Во-первых, существует самая обыкновенная действительность, материальная в основе, нас окружающая и все из себя порождающая. Она состоит из вещей, существующих вне нас и независимо от нас, но могущих быть для нас обозначенными в меру нашего познавательного горизонта. Эту объективную действительность, независимую от человеческого субъекта и только могущую быть названной и обозначенной, лингвисты так и называют денотатом, т.е. обозначенным ими тем, что доступно нашему называнию и обозначению.
Во-вторых, существует та же самая действительность, но уже отраженная в нашем мышлении и в нашем сознании. Это – та же действительность, т.е. те же самые вещи, но только взятые не сами по себе, а в своей форме или идее. Мышление, как бы идеально его ни понимать, есть не что иное, как существование формы самих же вещей или их идей, но взятой без самих вещей. Эти формы или идеи вещей получают свое оригинальное развитие уже вне вещей и обладают своей собственной закономерностью невещественного характера. Это – не вещи, но логика вещей, фактически без них не существующая, но в абстрактном смысле условно отделимая от них и в этом смысле условно самостоятельная и условно подчиненная своим собственным законам.
А в-третьих, существует еще бытие среднее, т.е. среднее между объективно-действительным и мыслительным бытием. Это бытие словесное, которое от мыслительного бытия отличается тем, что оно не есть воспроизведение действительности, но есть только определенного рода преломление этого мышления в целях понимания действительности, и отличается от самой действительности тем, что не есть просто результат ее механического и буквального воспроизведения, но тоже особого рода ее понимания. Это бытие семантическое. В отличие от денотата некоторые лингвисты называют это словесное бытие десигнатом. Этот десигнат тоже оригинален и тоже обладает своими собственными закономерностями, ни в какой мере не сводимыми ни к логике бытия, ни к его денотатам.
Эти три типа бытия, повторяем, совершенно оригинальны и ни в каком случае не сводимы один к другому. В то же самое время они ни в какой мере также и не изолированы один от другого, потому что такого рода принципы, как отражение или понимание, безусловно, связывают их в одно нераздельное целое. Они различны, но они друг от друга неотделимы. Вот почему нам пришлось в этом разделе заговорить о понимании. Оно представляет собой неискоренимую область в теории специфически языковых знаков.
Эта аксиома является очевидной уже по одному тому, что всякий знак вещи мы относим не к чему иному, как именно к самой этой вещи. Этим самым постулируется то, что есть какая-то общая точка соприкосновения нашего понимания вещи и самой вещи. Ведь понимание вещи для того и создается в человеческом сознании, чтобы как-нибудь охватить и осмыслить данную вещь. Без этого работа человеческого сознания над пониманием вещей была бы пустой, нецелесообразной и бессмысленной. Сознавать что-нибудь – значит понимать это что-нибудь. А понимать что-нибудь – значит нечто предицировать об этом.
Уже тут, на стадии первоначального установления аксиом языкового знака, выступает вперед одна категория, которая играет в языке решающую роль. Своим употреблением языковых знаков мы всегда что-нибудь предицируем и предицируем в отношении чего-нибудь. Ниже мы убедимся, что вовсе не только синтаксис есть учение о предицировании, т.е. о высказывании чего-нибудь о чем-нибудь. Этот предикативный характер необходимо находить вообще в любом языковом знаке. И это предицирование создается опять-таки при помощи сознания, а в значительной степени и при помощи мышления, но вовсе не в результате естественного соотношения вещи с ее признаками. Вещь не есть сознание и не есть мышление. Она только еще отражается в сознании и мышлении; но по своему бытию она не есть ни то ни другое. Когда луна вызывает приливы или отливы, то это вовсе не значит, что она предицируется в отношении приливов или отливов или что эти приливы или отливы являются предикатами луны. Естественный и природный ход событий не есть логический ход. Он состоит не из пониманий, а значит, и не из понятий, но только из вещей и из их причинного соотношения. Когда же мы высказываем что-нибудь о чем-нибудь, то это не значит, что мы каким-то естественным способом, т.е. чисто причинно, воздействуем на что-нибудь. Поэтому и знак, являясь некоторого рода обозначением той или другой предметности, ни в каком смысле не является ее причиной, но является только ее предикатом. Языковой знак вещи не есть естественный признак вещи. Признак вещи есть то или иное природное свойство вещи как самостоятельной субстанции. Языковой же знак вещи есть только предикат вещи, но не просто ее субстанция и не просто ее природный признак, все равно, существенный или несущественный.
Однако вместе с аксиомой предикации мы подошли к еще одной большой области. Это – область человеческого мышления. Ведь уже предицирование есть некоторого рода отождествление, полное или частичное. Однако эта категория тождества уже есть одна из основных категорий мышления вообще. И чтобы ее понять, надо коснуться и других основных категорий мышления. Если языковой знак предмета есть некоторого рода высказываемая о нем предикация, то ясно, что здесь копошится целый рой тоже первоначальных и тоже максимально необходимых логических категорий. Предикативная функция языкового знака, между прочим, богато разработана в советской литературе. После крупнейших работ в этой области В.И. Борковского, А.Н. Стеценко, Я.И. Рословца, Л.Ю. Максимова и других необычайно обогатилось также и понятие вообще языкового знака. Оно необычайно углубилось, уточнилось и, можно сказать, расцвело, и это вовсе не только потому, что грамматическое предложение является более сложным языковым знаком, чем знаки фонемные или морфемные. Однако не стоит комкать этот вопрос в настоящей статье. Проанализированные у нас аксиомы стихийности языкового знака и ее отражения в человеческом сознании – это еще только начало специфически языковой аксиоматики. Так, на очереди проблема языковой интерпретации.
