Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Знак. Символ. Миф: Труды по языкознанию - Алексей Федорович Лосев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В связи с этим и само понятие аналитической лингвистики у Л.З. Совы тоже требует к себе критического подхода. То, что сама исследовательница говорит об аналитической лингвистике, это опять-таки не очень ясно. Она говорит, что аналитическая лингвистика пользуется «методом построения лингвистических элементов через металингвистическое исследование» (с. 215). Это можно понять только так, что обычные грамматические понятия берутся по разным грамматикам, дающим эти понятия по-разному, делается сводка этих разных понятийных систем и устанавливается, что в них общего и необходимого и что разноречиво или даже противоречиво.

Еще путанее рассуждение Л.З. Совы на страницах 216 – 217, хотя начало этого рассуждения максимально естественно и понятно:

«Фиксируется некоторый элемент, существующий в объективной действительности и данный нам в ощущении („естественный языковой или лингвистический элемент“). На основании наших представлений о нем, вызванных „ощущением“ этого элемента, выделяются присущие ему (с точки зрения наших ощущений) свойства и изображается наше представление о нем в виде пучка характеристик… Другими словами, подходя к естественному элементу как некоему черному ящику, мы предлагаем строить его модель через исследования его функционирования и сравнения с прецедентами применения конструкта. Тем самым мы предлагаем использовать в лингвистике метод рассуждений, обычно применяемый в кибернетике. Характерной чертой этого метода является то, что его применение основано на схеме повторяющихся циклов, окаймленных аналитическими процедурами».

Зачем такая масса ненужных и малопонятных слов? Ведь то, что хочет здесь сказать автор, опять-таки сводится к обычной логической работе ума над ощущаемым предметом: интуитивно познаваемый предмет анализируется с точки зрения составляющих его признаков; эти признаки, взятые вместе, являются логическим конструктом предмета; но построение такого конструкта может быть истинным и может быть ложным, что и проверяется на интуитивно данном и логически проанализированном предмете; затем может оказаться, что таких конструктов одного и того же предмета имеется весьма много, смотря по точке зрения на сам этот конструкт; наконец, собрав все эти возможные конструкты в одно целое, мы либо строим из них единую цельную и непротиворечивую систему, либо такая система не удается, а удается лишь какая-нибудь ее отдельная часть. Попросту говоря, аналитический метод Л.З. Совы заключается в том, что мы производим максимальное количество различений, свойственных предмету, и все эти различения мы затем сводим в единую и минимальную систему, однако насыщенную всеми этими возможными конструктами. Это, как я думаю, согласится всякий, общий ход расчленения и обобщения признаков изучаемого предмета, который проводится решительно во всех науках. Если я прав в таком понимании Л.З. Совы, то ее построения я могу только одобрить, с оговоркой на терминологическое и нетерминологическое излишество. Если же Л.З. Сова скажет, что я не усвоил ее аналитического метода, то мне опять придется отойти в сторону ввиду непонимания, о чем мы спорим.

Если Л.З. Сова будет напирать на такие термины, как «черный ящик», «кибернетика», «повторяющиеся циклы» или даже «окаймление аналитическими процедурами», то уже здравый смысл свидетельствует о полном излишестве такой терминологии. Не будем говорить о терминах «черный ящик» и «кибернетика», но зачем Л.З. Сова употребляет такое выражение, как «повторяющиеся циклы», когда речь, по ее же собственному мнению, должна идти только о получении разных обобщений или конструктов, которые, конечно, могут оказаться неправильными, и требовать замены их другими обобщениями или конструктами. Не слишком ли роскошен для такого простого логического процесса термин «повторяющиеся циклы»? И нужно ли говорить об «окаймлении аналитическими процессами», когда имеется в виду всего только либо нахождение первичных форм естественного языка, либо проверка полученных обобщений на данных все того же естественного языка? Тут же заметим, что термин «аналитический» употребляется у Л.З. Совы в данном случае отнюдь не как-нибудь специфически и отнюдь не терминологически, но просто как указание на необходимый для всякой науки процесс различения существенного от несущественного и как на процесс эмпирической проверки получаемых обобщений.

Если подвести итог тому, что мы процитировали из книги Л.З. Совы, то этот итог сведется попросту к требованию критических обобщений путем сравнения одних частностей с другими, путем сравнения частностей с обобщениями, путем сравнения обобщений между собой и, наконец, путем стремления находить предельные обобщения. Как это можно легко заметить, все эти логические процессы хотя и можно назвать аналитическими, но, во-первых, этот термин совершенно здесь не обязателен, а, во-вторых, анализов здесь нисколько не больше, чем синтезов.

Наперед можно сказать, что уже заглавие самой книги, несомненно, заставит Л.З. Сову дать какое-нибудь более интересное понимание аналитического метода, чем та обыденная логика, к которой мы его сейчас свели. И нужно сказать, что при максимально объективном подходе к построению Л.З. Совы черты иного и притом более специфического понимания, несомненно, там и здесь мелькают в ее книге. Но ведь нужно же исходить из того определения, которое дает сама Л.З. Сова, но в то же время она говорит об аналитическом методе только в смысле «построения лингвистических элементов через металингвистическое исследование». Я здесь не нахожу ничего иного, кроме требования (конечно, вполне естественного, хотя и не единственного) проверять частные обобщения науки обобщениями более высокого рода. Другими словами, получив какое-нибудь обобщение, мы должны каждый раз удостоверяться, не противоречит ли оно тем, более широким обобщениям, которые мы получили еще раньше. Такое требование логики не может вызывать никакого сомнения, как, правда, и обратное толкование о том, чтобы более широкое обобщение тоже не противоречило менее широким обобщениям или обобщениям частного характера. Но при чем же тут аналитический метод? А разве здесь нет также и синтетического метода? Другими словами, возникает сомнение даже в том, стоит ли употреблять сам термин «аналитический метод» для столь общеобязательных и общепонятных научных операций.

В дальнейшем мне представляется целесообразным рассмотреть, как Л.З. Сова применяет свой аналитический метод к некоторым вполне конкретным проблемам языкознания. То, что у нас было сказано выше о существе аналитического метода Л.З. Совы, вполне подтверждается анализом у нее отдельных проблем. Обычно берется какой-нибудь такой основной элемент языковой или лингвистический, не определяется по существу, а конструируется только путем указания тех или иных его признаков, признак этот либо отбрасывается в результате анализа, либо сохраняется в своем допущенном вначале гипотетическом виде. То же самое происходит и со всяким новым признаком данного элемента, и в результате всех этих наблюдений конструируется модель данного языкового или лингвистического элемента, которая в дальнейшем объявляется в виде критерия для оценки всех других аналогичных представлений в данной области. Другими словами, под аналитическим методом Л.З. Сова везде понимает здесь перечисление существенных и проверенных признаков данного элемента при соблюдении постепенности и последовательности этого перечисления, но притом с традиционным отсутствием определения изучаемого элемента по его существу. Другими словами, здесь рассматриваются логические процессы, которые нисколько не специфичны для лингвистики, а обязательны вообще для всякой науки. Ближе к лингвистике та проблема, о которой мы сейчас скажем несколько слов.

Двумя элементами, действительно основными и неизбежными для лингвистики, является слово и предложение. Посмотрим, что говорит Л.З. Сова по этим двум фундаментальным проблемам всякой науки о языке, как бы ни понимать эту науку.

Сначала она определяет, что такое слово. Оказывается, что слово есть, по ее терминологии, «дуал», а дуал есть совместное наличие значения и формы. Спрашивается, не то же ли самое мы говорим и в школе, и в средней и в высшей? Неужели можно дать какое-либо иное определение слова, если подходить к нему пока элементарно, кроме того, что оно есть определенного рода звуковая форма, обладающая определенным значением? Неужели термин «дуал» привносит тут что-нибудь новое или говорит о чем-то еще иначе, кроме того, что слово есть соединение звуковой формы и смыслового значения? Но согласимся, что такого рода термин будет нам полезен. И что же мы тогда получаем для определения такого термина, как «предложение»?

