Ссылаться на случайность – «я не хотел этого делать» – самый по-детски простой способ отрицать намерение и ответственность за поступок. Даже крайне умственно отсталый правонарушитель может выйти далеко за рамки этого: его действия были вызваны силами, ему неподконтрольными; у него не было намерения и он был лишен выбора; «я» детерминировано, на него воздействуют больше, чем действует он. Популярные психологические аргументы включают в себя следующие: «Я не выдержал и сорвался», «Что-то на меня нашло», «Я не понимал, что делаю», «Должно быть, я потерял сознание». Более социологические версии апеллируют к разрушенным домам, трущобам, лишениям, дискриминации и плохим друзьям.
Чем серьезнее преступление и чем значительнее причиненные страдания, тем более радикальными должны быть отрицания ответственности. Таким образом, сексуальные преступники обычно предлагают (и судьи предпочитают) полностью безответственные объяснения: корковый сбой («ничего не может вспомнить»), внутренний импульс (внезапное побуждение, животная теория сексуальности) и недостаточная социализация (неправильное прочтение сигналов)[123]. За исключением случайного постмодернистского, в стиле де Сада, судам редко приходится заслушивать эстетические или идеологические обоснования, которые брали бы на себя полную ответственность.
Этот метод – одна из форм «корректировки действия» или переназначения (но не «корректировки действующего лица») – пытается нейтрализовать противоправность действия, сводя к минимуму любой полученный в результате вред или травму.
Например, вандализм – это всего лишь «шалость», и, в конце концов, владельцы могут себе это позволить; кража автомобиля – это «заимствование»; групповые драки – это частная ссора, не представляющая интереса для общества в целом. Правонарушитель не осуждает существование этих формальных правовых запретов, но – «смутно», как выразились Сайкс и Матца, – чувствует, что его поведение не причиняет большого вреда, несмотря на его незаконность.
Даже если признается некоторая вина и наличие ущерба, правонарушители все же могут утверждать, что травма или ущерб не являются неправомерными в данных обстоятельствах. На самом деле, жертва была первоначальным правонарушителем («Он ударил меня первым»), то, что я сделал – повреждение имущества несправедливого учителя или нечестного владельца магазина – было только законным возмездием или наказанием. Другие цели или обстоятельства неуместны (это показывает вашу остаточную верность общей норме), но эта «жертва» получила только то, чего заслуживала.
Правонарушители пытаются отвлечь внимание от собственного проступка апеллируя к мотивам и характеру своих критиков, которые представляются лицемерами или замаскированными девиантами. Таким образом, полиция коррумпирована и жестока, учителя несправедливы и дискриминируют учеников. Нападая на других, противоправность вашего собственного поведения может быть значительно подавлена или вообще исчезнуть из виду. (Такая защита близка к психоаналитическому механизму проекции.)
Социальный контроль нейтрализуется за счет преуменьшения требований более широкого общества в пользу требований со стороны родственных групп (друзей, банды), которые должны проявлять в большей степени непосредственную лояльность. Если правонарушители пойманы на этих противоречивых требованиях, они реагируют на более насущные узы субкультурной лояльности – тем самым, к сожалению, нарушая закон.
Эти обоснования готовят почву для совершения преступления. Но после совершения правонарушения они выполняют еще и защитную задачу, возложенную на отрицание: «На самом деле я никому не причинял вреда»; «С ними всегда что-то случается»; «Все придираются ко мне». Такие риторические приемы обычно используются для неполитических преступлений. Действительно, суть теории нейтрализации состоит в том, что, в отличие от политических действий, эти нарушения не отражают приверженности оппозиционной идеологии. Однако в следующей главе я покажу, что те же обоснования появляются, с соответствующими изменениями, в лексиконе политических преступников. Отрицание ответственности – это классический прием. Приземленные и тривиальные правонарушения, как и самые ужасные политические злодеяния, опираются на «одобренные обществом риторические приемы, призванные смягчить или снять ответственность, когда образ действий подвергается сомнению»[124].