Специфика языкового знака в связи с пониманием языка как непосредственной действительности мысли
К. Марксу принадлежат известные суждения:
«
но
«ни мысли, ни язык не образуют сами по себе особого царства… они – только
Эти суждения К. Маркса ставят весьма глубокую проблему о соотношении объективной действительности, субъективного мышления и языка. Без того или иного разрешения этой проблемы в настоящее время невозможно даже ставить вопрос о специфике языкового знака. И эта специфика языкового знака глубоко волнует умы, обсуждается множеством статей и книг, ей посвящаются целые конференции. Казалось бы, специфика языкового знака является настолько простой и очевидной, что нечего о ней и говорить. Однако увлечение асемантическим структурализмом уже успело приучить многих лингвистов к тому, чтобы эту специфику выражать обязательно в чисто логических, т.е. понятийных или в математических, смысловых формулах, в которых первая роль отводится языковым структурам. А это приводит к забвению того, что специфически языковой знак есть функция именно человеческого сознания и мышления, т.е. к забвению того, что такое человек – индивидуальный, общественный и исторический.
В таких условиях действительно становится очень трудной задачей определять указанную специфику. Ведь структуры существуют решительно везде, потому что всякий предмет есть нечто целое, имеет свои части, и эти части так или иначе между собой соотносятся, имея также и каждый раз свое собственное отношение к целому, которое из них составляется. Понимая знак предмета и его структуру в таком широком и глобальном смысле слова, мы должны решительно все на свете рассматривать с точки зрения той или иной структуры. Не только язык, но и все внеязыковое тоже и структурно информирует себя в знаках и каждый раз является той или иной системой знаковых отношений. Едва ли на этих путях можно будет найти определение специфики именно языкового знака.
Понятийно-смысловая и особенно математическая схема забывает о человеке, и потому структурное изображение языкового знака, лишенное учета всех структурных особенностей языка, обязательно встречается в проблеме языковой специфики с неимоверными трудностями. Но ведь человек есть прежде всего та или иная форма сознания и мышления. В этом смысле человек только обладает структурой, владеет разными структурами, но никак не сводим только к одним структурным соотношениям. Поэтому, рассматривая сознание и мышление как отражение объективной действительности, мы вовсе не отрицаем самого существования сознания и мышления, а только говорим о том, что они невозможны без отражаемой в них действительности. Язык, а следовательно, и языковой знак являются в этом смысле еще более сложной категорией. Специфически языковой знак отражает объективную действительность, но ни в каком случае не сводится только к ней. Точно так же языковой знак отражает мыслительную сферу человека, но ни в каком случае тоже не сводится к ней.
В настоящей нашей статье мы и хотели бы коснуться некоторых вопросов из этой сложной области проблематики действительности мышления и языка, поскольку большинство существующих работ все еще находится под гипнозом асемантического структурализма и все еще игнорирует чисто человеческую практику, которой принадлежит здесь решающая роль. Естественно, что, взывая к такой, казалось бы, простейшей области, как человек и его история, мы должны будем высказывать некоторого рода суждения, может быть слишком уже очевидного и слишком уж банального характера, тем более что мы претендуем на ясность и простоту изложения, которыми наши лингвистические труды часто вовсе не отличаются. Однако правильная банальность лучше, чем неправильная и запутывающая схоластика. Маленькое начало соответствующего исследования мы пытались создать в статье «Аксиоматика знаковой теории языка»[53]. Но, как мы сказали в конце этой статьи, нас интересовали там пока еще только структурные проблемы языкового знака, а не сам языковой знак в его сущности. В предлагаемой сейчас статье мы пытаемся продолжить изучение языкового знака уже в пределах его чисто языкового функционирования.
Прежде всего нам хотелось бы сформулировать несколько тезисов вполне банального характера. Но их забвение грозит ниспровергнуть всю теорию искомой нами специфики языкового знака.
Первый наш тезис провозглашает, как нам кажется, простейшую истину. Именно
Казалось бы, очевидно само собой, что человеческий язык невозможен без человеческого мышления и что каждый языковой знак есть прежде всего акт человеческого мышления. Однако попытки свести язык на внеязыковые структуры наложили настолько тяжелый след на все языкознание, что работники этого последнего часто просто забывают, что для языка необходимо мышление, и, не учитывая этого мыслительного происхождения языка, часто затрачивают огромные усилия, чтобы формулировать специфику языкового знака. И, как уже было сказано, попытки эти далеко не всегда увенчиваются успехом. Надо эту простейшую аксиому о мышлении как об источнике языка самым серьезным образом принимать во внимание наряду со всеми теми аксиомами, которые говорят о зависимости языка от объективной действительности и о зависимости языкового знака от обозначаемой им внезнаковой предметности.
Формулируем теперь также и наш третий тезис, который тоже представляется нам самоочевидным.
Это ясно из того, что высказываемое нами грамматическое предложение, как бы оно ни было правильно в грамматическом смысле, само по себе еще ровно ничего не говорит о своей ложности или истинности. Мы можем сказать «Юпитер гневается», и это будет у нас грамматически совершенно правильное предложение. Однако тот, кто высказывает подобного рода предложение, вовсе не верит в существование Юпитера и уж тем более в существование гнева у Юпитера. Можно сказать «круглый квадрат летает; и когда он летает, он превращается в деревянное железо». В этом предложении ни одно слово не отражает объективной действительности, и уж тем более не отражает ее все предложение в целом. И тем не менее самый строгий грамматист должен признать, что перед нами здесь предложение, которое по законам русской грамматики составлено совершенно правильно.
Итак, нельзя согласиться с теми, кто ради мнимого материализма утверждает, что язык есть отражение действительности. Само собой разумеется, что язык очень часто является отражением действительности, но он часто является также искажением действительности, ложью об этой действительности и самой настоящей клеветой на эту действительность. Иначе ведь любое наше грамматическое предложение и любое наше высказывание уже было бы истиной, и искажать действительность, извращать существующие в ней отношения и вообще ошибаться или лгать было бы невозможно. Разумеется, не правы и те, кто на этом основании вообще отказывается сопоставлять язык и действительность, разрывает обе эти сферы, отбрасывает действительность и утверждает, что в языке имеется своя собственная истинность или ложность независимо ни от какой действительности.
