Наконец, в-шестых, всякий специфически языковой знак как в силу своей зависимости от чистой мысли и от своей материально-природной данности, так и в силу своей оригинальности всегда необходимейшим образом оказывается заряженным
Вот почему асемантический структурализм был неспособен формулировать специфику языкового знака. Оперируя чистыми структурами, мы характеризуем очень важную сторону языка и очень важный момент в определении специфики языкового знака. Но язык только еще
Аксиоматика теории языкового знака в плане его специфики
В настоящей статье попытаемся сформулировать те аксиомы, которые являются, на наш взгляд, завершительными для характеристики специфически языкового знака, хотя многое из этого по необходимости было затронуто нами в нескольких наших предыдущих статьях, посвященных языковой аксиоматике[77].
Напомним, что в статье 1973 года нами были сформулированы аксиомы общей (I – XII) информации и аксиомы специальной (XIII – XXVI) информации. Что же касается статьи 1978 года о стихийности языкового знака и ее отражении в сознании, то этому были посвящены у нас тоже специальные аксиомы стихийности (XXVII – XXIX) и аксиомы языкового сознания (XXX – XXXIII). Следовательно, те аксиомы валентности, которые мы рассматриваем в настоящей статье, должны начаться с аксиомы XXXIV.
Собственно говоря, такая языковая валентность тоже все еще не является специфически языковой в собственном смысле слова, поскольку и всякий внеязыковой предмет тоже всегда является тем или иным сгустком разного рода значений, т.е. своего того или иного функционирования. Чтобы эта языковая валентность стала именно специфически языковой, необходимы другие, более частные особенности валентности вообще, т.е. другие, более частные аксиомы валентности.
Эти специфические валентности языка определяются очень просто. Нужно только принять во внимание ту простейшую и банальнейшую истину, что язык принадлежит только человеку, т.е. ту истину, которая как раз и не принималась во внимание в асемантическом структурализме, оказавшемся поэтому и неспособным вскрыть как раз специфику языкового знака. Вся премудрость здесь только в том и заключается, что языком в окружающей природе пользуется только человек и поэтому специфика языкового знака есть не что иное, как сам же человек. Языковой знак есть, попросту говоря, человеческий знак, т.е. знак в качестве орудия человеческого общения. И вот эту банальность приходится возводить в ранг целого ряда научных аксиом. Хотя премудрость эта известна всем и каждому, она игнорировалась асемантическими структуралистами.
Термин «мышление» мы употребляем здесь только для краткости и вовсе не имеем в виду только строго систематическую и строго понятийную систему научного мышления. Мышление понимается здесь нами в самом широком смысле слова. Здесь мы имеем в виду не только систему понятий, но даже и вообще не только область понятия. В указанной статье 1976 года мы подробно разъяснили отличие слова от понятия, и повторять этого здесь мы не будем. Кроме того, язык способен выражать и не только понятия, но и вообще любые состояния человеческого сознания, любые аффекты, любые эмоции, любые влечения и волевые стремления. Человеческий язык способен выражать собой малейшие и тончайшие движения сознания. В языке выражаются любые извилины, едва уловимые движения человеческой психики, даже любые бессознательные намеки, лишь бы они принадлежали именно человеку и лишь бы находили они у человека то или иное смысловое выражение, пусть оформленное, пусть даже и бесформенное. Везде тут важен только человек с его сознанием и мышлением, т.е. именно он превращает общеобъективный знак в специфически языковой знак.
Эта аксиома возникает сама собой потому, что иначе язык пришлось бы толковать как явление чисто субъективно человеческое, а когда мы говорим, что языковой знак есть акт человеческого мышления, то очень легко подумать, что под человеческим мышлением мы понимаем только одно субъективно человеческое мышление. Между тем, однако, мыслить можно только тогда, когда существует то самое, что мыслится. Если нет предмета мышления, то нет и самого мышления. Но предмет этот уже не может быть опять мышлением, так как иначе при определении мышления мы уйдем в дурную бесконечность, определяя одно мышление через другое, другое мышление через третье, третье – через четвертое и т.д. Это не значит, конечно, что само мышление не может быть предметом мышления. Но в таком случае мышление как предмет мышления уже перестает быть только мышлением, а становится какой-нибудь объективной или субъективной данностью, которая сама подвергается научно-критическому анализу.
Поэтому уже самый простой здравый смысл заставляет трактовать мышление не просто как субъективно человеческий акт, но как такой субъективно человеческий акт, который предполагает некоторого рода объективно-мыслимый предмет, хотя бы он и оказался по своему содержанию все тем же субъективным мышлением. Иначе не получится специфически языкового знака, поскольку всякий специфически языковой знак предполагает объективную для него внемыслимую данность, которая в любом случае является для него объективной данностью, а он ее только обозначает, отражает и перерабатывает.
