное свойство инкорпорированной логики, в котором необходимо отдавать себе самый строгий отчет.
Что значит субстанциальное присутствие целого в своей части? Это значит, что с уничтожением или устранением данной части уничтожается и устраняется само целое. Если это целое действительно присутствует в части как такое, т.е. субстанциально и нумерически, а не только внешне и не только видимо, то, конечно, оно должно погибать вместе с гибелью этой одной части. Однако где же в действительности мы находим такие вещи, которые бы характеризовались подобным взаимоотношением целого и частей? Такие вещи суть только
А теперь мы дадим название той идеологии и той логике, которая вырастает в связи с инкорпорированным строем предложения. Эта идеология и эта логика есть
Если мы теперь объединим в одно целое то, к чему приводит отсутствие морфологии, т.е. понимание действительности, как размытых чувственных вещей, и то, к чему приводит отсутствие частей речи, т.е. мифологию, то мы и получим первое и пока, правда, еще очень общее представление о самом механизме первобытного мышления на ступени инкорпорации. Очевидно, такое мышление имеет дело исключительно с материально-вещественными и чисто чувственными мифами, т.е.
Логические категории здесь, как мы видели, даны слитно и нерасчлененно, даны как абсолютное и нумерическое тождество. Но вся действительность здесь сводится только на чувственные вещи. Следовательно, все субстанции, признаваемые здесь, есть только материально-чувственные; и все качества здесь – только материально-чувственные; и так же – количества и все прочие категории. И, кроме того, это значит, что все слитно данные и нумерически отождествленные категории присутствуют целиком в каждой вещи, но каждый раз по-разному, ибо иначе вещи для такого мышления ничем не различались бы между собой. Другими словами, говоря вообще, для инкорпорированного мышления
В самом деле, почему ковер-самолет есть миф? Только потому, что здесь неодушевленной вещи приписано свойство летающих птиц или сделанной человеческими руками вещи – свойство летающих по воздуху облаков и туч. Но что это значит логически? Логически это значит, что здесь отсутствует расчленение категорий живого и неживого или расчленение категорий неживого внутри него самого. Эти категории здесь слитны, нерасчлененны, отождествлены, причем отождествление это дано здесь не внешне, не в виде картины или умственного образа и не в виде подчиненности какому-нибудь общему научному закону (как наука объединяет разные вещи или объединяет части с их целым), но совершенно буквально, вещественно, материально, субстанциально, нумерически. Поэтому-то ковер и мыслится здесь летающим на самом деле, а не только в виде нарисованной картины или метафорически. Когда животные говорят в басне, то здесь отождествление категорий неразумного животного и разумного, обладающего способностью речи существа дается не буквально, не нумерически, а только метафорически, только ради иллюстраций той или иной отвлеченной мысли. Когда же в «Илиаде» Гомера с Ахиллом перед его вступлением в бой заговаривают его собственные кони, то это уже не метафора и не басня, но – миф, потому что коням приписывается здесь в подлинном смысле слова способность речи и разума.
Само собой разумеется, отождествление основных логических категорий в первобытном мифомышлении может быть то более, то менее широким. От этого зависит степень чудесности самого мифа или, так сказать, степень его мифичности. Но сам миф только и возможен как нумерическое отождествление логических категорий, подобно тому как само это отождествление возможно на инкорпорированной ступени только как неспособность соединять и разъединять расчлененные категории, только как необходимость мыслить их в каждом отдельном случае все сразу и одновременно или, по крайней мере, ту или иную их совокупность.