Вести подобного рода дискуссию можно только в специальном исследовании. Что же касается нашей аксиоматики, то она просто основана на здравом смысле. А с точки зрения здравого смысла, человеческое мышление, конечно, возникает из простейших и элементарных восприятий действительности; но, несмотря на это, оно вовсе не всегда соответствует действительности, может сколько угодно уклоняться от нее в сторону и быть в сравнении с нею самой настоящей ложью. Невозможно отвергать эти простейшие данные здравого смысла. И зависимость языка от предметной действительности, из отражения которой он только и мог возникнуть, а также зависимость языка от мышления, которое может быть как истинным, так и ложным, эта обоюдосторонняя зависимость языка, эта обусловленность специфических знаков языка как актами восприятия самой действительности, так и актами самостоятельно функционирующего мышления, всякая такая зависимость есть просто требование здравого смысла. И, собственно говоря, тут еще нет никакой научной теории, а фиксируются только факты самой обыкновенной и максимально очевидной человеческой практики.
Перейдем к нашему четвертому тезису.
Здесь мы вводим термин «интерпретация», с которым, собственно говоря, мы уже имели дело и раньше. Но раньше вместо этого термина мы пользовались термином «понимание» и связывали его с той стихией человеческого сознания, в которой объективная вещь находила свое отражение и свое то или иное к ней отношение, т.е. свое истолкование. Теперь же, после изучения вопроса о зависимости языка от мышления, мы можем говорить о понимании уже в более широком смысле слова, включая сюда и понимание действительности. Изучение этой
Рассмотренный сейчас нами вопрос об объективной истинности или ложности грамматического предложения является вопросом слишком грубым и слишком уж очевидным. Относительная самостоятельность языковых знаков гораздо больше усматривается в других, гораздо более тонких явлениях языка, в более тонкой его интерпретирующей функции. Когда мы говорим о практической сущности языка в сравнении с теоретическим мышлением или когда говорим вообще о выражении мышления в языке и отдельных понятий в тех или иных словах, то это соотношение мышления и языка никак нельзя понимать механически. Слово всегда богаче понятия и является его конкретным и материальным воплощением. Но это нельзя понимать буквально. В строгой науке, состоящей из операций со строго определенными и со строго фиксируемыми терминами, слово действительно является прямым выражением соответствующего понятия. Но такие строгие термины в сравнении с неисчислимым разнообразием слов в нескольких тысячах языков и диалектов на нашей планете являются только ничтожной прослойкой. Наша обыкновенная бытовая жизнь меньше всего оперирует такими словами.
Что значит слово
Даже если взять слова, в которых выражается точно фиксированное нами понятие предмета, то это еще далеко не значит, что данное так и будет употребляться нами в смысле абстрактного и вполне бесстрастного понятия. Математики, оперирующие в основном точными терминами, очень часто спорят между собой и даже вносят страстность в эти споры. Ясно, что всякое реальное человеческое слово, выражает ли оно собой строго продуманное логическое понятие или какую-нибудь эмоцию, настроение, аффект или волевую устремленность психики, несмотря на все это, обладает достаточно свободной и независимой жизнью, а вовсе не отражает мышления только чисто механически.
Если остановиться на отдельном слове, то слово не есть понятие, но есть определенным образом выраженное понятие; и слово о вещи не есть сама вещь, но определенным образом выраженная вещь, определенным образом понятая вещь, т.е. определенным образом интерпретированная вещь.
В самом деле, если остановиться, например, на грамматическом предложении, неужели это грамматическое предложение есть обязательно связь каких-нибудь понятий? В таком математическом предложении, как
Если нужно обязательно употреблять термин «бытие», то языковое или словесное бытие есть третий вид бытия, наряду с чисто логическим и чисто вещественным или материальным. Особенности и специфика этого третьего бытия сразу же бросаются в глаза, если только внимательно к нему отнесемся.
Оно есть не что иное, как определенного рода интерпретация бытия, а не просто само бытие. Слово
Понятие угла треугольника всегда остается одним и тем же, в какие бы сочетания оно ни входило с другими понятиями. Но столяр может не только делать табуретку. Он может делать и скамейку, и дверь, и шкаф, и стол, и полки, и оконные рамы, и перила на лестнице, и повозки или экипажи, и еще многое другое. И везде в этих случаях он выступает с какой-нибудь своей одной специфической стороны. Но он может также и есть, пить, спать, гулять, ездить, читать газеты или книги, слушать радио, смотреть спектакли, быть здоровым или больным, умирать, носить ту или иную одежду, путешествовать, работать или отдыхать и вообще производить трудно обозримое количество разных действий или поступков, иметь всевозможные настроения, быть работником разнообразной квалификации, ходить пешком или ездить верхом на лошади, ездить в трамвае или автобусе, летом в тарантасе, а зимой в санях. Все эти оттенки деятельности столяра вполне вытекают из слова
Предложение, будучи актом мышления и будучи однажды порождено мышлением, получает полную свободу и независимость от мышления, так что мышлению даже трудно угнаться за теми своими актами, которые само же оно и породило. Но еще меньше того связь языкового знака с обозначенной вещью. В самом начале действительно должна быть вещь, а уже потом будет ее называние. Если нет вещи, то не может быть и никакого слова об этой вещи, но если слово о вещи однажды образовалось, то оно норовит жить уже собственной жизнью и вовсе не всегда склонно к отражению тех вещей, которые его же и породили и отражением которых оно же и является. Слово настолько начинает жить своей собственной жизнью, что часто даже целиком отрывается от вещи, которую оно призвано обозначать и, значит, отражать. Часто оно даже вовсе прекращает всякую свою связь с породившими его вещами и начинает их искажать, представлять их в ложном виде и даже прямо лгать о них.