Эта аксиома является только естественным продолжением предыдущей аксиомы. Мышление есть отражение действительности. Но действительность развивается вполне свободно и самостоятельно, потому что все движущие факторы и причины действительности находятся внутри самой же действительности. Действительность сама себя движет и действительность всегда спонтанна. Но каким же это образом мышление, а в том числе и языковое мышление, будет отражением действительности, если оно само не будет самостоятельным, свободным, зависящим только от самого себя и, вообще говоря, спонтанным? Ведь если мышление отражает действительность, а действительность развивается сама собой, то и языковое мышление тоже развивается само собой, тоже всегда спонтанно. При изучении истории языков приходится только удивляться тому, что история слов вовсе не есть история тех реальных предметов, которые отражаются в словах.
На первый взгляд так и получается, что действительность развивается сама собой, а язык тоже развивается сам собой. На самом деле этого, конечно, нет и не может быть, поскольку, кроме действительности, вообще ничего не существует, и язык, как бы он ни относился к действительности, все равно является определенной стороной самой же действительности и поэтому в своих последующих корнях он, конечно, является не чем иным, как отражением действительности. Но тут нужно соблюдать специфику языкового знака. А его специфика заключается не только в том, что он отражает или когда-то отражал те или иные предметы, но в том, что это отражение он воспринимает творчески, все время его обрабатывая и перерабатывая, удаляясь от него и приближаясь к нему как только можно максимально, иной раз искажая эту действительность и даже нападая на нее, а иной раз и переделывая эту действительность в неожиданно новом направлении. В конце концов и это переделывание действительности человеком является не больше как развитием самой же действительности. Но только в случае неожиданных переделываний или переворотов действительность воспользовалась своим отражением в человеческом сознании, чтобы при помощи этого сознания продолжать свое развитие, хотя оно и кажется иной раз неожиданным и неопределенным при слишком высокой оценке субъективно-языковой деятельности человека.
Итак, развитие языковых знаков управляется своими собственными языковыми законами и ни в какой мере не сводимыми на законы природы. Иначе и законы общественного развития тоже нужно было бы сводить на законы естественных наук, и мы утеряли бы специфику общественного развития, и в частности такие категории общественного развития, как класс, классовая борьба, революция и реакция или бесклассовое общество, не говоря уже об утере всех тех специфических категорий, которыми отличается каждая отдельная человеческая индивидуальность.
В этом кратком обзоре основных аксиом языковой специфики невозможно обойтись еще без одной категории, которая хотя и употребляется очень часто, но у языковедов не получает достаточно ясной формулировки. Это – категория бесконечности. Общее языкознание, которое стремится установить именно самые общие законы языка, никак не может обойтись без этой категории бесконечности. Но чтобы научиться правильно и ясно понимать эту категорию, надо прежде всего поучиться именно у математиков.
В математике бесконечно малой величиной считается такая величина, которая может стать меньше любой заданной величины. Здесь прежде всего имеет значение само выражение «может стать». Оно указывает на то, что бесконечно малая величина отнюдь не является в математике величиной неподвижной и всегда постоянной. Наоборот, она совершенно лишена всякой неподвижности и, собственно говоря, является даже и не величиной, а только процессом уменьшения. Оказывается, что как бы мы ни уменьшали данную величину, мы никогда не можем дойти до нуля. Конечно, из единицы можно вычесть единицу и в результате получить нуль. Но это вычитание отнюдь не будет постепенным процессом, и выражение «может стать» является здесь совершенно неприменимым. Мы просто отказываемся видеть в единице ее самое, и тогда действительно от единицы ничего не остается, т.е. получается нуль. Другое дело, если мы начнем делить единицу постепенно и переходить от нее, например, к ее половине, от половины к ее четверти, от четверти к ее восьмой и т.д. В этих случаях мы никогда нуля не получим, а нуль окажется только пределом бесконечного дробления единицы. Соответственно определяется в математике и бесконечно большое, которое есть не что иное, как такая величина, которая опять-таки может стать больше любой заданной величины.
Сама математика нас здесь не интересует. Однако интересно то, что единицу можно дробить на все более и более мелкие части и никогда не дойти до нуля. Для языкознания отсюда вытекают огромные выводы.
Во-первых, языковая валентность, о которой мы говорили выше, вовсе не есть какая-нибудь постоянная или устойчивая величина. Она вечно бурлит разными смысловыми возможностями, и в живом языке такая смысловая валентность знака никогда не может исчерпать себя. Она все время создает те или другие значения знака, причем значения эти могут бесконечно сближаться и бесконечно расходиться. Школьная грамматика учит, например, о падежах, стараясь придать каждому падежу какое-нибудь определенное значение. Но уже и школьная грамматика принуждена перечислять самые разнообразные значения одного и того же падежа.
В самой элементарной латинской грамматике перечисляется не менее двух десятков разных значений творительного падежа. Фактически же этих значений творительного падежа не может быть сколько угодно, и они часто так мало отличаются друг от друга, что языковеды не находят возможным, а иной раз даже и нужным как-нибудь закреплять их терминологически. И тем не менее даже и не очень большая осведомленность в латинском языке вполне ясно свидетельствует о том, что творительный падеж решительно везде и всюду имеет тот или иной семантический оттенок, пусть и малозначительный, но тем не менее требующий своего признания также в зависимости от общего чувства языка.