Л.З. Сова утверждает гипотетическое тождество трех таких формулировок: Предложение – это мысль, выраженная словами-дуалами. Предложение – это цепочка словоформ («половинок» дуалов), имеющая смысл. Предложение – это цепочка связанных между собой слов-дуалов (с. 13). Конечно, тут хотелось бы знать, что это такое за дуал, поскольку в нем и содержится разгадка соотношения между языковой формой и языковым смыслом. Но кроме констатации наличия формы и значения в дуале об этом дуале больше ничего не говорится. Но тогда что значит термин «слово-дуал»? Ведь и без этого «дуала» слово всеми понимается именно как дуал. Поэтому в трех приведенных определениях термина «предложение» имеется в виду попросту мысль, выраженная словами. Ведь если Л.З. Сова понимает, что такое «смысл» или «значение», то почему же она не понимает слова мысль? Эту «мысль» она, конечно, прекрасно понимает. И поэтому все три указанных понимания предложения действительно тождественны, но только в первом определении имеется в виду вообще словесное выражение мысли, во втором – только формальное объединение слов, а в третьем случае – и формальное и смысловое.

Кроме того, в другом месте Л.З. Сова просто пишет:

«Предложение – это дуал, одной стороной которого является формальная цепочка, а второй – смысловая цепочка» (с. 16).

Значит, попросту говоря, в предложении, как и в слове, мы находим просто объединение формальной стороны и смысловой стороны. Можно ли назвать это каким-нибудь новым пониманием предложения? Заметим, что Л.З. Сова не дает определения ни того, что такое «смысл», «значение», ни того, что такое «форма». Выходит, что все это исследование основано на простейших языковых интуициях, в которых никогда никто не сомневался, в которых не сомневаюсь и я и которые к тому же вполне предметны и очевидны. Можно ли возражать здесь Л.З. Сове? Я думаю, что возражать здесь невозможно. Но какого-нибудь «аналитического» исследования слова и предложения я здесь никак не могу найти.

При обсуждении этого предмета я обращу внимание еще только на два факта.

Во-первых, соединение смысловой и формальной цепочки имеется не только в предложении, но и вообще во всяком словосочетании и словосложении, и не только здесь, но и во всяком отдельном слове. Ведь всякое отдельное слово тоже состоит из разных морфем, имеющих свою форму и свое значение, а также и из совокупности этих морфем, обладающей тоже своим смыслом и своей формой. Таким образом, Л.З. Сова определила не само предложение, а боюсь, что вообще всякое языковое выражение, в котором есть свой смысл и своя форма.

Во-вторых, во всех этих определениях Л.З. Совы обращает на себя внимание весьма интересный термин «цепочка». Ведь такого рода «цепочками» пользовались те крайние структуралисты-формалисты, которые во что бы то ни стало хотели изучать язык вне всякой семантики, почему и предложение понимали только как бессмысленное и механическое сплетение одних слов с другими.

Но эти времена крайне формального структурализма уже давно прошли; да и сама Л.З. Сова нигде не отделяет форму от смысла, а смысл от формы. Наоборот, она прямо пишет:

«Предложение – это формальная цепочка, находящаяся в определенной зависимости от смысловой цепочки» (с. 16).

Но в таком случае я уже перестаю понимать, зачем понадобился здесь механистический термин «цепочка», когда дело касается вовсе не только смысловых связей, но только их нерушимого синтеза и даже говорится о полной зависимости формальных связей от смысловых?

В дальнейшем мне хотелось бы проанализировать тот фактический метод, при помощи которого Л.З. Сова идет от естественного языка к лингвистике и даже к металингвистике. Несмотря на то, что этот ход мысли от практических и интуитивных наблюдений к понятийным теориям и далее к теории этих теорий, т.е. к сравнению их между собой, я должен, безусловно, одобрить, тем не менее фактически работа Л.З. Совы в этой области базируется на одном весьма существенном противоречии. С одной стороны, утверждается, что металингвистика есть самая общая и потому самая необходимая теория языка. А с другой стороны, мы читаем, например, на с. 77:

«На основании анализа известных нам работ термину „управление“ может быть дано строгое определение только при понимании управления, как связи между конкретными словами… Таким образом, мы приходим к выводу, что лингвистика как единая теория не существует: в лингвистике столько разных лингвистик, сколько есть лингвистов».

Но автор не замечает, что в таких условиях постулированная им металингвистика совершенно теряет свой смысл и делается просто невозможной. При этом сам автор чувствует противоречие, в которое он попал, и предлагает избавиться от этой неопределенности металингвистики обращением все к тем же естественным языкам для установления правильности констатированных разных противоречивых лингвистик.

«Каждую логическую возможность, – пишет Л.З. Сова, – целесообразно реализовать только в той сфере практической деятельности, для которой неразрешимые при данном подходе противоречия оказываются несущественными» (с. 78).

По этому поводу я опять-таки скажу, что вовсе нельзя считать неправильной теорию Л.З. Совы о необходимости возрастающего обобщения и формализации от естественного языка до металингвистики. Сама-то эта теория правильная. Но против ее изложения я возражаю, потому что изложение это довольно-таки путаное. Действительно, весьма желательно существование такой максимально общей теории, которая обнимала бы, классифицировала бы и устанавливала бы противоречивость или непротиворечивость отдельных конкретных теорий. Но если эта максимально-общая теория, констатируя противоречия в лингвистической науке, опять должна обращаться к языковой практике для того, чтобы избавиться от этих противоречий, то такое положение дела я могу только приветствовать. А тогда не отрывайте так безусловно металингвистику от работы над естественными языками.

В дальнейшем мне хотелось бы остановиться на одной проблеме, которая является для книги Л.З. Совы и самой центральной, и самой показательной, и разработанной больше всего. Это – проблема управления. Так как управление есть некоторого рода связь между словами, то Л.З. Сова сначала устанавливает такие пять наиболее общих отношений между словами, которые в дальнейшем она будет применять для исчисления всех возможных пониманий управления (с. 19). В дальнейшем ей понадобится еще 12 общих типов соотношения между парадигматическими и синтагматическими моментами внутри сочетания слов (с. 81). Помножая 5 на 12, она получает «60 типов связей, описанных или могущих быть описанными в лингвистике» (с. 81), причем здесь имеются в виду не связи слов вообще, но вообще типы соотношения моментов формы и смысла, взятых в аспекте парадигматики и синтагматики. Из этих 60 соотношений Л.З. Сова считает необходимым выбрать те, которые характерны только для процедуры управления, и таковых она насчитывает тоже 12 (с. 92 – 93). Еще до определения того, что такое управление, исходя из всех логически возможных комбинаций при построении систем частей речи и членов предложения (с учетом пока еще лишь следующих моментов: синтагматики, парадигматики, отношения языка и речи, логического, денотатного, грамматического и психологического принципов классификации), Л.З. Сова получает 480 видов лингвистических систем частей речи и членов предложения (с. 77). Мало того, она пишет даже так:

«Немного изобретательности – и количество логических возможностей можно увеличить до любой мыслимой величины».

Всякого обычного языковеда это исчисление всех возможных пониманий лишь одного момента языка может только удивить, и большинство, безусловно, будет возражать против этой абстрактной комбинаторики. Однако лично меня эта комбинаторика нисколько не удивляет, и я в самом серьезном смысле слова готов идти здесь до бесконечности, но об этом я скажу ниже. Сейчас же меня интересует логический анализ только одной грамматической категории, а именно управления: и меня не смущает то, что, конечно, смутит каждого читателя Л.З. Совы, а именно, что между выведением всех этих цифр читателю приходится усваивать большое количество страниц, не имеющих прямого отношения к делу. Лучше было бы все это исчисление объяснить кратко и ясно на одной странице, а уже потом заниматься разъяснением всех этих цифр. Но, повторяю, сейчас дело не в этом, а в том, как понимает Л.З. Сова управление.

Она пишет:

«Управление в значении формальной синтагматической связи между формальными принадлежностями слов, рассматриваемых как представители синтагматических классов, мы заменим термином „детерминация“; а управление в смысле формально-смысловой связи между словами, рассматриваемыми как представители синтагматических классов, – термином „синтаксическое требование“ (или просто „требование“)» (с. 95).