Итак, языковой знак есть акт мысли, но живущий своей собственной жизнью, и акт отражения вещи, но опять-таки живущий своей собственной жизнью, так что этот акт способен как действительно отражать и мышление и материальную действительность, их породившие, так и в порядке их специфической интерпретации полностью их искажать и извращать.
Вообще говоря, понятие «столяр» – бесконечно по своему функционированию, и слово
Слово
От греческого глагола pherō «я несу» нельзя образовать аориста в хорошем греческом языке, а этот аорист образуется супплетивно как ēnegca. И в этом греческом аористе почему-то появляется перфектное удвоение и перфектный форматив
От латинского глагола с тем же корнем почему-то нельзя образовать никаких временных форм, кроме тех, которые образуются от презенса. В качестве перфекта почему-то вдруг появляется какое-то tuli, а вместо супина какое-то latum. И почему? А потому, что это не логика, а язык; и хотя tuli и latum суть акты мышления, тем не менее они образованы вовсе не от корня fero, т.е. имеют свое собственное происхождение и свое собственное функционирование, уже чисто языковое и притом чисто латинское.
Большинство глаголов в греческом языке имеет свои собственные формативы и для аориста, и для перфекта, и для будущих времен. Но значительная часть глаголов почему-то так и осталась без этих формативов глагольных времен и образовала весьма внушительную область так называемых вторых времен, которые не поддались позднейшей морфологизации со специальными формативами, а упорно остались без всяких формативов и на все времена существования греческого языка.
От множества русских глаголов можно образовать итеративные формы: от
Бесконечно разнообразны и логически не предусматриваемы такие, например, языковые процессы, как управление глаголов. По-русски говорится
Да уже тот простой факт, что одно и то же понятие в разных языках выражается по-разному, свидетельствует не просто о разнообразии звуковых наборов для обозначения данного понятия, но и о том, что слово, обозначающее в данном языке то или иное понятие, имеет свою собственную судьбу, уже не зависимую от первоначального понятия, которое оно призвано выражать, и судьба эта в разных языках бесконечно разнообразная, капризная и логически необъяснимая.
Ради примера приведем такое рассуждение В.А. Звегинцева:
«…по своим лексическим значениям русское
Читатель сам прекрасно понимает, что подобного рода примеров из любого языка можно было бы привести десятки, сотни и, вероятно, целые тысячи. Языковые знаки являются и актами мысли, и актами понимания реальной действительности. Но однажды возникнув из отражения действительности и из теоретического мышления, т.е. став интерпретацией, языковые знаки начинают жить своей собственной жизнью, создают свои собственные законы, методы и просто навыки или традиции и становятся условно свободными, условно независимыми, условно самостоятельными, так что законы и вообще способы функционирования языковых знаков обладают своей собственной природой, т.е. природой не прямого отражения действительности или мышления о ней, но своего собственного понимания и самой действительности и самого мышления о ней, своей собственной их интерпретации. Теперь мы остановимся на самом главном принципе построения грамматического предложения – на принципе предикации.
Эта грамматическая предикация в отличие от логической однозначности, а если от многозначности, то строго планируемой в логике, прежде всего вовсе не характеризуется застывшим однообразием и унылой однозначностью. В строго логическом мышлении предикация вовсе не является застывшим однообразием, поскольку это однообразие здесь вовсе не рассчитано на охват бесконечных вещей и, строго говоря, она здесь вовсе и не есть только однозначность. Она здесь большей частью тоже является многозначностью, но только строго планируемой, т.е. тоже строго логической. Совсем другое дело в грамматике.
Если я скажу
Прежде всего это
Можно сказать, что в отношении содержания число предложений, а следовательно и предикатов, безгранично. Можно представить себе и чисто логические предложения, и экзистенциальные, и качественно наполненные (физически, психологически, общественно, политически, исторически), и предложения разного рода оценочного типа (моральные, эстетические, политические).
К этому необходимо прибавить также и другие, уже чисто формально-грамматические категории, сопровождающие то или иное грамматическое предложение. Возможно введение в него разных уточняющих слов или отдельных частиц и даже целых придаточных предложений, уточняющих собой тот или другой основной член предложения.
Мышление действительно состоит из того, что мы что-нибудь предицируем с чем-нибудь. Казалось бы, здесь мы имеем дело с таким простейшим предметом, о котором и говорить нечего. На самом же деле, когда мы переходим к языку, этот принцип предицирования приобретает совершенно неузнаваемые формы, а иной раз даже и совсем отсутствует, по крайней мере видимым образом. Это значит, что чисто логическая предикация неузнаваемым образом интерпретируется в языке. Безличные предложения вроде:
Да и законченное логическое суждение в одних языках выступает в виде нерасчлененного звукового комплекса или в виде ряда таких комплексов, в других – в условиях огромной семантической значимости интонации, в третьих – эргативно, в четвертых – чисто флективно. Агглютинация и флективность имеют мало общего с чисто логическим слиянием отдельных понятий в едино-раздельное суждение. Особенно вариативным характером отличается в языках предицирование, начиная с указанного у нас его отсутствия (как мы сказали, только мнимого) и кончая проведением его решительно на всех языковых уровнях. Об этом речь пойдет ниже.
Это не значит, что грамматическое предложение не имеет своего логического смысла. Такое понимание сводило бы синтаксис на какую-то сплошную иррациональность. Нет, каждое грамматическое предложение, конечно, имеет свой логический смысл. Но какой это смысл? Это вовсе не та сфера смысла, которой оперирует чисто формальная логика. Это своя собственная и своя особенная, а именно языковая, логика, языковой смысл и языковое мышление. И в чем его особенность? А об этом мы уже достаточно говорили выше.