Более подробное исследование, чем наше, должно показать в систематической форме все результаты такой системы инкорпорированного мышления. Но
Общее и единичное тождественны. Но существуют только чувственно-материальные вещи. Следовательно, и общее есть не что иное, как только чувственно-материальная вещь, и единичное есть тоже не что иное, как чувственно-материальная вещь. Однако это не значит, что род перестал быть родом и вид перестал быть видом. Необходимо себе представить такую чувственно-материальную вещь, которая, оставаясь именно чувственно-материальной, обладала бы в то же самое время и силой родового понятия, т.е. способностью быть чем-то общим и обобщать, порождать из себя все видовое и единичное. А так как в первобытном мышлении в условиях совершенно нерасчленяемой чувственно-материальной действительности всякое обобщение и всякое порождение единичного всегда является обязательно тоже чувственно-материальным, то, значит, наше общее должно быть какой-то универсальной чувственно-материальной вещью или существом, стоящим во главе всех относящихся сюда единичностей и чувственно-материально их порождающим. Это и есть то, что в науке о первобытном обществе называется тотемизмом. Тотем есть именно та вещь или то существо, откуда первобытный человек ведет существование тех или других родов или племен. Тотем – вполне чувствен и материален, но в то же время он – общее, родовое понятие. Это есть такое общее, которое представлено как самая обыкновенная материально-чувственная единичность.
Так же просто можно формулировать и единичное, которое мыслится в инкорпорированном мышлении. Что это единичное всегда чувственно-материально, об этом и говорить нечего. Но вот инкорпорированное мышление мыслит всякую единичность только в ее тождестве с ее общим, с ее родовым понятием. Следовательно, эта единичная вещь должна действовать на манер общего понятия, т.е. она должна обладать свойствами, гораздо более общими, принадлежащими либо целому роду таких вещей, либо другим вещам. Такая чувственно-материальная вещь, очевидно, есть фетиш. Чудесные целительные свойства трав, цветов, деревьев или даже просто каких-нибудь камней – это есть наделение физических вещей нефизическими свойствами. Оставаясь вполне физическими, они несут на себе гораздо более общее свойство, далеко выходящее за пределы их непосредственной данности.
Таким образом,
Точно так же по вопросу о прогрессе мышления и познания на ступени инкорпорации необходимо сказать, что инкорпорация и в грамматике и в логике была для своего времени
Теперь перейдем еще к другой основной особенности инкорпорации, связанной на этот раз с отсутствием здесь членов предложения.
Мы видели, что инкорпорированный строй предложения не знает никаких членов предложения, если не считать порядкового характера подлежащего и сказуемого (о чем мы будем говорить ниже). Это отсутствие членов предложения, как и в случае с частями речи, должно быть уточнено. Именно нельзя сказать в абсолютном смысле, что здесь нет ровно никакого подлежащего или сказуемого, поскольку такое отсутствие было бы равносильно отсутствию самого предложения и, следовательно, отсутствию всякого мышления. Члены предложения здесь, конечно, не отсутствуют; но, скорее, они даны здесь опять-таки в
Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо не повторять того, что мы уже знаем как логический результат отсутствия частей речи. А именно тождество подлежащего и сказуемого не есть просто тождество логических категорий, с которыми мы имели дело выше. Ведь предложение не есть просто совокупность слов, как и суждение не есть просто единство понятий. Предложение есть некое высказывание и предицирование, а суждение есть некоторого рода и акт мысли, ее смысловое
Если бы мы захотели подыскать термин, подходящий для характеристики такого положения дела, то, кажется, мы не могли бы найти лучшего термина, чем термин «превращение». Если A перешло в B и в то же самое время осталось самим же собой, то это значит, что оно
О том, что мотив превращения характерен для мифологии, это все знают уже из общеизвестного Овидия, труд которого по мифологии так и озаглавлен «Превращения». Но у Овидия это не больше как красивая сказка, являющаяся в таком виде одним из излюбленных жанров формалистической и эстетствующей литературы эпохи эллинизма. Здесь он не был выдуман впервые, но мотив превращения был заимствован здесь из глубокой древности и пересажен в литературу в результате общей, и в частности фольклорной, реставрации. В самой же древности это превращение и это оборотничество было универсальным мировоззрением и основным законом как логики, так и природы. Сами понятия здесь, постоянно превращаясь и постоянно без остатка переливаясь друг в друга, были своего рода оборотнями. И вся инкорпорированная логика есть не что иное, как оборотническая логика; и вся природа здесь не только полна оборотнями, но в ней вообще нет для инкорпорированного мышления ни одной вещи и ни одного существа, которое бы не переходило, не переливалось бы без остатка, не превращалось бы целиком и полностью в любые другие вещи и существа или фактически, или, по крайней мере, принципиально.