Следовательно, в предложении Читаю книгу между обоими словами, составляющими это предложение, одинаково существует синтагматическая связь, но только при одном рассмотрении она формально-синтагматическая, а при другом – формально-смысловая синтагматическая связь. Поскольку в книге не поднимается никаких вопросов относительно того, что такое «форма», и что такое «смысл», и что такое «формально-смысловое», об этом мы Л.З. Сову спрашивать не будем. Но вот о том, что такое синтагматическая связь, об этом она говорит много, и любопытно посмотреть, как она это понимает.

На странице 48 Л.З. Сова противопоставляет синтагматическую и парадигматическую связь соответственно как цепочку слов и как «ассоциативный ряд». Следовательно, при определении синтагматического признака не вводится ничего нового, кроме того, что он есть отношение в цепочке слов (или цепочка классов слов). Для определения же парадигматической связи Л.З. Сова употребляет только неопределенное выражение «ассоциативный ряд». Такое определение двух фундаментальных для языкознания понятий является чересчур мало дающим. «Цепочка», как мы уже об этом говорили, вовсе не обозначает для Л.З. Совы какой-то механистической последовательности дискретно связанных между собой слов. Зачем же в таком случае этот термин употреблять? Термин же «ассоциативный ряд» настолько многозначен, что при таком определении остается неизвестным, что Л.З. Сова понимает под парадигматикой. Мы не будем здесь приводить разные определения этих понятий, которые существуют в лингвистике. Но то определение, которое дает здесь Л.З. Сова, можно сказать, наихудшее. И тогда что же остается для исходного определения нами того, что такое грамматическое управление? Очевидно, ничего, кроме неопределенных терминов «цепочка» и «ассоциация», здесь не появляется. Единственное, что имеет здесь предметный смысл, это то, что управление можно понимать формально, т.е. как морфологическую связь слов, или смысловым образом, т.е. как связь слов по их смыслу. Но в первом случае морфологическую связь признаков слов в предложении можно установить, только если уже заранее знать, что такое управление и что такое предложение, т.е. тут допускается логическая ошибка petitio principii. Во втором же случае, когда речь идет о формально-смысловой связи слов в предложении, опять-таки без предварительного знания, что такое есть управление, нельзя установить и морфологического соответствия, так как иначе окончание слова книга морфологически будет то же самое, что окончание в родительном падеже единственного числа слова стол. Итак, Л.З. Сова не дает ровно никакого определения того, что она понимает под управлением, и рассуждает здесь только на основе обычного в школе интуитивного понимания этого термина.

Но я не стал бы забраковывать все учение Л.З. Совы об управлении. Очень важно действительно установить все логические возможности сочетания слов, из которых мы потом выберем те, которые соотносятся между собой как управляемые и управляющие. Но только здесь я стал бы возражать против способа перечисления этих логических возможностей.

Возьмем указанное у нас выше определение связи слов. Первое отношение – это соотношение внесмысловых форм слов между собой. Но это вовсе не есть связь слов, потому что форму слова мы только в том случае можем установить, если знаем само слово, которое вовсе не есть только форма, но форма с определенным смыслом. Второе отношение – это отношение между формами, которые являются носителями смысла. И это тоже не есть соотношение самих слов, потому что слово вовсе не сводится к своей форме, хотя бы она и была смысловая. Третье отношение – это отношение смыслов разных слов независимо от их формальной выраженности. А это и вовсе не относится к языкознанию, но только к чистой логике, которая только и оперирует смыслами слов и их соотношениями, не взирая на их языковую выраженность в той или иной форме. Четвертое отношение – это соотношение таких слов, между которыми устанавливается смысловая связь. Это уже гораздо ближе к языкознанию. Но только опять остается непонятным, что тут надо понимать под словом. И наконец, пятое отношение – это отношение синтаксических связей между словами как неделимыми формально-смысловыми компонентами. Тут правильно то, что автор находит в слове неделимый формально-смысловой компонент и утверждает, что между такими компонентами существует синтаксическая связь. Однако если еще можно согласиться с тем, что в слове нераздельно слиты форма и значение, то зато остается неизвестным, что же такое «синтаксическое отношение» между такими словами. Что же, это опять какая-нибудь механистическая цепочка или что-нибудь другое? Л.З. Сова, безусловно, понимает соотношение членов предложения отнюдь не как механистическую цепочку, но и понимает ее в интуитивном смысле достаточно содержательно. Однако понятийная содержательность этой связи, кроме того, что она может быть и формальной, и смысловой, и формально-смысловой, к сожалению, никак не раскрывается.

Таким образом, эти пять типов соотношения слов между собой остаются у Л.З. Совы чересчур сомнительными.

Что касается заманчивой цифры 12 относительно связи слов, взятых то ли как конкретное слово, то ли как член парадигматического класса, то ли как член синтагматического класса (с. 81), то очень легко сообразить, что из разных сочетаний этих трех понятий по два, взятых сначала в синтагматическом, а затем в парадигматическом аспекте, весьма легко получить это число 12. Я опять-таки скажу, что дело не в этом числе 12 (пусть будет установлено хотя бы число 112 или число 1012), а в том, что само-то понятие парадигматического и синтагматического класса Л.З. Сова, как мы сказали выше, рисует в весьма неясном виде. Ведь если так трудно определять эти понятия, то было бы хорошо, чтобы Л.З. Сова опиралась при определении этих понятий хотя бы на какие-нибудь известные всякому лингвисту грамматические категории. Пусть она сказала бы, что парадигматический класс есть класс слов, имеющих разную флексию, и в этом случае парадигмой оказался бы просто класс всех падежей. Или пусть она сказала бы, что парадигматический класс есть вообще класс всех слов, которые отличаются каким-нибудь звуком или комплексом звуков внутри парадигмы (тогда парадигматическим классом оказался бы класс таких слов, как пал, пел, пил, пол, пыл); а синтагматический класс пусть она понимала бы как класс слов, из которых каждое является, например, членом того или другого предложения. И сама Л.З. Сова отнюдь не чужда такого рода конкретного понимания парадигматического и синтагматического класса. Однако жаль только то, что приведенные нами примеры без специального анализа отнюдь не могут возводиться в степень общего и основного учения об основных логических возможностях тех или других сочетаний слов, а являются только простыми ясными примерами. Однако поскольку мы занялись сейчас учением Л.З. Совы об управлении, остановимся на тех 6 типах сочетаний слов, или, точнее, языковых элементов, которые, по ее мнению, можно понимать как соотношение управляющего слова и управляемого слова.

Из своих 60 сочетаний слов, как мы уже знаем, Л.З. Сова оставляет для управления только 12 соотношений (с. 92 – 94). Сначала Л.З. Сова устанавливает 6 типов синтагматических связей, в качестве названия которых в лингвистике употребляется термин «управление» (с. 89). Последние три из этих отношений нисколько не затрагивают специально категории управления, поскольку все они построены только на формальном соотношении слов или классов слов. Тут получается, например, что красная роза, красная папа, красная ерунда и т.д. суть примеры именно управления, в то время как это вовсе не управление, а согласование. Что же касается первых трех типов соотношения, которые Л.З. Сова тоже трактует как отношение слов, создающее именно управление, то ввиду отсутствия формулировки того, что является управлением в точном и специфическом смысле, эти три случая тоже можно понимать вовсе не как управление. Так, например, первая формулировка говорит о нормально-смысловой синтагматической связи между двумя конкретными словами. Но в таком случае предложение Он пришел тоже будет содержать в себе то или иное управление, а никакого управления в данном предложении нет, а есть только предицирование. И дело, конечно, не меняется от того, если мы вместо слов будем понимать целые классы слов. Все равно никакого управления здесь не получится. Но Л.З. Сова не удовлетворяется и этим. Она утверждает, что таких соотношений двух слов, которые создают управление, не 6, а целых 12. Именно поскольку «класс слов» можно понимать или парадигматически, или синтагматически, то, подставляя эти термины вместо просто термина «слово» и термина «класс», которое употребляется в 4 из указанных 6 делений, мы легко получаем цифру 12. Но я и здесь не возражаю против самой цифры 12. Если угодно, то, пользуясь методом Л.З. Совы, я легко мог бы установить не 12, а целых 20 соотношений слов для тех случаев, когда мы имеем дело с управлением. Именно если брать каждое слово не только парадигматически и не только синтагматически, а брать так, что оно будет иметь в одно и то же время и парадигматическое, и синтагматическое значение, то получится не 12, а целых 20 соотношений слов, входящих в процедуру управления. Ведь ничто не мешает мне понимать каждое конкретное слово и как падеж, т.е. в конце концов как часть речи, и как подлежащее или дополнение, т.е. в конце концов член предложения. Ведь таковым же и является каждое имя (существительное, прилагательное и т.д.). Тогда уже искомых соотношений будет не 12, а, как мы только что сказали, 20.