От чистого мышления языковое мышление отличается тем, что оно является каждый раз не чистым мышлением в понятиях, но тем или иным пониманием этого мыслительного процесса, тем или иным его преломлением и конкретизацией, тем или иным его воплощением в целях обозначения вещей и общения между людьми, или, вообще говоря, той или иной его
До сих пор мы говорили о языковой интерпретации в самостоятельном смысле слова и независимо от разных уровней языка. Однако очень важным и весьма интересным языковым явлением оказывается то, что отдельные языковые элементы, будучи самостоятельной интерпретацией и абсолютной действительности и отражающего ее чистого мышления, настолько близко и органически вливаются в общую стихию языка, что оказываются не только повсеместным языковым явлением, но и вполне специфическим для отдельных
У нас обычно говорят о предикации только в отношении грамматического предложения. Но без этой предикации в языке вообще ничего не обходится, поскольку языковой знак всегда есть акт человеческого сознания и мышления, а сознание и мышление по самому своему существу не могут обходиться без процессов предикации.
Что такое, например, фонема и какое ее отличие от аффикса? Установить, что данный звуковой комплекс, входящий в слово, есть его аффикс, мы можем только при помощи сравнения этого звукового комплекса в разных словах. Если аффикс, или в данном случае префикс, есть, например, in или de, или cum (con), то достаточно сравнить какой-нибудь десяток или два десятка слов с подобного рода префиксами, как уже становится ясным, что эти звуковые комплексы представляют собой нечто самостоятельное и достойное самостоятельной фиксации. В этом смысле такого рода звуковые комплексы мы и считаем самостоятельно зафиксированными в тех или других словах, почему и называем их аффиксами. Однако ясно, что всякий такой аффикс берется вне всякой своей значимости в самостоятельном виде и в том виде, как он входит в то или иное слово. А ведь он обязательно имеет свое собственное значение, уже далеко выходящее за пределы значения отдельных составляющих его звуков. Чтобы аффикс играл свою семантическую роль в составе слова, мы должны приписать ему то или иное значение, уже не просто звуковое.
Но приписать какое-нибудь значение чему-нибудь – это и значит предицировать данное значение в отношении того или иного физического предмета и в данном случае в отношении асемантически данного аффикса. Такой аффикс, получивший свою семантику, входящую в семантику цельного слова, мы и называем уже не аффиксом, но фонемой или морфемой. То же самое необходимо сказать и о том комплексе морфем, который представляет собой цельное слово, потому что в каждом слове мы тоже предицируем то или иное его значение в отношении составляющих его звуков или слогов. То же самое, очевидно, необходимо сказать и о любом словосочетании. И наконец, то же самое необходимо сказать и о предложении, где впервые предицирование развертывается в полной форме, т.е. в виде отдельных слов, с указанием на то, какая именно предикация и в отношении чего именно высказывается. Однако в отношении предложения необходимо высказать несколько специальных замечаний.
Во-первых, поскольку предложение является развернутой формой лежащего в основе всякого языка предицирования, которое, в свою очередь, диктуется самым общим и необходимым образом как важнейший акт человеческого сознания и мышления, то, несомненно, этими актами предицирования (пусть не в такой развернутой форме, как это происходит в предложении) должен характеризоваться весь язык вообще с начала и до конца, а значит, любой специфически языковой знак. На эту тему имеется весьма любопытное исследование польского ученого В. Дорошевского[55], который прямо говорил, что отдельные аффиксы слова соотносятся между собой точно так же, как соотносятся между собой и члены предложения. Получается, что одни аффиксы при словообразовании играют роль подлежащего, а другие – роль сказуемого. Такая теория вносила бы небывалое синтетическое представление вообще во всю науку о языке. Правда, сам В. Дорошевский нисколько не склонен абсолютизировать свою теорию и сам же формулирует некоторые трудности, с которыми эта теория сталкивается. У нас эту теорию с успехом проводил Б.Н. Головин[56] и притом независимо от В. Дорошевского. В своей диссертации Б.Н. Головин пишет, что наблюдения над соответствием словообразовательного анализа и синтаксиса
«могли бы установить не только очевидные параллели между синтаксисом и словообразованием, но и дали бы очень большой материал для развития учения о синонимии словообразования и других структурных сторон языка»[57].
Б.Н. Головин совершенно правильно утверждает, что
Что касается нас, то и мы, пока эта теория не доказана абсолютно во всех случаях соотношения словообразования и синтаксиса, тоже считаем ее гипотезой, но не только просто плодотворной, а впервые ясно и в блестящей форме вскрывающей внутреннюю смысловую сущность словообразования и тем самым впервые трактующей грамматическую предикацию в ее универсально языковой роли. Было бы колоссальным достижением науки, если бы каждое отдельное слово уже нужно было считать конденсированным предложением. Теоретически это только и может быть так, но практически и языковедчески это требует обследования весьма больших грамматических материалов.
Во-вторых, никакое предложение не состоит только из каких-нибудь своих членов, которые имели бы свое собственное значение без отношения к предложению как к целому. Если в предложении
Но это явствует не только из логического анализа грамматического предложения. Это в такой же мере ясно и из способа произношения данного предложения, и из способа его написания или вообще из осуществления в том или ином вещественном виде. Когда мы произносим то или иное предложение, мы вовсе не отделяем подлежащее от сказуемого или сказуемое от дополнения. В связной речи, которой мы пользуемся для сообщения своих мыслей другим людям, всякое предложение проскакивает у нас, так сказать, единым духом, одним махом, в виде одной нерасчленимой точки или в виде одной нераздельной линии. И если мы будем отдельно произносить каждое слово, входящее в данное предложение, и будем его отдельно фиксировать, а в каждом слове будем фиксировать в дискретной форме составляющие его аффиксы и фонемы, то наше произносимое предложение просто рассыплется на ряд дискретных элементов, и никто нашего предложения просто не поймет. Конечно, мы не говорим о процессах обучения данному языку. В процессе обучения приходится объяснять ученику каждое отдельное слово, входящее в предложение, или вообще объяснять все элементы языка, его произношения и его записи вплоть до последней буквы. Но язык есть живое общение между людьми, а это общение не имеет ничего общего с обучением отдельным буквам и звукам, отдельным лексемам и словам и отдельным членам произносимых нами грамматических предложений.