Отсюда видно, что даже без всякого знания математики эту математическую бесконечность каждый хорошо чувствует, кто владеет данным языком. Правда, для владеющего данным языком, а иной раз даже и для специалиста-языковеда вовсе необязательно так или иначе обозначать отчетливо переживаемый оттенок той или иной грамматической формы. Неязыковеду это вообще неинтересно, поскольку он все же бесконечные оттенки той или иной грамматической формы переживает бессознательно. Языковеды же в целях сохранения ясности и систематичности своей науки ограничиваются просто перечислением и изучением только основных типов данного значения, так что эти типы значения оказываются только некоторого рода вехами в безграничной области семантического функционирования данной грамматической формы.
Кроме того, мы не должны забывать и того, что никакая грамматика и никакие словари не могут отразить тоже бесконечно разнообразные формы интонации или экспрессивной заостренности того или другого слова, той или иной части слова и уж тем более тех или иных словообразовательных, словосочетательных и предложенческих методов. Это то, что в языкознании называется суперсегментными формами. Их тоже безграничное количество. И поэтому будет неправильно сказать, что язык состоит из слов. Он состоит также из разного интонирования тех или других слов, а интонировать можно бесконечно разнообразно.
Такую фразу, как
Во-вторых, употребляя этот математический термин «бесконечности», мы еще и еще раз должны напомнить, что язык вовсе не есть какое-то количественное или величинное исчисление. В первую очередь он есть результат того или иного понимания действительности или, как мы говорили, смысловая интерпретация действительности. Поэтому и сейчас, заговорив о категории бесконечности в применении к языку, мы никак не должны забывать специфики языка и потому наша бесконечная валентность, если она всерьез применяется к языку, является
Имея в виду все эти характерные особенности бесконечной валентности языка, мы теперь можем уже без всякого опасения остаться на ступени неполной продуманности, неокончательности и нечеткости мысли, сформулировать следующую аксиому.
До сих пор о самой валентности языка мы ничего нового не сказали, а только, приступая к характеристике ее бесконечности, предупредили читателя о том, что языковая бесконечность вовсе не есть математическая бесконечность, хотя и пользуется этой последней как своей абстрактной моделью. Математическая бесконечность относится к сфере величинной, количественной или числовой. Языковая же бесконечность, или бесконечная валентность языка, есть понятие не количественное, но качественное со всеми вытекающими отсюда последствиями. При всей краткости нашего изложения три типа этой качественности языка во всяком случае должны быть указаны и аксиоматически зафиксированы.
До сих пор мы констатировали только одну особенность языковой валентности – это ее интерпретативно-смысловой характер. Конечно, так понимаемая языковая валентность не имеет ничего общего с предметной и внеязыковой валентностью. Ведь и все предметы развиваются бесконечно, а если в метрическом смысле и конечно, то расстояние между двумя конечными величинами, как указано выше, может стать меньше любой наперед заданной величины, т.е. между двумя конечными величинами все равно залегает их бесконечное дробление. Поэтому, говорили мы, отнюдь не бесконечностью отличается языковая валентность от валентности вообще объективного или субъективного мира. Существенным свойством языковой валентности является, сказали мы, ее человеческий, т.е. интерпретативно-смысловой, характер. Это условие является необходимым для языковой валентности.
Но вот оказывается, что имеются еще по крайней мере три особенности языковой валентности, которые тоже для нее необходимы и которые делают языковую интерпретацию хотя и необходимым условием, но отнюдь не условием, достаточным для человеческого языка, т.е. для его валентности.
До сих пор мы отличали языковую валентность от валентности вообще предметного мира. Однако существует валентность не только предметного мира, но и валентность искусственная. Всякий граммофон тоже всегда говорит или поет при помощи вполне человеческого языка. Но старое представление о граммофоне является чересчур наивным в сравнении с теперешними попытками создать самостоятельно существующий и самостоятельно действующий язык. Правда, для этого необходимо прежде всего сконструировать самостоятельно существующий и действующий мозг. Такое конструирование до сих пор натыкается на непреодолимые препятствия. Единственной материальной машиной, продуцирующей язык и слова на нашей планете, все еще остается человеческий мозг, возникающий стихийно, в порядке биологических процессов, но никак не конструктивно, никак не механистически, никак не искусственно.
В статье 1977 года мы уже установили, что одной из самых существенных сторон языка, по крайней мере того единственного человеческого языка, который мы знаем на нашей планете, является его стихийное происхождение, его стихийное функционирование и развитие, его стихийный расцвет, его стихийная смерть. Выдвинув на первый план стихийное появление и развитие человеческого языка, мы, безусловно, коснулись одной из самых существенных сторон языка. Но сейчас у нас речь идет о валентности. Следовательно, также и эта стихийная валентность языкового знака уже не может быть создана искусственно и по крайней мере до сих пор не могла быть исчислена количественно. Отсюда – следующая аксиома интерпретативно-смысловой валентности языка, которая отличает человеческую способность пользоваться знаками не только от всякого природного, т.е. естественного, явления, но и от всякого искусственного устройства.