Да это и понятно само собой, если только мы вспомним, что инкорпорированное мировоззрение – это есть тотемизм и фетишизм. Ведь если вся действительность состоит из тотемов и фетишей, то, очевидно, и отношение между ними тоже тотемистическое или фетишистское. Но оборотничество – это и есть тотемистическо-фетишистское отношение между вещами или существами. Если основной принцип инкорпорации мы формулировали как «все во всем», то, очевидно, это означает также и то, что все способно и превращаться во все. И это тем более, что, не отделяя в вещи ее внешность и ее сущность, первобытный человек, вообще, не знает ничего устойчивого в вещах, и их взаимная превращаемость оказывается тут наиболее естественной и наиболее понятной картиной мира.
Наконец, принцип мышления, вытекающий из недифференцированности членов грамматического предложения, получает свое особое заострение и еще с одной стороны.
Дело в том, что взаимопревращаемость и взаимопроницаемость вещей первобытный человек применяет также и к
Действительно, если для инкорпорированного мышления характерна, как мы видели, идея взаимопроницаемости вещей, то и самого себя такое мышление тоже находит в состоянии постоянной взаимопроницаемости с вещами. А это значит, что такое мышление мыслит себя вовсе не как чистое мышление, но как некую вещь, как некую вполне материальную вещь, способную целиком и полностью изливаться во всякую другую вещь и превращаться в нее. А это, в свою очередь, значит, что
Вот что читаем мы у Маркса на эту тему:
«…люди никоим образом не начинают с того, что „стоят в этом теоретическом отношении к
Это понимание человеческим «я» себя самого не как себя самого, но как иное себя, как самую обыкновенную вещь среди прочих физических вещей и этот принцип взаимопревратимости вещей или, что то же, производственная сущность отношений между «я» и «не-я», все это есть не что иное, как та ступень мышления, которая соответствует инкорпорированному строю в языке. Все подобные отдельные элементы первобытного языка и первобытного мышления давным-давно нашли свое место в науке и по отдельности часто находят для себя в науке неплохое описание и объяснение. Однако понять все эти отдельные элементы как некое существенное единство – вещь очень трудная; и раскрыть это единство мы и ставим здесь своей задачей.
Остается сказать несколько слов о последней особенности инкорпорации из тех, которые были констатированы выше.
До сих пор мы говорили об особенностях инкорпорированного мышления в связи с отсутствием тех или других языковых элементов. Теперь скажем о том единственном положительном принципе, который характеризует собой инкорпорацию. Если поставить вопрос о логическом аналоге этого синтаксического принципа, то с первого взгляда поиски такого принципа кажутся бессмысленными. Ведь в суждении субъект и предикат, какими бы логическими теориями мы ни пользовались, всегда связаны между собой или другим смысловым образом, и они ни в каком случае не характеризуются только одним местом своего положения. Разве может быть принципом суждения или умозаключения простой порядок расстановки тех или иных элементов этого суждения или этого умозаключения?
Порядок расстановки подлежащего и сказуемого в предложении указывает на первенство пространственно-временных отношений в предложении. Однако само по себе пространственно-временное отношение вовсе не такая пустая вещь, чтобы не иметь никакого значения для логического мышления. Современная логика учит о множестве так называемых несиллогических умозаключений, в которых пространственно-временные играют весьма видную роль. В умозаключении: «Если A находится возле B, а B находится возле C, то и A находится возле C», нет ровно никакого подведения вида под род и даже вообще нет никаких понятий, но логическая операция совершается исключительно только по образцу пространственных отношений. Следовательно, если инкорпорированное умозаключение происходит по принципу пространственно-временной конфигурации, то в этом нет ничего особенного и удивительного, поскольку такого рода умозаключения делаются нами на каждом шагу и в науке, и в обыденной жизни, хотя ни в нашем синтаксисе, ни в нашей логике нет никакого и намека на инкорпорацию.