Итак, грамматическая предикация, будучи своеобразным явлением в сравнении с чисто логической предикацией и являясь свободной интерпретацией, имеет не только разную степень предикативности, но и множество разновидностей в зависимости от разных уровней языка.
В-третьих, языковая предикация, в сравнении с логическими категориями различия и тождества, будучи их свободной интерпретацией, может как угодно комбинировать члены грамматического предложения, совершенно произвольно и с использованием их любых сочетаний. В предложении
Указанное предложение я могу понять как характеристику не паруса, но белизны. Представьте себе, что вы стоите на берегу моря и видите вдали голубой туман, который вас мало интересует, а интересует вас то, что появляется в этом тумане. И вот вы замечаете белый парус. Тогда вы можете сказать: «Ага, да ведь эта белизна есть не что иное, как лодка или корабль со своим парусом». И тогда указанную выше фразу Лермонтова вы поймете так: «видимая мною белизна в далеком морском тумане есть лодка или корабль с парусом», значит, подлежащим здесь явится не
Другими словами, если грамматическое предложение понимать действительно как языковое явление, а не как абстрактно-логическое суждение, то оно, будучи интерпретацией этого последнего, может подчеркивать в нем любые его элементы и выдвигать на первый план любые употребленные в нем категории. Этим же самым способом даже определение
Заметим, что установленная здесь у нас разница между предложением и суждением весьма подробно и разносторонне разработана в советской лингвистике и в настоящее время является неотъемлемым ее достоянием. Правда, еще в 1947 году чешский ученый В. Матезиус[59] довольно отчетливо разработал теорию так называемого «актуального членения» грамматических предложений. Этот ученый как раз доказывал, что любой член предложения и любая комбинация этих членов может быть и подлежащим и сказуемым и вообще интерпретироваться в виде любого члена предложения, из тех, которые указываются в школьной грамматике. Однако у нас в 50-х годах вся эта обширная проблема разницы между предложением и суждением, а также и вообще между словом и понятием, разрабатывалась настолько часто и детально, настолько разнообразно и самостоятельно, что никакого следа заимствования у В. Матезиуса проследить нет никакой возможности. В те же самые годы этой проблемой вполне самостоятельно занимался также и автор настоящей статьи, совершенно не будучи знаком с работой В. Матезиуса. Но по разного рода причинам соответствующая статья появилась только в 1965 году[60].
Очень легко понять слишком формально проводимую здесь нами теорию языковой интерпретации и думать, что такое различное членение предложений вовсе несвойственно реальному языку. Это грубая ошибка, не свидетельствующая о пристальном внимании к произносимой и слышимой речи. Известный актер Качалов, изображая в своем Гамлете почти исключительно только сыновнюю любовь к матери, подчеркивал по всей трагедии только те слова, которые в той или иной другой степени выражают любовь Гамлета к матери. На периферии я видел много разного рода замечательных Гамлетов, и все они были разные. Мне помнится актер, выдвигавший на первый план одиночество, покинутость, беспомощность, расслабленность, крайнее отчаяние и полное бессилие Гамлета. Это был, скорее, какой-то чеховский герой, а не шекспировский Гамлет. Мне помнится другой актер, который выдвигал в Гамлете, наоборот, силу, волю, мощь, и притом в обдуманном, запланированном, злом и каком-то самодовольно-сатанинском виде. Был и еще один Гамлет, в котором выдвигалась скорее эпоха Гамлета и его дворцовое окружение, чем сам Гамлет с его индивидуальными особенностями. Один Гамлет остался у меня в памяти как философ, как абстрактный мыслитель, как ученый студент тогдашнего европейского университета, который не столько действует, не столько чувствует, не столько к чему-то стремится, сколько над всем рефлектирует, все анализирует и все подводит под свою философскую концепцию о мире и о Дании как большой и малой тюрьме[61]. Все эти типы сценического воплощения Гамлета возможны были только потому, что решительно в каждой фразе одни Гамлеты считали подлежащим или сказуемым одно, а другие Гамлеты – совсем другое, третьи же – вовсе третье.
Да что там говорить о Шекспире? В самой простой фразе
С точки зрения языка это будут три самые разные фразы, а с точки зрения чистой логики – здесь только одно и единственное суждение. Однако здесь мы входим еще в новую область, которую не знает чистая логика, а именно в область смысловых ударений, интонаций и всякого рода экспрессии. Точно так же на очереди стоит вопрос и о том, что называется валентностью в языке.
О бесконечной смысловой валентности языкового знака
Уже самая обыкновенная интонационная сторона языка свидетельствует о его бесконечной смысловой валентности. Одно и то же предложение можно произнести с весьма разнообразной интонацией вплоть до перемены утвердительного предложения по его смыслу на совершенно противоположное, т.е. на самое настоящее отрицательное предложение. В наших школьных грамматиках различаются предложения повествовательные, побудительные, вопросительные и восклицательные. Чисто логически везде тут фигурирует одно и то же суждение. Но с точки зрения языка это совершенно разные предложения. По-латыни побудительное или запретительное суждение по крайней мере хотя бы выражается при помощи конъюнктива, так что здесь имеется формальное основание действительно говорить о разных предложениях. Но по-русски можно сказать: «идем», или «идемте!», или «давайте пойдем!», или «ну, пошли, пошли отсюда», или «пойдем гулять!», и для этого вовсе не требуется никакого сослагательного наклонения, а весь этот побудительный смысл такого рода предложений выражается при помощи все того же индикатива, т.е. не формально-грамматически, а только при помощи соответствующих интонаций и при помощи контекста речи.
Таким образом, грамматическое предложение только вне всякого контекста и только вне всяких ударений и интонаций может быть буквальным и механическим выражением чисто логического суждения, и когда мы в наших школьных грамматиках занимаемся предложениями без всех этих, как говорят, «суперсегментных» привнесений, то мы занимаемся здесь, собственно говоря, не грамматикой а пока только еще логикой. Такие предложения являются логическими знаками, но не знаками языковыми.