Обоснования должны быть принимаемыми: то есть они должны восприниматься жертвами (при необходимости), сторонними наблюдателями и теми, у кого есть власть и полномочия, чтобы привлечь людей к ответственности. Суть не в том, чтобы убедить аудиторию согласиться с версией, то есть не в том, чтобы поддержать действие, а в том, чтобы обоснование звучало правдоподобно и разумно. Журналист или судья, который «принимает» версию вроде «я просто выполнял приказы», говорит: «Да, я согласен с тем, что этот человек мог сделать это по этим причинам».
Каждый вид повседневных отклонений – будь то воровство на работе, списывание на экзаменах или внебрачные связи – имеет свой собственный набор отрицаний, будь то приспособление к действию («Это не то, на что похоже») или приспособление к действующему лицу («Я не тот человека, который делает подобные вещи»)[125]. Хорошо сформулированные обоснования вызывают, как и должны, интуитивное чувство узнавания: «это именно то, что я говорю себе» – даже если рассматриваемое действие не является чем-то, что мы сделали или даже намеревались сделать. Мы все «существа, прибегающие к рационализации». Отрицание – это тяжелая работа, потому что наши действия почти всегда противоречат нашему представлению о себе. Наши рационализации продолжают обостряться.
Извращенная интерпретация закона (отрицание путем толкования) – это распространенное обоснование повседневных проступков, таких как запрещенное использование университетской системы электронной почты для личных и семейных сообщений. Отрицание как нанесенного вреда, так и существования жертвы легко переходит от «Все так делают» к самодовольному моральному праву: «В этом нет ничего особенного»; «Это не совсем преступление»; «Это не пройдет», «У нас так принято»; «Все так поступают»; «Они сами этого хотели»; «Посмотрите, как они к нам относятся», «Посмотрите, сколько нам платят». Эти подправленные обоснования действий явно предпочтительнее жалких оправданий виновных, таких как: «Это началось случайно; затем это стало навязчивым; теперь я не могу не делать этого».
Радикальное изменение формулировок нарушителями, применяемое в отношении самых обычных актов отклонения вплоть до массовых злодеяний, заключается в отрицании ответственности путем приписывания действия другой части «я», которая была оторвана от «реального я». Это упрощенная версия фрейдовского «раздвоенного эго». Правонарушители создают особое временное «я», «рабочее я», которое и совершает все эти плохие поступки, осуждаемые настоящим «я». Это «реальное я» становится наблюдателем – иногда недоумевающим, иногда забывающим, иногда осуждающим – за тем, что делает «рабочее я».
Мужчины, осужденные за половые преступления против детей, используют «отрицание отклонения» для действий, которые трудно оправдать, которые не имеют законного оправдания и слишком одиозны, чтобы их можно было нормализовать[126]. Факт нахождения в состоянии алкогольного опьянения является наиболее распространенным отрицанием: «Если бы я был трезв, этого никогда бы не произошло». Преступник признает характер своего поведения, но сохраняет при этом свою нормальную самооценку, заменяя ее менее приемлемой, временной формой отклонения. Это работает лучше, чем полное отрицание нарушения. Насильники, находящиеся в заключении, могут как
Является ли такое опровержение чисто макиавеллистским, циничной манипуляцией, направленной на то, чтобы сообщить аудитории то, что она хочет услышать; простым тактическим маневром, направленным на то, чтобы умилостивить правосудие и избавиться от морального крючка, – или это то, что «на самом деле» думает преступник? Не вдаваясь в крайности, ответить можно следующим образом: иногда это может быть одно, иногда другое, а иногда их сочетание. Обоснования варьируются от правдивых, искренних и полностью достоверных до сознательных или моментальных импровизаций, или тщательно рассчитанного обмана. Правонарушители, не осознающие своих мотивов, выдвигают обоснования, предложенные им психиатрами, адвокатами защиты и криминалистами. Более радикальный ответ заключается в том, что этот вопрос не относится к сути проблемы – верно же утверждение Коффмана: «нет правдивых историй или ложных историй, есть только истории хорошо рассказанные и истории плохо рассказанные». Изучение отрицания – это изучение предложенных и воспринятых обоснований: как обоснования попадают в культурно доступную среду, как они различаются в историическом и социальном контексте, когда они принимаются или отвергаются.