Я не буду анализировать другие проблемы, затронутые в книге Л.З. Совы. Проблема, которую я затронул, повторяю, и центральная для книги, и наиболее подробно разработанная, а разбор всех деталей теории Л.З. Совы завел бы меня слишком далеко, причем результаты получились бы те же самые. Но я прошу внимательно отнестись к моим выводам. Я вовсе не склонен все свои выводы относительно книги Л.З. Совы понимать только как отрицательные. Наоборот, я считаю важным и очередным и логический подход к языку, и исчисление всех логических возможностей, на которые дает нам право понятие, но не дает права слово. Пусть в языке не все осуществляется из того, что я получил чисто логически и из чего построил стройную и непротиворечивую систему понятий. Все равно подобного рода анализ будет полезен для оценки конкретно существующих и когда-то существовавших лингвистических теорий, и все это только больше меня убедит в отличии теоретического мышления, которое создает всю языковую область. Это дает возможность, кроме того, понимать и то, насколько многозначно, разноречиво и даже противоречиво употребляют языковеды свои основные термины и не только при сравнении нескольких лингвистов между собой, но и в сравнении разных суждений одного и того же лингвиста. Меня не смущает, а только ободряет то, что Л.З. Сова насчитывает то 5, то 6, то 12, то 480, то даже бесконечное количество оттенков в понимании одного и того же лингвистического термина или определения. Может быть, в этом смысле и нужно было бы именовать подлинную лингвистику именно аналитической, поскольку математический анализ как раз и оперирует с бесконечно малыми величинами, которые вовсе не являются стабильным целым, а постоянно уходят вдаль все больше и больше без всякого конца. Поэтому основное отношение Л.З. Совы к языку я бы считал и положительным, и своевременным, и очередным. Правда, наше общее языкознание находится еще в самом начале своего развития, поэтому Л.З. Сова очень часто свои вполне правильные языковые интуиции неудачно формулирует весьма неподходящими терминами и сводит часто на весьма уязвимые системы. Но я думаю, что это ей надо простить.

Тем не менее та терминологическая расчлененность, которой пользуется Л.З. Сова, раз навсегда исключит всякую возможность относиться, например, к тем же проблемам управления столь мало расчлененно и столь противоречиво, как это мы теперь иной раз находим в научных исследованиях и учебных пособиях. Изучивший книгу Л.З. Совы сразу же определит степень логической точности, характерную для наших работ по общему языкознанию и по отдельным языкам. Воспользовавшись аналитическими методами Л.З. Совы, другой лингвист, возможно, даст и более четкое изложение аналитического метода в языкознании. Но важно было начать, и Л.З. Сова начала.

Наконец, поскольку исследование Л.З. Совы имеет главной своей целью логический охват языка, позволительно спросить (имея в виду увлечения последних лет в науке): развивается ли ее исследование в рамках допустимого для советской лингвистики логицизма или здесь дело переходит далеко за пределы допустимого логицизма с той или другой утратой изучения естественных языков и с переходом в область чистой логики. После внимательного изучения книги Л.З. Совы я прихожу к выводу, что при многочисленных недостатках и при некотором словесном излишестве Л.З. Сова все же остается в пределах допустимого логицизма, и многое из ее исследования может быть с успехом применено в практической работе языковеда.

Таким образом, если подвести итог всем рассуждениям, предложенным в настоящей статье, необходимо сказать так.

Имеется два понимания аналитической лингвистики. Одно понимание, принадлежащее автору данной работы, основано на изыскании бесконечно малых семантических переходов как внутри каждого отдельного языкового элемента, так и в его контекстуальных отношениях с другими элементами. «Анализ», по примеру математического анализа, сводится здесь попросту к исследованию всех мельчайших переходов как внутри каждой отдельной семемы, так и между отдельными семемами. Причем этот процесс уточнения и дробления семем уходит в бесконечность по причине наличия в каждом языке бесконечного числа разных контекстов, в пределах которых выступает данный элемент и от которых зависит тот или иной его семантический оттенок. Другое понимание аналитической лингвистики принадлежит Л.З. Сове, которая понимает анализ как постепенное и последовательное, постоянно критически проверяемое установление тех или других признаков данного лингвистического элемента, а также получение из органического объединения этих признаков той или другой, принципиально тоже бесконечно насыщенной модели, уже выходящей за пределы той или иной системы языковедческого или лингвистического исследования ввиду своей формальной и предельно обобщенной значимости, получающей наименование метаэлемента (с необходимостью именовать также и всю эту теорию метаязыкознанием и металингвистикой). С первого взгляда между этими двумя пониманиями аналитической лингвистики нет ничего общего, поскольку одно из них ставит своей целью исследование всех бесконечно малых оттенков семемы или семантического построения, а другое понимание основано на систематическом и методически проводимом установлении всех существенных признаков данного элемента. Тем не менее общее между этими двумя пониманиями аналитического метода в лингвистике все же имеется. Оно заключается в бесстрашном накоплении семантических функций того или другого элемента, практически уходящем в прямую бесконечность. Наука о языке в ближайшее же время должна обсудить эти два, а может, и многие другие понимания анализа, пока еще не сформулированные отчетливо, и ввести аналитический метод в число самых основных методов языковедческой науки вообще.

Учение о словесной предметности (лектон) в языкознании античных стоиков

[83]

Понятие «лектон» (lecton) у античных стоиков на первый взгляд кажется весьма туманным и запутанным. Современные структуралисты своими предшественниками в истории считают стоиков, учение которых действительно очень глубоко формулирует черты самой настоящей языковой иррелевантности. Подробное изучение предмета показывает, что учение античных стоиков об иррелевантных структурах и отношениях имеет мало общего с теперешними беспредметными анализами языка, что стоикам свойствен не только глубокий онтологизм и объективизм, но также и последовательно проводимый материализм. Настоящая небольшая работа пытается формулировать стоическое учение о словесной предметности без всякой модернизации, без всякого подведения под современные асемантические теории языка. Приведение точных филологических фактов в этом смысле будет весьма уместным.

По мнению В. и М. Нилов[84], уже анонимный автор известного софистического трактата «Двойные речи», констатирующий выражение одного и того же понятия в разных местах и контекстах по-разному, исходит из различения словесного звучания и содержащегося в нем утверждения, откуда ведет свое происхождение позднейшее стоическое различение «звучащего слова» (phōnē) и «словесной предметности», или «смысла» (lecton). При этом необходимо заметить, что хотя деление философии на логику, физику и этику было высказано еще у Аристотеля (Top. I 14, 105 19), тем не менее как раз у стоиков это деление получило окончательное признание, в силу чего эти три философские дисциплины, а следовательно, и логика получили свое разграничение, и отныне логика становится самостоятельной дисциплиной.

Стоики по-разному делили логику. Одни говорили, что она делится на риторику и диалектику; другие добавляли к этому еще одну часть, касающуюся определений; некоторые добавляли еще и четвертую часть, куда относили теорию канонов и критериев. Однако среди всех этих разделений наиболее оригинальной частью является диалектика с ее разделением на учения об обозначающем и обозначаемом, а из этого последнего учения – теория обозначаемого, которое стоики стали называть «лектон». Остановимся на этом стоическом lecton.

«Лектон» – это adjectivum verbale – от греческого глагола legein, обозначающего не только процесс говорения, но и нечто более осмысленное, а именно процесс «имения в виду». Более подробно об этом читаем у Секста Эмпирика (Adv. math. VIII. 11 – 12):

«Три (элемента) соединяются вместе, – обозначаемое (смысл), обозначающее (звуки) и предмет (to tygchanon). Обозначающее есть слово, как, например, „Дион“. Обозначаемое есть сама вещь, выявляемая словом; и мы ее воспринимаем как установившуюся в нашем разуме, варвары же не понимают ее, хотя и слышат слово. Предмет же есть находящееся вне, как, например, сам Дион. Из этих элементов два телесны, именно звуковое обозначение и предмет. Одно же – бестелесно, именно обозначаемая вещь и словесно выраженное (lecton), которое бывает истинным или ложным».