В советском языкознании чисто эмпирическим путем исследователи уже давно пришли к гораздо более насыщенному пониманию языкового знака, чем это мы находим в школьных руководствах. Еще в 50 – 60-х годах образцы более углубленного понимания предложения мы находим у В.И. Борковского[63] и А.Н. Стеценко[64]. Однако сейчас мы остановимся на двух специальных докторских диссертациях, содержащих материал по нашей теме.
Именно попытку расширить само понятие грамматической предикации мы находим в докторской диссертации Я.И. Рословца[65] (1974). Основной целью этой диссертации является привлечение разного рода словосочетательных, предложенческих и всех разнообразных компонентов реально наличных в языке предложений вплоть до наречных, служебно-частичных и даже междометных элементов. И действительно, в результате исследования этого автора получается весьма богатая картина как подлежащего, так и сказуемого, весьма далекая от школьного схематизма. Тем не менее этот автор все-таки не доходит до разрушения твердыни предикации, до фиксации в ней разнообразных степеней и до становленческого понятия самой предикативности. Некоторый намек на разнонапряженную предикацию и на ее разнообразную понятийную насыщенность мы находим в тех местах этой диссертации, где анализируются разные значения связки
Еще раньше Я.И. Рословца, Л.Ю. Максимов в своей докторской диссертации (1971)[67] тоже исходил из динамического (как он говорил), а не из статического понимания членов предложения и простого, и сложного, и сложноподчиненного. В противоположность Н. Хомскому и Ч. Хоккету, понимавшим языковую модель как обобщенную и формализованную структуру, Л.Ю. Максимов пишет:
«Структурно-семантическая модель сложноподчиненного предложения оказывается категорией динамичной в отношении степени абстракции: последовательное включение все новых и новых релевантных структурных признаков делает модель все более и более частной в структурном отношении и конкретной в семантическом. Такое понимание модели принципиально отличается от понимания модели (формулы, схемы) как категории статичной, широко распространенного в современной синтаксической науке… Вполне понятное стремление дать конечный список моделей и универсальный набор признаков, из которых должны строиться любые модели, неизбежно приводит к абсолютизации какой-либо одной ступени дифференциации, к нивелированию специфических особенностей отдельных классов, что может исказить реальные соответствия языковых фактов, так как абсолютизируемый уровень абстракции может не отражать весьма существенных признаков описываемых структур, а сами абсолютизируемые признаки могут быть в различной степени важными для разных структур (представлять различные по степени обобщенные модели)»[68].
Из этого рассуждения Л.Ю. Максимова необходимо прямо сделать тот вывод, что предикативные отношения между подлежащим и сказуемым только в редких случаях являются буквальным воспроизведением предикации как чисто логической операции. На самом же деле те предикативные операции, которые наличны в языке, всегда обладают той или иной смысловой динамикой и могут в какой угодно степени отходить от абстрактного логического предицирования. Л.Ю. Максимов пишет:
«Определенные преимущества имеет понимание модели как категории динамичной и при решении вопроса о границах грамматических значений (семантических характеристик) моделей и индивидуальной семантики (содержания) предложений, построенных по этим моделям. Если операции со статичными моделями предполагают обращение только к самым общим грамматическим значениям, то последовательная дифференциация моделей предполагает соответствующую дифференциацию и грамматических значений, позволяет описать и более частные значения, вплоть до таких, которые связаны с получившими статус структурных признаков функциональными средствами и типизированными лексическими элементами. При этом, думается, границы между грамматическим и лексическим не только не утрачиваются, но становятся более ясными, ибо приобретают реальный характер»[69].
С этой точки зрения, из анализа грамматического предложения неизбежно вытекает тот вывод, что однозначное абстрактно-логическое конкретное употребление предикации в языке встречается реже всего и имеет наименьшее значение и что фактически значение предикативного акта очень мало отличается от семантики вообще. Предикативный акт, как и вообще всякий языковой акт мысли, насквозь семантичен, безгранично разнообразно насыщен, все время находится в процессе становления и ничем не отличается от языковой семантики вообще. Его абстрактная предикативная структура в зависимости от того или иного семантического наполнения приобретает настолько разнообразный вид, что необходимо прямо говорить о столь же разнообразных ее типах.
Перейдем к нашему последнему, теперь уже пятому, тезису[70]. Именно,
Этот тезис тоже еще далек от какой-нибудь специально языковедческой теории и базируется, как и все предыдущие наши тезисы, на данных простейшего здравого смысла, на данных самой обыкновенной и неустранимой, неопровержимой человеческой практики. Здесь нам совершенно нечего доказывать, а достаточно будет только сказать в чем дело.
То, что всякий языковой знак есть акт человеческого мышления, это мы уже знаем. Но мышление есть отражение действительности, а действительность бесконечна. Следовательно, и человеческое мышление тоже никогда не останавливается, тоже уходит в неисчислимое множество наблюдений, сравнений, сопоставлений и всяких смысловых конструкций, то больших и глубоких, а то легких или поверхностных, всегда развивается и уходит в бесконечную даль, никогда не останавливается и всегда мало или много творит, как и сама действительность. Если мы будем отрицать за мышлением эту бесконечную способность развиваться, то мы просто должны будем отказаться от учения о том, что мышление есть отражение действительности. Получится так, что действительность все время развивается, все время бурлит и клокочет, все время создает свои новые и новые формы; а человеческое мышление в противоположность действительности никогда не развивается, никуда не стремится, не порождает все новых и новых форм и вообще лишено способности к бесконечному движению. Рассуждать так – значило бы впадать в мрачный, метафизический дуализм и заключить человека в тесную тюрьму его собственных переживаний только данного момента, не идущих никуда дальше.