Удивительное и поразительное заключается здесь не в этом, а в том, что принцип пространственно-временной конфигурации является здесь
Этот основной принцип инкорпорированного мышления можно формулировать так:
Приведем для примера несколько умозаключений, как они строятся в инкорпорированной логике.
Жизнь человека кончается с последним вздохом, и мертвый человек не дышит. Следовательно, причина жизни, или душа, есть дыхание.
Дыхание вылетает изо рта умирающего в виде облачка и летит по воздуху. Птицы тоже летают по воздуху. Следовательно, душа есть птица.
Человек умирает в случае большой потери крови. Следовательно, душа есть кровь.
Убитый враг был очень силен. Но сила жизни, или души, есть кровь. Следовательно, чтобы стать таким же сильным, как убитый враг, надо напиться его крови. Также, если душа есть легкие, сердце или почки, то для тех же целей необходимо есть эти органы убитого сильного человека.
Надо убить врага, но изображение врага на картине или в виде куклы есть сам враг. Следовательно, для облегчения замысленного убийства надо проколоть копьем картину или куклу, изображающую этого врага.
Когда луна отразилась в ручье, собака пила из него воду. В этот момент случилось затмение луны. Следовательно, собака здесь проглотила луну.
Женщина, пройдя мимо одной скалы, почувствовала себя беременной. Следовательно, причиной ее беременности является эта скала и прохождение мимо нее. Следовательно, и всякая другая женщина, желающая забеременеть, должна пройти мимо этой скалы.
Порядковый характер определяемого и определяющего в предложении, лежащий в основе всех подобных суждений и умозаключений, является, конечно, огромным и небывалым прогрессом на путях от животного сознания к человеческому. Тем не менее это пока еще ничтожное и совершенно беспомощное мышление, которое барахтается в необозримом множестве чувственных ощущений и восприятий, совершенно подавлено ими и очень плохо в них разбирается. Если употребить старинную философскую терминологию, впрочем, использованную Марксом для характеристики взаимоотношения общества и индивидуума в первобытной культуре, то можно сказать, что объективный мир, совершенно хаотический и непонятный, является здесь субстанцией, человеческий же индивидуум осознает себя только ее акциденцией, и притом акциденцией случайной, бессильной и беспомощной, подавленной и только способной быть во всецелой зависимости от своей субстанции. Единственно, чего достиг этот индивидуум периода инкорпорации, это – утверждения себя как вообще некоего «нечто». Ведь и вещей-то, как мы знаем, он еще не различает и не расчленяет в должной мере; и вещи-то у него, как мы об этом тоже говорили, тоже являются какими-то непроанализированными пятнами, различающимися между собой исключительно только по времени и пространству. Себя самого этот индивидуум отличает от вещей не больше того, как он отличает одну вещь от другой. Сам для себя он является именно одной из таких бесчисленных вещей, которыми, вообще, заполнено его чувственное восприятие. Поэтому единственный субъект, который здесь известен, будь то человеческий индивидуум или подлежащее в предложении, – это есть здесь пока еще только нечто. Или, другими словами, тут уже известно, что субъект
Впрочем, если говорить о субъекте в собственном смысле слова, то его нужно определять здесь совсем иначе. Ведь под субъектом в наиболее развитом типе предложения, а именно в номинативном типе, мы понимаем настолько большую общность, что он является здесь потенциальным и максимально активным источником и носителем бесконечного числа предикаций. Если мы станем искать такой субъект в инкорпорированном слове-предложении, то, очевидно, это не будет его буквальное подлежащее, которое абсолютно пассивно и неповоротливо и которое по этому смыслу никак не оформлено ни морфологически, ни синтаксически, а узнается только по своему месту в предложении. Таким субъектом, действительно полным и живым, действительно активным, а также источающим из себя бесконечные предикации, оказывается только
Этот безличный характер инкорпорированного предложения будет оставаться еще очень долго и на последующих ступенях развития синтаксиса; и, собственно говоря, только номинативный синтаксис окончательно преодолеет это безличие, т.е. это смешение логического суждения и грамматического предложения со спутанным, слепым и безотчетным чувственным восприятием.