В этом разделении у Секста Эмпирика, по-видимому, является неточным сведение «лектон» только к истинному или ложному высказыванию. Сам Секст Эмпирик тут же говорит, что, согласно стоикам,

«таково вообще не все, но одно – недостаточно, другое – самодовлеюще. Из самодовлеющего истинным или ложным бывает так называемое утверждение (axiōma), которое стоики определяют так: „Утверждение есть то, что истинно или ложно“».

Из приведенных текстов Секста Эмпирика ясно, что «лектон» у стоиков, во-первых, бестелесно, что оно есть предмет осмысленного высказывания, не сводимый ни к физической вещи, которая высказывается, ни к словесным звукам, при помощи которых оно высказано, и что, во-вторых, этому «лектон» свойственна своя имманентная истинность, не всегда соответствующая объективной истинности материальных вещей.

Общее мнение античности о стоическом «лектон» дошло до последних представителей неоплатонизма, из которых Аммоний именно в этом пункте сопоставляет стоиков и Аристотеля. Согласно Аристотелю, думает Аммоний, существуют только две области, противопоставляемые одна другой, – объект вне человеческого субъекта и субъект со своим разумом и языком, позволяющим человеку понимать объективные вещи и их обозначать. У стоиков же здесь не две, но три совершенно разные области: объект, субъект (понимающий и обозначающий объект) и нечто среднее между объектом и субъектом, а именно умопостигаемоданный предмет высказывания и понимания; и при помощи этого третьего только и происходит понимание и обозначение вещей. Аммоний пишет:

«Здесь Аристотель учит нас, что такое есть обозначаемое ими [т.е. именами и словами], и предварительным, и ближайшим образом, и что [имеются, с одной стороны] умственные представления (noēmata), а с другой стороны, через его [т.е. обозначаемого] посредство вещи, и помимо этого не следует примышлять ничего посредствующего между мыслью и вещью. Это стоики в своих предположениях и решили называть „лектон“» (Ammon., Ad Arist. 156).

Таким образом, и для Аммония является совершенно ясным то обстоятельство, что «обозначаемое» Аристотель вовсе не понимал как некоторого рода самостоятельную инстанцию между понимающим, а также обозначающим субъектом и объектом, а стоики как раз и признавали эту третью инстанцию, резко противопоставляя ее и обозначающему субъекту, и обозначаемой вещи.

Несколько подробнее об этом читаем у Диогена Лаэрция (VII 57):

«Звуковое выражение и высказывание (lexis) различны, ибо высказывание всегда что-то значит (aei sēmanticos) ; звуковое выражение может ничего не значить (например, „блитири“)… Высказывать и произносить (propheresthāi) тоже вещи разные: произносятся (propherontai) звуки, а высказываются (legontai) вещи, которые и являются словесной предметностью (lecta)».

И далее:

«Словесной предметностью они называют то, что возникает согласно смысловому представлению (cata logicēn phantasian)» (VII 63).

То же у Секста Эмпирика с прибавлением слов:

«Смысловым же они называют то представление, в соответствии с которым представленное можно доказать разумом (logōi) (или демонстрировать в слове, сопоставить с осмысленным словом, демонстрировать при помощи слова)» (VIII 70).

А то, что «лектон» отнюдь не всегда подпадает под критерий истинности или ложности, видно из следующего высказывания того же Диогена Лаэрция:

«Словесная предметность бывает, по стоикам, недостаточной или самодовлеющей. Недостаточная – это та, которая произносится в незавершенном виде, например, „пишет“, – спрашивается, кто пишет? Самодовлеющая словесная предметность это та, которая произносится в завершенном виде, например, „Сократ пишет“».

Тот вывод, который сам собой напрашивается из этих текстов, В. и М. Нилы формулируют достаточно точно[85]. Во-первых, «лектон» есть обозначаемое в осмысленной речи. Во-вторых, оно всегда бестелесно (или, как мы сказали бы теперь, абстрактно). И в-третьих, оно может быть ложным или истинным, но это для него не обязательно. К этому мы прибавили бы только то, что, согласно стоикам, «лектон» вполне отличается не только от словесного высказывания, но и от психического акта как высказывания, так и обозначения. А именно «лектон» отличается у стоиков от ennoia или ennoēma, под которым они понимают слепое воспроизведение в уме того, что чувственно воспринимается – без осознания смысла этого отражения. Еще более это нужно сказать о phantasia, которая у стоиков есть всего лишь слепое представление, лишенное всякого смысла.

Плутарх дает ценное разъяснение, требующее нашей интерпретации. Он пишет:

«Умственное представление (noēma) есть чувственное представление (phantasma) разума у разумного существа. Ведь чувственное представление, когда оно случается в разумной душе, называется умственным представлением (ennoēma), получившим свое название от слова „ум“. Поэтому чувственные представления (с их смысловым содержанием) несвойственны другим живым существам. Те чувственные представления, которые появляются у нас и у богов, являются просто чувственными представлениями вообще (phantasmata); а те, которые появляются у нас, являются по своему роду действительно чувственными представлениями, но в то же самое время по своему виду, по своей разновидности – умственными представлениями (ennoēma)» (Plut., Plac. philos IV, 11).

Эту несколько путаную концепцию Плутарха, по-видимому, нужно понимать так. Имеется слепое чувственное представление, никак не осмысленное и никак не приобщенное к умственной деятельности. Но это только родовое понятие чувственного представления. Оно может быть просто слепым, но может быть и осмысленным. В качестве осмысленного оно имеется у богов и людей, но не у животных. Что же касается «лектон», то оно само по себе вовсе не есть даже и осмысленное чувственное ощущение или просто умственное представление. Оно просто лишено всякой чувственности и даже не есть результат отвлеченной умственной деятельности. Оно только «возникает» согласно чувственному или умственному представлению, но само по себе не есть ни то и ни другое, а есть просто то чисто смысловое содержание, которое выражено словом. Всякое представление, и чувственное и умственное, согласно стоикам, само по себе еще не есть «лектон», оно – только психическое представление, взятое само по себе. Оно трактуется у стоиков как простой отпечаток вещи в уме, о котором нельзя сказать ни того, что он есть, ни того, что он есть некое качество. Он «как бы» есть, он «как бы» существует и «как бы» обладает тем или другим качеством (Diog. L. VII 61). В этом резкое отличие общего психического акта от смыслового и выразительного акта в «лектон». Упоминавшиеся у нас выше В. и М. Нилы, кажется, не очень отдают себе в этом отчет. Кроме того, не очень вникает и английский переводчик Диогена Лаэрция Р. Хикс, который переводит «лектон» как verbal expression, т.е. как «словесное выражение», или просто как «выражение», а в другом месте – как meaning, т.е. «значение», «смысл». При таком переводе стирается указанная у Секста разница между phōnē и lexis, а также между lexis и logos.

Предложенное нами предварительное толкование стоического «лектон» подтверждается следующим рассуждением Сенеки (Epist. 117, 13):

«Я вижу, что Катон гуляет. На это указало чувственное восприятие (sensus), а ум (animus) этому поверил. То, что я вижу, есть тело, на которое я направил и свои глаза, и свой ум. После этого я утверждаю: „Катон гуляет“. Согласно Сенеке, стоик говорит, что „вовсе не является телом то, что я сейчас высказываю, но оно есть нечто возвещающее о теле“. „Одни называют это высказанным (effatum), другие – возвещенным, а третьи – сказанным (dictum)“».

Необходимо заметить, что В. и М. Нилы здесь до некоторой степени ошибаются, находя у стоиков противоречие, которое как будто бы состоит в том, что отдельные слова не имеют своих «лектон» и что «лектон» свойственно только суждению, или предложению (axiōma), или отдельным членам предложения, но в их соотнесенности с другими членами предложения. Как нам представляется, у стоиков нет здесь никакого противоречия, поскольку сами они различают полный, или совершенный, «лектон», и неполный, частичный, несамодовлеющий. Поэтому слово Сократ имеет свой собственный «лектон», но этот «лектон» пока еще неполный, а предложение Сократ пишет имеет свой уже полный «лектон». Тут ровно нет никакого противоречия. Но только здесь существует необходимость уловить очень тонкий оттенок значения стоического «лектон». Это у стоиков не просто предмет высказывания, но еще и предмет, взятый в своей соотнесенности с другими предметами высказывания. Сама же эта соотнесенность может быть выражена в «лектон» то более, то менее ярко.