Что делать, если поведение правонарушителей явно не соответствует их заявлениям? Практически никакие акты изнасилования, например, не соответствуют животному образу сексуальности. Преступник не идет бесцельно по улице, не видит вдруг женщину и его не охватывает вдруг непреодолимое желание изнасиловать ее. Скорее, он заранее выбирает свою цель, планирует последовательность действий, выбирает ситуацию, которая сводит к минимуму его риск быть пойманным. Практически нет преступлений, более навязчивых, чем принято считать «клептоманию». Но подобные оправдания могут возникнуть еще до происшествия или впоследствии предложены другими, например, сочувствующими сотрудниками службы пробации. Они легко становятся риторическими уловками, которые, если их регулярно принимают другие, позволяют людям реально рассматривать себя с такой воображаемой точки зрения[128].
Отрицание настолько срослось с алкоголизмом, что «преодоление отрицания» занимает центральное место во всех стратегиях лечения – будь то традиционная терапия, целительство Новой Эры (New Age Psychology) или Анонимные Алкоголики. Одно из руководств полностью организовано в терминах отрицания:
Риторика политического оправдания не нуждается в сочувственных историях о сексуальных преступниках, алкоголиках или «маниакальных» магазинных воришках. Идеологическое преступление вовсе не влечет за собой ущербной способности учитывать ограничения, а отрицает саму легитимность этих ограничений. Но даже когда люди совершают ужасные вещи по благородным причинам, они все равно могут искать для оправданий культурно узнаваемый язык, чтобы избежать общепринятого осуждения. В результате получается мощная комбинация: отчасти идеологическая, отчасти защитная нейтрализация. Это может перерасти в неафишируемое самодовольство. Людям, сталкивающимся с полным моральным осуждением за совершение злодеяний, удается поддерживать представление о себе как о хороших (идеалистических, жертвующих, благородных, храбрых) или просто «обычных людях».
Словари отрицания базируются на том, что социальные правила являются предметом переговоров, гибкими, условными и относительными. Чем более толерантно, плюралистично и «мультикультурно» общество, тем богаче и разнообразнее будет его система мотивационного обоснования. Это может звучать достаточно мягко, но обоснования, встроенные в непротиворечивые мировоззрения – основанные на обращении к Богу, государству, революции или народу – становятся зловредными именно так, как предупреждал Оруэлл. Под «национализмом» он имел в виду не только национализм в узком смысле, но и все идеологии, поддерживающие себя за счет отрицания других реальностей.
Чтобы заслуживать доверие, отрицания опираются на общепринятые культурные словари. Они также могут быть едины еще и в другом важном аспекте: основываться на обязательствах, принятых между людьми – будь то партнеры (folie à deux) или вся организация – вступать в сговор и поддерживать друг друга в опровержениях. Без специальных переговоров члены семьи знают, каких проблемных тем следует избегать, какие факты лучше не замечать. Эти сговоры – взаимно подкрепляющие отрицания и не допускающие метакомментариев – лучше всего работают, когда мы не знаем о их существовании. В результате «жизненная ложь» в семье может стать настоящим слепым пятном, закрытым от критики. Но факты слишком жестоки, чтобы их игнорировать. Их приходится интерпретировать по-новому, используя такие приемы, как минимизация, эвфемизм и шутки: «Если сила фактов слишком жестока, чтобы их игнорировать, тогда их значение можно изменить. Жизненно важная ложь остается нераскрытой, покрываемая семейным молчанием, превращается в алиби, категорическое отрицание. Сговор поддерживается за счет отвлечения внимания от пугающего факта или за счет переформулирования его значения в приемлемый формат»[131].
Члены семьи обладают удивительной способностью игнорировать или делать вид, что игнорируют то, что происходит у них на глазах, будь то сексуальное насилие, инцест, физическое насилие, алкоголизм, сумасшествие или простое несчастье. Есть углубленный уровень, на котором все знают, что происходит, но внешняя оболочка – это постоянный «как бы» дискурс. Отличительный, принятый внутри семейный образ определяет, какие аспекты общего опыта могут быть открыто признаны, а какие должны оставаться закрытыми и отвергнутыми.