Категория бесконечности еще и потому не должна уносить нас в те или иные дали абстрактного мышления, что бесконечная языковая валентность имеет своим пределом еще и чисто практическое применение языка для воздействия на действительность.
Сначала язык возникал стихийно, как прямое и непосредственное, вполне наивное и даже грубое воспроизведение тех или иных предметов. Но, как мы указывали уже много раз, это отражение творчески перерабатывается в человеке и даже достигает иной раз весьма абстрактного мышления.
При этом интересно, однако, то, что результатом этой мыслительной и абстрактной переработки являются такие точные термины и такие точные формулы, что они уже сами начинают свидетельствовать о той самой действительности, отражением которой они были в самом начале и которая теперь получает от них те или иные принципы своего
Наконец, чтобы конструктивно-техническая валентность языка была продумана у нас до конца, необходимо обратить внимание еще и на то, что эта конструктивно-техническая сторона является только разновидностью системы языка вообще. Выше мы констатировали в языке его стихийное происхождение и развитие. Это совершенно правильно. Без этого язык превратился бы в машину или, вообще говоря, в механизм. Но ведь совершенно же ясно, что язык вовсе не есть только стихия. Имея стихийное происхождение и развитие, язык достигает небывалой степени систематичности, небывалой степени упорядоченности и структурной точности. Возьмите любую грамматику любого языка. Ведь она же решительно вся наполнена бесконечными правилами, бесконечными законами, бесконечными приемами, без которых данный язык не существует. Грамматисты всех времен настолько были увлечены как раз именно правильной системой языка, что их воззрения на язык достигали степени какой-то схоластической упорядоченности, доходящей до неимоверной сухости и скуки. В этом смысле грамматика вовсе не должна быть беспощадно сухой и скучной.
Не имея возможности свести язык к таблице умножения, традиционные грамматисты и особенно грамматисты старого времени наряду со своими якобы непреложными законами и правилами всегда вводили массу всякого рода исключений из правил. Но ведь всякое такое исключение из правила свидетельствует уже о том, что само-то правило не очень правильно. И действительно, с точки зрения научно построенной грамматики, никаких строгих правил или законов совсем не существует, потому что все так называемые исключения тоже имеют свое вполне естественное происхождение. И если существуют какие-нибудь исключения из данного правила, это значит, что само-то правило необходимо формулировать более гибко, более близко к данному конкретному языку и что в грамматике должны быть не правила с исключениями, а просто формулировки разнородности языковых систем, которые в той или другой степени перекрывают или могут перекрывать одна другую.
Так или иначе, но мы должны сделать здесь только один вывод: язык не только стихия, но и система, и валентность языка возникает не только стихийно, но и системно. Как совмещать стихийное развитие языка с его системными структурами, это должен определять и изучать каждый языковед в том языке, которым он специально занимается. И ясно, что сформулированная у нас выше конструктивно-техническая сторона языка есть не что иное, как та система языка, которая доведена до своего практического применения. Отсюда и две аксиомы специфически языкового знака, из которых одна более общая, другая же более частная, но обе они являются диалектической противоположностью языковой валентности как валентности чисто стихийной, да и валентности чисто абстрактной.
Человеческая интерпретация действительности, специфическая для языка, несет с собой и длинный ряд других своих проявлений, уже выходящих за пределы всяких количественных подходов к предмету. Сейчас мы хотим указать на такую частную, но грандиозную по своим размерам разновидность интерпретации, как ее коммуникативное функционирование, которое тоже никак не может исключаться из нашего понимания бесконечности для того, чтобы языкознание не превратилось в математику. Общение одного человека с другим человеком, а это общение и есть не что иное, как сам язык, вовсе не есть машинный перевод с языка одного человека на язык другого человека. Пользуясь бесконечными оттенками слов и их значений, а также и всех суперсегментных функций, человек стремится к общению с другими людьми. Даже когда он дает название неодушевленным предметам, он уже общается с ними, потому что он переводит их из их абсолютно внесубъективного существования на язык своего собственного субъекта и начинает так или иначе их понимать и толковать. Проблема коммуникации – это огромная проблема, и заниматься ею здесь мы не предполагаем. Но будет весьма досадно, если читатель поймет выставляемую нами здесь на первый план бесконечную валентность только чисто математически и из-за нее будет игнорировать такие подлинно специфические особенности языковой знаковости, как ее коммуникативный характер. Коммуникативная сущность специфически языкового знака, может быть, и является для него максимально-специфической, т.е. максимально человеческой. Отсюда специальная аксиома.
До сих пор мы рассматривали валентность с точки зрения ее качественного наполнения, т.е. почти исключительно семантически. Этим обусловливается то, что предложенные у нас выше аксиомы XXXIV – XLIII обладают слишком общим характером и не касаются строения слова как звуковой данности. Поскольку эта последняя все же входит в сущность человеческого слова, придется сейчас обратить внимание и на эту сторону дела.