Любопытно отметить, что также и человеческое «я», т.е. жизненный человеческий субъект, отличается здесь теми же свойствами плохо расчлененной чувственности и ничтожным развитием абстрагирующей деятельности, поскольку то, что творится в грамматическом предложении и логическом суждении, есть только отражение жизненного и фактического взаимоотношения человеческого «я» с окружающей средой. Как пассивен и инертен, как бессилен и неоформлен субъект инкорпорированного предложения, как находится он во всецелой зависимости от объективного события, которое он призван выражать в предложении, точно таким же образом бессилен и неоформлен, точно так же пассивен на данной ступени развития и сам человеческий субъект, который далеко еще не есть действующее начало, но оказывается только орудием объективных сил природы и общества. И поскольку грамматический субъект здесь определяется только пространственно-временной конфигурацией, т.е., в сущности, только телесно, только физически, можно вполне точно сказать, что и
Правда, понимая весь инкорпорированный комплекс как предикат объективно действующего субъекта, мы различаем в нем свой собственный субъект, объект и предикат путем их пространственного расположения. Но, если угодно, то же самое первобытный человек находит и в своем теле. Будучи только предикатом объективных стихийных сил, он тем не менее содержит в себе более важные или менее важные органы, когда, например, носителем жизни считаются легкие или сердце. Но такой «субъект» человеческого тела сам вполне физичен и, как это и вытекает из определения субъекта на данной ступени, отличается от других органов или частей тела только своим специальным положением или конфигурацией с другими органами или частями.
Наконец, очень важно не сбиться с правильного понимания в вопросе об общем понимании чувственности. То, что всякое человеческое знание и мышление, даже самое высокое и самое абстрактное, уходят своими корнями в чувственный опыт, это является аксиомой, по крайней мере, для марксистско-ленинской теории. И в этом смысле от чувственности никуда нельзя уйти. Однако научное знание вовсе не есть слепая чувственность, отраженная во всей своей недифференцированности и хаотическом протекании. Наоборот, оно есть анализ этой чувственности и всегдашнее стремление представить ее в виде закономерного целого и изучить все лежащие в ее основе объективные закономерности. Если же мы будем абсолютизировать самое голую чувственность, не фиксируя в ней никакого ее закономерного упорядочения, то мы не приблизимся к объективной картине мира, но только удалимся от нее. Когда импрессионисты нового времени требовали изображать в искусстве только одни бесформенные краски, в отрыве от всяких вещей и их объективных связей, то, несмотря на выдвижение здесь на первый план чувственности, это было типичнейшей абстракцией, которая обездушивала искусство, лишала его жизненности и удаляла от объективных закономерностей мира. Аналогичным же образом и первобытное мышление, базируясь исключительно на чувственном опыте и не будучи в состоянии отразить лежащие в его основе объективные закономерности, волей-неволей оказывается своеобразной абстракцией, волей-неволей вырывает чувственность из цельной системы человеческого знания, односторонне абсолютизирует эту чувственность и пытается чувственно представлять даже те немногие продукты абстрагирующей деятельности человеческого ума, которые на той ступени возможны.
А отсюда по необходимости вытекает и все то
Огонь можно залить водой и потушить; но понятие огня нельзя залить водой и потушить. И тем не менее такого рода мышление склонно представлять понятие огня как сам огонь, а огонь – как понятие огня. И тогда получается такой реальный огонь, который нельзя затушить, т.е. образуется концепция неугасимого огня, которую можно найти в мифологии почти каждого народа. Конь не может говорить человеческим языком, но конь, везущий героя, образует с ним нечто целое и некую общность, которую ничто не мешает представлять не абстрактно, как это делает современное цивилизованное сознание, но вполне чувственно. И тогда все, что свойственно герою, может перейти и на коня, в результате чего кони, сопровождающие Ахилла у Гомера, и начинают говорить человеческим языком. И, вообще, то пространственное и временное сближение предметов, которое, как мы видели, заменяет для инкорпорированного мышления логику, только потому и получает здесь логическое значение, что образует из этих сближаемых предметов некую абстракцию, общность, которую первобытный человек обязательно мыслит чувственно.