Чрезвычайно важно не упускать из виду ту смысловую утонченность, которая возникала у стоиков в связи с их учением о «лектон». То, что этот «лектон» не есть просто физический, психический или какой бы то ни было другой объективно данный предмет, об этом мы уже сказали достаточно. Сейчас же нужно подчеркнуть то обстоятельство, что понятие «лектон» потому и было введено стоиками, что они хотели фиксировать любой малейший сдвиг в мышлении. Отвлеченные категории мысли, с которыми имели дело Платон и Аристотель, для стоиков были недостаточны именно ввиду своей абсолютности, неподвижности и лишенности всяких малейших текучих оттенков. Не только то, что мы теперь называем падежами или глагольными временами, залогами, были для стоиков всякий раз тем или иным специфическим «лектон». Но даже одно и то же слово, взятое в разных контекстах, или какой-нибудь контекст, допускавший внутри себя то или иное, хотя бы и малейшее словечко, все это было для стоиков разными и разными «лектон».

Далее, стоики связывали свое понятие «лектон» с проблемой истины и лжи. Однако и здесь необходимо отказаться от представления о стоиках как о людях, занятых только моралью и мало понимающих в логике. Наоборот, перед нами возникает одно из самых тонких логических учений в античности.

Прежде всего истину стоики отличали от истинного. А этот средний род прилагательного часто употреблялся у древних только ввиду чрезвычайной конкретности их мышления. На самом же деле это есть указание на максимально-абстрактное понятие. Поэтому для современного нам сознания будет понятнее, если мы стоическое «истинное» будем понимать как «истинность». Секст Эмпирик пишет о стоиках (Pyrrh. II 81 сл.):

«Говорят, что истинное отличается от истины трояко: сущностью (oysiāi), составом (systasei) и значением (dynamei). Сущностью – потому, что истинное бестелесно, ибо оно – суждение и выражается словами (axiōma cai lecton), истина же – тело, ибо она – знание, выясняющее все истинное; знание же – известным образом держащееся руководящее начало точно так же, как известным образом держащаяся рука – кулак; руководящее же начало – тело, ибо, по их мнению, оно дыхание. Составом – потому, что истинное есть нечто простое, как, например, „я разговариваю“, истина же состоит из знания многих истинных вещей. Значением же – потому, что истина относится к знанию, истинное же не вполне. Поэтому они говорят, что истина находится у одного только мудреца (spoydaiōi), истинное же и у глупца, так как возможно, что и глупец скажет что-нибудь истинное».

Итак, истинность отличается от истины у стоиков прежде всего своим абстрактным характером, а всякую истину они, как материалисты, понимают только физически или телесно. Во-вторых, истинность чего-нибудь имеет своим предметом тоже такую же абстракцию, выделенную из всего прочего, и потому простую и неделимую. Когда мы заговариваем об истине, то погружаемся в бесчисленное количество разного рода чувственных данных, разного рода психических переживаний и разного рода знаний. Поэтому, чтобы установить истину, нужно затратить множество всяких усилий, и нужно пересмотреть множество разных вещей, внимательно изучая то, что истинно, и то, что неистинно. Таким образом, истина всегда сложна, поскольку она многопредметна. Истинность же всегда проста, поскольку она всегда относится только к какому-нибудь одному предмету. В-третьих, истина, как утверждают стоики, есть то, чем владеет мудрец, а истинность может быть высказана и человеком глупым.

В этом замечательном рассуждении Секста Эмпирика отмечается поразительная склонность стоиков к абстрактным (или, как они говорят, бестелесным) и однозначным суждениям. Но, пожалуй, в приведенном тексте еще важнее то, что это абстрактное и всегда однозначное «лектон» отличается еще и от всякого рода психических или моральных состояний того субъекта, который что-нибудь высказывает. Предмет его высказывания хотя и порожден теми или другими психофизиологическими усилиями человека, тем не менее взятый сам по себе не имеет никакого отношения к ним. Не нужно думать, что здесь мы находим какое-то логическое чудачество. Наоборот, мы же сами пользуемся таблицей умножения, которая хотя и дана всегда только в результате наших психофизиологических усилий, тем не менее по смыслу своему вовсе не имеет к ним никакого отношения и может применяться когда угодно, кем угодно, где угодно и в отношении к любым предметам – как существующим, так и несуществующим. У стоиков это не было чудачеством, а было только уверенностью в очевидности и явленности обозначенного предмета.

Стоики доходили до прямого утверждения, что «лектон» есть нечто умопостигаемое и что только благодаря применению этого «лектон» к чувственным вещам или к душе мы и можем установить их истинность или ложность. Здесь, однако, мы должны предупредить читателя, что слово умопостигаемое, как его употребляют стоики, вовсе не содержит в себе ничего слишком торжественного, подчеркнуто возвышенного или идеалистического. Это есть просто мыслимое, или предмет мысли. Мысль возникает из чувственности, а чувственность – из восприятия физических вещей. Но это не значит, что и мысль есть также нечто чувственное. Вода замерзает и кипит; но идея воды, или мысль о воде, отнюдь не замерзает и отнюдь не кипит, и вообще никакие физические категории к идее, к мысли, к уму и к словесной предметности не применимы. Здесь пока нет еще никакого платонизма и даже никакого аристотелизма с их склонностью понимать идеи и ум как самостоятельные субстанции, объективно существующие вне человеческого субъекта. «Лектон», или предмет словесного высказывания, чисто словесная предметность, тоже не есть ни тело, ни вообще что-нибудь физическое. Это словесная предметность есть только смысловая конструкция, о которой еще рано говорить, существует она или не существует, действует она как-нибудь или никак не действует, истинная ли она или ложная. Чисто словесная предметность, как ее понимают стоики, по своей природе есть пока нечто абстрактное, как и таблица умножения у нас. Однако это не значит, что стоический «лектон» раз навсегда оторван от всякого бытия и жизни, от всякой материи, физической или психической, и от всякого реального функционирования в обыкновенной мысли, в обыкновенном языке и в обыкновенном слове. Но только функционирование это – не физическое и не психическое, не телесное, а чисто смысловое и только осмысливающее. Также ведь и дерево осмысливается нами как дерево не потому, что «смысл» дерева мы увидели, услышали, ощупали или понюхали. «Смысл» дерева как дерева в отличие от травы, цветов и прочих растений мы можем воспринять с восприятием самого же дерева – и тем не менее «смысл» дерева ровно ничего деревянного в себе не содержит. В этой своей абстрактности он – только нечто мыслимое, нечто «умопостигаемое». Но стоики вовсе и не думали останавливаться на абстрактной словесной предметности как на какой-то последней инстанции. Наоборот, выделив этот абстрактный «лектон», эту чисто мысленную словесную предметность, они тут же требовали обратного применения этого «лектон» и к оставленным им чувственным вещам или телам, и прежде всего к самому языку, взятому и в виде отдельных слов, и в виде всякого рода словосочетаний, и в частности в виде предложений.

У Секста Эмпирика читаем (Adv. math. VIII 10):

«Стоики же говорят, что и из чувственного и из умопостигаемого истинно [только] некоторое; однако чувственное истинно не в прямом смысле, но соответственно отнесению к умопостигаемому, которое с ним связано. По их мнению, истинное – это существующее и противостоящее чему-нибудь, а ложное – несуществующее и не противостоящее ничему. Это „бестелесное“ утверждение по существу есть умопостигаемое».

Из этих слов Секста Эмпирика о стоиках можно сделать не только тот вывод, что свой «лектон» они понимали как нечто умопостигаемое, а не чувственно-воспринимаемое, но также и тот, что своему «лектон» они приписывали как некоторого рода структурное оформление (поскольку истинное, да и ложное всегда чем-нибудь отличается от всего прочего и, следовательно, отличается чем-нибудь, т.е. несет в себе ту или иную качественную определенность), но также и то, что умопостигаемое «лектон» обладает известного рода осмысливающими функциями в отношении чистой, т.е. никак не осмысленной, чувственности.