Конкретно мы всегда имеем перед собой не язык в отвлеченном смысле, и не просто речь как то, что фактически нами произносится. Наиболее конкретной стороной языка является не то и не другое, а текст, который может быть и письменным и устным. В тексте одинаково представлены и отвлеченные законы языка, и те предметы, о которых мы говорим, и те способы произнесения, которыми мы пользуемся. Следовательно, речь у нас должна идти сейчас о тексте и о его строении. Но о строении текста можно говорить только при условии и возможности представлять его себе в раздельном виде, или, точнее сказать, в единораздельном виде. Но в этой области уже давно получил право научного гражданства термин «сегмент». Сегментация возникает как раз именно тогда, когда мы разделяем неопределенно-длинный текст на отдельные отрезки. Сегмент как раз и есть той или иной величины отрезок речевого потока. Этот сегмент при ближайшем изучении выявляет какую-нибудь свою специальную структуру, но эту сегментную структуру мы можем находить и в разных других сегментах речевого потока. Ясно, что здесь мы будем иметь дело уже не с чисто смысловой значимостью языковой валентности, но с ее фактическим воплощением в звуках речи.
Необходимо разделять
Каждый из этих звуков имеет свое значение. Но, объединяясь с другими звуками, он получает уже другое значение. Конечно, та общая смысловая заряженность языковой валентности, о которой мы говорили выше, обязательно остается и здесь, так что каждый звуковой элемент общей валентности языка тоже насыщен безграничным количеством разных значений и тоже представляет собой труднообозримую смысловую мощь. Однако общеязыковая валентность, конечно, дана в отдельных звуках и в их сочетаниях более ограниченно, хотя ограниченность эта всегда является качественной, а в количественном отношении каждая такая звуковая валентность все равно остается весьма широкой вплоть до немыслимой безграничности. Отсюда вытекают следующие три основные аксиомы прерывной валентности.
Такой звук в языкознании обычно уже не называется просто звуком, но называется фонемой. Фонема как раз и отличается предельно обобщенным характером в сравнении с ее отдельными фонемоидами, которые всегда оказываются в речевом потоке только частным случаем той или иной фонемы.
Такое двухзвуковое сочетание, образующее собой уже целый слог, обычно называют морфемой.
Звуков, входящих в данную звуковую валентность, может быть сколько угодно, вовсе не только два или три. В этих случаях необходимо ввести хотя бы один термин, который указывал бы на воплощение общеязыковой валентности в виде тех или иных звуковых сочетаний. Количество же самих звуков не подлежит ограничению, и в смысле общей языковой валентности может выступать вообще любое количество звуков с любой их комбинацией. Назовем этот термин «лексема»: то, что обычно называется словом, т.е. известная комбинация морфем, способная выступать как далее не делимая смысловая единичность, или как единичность, далее не делимая, есть именно лексема. Но такой неделимой единичностью, в которой выражается общеязыковая валентность, может быть и разная комбинация слов, как, например, словосочетание, предложение и другие более сложные и более обширные сочетания отдельных лексем. Все они представляют собой тот или иной отрезок звукового потока, или потока речи, и все они являются неделимой бесконечностью и способны получать бесконечное множество разных значений.
Можно было бы эти три последние аксиомы формулировать и как одну аксиому, поскольку их общей оригинальностью является только звуковое воплощение валентности. Однако логически целесообразно противопоставлять такие категории, как «одно», «многое», «какое угодно». Имея это в виду, мы и сочли полезным формулировать здесь не одну, а три аксиомы. В первом случае мы говорим об одном звуке, во втором – о многих звуках, а в третьем – о звуках любого количества. Разделение это, конечно, вполне условное, но полезное.
То, что любой сегмент речевого потока является не только прерывным, но и непрерывным целым, заметить это нетрудно, а формулируется это редко и нерешительно. Действительно, когда мы беседуем друг с другом и произносим те или другие слова, можно ли сказать, что в эти моменты мы думаем об отдельных звуках, которые произносим, или даже об отдельных словах, из которых состоит наша речь? Если бы мы в процессе речи фиксировали каждый звук в отдельности, то никакой связной речи у нас даже и не появилось бы. Произнося фразу
Эта неразрывность прерывных и непрерывных функций языковой валентности относится не только к самим произносимым нами звукам, но также и к тому смыслу, который мы вкладываем в то или иное речевое звучание. В современном языкознании особенно интересными оказываются для нас в данном случае многочисленные работы о разного рода
Нам остается формулировать еще три аксиомы теории языкового знака, которые мы считаем настолько очевидными, что не будем вдаваться в их разъяснение.
Прежде всего каждому ясно, что речевые ударения и речевые интонации являются тем, без чего немыслима никакая реально-человеческая звуковая речь. С каким ударением произнесли мы тот или иной слог, то или иное слово, ту или иную фразу и какую интонацию употребили в своем разговоре, от этого тоже зависит весь язык, если его понимать как непосредственную действительность мысли. Если ударение назвать динамической стороной речевого потока, а интонацию – тем или иным повышением или понижением голоса в речи, то отсюда будут сами собой вытекать две такие аксиомы суперсегментной валентности.