Эти правила регулируются неким метаправилом, согласно которому никто не должен ни признавать, ни отрицать их существование. Это типичная модель, реализующаяся в семьях алкоголиков. Отрицание является начальной стадией приспособления семьи к возмущению, вносимому родственником-алкоголиком[132]. Количественная оценка употребления им алкоголя сводится к минимуму или рассматривается как его личное дело; существует культурная поддержка «социального пьянства», особенно у мужчин; муж и жена стараются избегать этой темы; предпринимаются все более отчаянные попытки оградить детей от проблемы и скрыть ее от внешнего мира. Базисное поведение – питье; первичная патология – «алкогольное мышление», отрицающее, что вы пьете слишком много, при этом делая именно это. Основные убеждения – отсутствие проблем с алкоголем, употребление алкоголя из-за неких проблем, полный контроль над употреблением алкоголя – поддерживаются корректировкой, игнорированием или отрицанием любых поступающих тревожных данных. Информация должна соответствовать этой умиротворяющей версии реальности. Алкоголик – это «слон в гостиной». Присутствие такого прочно обосновавшегося гостя нужно отрицать, игнорировать, уклоняться или объяснять чем-то другим – иначе вы рискуете предать семью. По мере того, как алкоголизм прогрессирует, поглощает большую часть жизни семьи и угрожает разоблачением секрета, давление, направленное на сохранение отрицания, возрастает.
Более зловещая форма сговора отрицания – это то, что Боллас назвал «агрессивной невиновностью»[133]. Анализируется текст пьесы «Суровое испытание» («The Crucible»), драмы Артура Миллера о судебных процессах над колдовством в Салеме, представляющей развернутую метафору маккартизма. Итак, преподобного Хейла приглашают в деревню, чтобы расследовать истории о присутствии дьявола. Эбигейл отрицает обвинение преподобного Пэрриса в том, что он видел ее обнаженной танцующей в лесу. Чем настойчивее он утверждает то, что видел, тем сильнее становится и ее настойчивость в отстаивании своей невиновности. Но она лжет и требует молчания от других причастных к этому девушек. Она изворачивается и полна коварства, потому что боится быть подвергнутой публичному наказанию за свои эротические танцы. Но в то же время она является жертвой другого отрицания: Джон Проктор отрекается от любых намеков на их предыдущие близкие отношения. Мэри, одна из ее подруг, позже выступает против Эбигейл и подтверждает ее вину. Эбигейл приходит в ярость, теперь она занимает позицию невинного свидетеля предполагаемого присутствия зла. Она утверждает, что это Мэри и есть воплощение дьявола.
Боллас использует реакцию Эбигейл, чтобы проиллюстрировать свое определение отрицания как «необходимости быть невиновным при опасном признании». Сначала она отрицала, что танцевала в обнаженном виде, потому что такое признание пугало ее. Это отрицание вполне сознательное, и у преподобного Пэрриса возникают проблемы, потому что Эбигейл отказывается подтвердить то, чему они оба были свидетелями. Для него это достаточно неприятно: «Но Эбби меняет сценарий, когда становится радикально невиновной, отказываясь от ответственности за свои действия и перекладывая вину на деревенских старейшин – она утверждает теперь, что они действуют от имени сатаны»[134]. Она стала «агрессивной невинностью», переложив свой проступок на другого, который теперь превращается в обвиняемого. Отрицание не ограничивается собственной персоной (или организацией, или нацией), чувством собственных реальностей. В переходный момент от простого отрицания к агрессивной невинности создаются новые отношения: нежелательное восприятие переключается на другого. Агрессивная невинность – это форма отрицания, на примере которой мы наблюдаем не природу отрицания субъектом внешнего восприятия, а отрицание субъектом восприятия другим»[135].