Теперь мы можем более точно формулировать стоическое учение об истинности или лжи в их отношении к «лектон». Вот что по этому поводу все у того же Секста Эмпирика (Adv. math. VIII 74):

«Для того чтобы лектон можно было приписать истинность или ложность, необходимо, говорят стоики, прежде всего существовать самому лектон, а уже потом, чтобы оно было самодовлеющим, и не вообще каким-либо, но утверждением, потому что, как мы сказали выше, только произнося его, мы или говорим правду, или лжем».

Отсюда с полной очевидностью вытекает, что «лектон», взятый сам по себе, совершенно никакого отношения не имеет к истине или лжи. Для того чтобы получить истинное или ложное суждение, мы уже должны владеть каким-то «лектон», да еще «лектон» полным, самодовлеющим, т.е. чтобы он был не просто предикатом (catēgorēma) и не просто словом в его соотношении с другими словами (ptōsis), но их тем или другим конкретным соотношением. И наконец, это соотношение должно выразиться в виде того, что стоики называли утверждением (axiōma). Утверждения могут быть и ложными, и истинными, так что, собственно говоря, даже этих трех условий еще недостаточно для такого суждения, которое мы определенно могли бы назвать истинным или ложным. Однако в настоящий момент мы ведь выясняем только само понятие «лектон», а не что-нибудь другое. А для этого выяснения на основании предыдущей цитаты мы невольно наталкиваемся на то, что «лектон», взятый сам по себе, вовсе еще не есть ни истина, ни ложь, а только тот отдаленный принцип истины и лжи, который требует для себя в данном случае еще много других принципов.

А то, что логики кроме истины и лжи допускали еще и нечто «безразличное» (adiaphora), т.е. нечто такое, о чем нельзя сказать ни того, что оно истинно, ни того, что оно ложно, это известно из самых общих стоических теорий. Имеется большое количество текстов о том, что безразлично в моральном отношении, как, например, богатство или слава, или что безразлично в отношении человеческого влечения к себе, или что безразлично в отношении счастья или несчастья (SVF III, фрг. 119.122). Согласно стоикам, здоровье можно употребить и во благо, и в целях зла; богатство тоже может служить добру, а может, и злу. Следовательно, здоровье и богатство в моральном отношении, взятые сами по себе, не являются ни добром, ни злом, но чем-то «безразличным». Поэтому не нужно удивляться и тому, что также и чисто словесная предметность, «лектон», не есть пока еще ни истина и ни ложь. Она может соответствовать и чему-то действительно существующему, или существующему не в подлинном смысле слова. Однако все «безразличное» у стоиков является разновидностью относительности, т.е. все безразличное не абсолютно ни в каком смысле, не субстанциально (III, фрг. 140). Это полностью относится прежде всего к стоическому «лектон».

Подобного рода тексты заставили одного английского исследователя[86] предположить, что стоики вообще учили не столько о бытии и действительности, сколько о человеческих представлениях по поводу бытия и действительности, и что они в основном говорили только относительно философской интерпретации действительности и не собирались говорить о ней как о таковой. В такой резкой форме противопоставлять безразличное «лектон» и объективную действительность было бы, вероятно, слишком поспешно. Это едва ли было свойственно всем стоикам; а тем, кому это было свойственно, едва ли удавалось так резко противопоставлять логическую «истину» и объективное «бытие»[87].

Наконец, стоики пробовали также и классифицировать свои «лектон». Так, например, в одном тексте «лектон» делятся на утверждения (axiōmata), вопросы, расспрашивания, повеления, клятвы, просьбы, предположения, обращения и «то, что подобно утверждениям». Этот текст (Diog. L. VII 66) ясно свидетельствует о том, что «лектон» понимался не только в смысле повествовательного суждения, но мог выражать собой и все разнообразные типы модальности (ср. Sext. Emp. Adv. math. VIII 73), который, между прочим, более ясно говорит о «подобии утверждению»: «Пастух похож на сына Приама» – утверждение, а высказывание «Как похож этот пастух на сына Приама!» – «больше, чем утверждение». Из этой классификации «лектон» совершенно ясно следует, что «лектон» у стоиков может обладать самой разнообразной смысловой природой. Так, например, вопросительное слово или предложение имеет своим коррелятом тоже такое же вопросительное «лектон». Любая модальность тоже конструируется «лектон» каждый раз своим специфическим способом. Это указывает на огромную смысловую насыщенность всех «лектон» и на способность соответствующих «лектон» смысловым образом конструировать решительно любое словесное выражение, включая всевозможные смысловые изгибы языка и речи. До стоиков в античной литературе еще не было такого понимания мыслительной области человека, чтобы мысль отражала не только любые оттенки чувственного восприятия, но и любые оттенки языка и речи. То, что Платон и Аристотель называют идеями, эйдосами или формами, несмотря на постоянные прорывы у этих философов в область сложнейших жизненных и языковых структур, все-таки является чаще всего в виде того или иного общего понятия, которое ввиду своей слишком большой общности и слишком большой понятийности совсем не отличается такой смысловой гибкостью, чтобы отражать в себе эти бесконечные оттенки языка и речи. Стоическое «лектон» формулируется так, чтобы именно отразить все мельчайшие оттенки языка и речи в виде определенной смысловой структуры. В этом огромная и небывалая заслуга стоического языкознания.

В современной науке уже давно научились понимать эту умопостигаемую, но в то же самое время антиплатоническую и почти антисубстанциальную природу стоического «лектон». Швейцарский исследователь А. Грезер[88] посвящает этому вопросу рассуждение, из которого во всяком случае ясна полная противоположность стоического «лектон» и платонической идеи. Весьма богатую картину стоического «лектон» дает также и французский исследователь Э. Брейе[89]. Однако эта картина далеко выходит за пределы языкознания и требует обстоятельного исследования уже в самой философии стоиков, чем здесь мы не можем заниматься.

Наконец, ко всему этому необходимо прибавить еще два обстоятельства, чтобы стоическая словесная предметность получила свою более или менее законченную характеристику.

Во-первых, мы уже видели, что истинное и ложное у стоиков определяется только в связи с отношением данной вещи к другим вещам, а отношение это определяется тем, каково «лектон», т.е. какова словесная предметность данной вещи (Sext. Emp. Adv. math. VIII 10). Это значит, что и все человеческое знание, опираясь на словесную предметность, есть не что иное, как система отношений. Это же вытекает и из общефилософских категорий у стоиков. Эти категории таковы: to ti, или «нечто», или «подлежащее» (hypoceimena), или субъект возможных предикаций; to poion «качество», существенный признак подлежащего, или его предикат, сказуемое; to pōs echon «как обстоит» подлежащее со своим сказуемым, или его положение, структура; to pros ti pōs echon «отношение» подлежащего, взятого со своим сказуемым, или предицированного субъекта к разным другим и подлежащим к субъектам. Знание и мышление, по стоикам, получают свою последнюю конкретность в системе отношений.

На основании этих логических категорий стоики производили и разделение частей речи. Так, ясно, что вторая категория соответствовала, вообще говоря, имени, третья – глаголу, имевшему цель обрисовать состояние и положение определяемого имени, четвертая же категория – союзам, предлогам, артиклям, а также, очевидно, и всем морфологическим показателям склонения и спряжения, лежащим в основе всякой связной речи[90]. Очевидно, стоики исходили не из понятия, как это делали Платон и Аристотель, и, следовательно, не из имени, а из предложения, в котором их абстрактное «лектон» получало конкретное выражение. Следовательно, реляционный характер всех стоических «лектон» очевиден. Во-вторых, учение стоиков о «лектон» только с виду имеет сходство с современными нам неопозитивистскими теориями. Эти последние, отказываясь от всякого изучения реальных человеческих ощущений и вообще от всяких объектов, и материальных и духовных, от всякого онтологизма, тоже выставляют разного рода языковые категории и трактуют их в полной изоляции от всякого бытия, в отношении которого они вполне независимы, вполне самостоятельны и даже лишены всяких признаков бытия или небытия. Эта иррелевантность всякого «лектон» проповедуется, как мы видели, и у стоиков. Однако единственно существующим они признают только тела, и уж эти-то тела совсем не зависят ни от какого человеческого языка и вообще ни от какого человеческого субъекта. Правда, согласно стоикам, эти тела, взятые сами по себе и без всякого осмысления, вполне слепы и непонятны. Чтобы их понять, их надо осмыслить, а чтобы их осмыслить, надо оперировать с категорией смысла, который сам по себе уже бестелесен, абстрактен и, если угодно, иррелевантен. Но это только предварительная позиция. Язык, как и все существующее, как и все вещи, обязательно так или иначе осмыслен, т.е. ко всей этой реально-бытийной сфере обязательно применяется наш «лектон», который ведь и был получен лишь как абстракция и обобщение из реальности. И вот эта реальность, осмысленная через «лектон», и есть подлинная реальность, которая и телесна, и осмысленна. Таким образом, стоическое учение о «лектон» как о словесной предметности отнюдь не останавливается на иррелевантных абстракциях, но заканчивается вполне реальным онтологизмом и даже материализмом. Во всяком случае нет ничего общего между современным нам позитивизмом и античным материализмом стоиков.