Наконец, раз мы говорим о звуках языка, а не только об его валентности, то при сопоставлении того и другого нельзя ограничиваться только структурными особенностями самой сегментации. Важно ведь не только то, из чего состоит эта сегментация, т.е. тут важны не только звуки, взятые с той или другой стороны, но важен и самый принцип звучания, важно зафиксировать и вообще отношение звучащей валентности к языковой валентности. Ведь когда мы говорим о том, что язык (т.е. звуковой язык) есть непосредственная действительность мысли, то ведь этим мы хотим сказать в основном только то, что язык выражает собой ту или иную мысль, т.е. чувственно ее выражает. Мысль в отношении языка есть нечто внутреннее, а язык в отношении мысли есть нечто внешнее. Тем не менее язык и мысль обязательно должны расцениваться как нечто единое и единое не в смысле абстрактного тождества, но и в смысле взаимного обогащения. Мысль обогащается от языка и получает от него свою конкретность и действительность, язык же обогащается от мысли и получает от нее свое осмысление и свою смысловую выразительность. Выражение и есть слияние внутреннего смысла и внешней звуковой оболочки в одно единое и неразрывное целое. Отсюда наша последняя аксиома, связанная с областью звуковой валентности.
На этом мы можем закончить общий обзор аксиоматики теории языкового знака, взятой в ее специфическом содержании. Необходимо еще много говорить о связях знаковой теории как со знаками вообще, так и с языком вообще. Для этих общеязыковедческих рассуждений предлагаемая у нас аксиоматика является только предварительным и черновым материалом.
В конце этой работы мы должны еще и еще раз предложить читателю не смущаться банальностью многих выставленных здесь у нас аксиом. Дело в том, что асемантический структурализм, оперирующий слепыми и глухими, т.е. чисто количественными, знаками, никогда не был в состоянии определить специфику языкового знака, поскольку специфически языковой знак есть всегда знак человеческого языка, а что такое человек, это считалось всем известным, и заговаривать о нем в научных теориях языка считалось слишком ненаучным и банальным. Но вот, использовав все структуральные методы и не получив возможности определить с их помощью специфику языка, мы принуждены были обратиться уже к внеструктуральным сторонам языкового знака. А такой внеструктуральной специфической стороной языка является только человек, поскольку на нашей планете только человек обладает языком и больше никто другой.
О понятии аналитической лингвистики
Современная лингвистика отличается как своими огромными достижениями, так и своими весьма многочисленными недостатками. Мы сейчас хотели бы говорить не о достоинствах, но скорее о недостатках современной науки о языке. Одним из самых главных недостатков этой науки является, с нашей точки зрения, слишком абстрактное и слишком логически неподвижное определение и употребление основных языковых категорий. Спешим, однако, заметить, что мы не только не против логической системы языковых категорий, а, наоборот, считаем такую систему первым шагом к построению языковой дисциплины как научного целого. Мы хотели бы только существенно дополнить эту категориально-логическую систему и вовсе не хотели бы ее устранять, поскольку без нее лингвистика вообще перестала бы быть наукой. Сейчас мы укажем даже на недостаточную разработку логической стороны при определении грамматических категорий.
То, что сама лингвистика не обладает достаточной четкостью в определении своих категорий, это, кажется, становится уже общеизвестным. Противополагаются, например, существительное и прилагательное, но тут же говорится о субстантивации прилагательного, а это уже путаница. Говорят о глаголе. Но определение причастия формулируется так, что оно (причастие) оказывается прилагательным, а не глаголом. Инфинитив в старину определяли как наклонение. Но эти времена прошли, поскольку наклонение связано с тем или другим типом модальности, а в инфинитиве никакой модальности не выражается. Но обозначение инфинитива как «неопределенной формы» тоже никуда не годится, поскольку никакой специфической неопределенности в инфинитиве нет; а если в нем не выражены некоторые глагольные категории, то это вовсе еще не означает никакой специфической неопределенности. Попросту говоря, многие грамматисты вообще не в силах отличить инфинитив от существительного и стараются отделаться только указаниями на морфологические показатели.
Определение падежей как ответов на вопросы: кто? что? кого? чего? кому? чему? и т.д. является уже чересчур интуитивным и допустимо только при начальном обучении языку. Кроме того, путаница в вопросе о значении того или иного падежа часто достигает таких размеров, что уже теряется из виду само первоначальное определение данного падежа. Однажды нам уже пришлось провести исследование семантики падежей в плоскости сравнительной грамматики[81]. И пришлось только удивляться этому бесконечному количеству значений каждого отдельного падежа и полной неуловимости семантического перехода одного падежа к другому. Обычно перечисляется некоторое количество основных значений данного падежа в данном языке. Однако мы пришли к твердому выводу о том, что родительных падежей не 10, не 20, не 30, а столько, сколько существует контекстов, в которых употребляется родительный падеж. Другими словами, количество значений родительного падежа, практически говоря, бесконечно. Повторяем, мы вовсе не хотим отрицать необходимость определений родительного падежа в его самой общей форме. Наоборот, мы должны бороться за установление этой общей значимости родительного падежа, хотя тут сейчас же возникнут разные трудные вопросы, как понимать такую общность. Сейчас мы хотим утверждать только одно: значений родительного падежа столько же, сколько и тех контекстов, в которых фигурирует родительный падеж.