Отрицание больше не является личным делом: в его пространство втягиваются другие люди – семья, друзья, любовники. Агрессивная невинность создает замешательство в другом человеке, а затем отрекается от любого знания об этом. «Я просто не могу понять, как вы можете думать, что я вам не доверяю». Вновь созданная жертва совершенно сбита с толку. Субъект отказывается признать самоочевидное восприятие, предлагает «невинный взгляд» и отказывается от помощи. «Что-то не так?», «Вы не выглядите довольным», – невинно спрашивает субъект, принимая позу «ложного удивления» – явно для того, чтобы поставить в неудобное положение другого[136].
Целые организации и политические культуры обретают коллективное ложное «я». Элитная университетская кафедра может быть охвачена внутренними дрязгами, но поддерживать глянцевое, фальшивое публичное «я». Наедине ее сотрудники могут признаться в кафедральной ссоре своим супругам или близким коллегам. Но в публичном пространстве говорят о том, как «вдохновляет» или «стимулирует» работа на кафедре. Таким образом, «каждый кажется невиновным в более тревожных истинах, которые являются частью этого места. А те, кто исключительно одарен техникой ложного «я», внесут свой вклад в структуру невинности, создающую атмосферу в заведении»[137]. Люди, которые, знакомы с реальным состоянием дел, могут легче приспособиться к расколу между ложным и истинным «я». Другие же страдают, не до конца понимая, что происходит.
Некоторые могут настолько возмутиться, что прервут молчание. Это приведет к разоблачению – таков типичный процесс, приводящий в наши дни к раскрытию организационных отрицаний, таких как политическая коррупция, корпоративные злоупотребления служебным положением, нарушения профессиональных кодексов и так далее. Кодексы молчания – будь то в мафии, крупных корпорациях, правительстве, армии, церкви, полиции или профессиональных группах – варьируются от строгих, формальных и принудительных до едва сознаваемых отрицаний. В паутину соучастия могут попасться независимые наблюдатели, которые начинают выступать в защиту худших из преступников, отрицать опасность их действий или умалчивать о вещах, которые угрожают представлению группы о себе.
Организации функционируют под управлением того, что Янов назвал «групповым мышлением»: коллективным мышлением, защищающим иллюзии от неудобной правды и опровергающим информацию[138]. Группа считает себя неуязвимой и монолитной; личные сомнения подавляются; поступающая информация отслеживается и анализируется; распространяются обоснования, призванные поддержать уверенность членов в том, что все, что они делают, полностью оправдано; негласные договоренности допускают согласованное незнание, тем самым изолируя людей от вины или даже знания о том, что делает остальная часть организации; и создаются стратегические мифы о высокой морали организации. Члены коллектива постепенно приходят к тому, что отрекаются от всего, что они знали раньше, при этом отрицая влияние любого коллективного давления.
Это больше, чем примитивное сокрытие, с которым могут справиться даже маленькие дети. Стратегия «максимально возможного отрицания» используется как для административных погромов, так и для мелкой организационной аморальности: отрицание заранее встроено в каждый этап. Те, кто планирует процесс и управляют им, скрывают всю правду от ключевых игроков («мне никто не сказал») или вооружают их методами отрицания. Те, кто «в списке» или «в курсе», должны предвидеть, что кто-то из их собственных людей или кто-то из второстепенных членов группы посвященных в конечном итоге заговорит.
Скандальные дела «Уотергейт» и «Иран-контрас» в США и расследование Скотта «Оружие для Ирака» в Великобритании предоставляют богатые нарративы отрицания[139]. Отрицание информации – ненадежная тактика перед лицом внешнего контроля. Расследование Скотта в 1996 году быстро установило, что, хотя британское правительство официально отрицало, что оно лицензировало экспорт смертоносного оружия в Ирак, все в правительстве знали, что закроют глаза и экспорт пойдет беспрепятственно. (Эта уловка была разоблачена после провала судебного процесса над бизнесменами, привлеченными к уголовной ответственности за продажу оборудования двойного назначения в Ирак, сделку, которую поощряло само правительство). Государственные служащие лихорадочно подыскивали правдоподобное опровержение или какую-то формулу, чтобы защитить своих министров от обвинений в преднамеренном обмане парламента[140]. При помощи официальных лиц и политиков, пытающихся спасти собственную шкуру, расследование легко взломало код опровержения. Политические изменения в правилах экспорта, которые фактически разрешали продажу оружия, были замаскированы под невинные «гибкие» и «либеральные». Проделано это было ловко: уклончивое сообщение одновременно намекало на то, что политика была и изменена, и осталась неизменной. Алан Кларк, министр, изменивший руководящие принципы (и открыто поддержавший «уклон» в сторону Ирака), с презрением отнесся к этим «предложениям в стиле Алисы в стране чудес». Он напомнил, что министр иностранных дел сказал, что «поскольку о чем-то не было объявлено, этого не могло быть».