Таким образом, инкорпорированное предложение почти целиком есть еще чувственное ощущение, а инкорпорированное суждение есть почти только чувственное восприятие. Но это «почти» – очень-очень важно. В том, что подлежащее осознано как нечто, и в том, что субъект и в суждении и в жизни уже как-то осознан существующим, – огромная победа человеческого мышления и огромный успех познавательной и мыслительной деятельности человека, огромное достижение абстрагирующего мышления. В этом пункте инкорпорация уже не есть слепое, беспомощное, инстинктивное чувственное ощущение, но есть уже и предложение, и суждение, и определенный синтаксический закон, и определенный логический принцип, и, вообще, проблеск живой мысли, который отныне уже никогда не исчезнет в человеческом сознании и человеческой деятельности.
Последующие ступени грамматического строя будут заполнять это пока еще пустое «нечто» и заменят принцип пространственно-временной конфигурации более содержательными и более действенными принципами.
Только теперь мы можем отдать себе полный отчет во всей недостаточности обычных изложений этого предмета у многих исследователей. Речь идет, конечно, не о простой описательной картине инкорпорированного предложения, которая уже давным-давно открыта в науке и которая в настоящее время может излагаться уже не как исследование неизвестного предмета, но как информация о том, что для науки является азбучной истиной. Речь идет здесь не об описании, но о способах объяснения инкорпорированного строя и об установлении для него соответствующего логического коррелята. Однако многие изложения предмета все еще остаются в сыром виде и с точки зрения истории логики страдают наивным примитивизмом. Происходит это в результате многих причин, но главная причина здесь – игнорирование данной синтаксической формы как орудия общения,
Самое большее, что можно найти в изложениях инкорпорированного строя, заключается в отождествлении вещи и ее свойств, которое выводится из отсутствия здесь морфологии. Но этот вывод звучит очень вяло потому, что отсутствие морфологии не есть просто отсутствие различия между вещью и ее свойствами, но есть различие между основой слова и ее оформителями. Основа слова, как и само слово, и оформитель этой основы не просто вещь и ее свойства, но являются прежде всего
«Идеализм первобытный: общее (понятие, идея) есть
Наконец, не используя конкретного инкорпорированного синтаксиса и лежащей в его основе коммуникации, многие ученые дали своему «мифологическому субъекту» такую большую волю, что инкорпорированное предложение совсем уже теряет всякое место в истории абстрагирующей деятельности человеческого мышления и потому оказывается пассивным привеском «мифологического субъекта», целиком вычеркнутым из истории логики. Вместо этого, исходя из инкорпорированного синтаксиса и используя все решительно его основные элементы, мы дали логическую интерпретацию также и порядковому характеру определяемого и определяющего в инкорпорированном предложении, откуда, как было указано выше, вытекает принцип пространственно-временной конфигурации. Все это диктуется стремлением понимать синтаксис не просто логически, но прежде всего коммуникативно, как орудие общения, и все логические выводы делать только на основе наличной здесь коммуникативной предметности.
Если язык, и в частности та или иная синтаксическая форма, в самом деле есть орудие общения, то и отсутствие морфологии и порядковый характер членов предложения тоже есть орудие общения. А это значит, что тут имеется особый предмет, который всерьез утверждается и всерьез сообщается одним человеческим субъектом другому. И в то время как логически все типы предложения совершенно одинаковы и абстрактное суждение совершенно не зависит от того, каким предложением оно выражено, в это самое время не логически, но коммуникативно все типы предложения совершенно различны, поскольку они сообщают разное; и не абстрактное суждение, но коммуникативное тоже везде разное и соответствует разным типам предложения. Поэтому если мы хотим говорить о логике именно в связи с синтаксисом, то это значит, что мы ставим вопрос о таком мышлении, которое не только абстрактно, но и направляется к своему практическому осуществлению, т.е. становится языком. Но тогда имеется и своя особенная коммуникативная предметность, для каждого типа предложения вполне специфическая и всегда связанная с конкретной грамматикой каждого такого типа предложения. Это и есть то, что часто заменяется общими логическими дедукциями и что требует всю работу по изучению инкорпорированного строя начинать сызнова.