В связи с этим и возникает тот вопрос огромной важности, на который мы хотели бы обратить внимание читателя настоящей небольшой работы. Но чтобы наша постановка вопроса не отличалась односторонностью, мы сначала сформулируем два тезиса, которые и должны лечь в основу того, что мы называем аналитической лингвистикой.
Этот принцип требует решительно от всякой науки, и в том числе также и от лингвистики, чтобы наука оперировала четко раздельными и точно сформулированными категориями. Пока в изучаемую область, которая до изучения представляется в виде некоего хаоса и каких-то отдельных размытых и туманных пятен, не будет внесена раздельность, прерывность и упорядоченность, до тех пор никакой науки о данной области действительности не может и начаться. Всякий исследователь прежде всего расчленяет изучаемую им действительность, отделяет одни ее моменты от других и старается во что бы то ни стало внести раздельность в то, что раньше представлялось ему смутным и лишенным всяких определенных различий. Нам кажется, едва ли этот тезис о прерывности требует каких-либо доказательств. Он не только ясен сам собой, но, можно сказать, он даже чересчур ясен. Во всяком случае исследователи часто весьма злоупотребляют этим принципом прерывности, игнорируя тот второй принцип, о котором мы сейчас скажем. Выше мы уже успели привести примеры того, как один простой принцип раздельности и прерывности часто побивает сам себя, устанавливая такие элементы действительности, которые вовсе уж не так раздельны и кроме своей прерывности содержат в себе также элементы непрерывности. Уже из этих примеров делается ясной вся недостаточность принципа прерывности. Всякая наука требует при своем изучении применять также и другой принцип, противоположный только что нами указанному.
Уже первые шаги построения науки свидетельствуют о том, что между двумя элементами действительности, как бы они ни были близки один к другому, ничто не мешает помещать еще третий элемент, средний между двумя соседними элементами, а в двух образовавшихся отрезках помещать еще по одному элементу и т.д. до бесконечности. Ясно, что при таком понимании действительности одного принципа прерывности окажется весьма мало. Никакими соображениями или доказательствами нельзя заставить человеческий ум остановиться только на какой-нибудь одной прерывной точке действительности и не скользить от этой точки к другим точкам той же действительности в разных направлениях. В разных культурах прежних времен рано или поздно всегда появлялись те или иные философские и даже математические учения о необходимости совмещать прерывное и непрерывное. Что касается культуры нового времени, то в XVII веке было положено начало целой математической дисциплине, которая с тех пор так и называется «математический анализ».
Математический анализ исходит из принципиального различия между так называемыми постоянными и так называемыми переменными величинами. Постоянные величины всем хорошо известны уже из арифметики. Однако оказалось, что это прерывное исчисление на основе натурального ряда чисел и на основе таблицы умножения является чересчур абстрактным методом, не способным отразить действительность во всем ее непрерывном становлении. Было выдвинуто понятие бесконечно малого, понимаемого не как устойчивая, конечная и прерывная данность, но как такая величина, которая может стать меньше любой заданной величины. Вот это «может стать» и является указанием на то, что перед нами здесь не какая-нибудь определенная величина, но постепенный переход к величинам все меньшим и меньшим и, другими словами, бесконечный процесс уменьшения. Величины такого рода и получили в математике название переменных величин, а изучающая эти переменные величины наука стала называться математическим анализом.
Прежде чем пойти дальше, заметим, что необходимость совмещать прерывное и непрерывное много раз останавливала на себе внимание В.И. Ленина, который всякое движение вообще и не мыслил иначе, как только в виде диалектического совпадения прерывности и непрерывности. В.И. Ленин прямо пишет:
«Движение есть сущность времени и пространства. Два основных понятия выражают эту сущность: (бесконечная) непрерывность (Kontinuität) и „пунктуальность“ (= отрицание непрерывности,
Таким образом, с точки зрения В.И. Ленина не может быть никакого сомнения в том, что момент непрерывности должен играть одну из основных ролей во всякой науке. Ведь всякая наука всегда есть только наука о том или другом виде движения.
Если вернуться к лингвистике, то всякий, кто занимался этой наукой, безусловно, должен подтвердить, что в лингвистике слишком часто брал верх принцип прерывности и слишком мало проводился принцип непрерывности, хотя разного рода указания на этот последний мы находим в истории лингвистики за последние 150 лет. Нам кажется, что давно уже наступил момент сознательного и систематического проведения в лингвистике также и принципа непрерывности. Под
В дальнейшем, однако, мы не предполагаем в данной работе развивать понятие аналитической лингвистики в его деталях, т.е. не предполагаем приступить к построению данной дисциплины (что мы делаем в других своих работах), а предполагаем противопоставить свое понимание этого предмета тому его пониманию, которое в современной советской лингвистике развивается Л.З. Совой в книге, которая так и озаглавлена «Аналитическая лингвистика» (М., 1970). Точно так же мы здесь не предполагаем давать сравнительную оценку обоих пониманий аналитической лингвистики, поскольку каждое из этих пониманий, как нам кажется, вполне имеет право на свое существование. Поэтому в дальнейшем мы постараемся только понять и критически освоить то, что мы имеем в книге Л.З. Совы, чтобы оба эти понимания выступили в своей максимально ясной форме.