Достаточно указать хотя бы на общее учение о логосе, который у античных материалистов, как и у Гераклита, неотделим от первоогня и его эманаций и который есть живое единство материи и «лектон», мировой, а также и человеческой жизни и мировой же смысловой закономерности.

Другой такой стоической категорией, снимающей дуализм «лектон» и материи, была «энергия», или «энергема» (SVF II, 318, 848; III р. 262, 31 – 263, 5). И, вообще говоря, весь стоицизм поразительно монистичен, и никакого дуализма в нем найти невозможно.

В заключение необходимо сказать, что стоическое учение о словесной предметности является для нас поучительным примером и, если его правильно понимать, не противоречит никакому онтологизму и даже материализму.

Обзор некоторых главнейших негативных концепций соотношения языкового знака и языкового значения

(предварительный очерк)

[91]

В настоящей небольшой работе мы не предполагаем заниматься позитивной теорией языкового знака и языкового значения, а надеемся только способствовать расчистке пути к достижению положительной концепции. Некоторые из негативных концепций в этой области давно уже устарели, и о них можно было бы в настоящее время даже и не говорить, если бы в виде непродуманных и бессознательных остатков они все еще не появлялись бы даже и в изложениях положительной концепции. Ввиду краткости настоящей работы все эти негативные концепции тоже будут перечислены кратко, без того необходимого для них большого аппарата ссылок, который имеется у автора, но который невозможно здесь воспроизвести. До какой сложности дошло современное учение о знаках и значениях, можно судить по тому, что, например, Ч. Пирс[92] насчитывает 76 разных типов знака, С. Огден и И. Ричардс[93] насчитывают 23 значения слова значение, а А.Ф. Лосев[94] насчитывает 34 значения слова модель. Из этого видно, что в небольшой статье о негативных концепциях знака или значения речь может идти только о главнейших теориях, а вернее сказать, только о некоторых главнейших теориях[95].

Укажем сначала некоторые негативные теории, которые отличаются особенной наивностью, но от которых, к сожалению, часто бывают не свободны даже теоретики большого масштаба. Несомненный агностицизм содержится в тех заявлениях, которые считают значение слова чем-то непознаваемым и не нуждающимся в определении. Большой знаток древних языков, покойный С.И. Соболевский сказал однажды, выступая оппонентом по диссертации о винительном падеже в латинском языке:

«Я знаю винительные падежи только в каждых отдельных и специальных текстах. Сам же винительный падеж, взятый в общем и самостоятельном виде, для меня непознаваем».

Получается, таким образом, что нельзя будет понять даже и такого простого суждения, как Иван есть человек или Жучка есть собака, потому что единичное никак не может отождествиться с общим; и это – вопреки известному рассуждению В.И. Ленина на эту тему с приведением этих же примеров[96]. Такая концепция часто опирается на излишний интуитивизм, исходящий из того, что значение слова понятно всякому и без какого-нибудь его определенного логического раскрытия, так что всякое такое логическое раскрытие объявляется ненужной схоластикой или далеким от языкознания упражнением в чистой логике. С этим весьма легко объединяется тот семантический индифферентизм, который вообще равнодушен к установлению тонких и мелких оттенков значений слова, опять-таки опираясь на общеизвестность и общедоступность всех этих оттенков всякому, кто владеет данным языком. Значения слова, как говорится в этих случаях, толкуются каждым как ему угодно, а общая и для всех обязательная теория невозможна. Некоторые языковеды проявляют большую нервозность при попытках других языковедов найти так называемое основное значение слова, выставляя рискованный постулат, что никаких основных значений не существует и что их можно только произвольно конструировать из отдельных и реальных значений слова в живой речи. Однако все эти примитивные теории, с нашей точки зрения, едва ли требуют опровержения или даже просто заслуживают изучения. В частности, вопрос о том, что нужно понимать под основным значением слова, требует глубокого анализа; и, возможно, такая семантическая общность является вовсе не тем, что обыкновенно думают, исходя, например, только из этимологии слова или из комбинаций тех конкретных значений слова, которые указываются в словарях. А тем не менее очень трудно отказаться от того, что каждое слово имеет значение в каком-то смысле основное, в каком-то смысле центральное и в каком-то смысле находящее для себя отражение в отдельных и конкретных значениях, зависящих от контекста, интонации или каких-нибудь других языковых функций.

Номинализм – явление, весьма характерное для многих современных концепций языкового знака. Можно сказать, что он вообще соответствует исконной потребности буржуазной филологии сводить все человеческое знание только на одни слова с полным отрывом от всякой внесубъективной предметности. Этот номинализм уходит своими корнями в отдаленные века гносеологической науки, ведя свое происхождение еще от античных софистов и получая свое существенное развитие также и во многих средневековых философских школах[97]. Ставился вопрос о том, существует ли что-нибудь общее или не существует. То, что общее необходимо, этого отрицать никто не посмел, так как уже всякое предложение предполагает, что сказуемое обязательно есть нечто более общее, чем подлежащее. Произнося простейшую фразу Иван есть человек, мы уже тем самым единичность Ивана поясняем при помощи общего и родового понятия. Но, не отрицая наличия этих общностей в человеческом сознании, средневековые номиналисты утверждали, что эти общности вовсе не существуют реально, вне и независимо от человека, от его сознания. Общие понятия, говорили тогда, есть не что иное, как наши слова. Слово и есть то обобщение, которое необходимо для мышления. А ничего реального этим словам совершенно не соответствует. В такой грубой форме номинализм не очень долго мог удержаться в средневековой философии. Желая во что бы то ни стало свести всякую общность на субъективный словесный знак, постепенно стали приходить к некоей особой предметности, которая и не объективна, но и не грубо субъективна. Позднейшие номиналисты уже в самом мышлении стали находить такое бытие, которое было и не объективным и не субъективным. Стали приходить к учению о смысловой стороне мышления и сознания. А эту смысловую сторону уже трудно было свести только на субъект и только на объект. Никто не сомневался в истинности таблицы умножения, но свести ее только на субъективный произвол значило бы войти в противоречия с самой обыкновенной и реальной человеческой жизнью, которая ни при каких условиях (кроме, конечно, психического расстройства человека) никогда не могла приходить к выводу, что дважды два не четыре, но, например, 24. Сводить, однако, таблицу умножения на обыкновенные чувственные восприятия также было невозможно, ввиду того что если можно было говорить о двух ногах или о двух руках, то уж никак нельзя было говорить о самой двойке, взятой без вещей, как о чем-то вещественном. Поэтому номинализм, добросовестно продумываемый до конца, никак не мог оставаться на почве только субъективизма, а должен был постулировать какое-то нейтральное бытие, описать и проанализировать которое составляло огромные трудности. Такие же трудности возникали и в последние десятилетия, когда неопозитивисты, отбрасывая объективную и материальную реальность, хотели свести все человеческое знание только на одни языковые функции. Так или иначе, но эта номиналистическая теория знаков и понятия безнадежно провалилась в глазах непредубежденно мыслящего языковеда, и таким многочисленным номиналистам-субъективистам волей-неволей приходилось искать новые пути для теоремы знака, значения и стоящей за ними реальной предметности.



Поделиться книгой:

На главную
Назад