Итак, мышление бесконечно, потому что бесконечна та действительность, отражением которой оно является. Но если это так, то и отдельные моменты мыслительного процесса тоже несут с собой заряженность этим бесконечным стремлением, каждый момент мышления тоже не стоит на месте и тоже все время стремится к безостановочному развитию. Следовательно, и языковой знак, если он действительно является актом мышления, тоже заряжен этой всегдашней способностью к бесконечному развитию, тоже никогда не стоит на месте и тоже кишит бесконечными семантическими возможностями.
В нашей статье «Аксиоматика знаковой теории языка»[71] мы уже пришли к выводу, что всякий знак может применяться к любым областям человеческого мышления и поведения и к любым областям действительности; а поскольку этих областей в человеческой практике и вообще в действительности неисчислимое количество, то, говорили мы, и всякий языковой знак тоже может обладать бесконечно разнообразными значениями. Однако все это мы говорили выше в применении к знакам вообще, не только к языковым знакам. Сейчас нас интересует только специфика языкового знака. А эта специфика необходимым образом связывает человеческий язык и его знаки с человеческим мышлением. И вот только теперь мы можем говорить о бесконечно разнообразных значениях знака не просто в описательном смысле слова и не просто как о фактах языка.
Эта бесконечная возможность значений знака теперь базируется у нас на том, что языковой знак есть акт мышления, что мышление есть отражение действительности, которая тоже бесконечна, и что, значит, бесконечно и само мышление, что этим бесконечным стремлением отличается и каждый момент мышления, каждый его акт и что, наконец, и каждый языковой знак тоже заряжен бесконечными семантическими возможностями.
Заметим, что проводимая здесь у нас теория бесконечной семантической валентности языкового знака хотя пока что нигде и не проводится в систематической форме, тем не менее для нее имеются все основания в нашем языкознании и литературоведении. Так, например, Э.Г. Аветян[72] прямо требует заменить существующие синхронные рассуждения о знаках рассуждениями диахронными, историческими, начиная от примитивной и непосредственной реакции субъекта на внешнее раздражение и кончая такой абстрактной конструкцией, как фонема. На точке зрения необходимости преодолевать слишком стационарную и слишком неподвижную характеристику знаковости стоит С.Р. Вартазарян[73]. Ю.С. Степанов[74] любопытнейшим образом говорит о разной степени напряжения самой знаковости, устанавливая бесконечные переходы от нулевой значимости знака и кончая тем или иным его содержательно-полноценным наполнением. Очень широко подходит к понятию знака также и акад. М.Б. Храпченко[75], который весьма основательно высказывается как против абсолютизирования знаковой теории, так и против ее игнорирования. Исследование М.Б. Храпченко убедительно доказывает ошибочность глобальной семиотики и на конкретных примерах констатирует бесконечно разнообразное функционирование знаковых систем, их весьма разнообразную эстетическую насыщенность и их тоже весьма разнообразную эстетическую значимость от нуля до полноценных символов.
Теперь нам остается подвести итог приведенным выше рассуждениям о специфике языкового знака. Автор только просит читателя не упускать из виду основной установки, проводимой им в этой и предшествующей работе, которая заключается в том, что специфику языкового знака мы рассматриваем здесь только в связи с человеческим мышлением и не касаемся многих других сторон той же самой языковой специфики, каких очень много и помимо мыслительных связей.
Во-первых, что значит мыслить? Мыслить какой-нибудь предмет – это значит прежде всего отличать его от других предметов, т.е. находить в нем нечто для него существенное, а затем также и уметь соединять эти моменты в одно нераздельное целое. Мыслить – это значит устанавливать противоположности и противоречия, а также основания и следствия. В конце концов мыслить предмет – это значит устанавливать
Во-вторых, язык вовсе не является только одним мышлением, и языковой знак вовсе не есть акт только чистой мысли, т.е. не есть просто система смысловых отношений. Чтобы возник язык и чтобы стали функционировать языковые знаки, необходимо осуществление чистого мышления на практике, т.е. необходима
Отсюда, в-третьих, специфически языковой знак есть не только акт мысли, но и акт определенного понимания тех или других актов мысли, той или другой
В-четвертых, эта осуществленность мышления в языке не может быть понимаема в виде раздельного существования какого-то акта мысли как чего-нибудь идеального и какого-то языкового акта как чего-то реального. В порядке необходимой для детального исследования научно-философской сущности предмета можно и нужно отличать реальное как факт действительности и идеальное как смысловое отражение этой действительности. Фактически, однако, не только язык и языковые знаки, но вообще все на свете в одинаковой мере и реально и идеально. Реально потому, что исходным пунктом всякого исследования является только то, что фактически существует или по крайней мере признается таковым, а идеально потому, что всякая предметность есть нечто, имеет какой-нибудь смысл или определяется совокупностью тех или других признаков, не только отделимых от самой предметности, но в целях детального исследования и долженствующих быть отделимыми, правда временно и условно. А это все и значит, что язык со всеми своими языковыми знаками не есть просто действительность человеческого мышления, но действительность эта дается здесь еще и
В-пятых, языковой знак, занимая, таким образом, среднее положение между субъективным мышлением и объективной действительностью, при всей своей зависимости от того и другого и при всей своей полной невозможности существовать как без того, так и без другого, фактически является вполне оригинальным и своеобразным бытием, не сводимым ни на чистую мысль, ни на слепую, глухую, никак не осмысленную, туманно текучую объективную действительность. Язык и образующие его языковые знаки возникают стихийно (а не преднамеренно и заранее не запланированно, как в чистой мысли), функционируют стихийно и создают свои собственные законы целесообразного развития, не сводимые ни на какие законы чистой мысли и ни на какие законы глобально-движущейся объективной действительности. Сводить эти законы на законы чистой мысли было бы абстрактным и удушающим всякую науку идеализмом, а сводить их на законы объективной действительности является такой же грубой ошибкой, как сведение законов общественного развития на законы материально существующей природы. Языковая действительность развивается