Переходя к анализу теории Л.З. Совы, мы должны сказать, что нам придется здесь касаться разных проблем, которые, теоретически рассуждая, может быть, и необязательно было бы рассматривать в теории аналитической лингвистики. Но их необходимо касаться потому, что Л.З. Сова придает этим проблемам большое значение, а также и потому, что здесь у Л.З. Совы мы находим много неожиданного и оригинального.
Прежде всего, чтобы определить понятие аналитической лингвистики или аналитического метода в лингвистике, Л.З. Сова ставит вопрос о том, что такое лингвистика вообще. Казалось бы, здесь не может быть никаких сомнений, поскольку лингвистику все без исключения понимают как науку о языке. Но удивительным образом Л.З. Сова как раз противопоставляет лингвистику и языкознание (с. 4 – 7).
Это необычное противопоставление при ближайшем анализе оказывается довольно простым предметом. Попросту говоря, Л.З. Сова должна была бы начать с естественного языка, продолжить его традиционной описательной грамматикой, основанной на интуитивном понимании языковых элементов, а закончить сравнением разных способов изложения этих описательных грамматик. Но она, несомненно, вредит себе, когда говорит не об естественном языке, а о языке вообще, и когда говорит не о традиционной описательной грамматике, но выставляет науку о формах языка, а сопоставление разных способов построения грамматики называет ненужным термином «учения о метаязыке».
Такая же ясная мысль, но неясное выражение сопровождает ее учение о лингвистике, которая, по ее мнению, есть просто система точных определений языковых элементов и языковых форм. При таком понимании лингвистики тот, которого Л.З. Сова называет языковедом, возмутится и скажет, что он тоже дает определения и своих языковых элементов, и своих языковых форм. В чем же тогда будет разница между лингвистикой и языкознанием? Изложение у Л.З. Совы в этом месте (с. 5) не страдает особенной ясностью. Было бы гораздо яснее, если бы она языковые формы изображала как формы, возникающие из простых интуиций языка (например, падежи мы определяем как слова, отвечающие на вопрос кто? что? кому? чему? и т.д.; это ведь есть чисто интуитивное понимание падежа, вполне достаточное для элементарного изучения языка), а лингвистические формы она определяла бы как формы понятийные, т.е. как данные в виде точного перечисления признаков соответствующих понятий. Из этого видно, что разделение на языкознание и лингвистику у Л.З. Совы ничего страшного собой не представляет, а только выражено несколько заумно. Для представителя традиционного и классического языкознания покажутся странными и непонятными такие выражения, как «метаязык», «метатеория», «языковая метатеория» и «лингвистическая метатеория». Жаль, что здесь употреблен термин, весьма модный для крайнего структурализма, но, после удаления излишней изысканности выражения, это есть, попросту говоря, сравнение между собой языковых теорий, сравнение между собой лингвистических теорий и попытка формулировать такую теорию языка, которая обнимала бы и языкознание, и лингвистику и была бы выше их. На тех страницах (например, с. 7), где даются эти первоначальные определения, понять Л.З. Сову трудновато. Однако ее дальнейшие и вполне конкретные анализы достаточно убедительно показывают, что такое разделение наук вполне естественно, только нужно помнить то, чего сама исследовательница не говорит, а именно, что здесь мы имеем лестницу восхождения от примитивных и чисто интуитивных наблюдений над языком к их обобщенной форме, которая требует уже точных понятий и точных систем, а кончаем мы перечислением этих понятий и систем, их сравнением, вопросами об их совместимости и несовместимости и, если можно, построением наиболее общей системы категорий, без которой невозможен никакой язык.
Если я правильно понял эти утверждения Л.З. Совы, то я могу их только одобрить, хотя сам я излагаю подобного рода утверждения гораздо проще и понятнее. Но если Л.З. Сова будет возражать против такого моего понимания, то я должен отступить в сторону ввиду невозможности ответить на ее утверждения никакими «да» или «нет».
Ведь это так естественно: на основании первичных интуиций языка языковед фиксирует разные особенности языка, которые в нем самом коренятся, а также часто повторяются и составляют как бы некоторого рода его остов; далее, таких описаний первичных особенностей естественного языка может быть несколько, и потому может появиться и появляется много разных типов изложения первичной описательной грамматики. Логически настроенный языковед, конечно, будет при этом сравнивать разные типы изложения описательной грамматики данного языка или данной группы языков; а из этого сравнения уже сама собой будет вытекать потребность определить то общее, что можно находить в указанных типах описательной грамматики, а также и их различия, их противоположность или их противоречие. И вот этот простой переход от интуитивно-описательных форм к понятийным формам и их предельное обобщение вовсе не потребует от нас противопоставлять языкознание и лингвистику, язык и метаязык или метаязыкознание и металингвистику. То, что вместо этого общепонятного перехода от естественного языка к его предельной формализации Л.З. Сова употребляет целый ряд сложных и малопонятных терминов, это, как мне кажется, является предприятием достаточно излишним.