О типах грамматического предложения в связи с историей мышления
В нашем кратком наброске нет никакой возможности прослеживать всю историю предложения со всеми ее бесчисленными оттенками, переплетениями, рудиментами и нагромождениями. Кроме того, множество языков в этом отношении остается в науке еще не изученным. Но в этом нет и никакой необходимости, потому что разыскание логического аналога для многих типов предложения или встречает неодолимые трудности, или дает незначительный эффект. Считая, что инкорпорированный, эргативный и номинативный строй предложения являются наиболее показательными для истории абстрагирующей функции мышления, мы и останавливаемся на них несколько более подробно. Прочие же типы предложения мы будем обсуждать кратко, выбирая из них то, что более показательно для истории исследуемой нами связи языка и мышления.
Первым таким этапом на путях развития абстрактного мышления после полной инкорпорации является то, что можно назвать двучленной инкорпорацией и что обильно представлено в гиляцком языке. Сущность этой двучленной инкорпорации сводится вот к чему.
Вместо единого инкорпорированного слова-предложения мы здесь имеем две инкорпорации, причем характерным образом одна функционирует здесь как подлежащее, другая как сказуемое. И подлежащее и сказуемое, следовательно, являются здесь целыми комплексами разных слов или основ с характерным для инкорпорации механическим приклеиванием одного значащего звукового комплекса к другому. Подлежащее и сказуемое и здесь все еще продолжают определяться местом своей постановки в предложении: подлежащее стоит впереди, а сказуемое за ним следует. Но самое интересное здесь то, что сказуемое снабжается в данном случае
Сравнивая эту двучленную инкорпорацию с разобранными у нас выше нерасчлененной и одночленной, мы сразу видим огромный шаг вперед, сделанный языком. Подлежащее и сказуемое являются здесь уже не просто чем-нибудь, т.е. тем «нечто», о содержании которого языку нечего сказать грамматически и которое узнается только по месту своей постановки в предложении. Нет, это нечто
Что же это дает
Далее, если в предложении уже выражен показатель предикативности, то, следовательно, в мышлении уже намечается различие между определяемым и определяющим, между внутренним и внешним, между основанием и следствием, между смыслом и явлением, между идеей и материей, между законом действительности и самой действительностью. Но чтобы правильно понять эту антитезу на ступени двучленно-инкорпорированного мышления, необходимо иметь в виду, что это определяемое, внутреннее и т.д. и т.д. является здесь тоже чувственно-материальным.
Для фетишизма, конечно, это уже некоторого рода трещина, хотя царство его здесь все еще непоколебимо. Если душа представляется как бабочка, то, конечно, бабочка есть существо чувственно-материальное, так же как чувственно-материально и то тело, сущностью которого является душа, представляемая в виде бабочки. И все же у тела уже имеется своя сущность. Когда покойника в те времена готовили для иного мира, снабжая его разными украшениями и необходимыми для жизни предметами, то этот иной мир мыслился на этой ступени здесь же на земле, только немного подальше от человеческого жилья, или пусть даже и под землей, но опять-таки настолько близко и настолько чувственно-материально, что какой-нибудь Геракл или Орфей доходил до этого «иного мира» за несколько часов.
Таким образом, все тут продолжает быть чувственно-материальным, и вся действительность наполнена фетишами, т.е. опять-таки чувственно-материальными фетишами. Однако здесь уже нет одной и единственной, вполне безразличной реакции на все фетиши. Здесь уже различаются одни фетиши и другие, более важные и менее важные, более сильные и менее сильные, более существенные и менее существенные. А это в дальнейшем прямо поведет к тому, что нужно будет называть уже критикой фетишизма и что поведет также и к гибели всей этой идеологии.
Таков главный результат для анализа развития мышления того прогресса в области синтаксиса, который связан с двучленной инкорпорацией.