Лорд-судья Скотт был удивлен не тем, что министры и государственные служащие пытались обмануть парламент и общественность, а тем, что они, казалось, действительно верили в то, что говорили. То есть им удалось обмануть самих себя своей собственной ложью. Сартру понравилось бы свидетельство этого высокопоставленного чиновника: «Я думаю, что здесь был элемент взаимного укрепления веры или непонимания … Я просто ввел себя в заблуждение относительно того, что я думал о ситуации». Как правильно заметил глава отдела продаж вооружений Минобороны: «Правда – очень сложное понятие».
Здесь действуют два симбиотических обоснования: коллективная слепота (сокрытие, полуправда и экономия на правде) и отрицание ответственности. В организациях, уличенных в причинении массовых страданий, преступники низкого ранга и очевидцы отрицают свою осведомленность («Мы не понимали общей картины») и свою вину («Каждое действие само по себе безвредно»). Но в истории «Оружие для Ирака» преступники и сговорившиеся наблюдатели отрицали свою роль, указывая не вверх, а вниз. Секретарь кабинета министров заявил Комиссии Скотта: «Все это происходило ниже уровня моего зрения».
Необходимо умелое манипулирование, чтобы поддерживать удобную дезинформацию о том, что ответственные лица ничего не знают о том, что происходит. Ключ к тому, чтобы избегать спрашивать нижестоящих о происходящем заговоре, как отмечал И.Ф.Стоун, заключается в том, чтобы не сообщать о нем вышестоящим[141]. Вышестоящие нуждаются в уверенности в том, что их держат в
Когда впервые расследовался скандал «Уотергейт», один из членов комиссии спросил Гордона Лидди, председателя комитета по финансированию избирательной кампании Никсона, что тот намеревался делать с огромными суммами наличных. Ответом было: «Я не хочу знать об этом, да и вы не хотите этого знать». Это клише выражает парадокс отрицания (как вы можете решить не знать что-то, если вы не знаете, что это такое?), но также представляет собой простой (не слишком ли простой?) способ обеспечить впоследствии возможность отрицания. Митчелл объяснил Комитету Эрвина, что он ничего не сообщал Никсону не для того, чтобы избавить президента от необходимости принимать решение, а чтобы позволить ему принять решение о том, хочет ли он быть проинформированным официально, а затем столкнуться с последствиями отрицания, что это было очевидной ложью.
Для Эдипа было бы лучше, если бы он действительно мог не знать того, чего, по его словам, он не знал.
Спустя более тридцати лет после произошедшего инцидент с Китти Дженовезе в 1964 году (описанный в главе 1) по-прежнему формирует как популярную, так и социально-научную иконографию «пассивного наблюдателя». Образ этой ставшей известной, но при этом неизвестной женщины, ее отчаянные крики о помощи, игнорируемые равнодушными соседями, стал метафорой городского недомогания, моральной паники по поводу того, «что с нами случилось».
Социологи задались вопросом с политическим смыслом: как можно обратить вспять эффект пассивного наблюдателя[142]? Можем ли мы сформулировать и создать условия, при которых людей можно было бы побудить помогать другим?
К делу Китти Дженовезе вскоре присоединились другие, столь же печальные и пронзительные истории. В Британии сообщали: соседи, которые не сообщали, что слышали, как по соседству родители бьют своих детей; молодую женщину с криками вытащили из торгового центра Бирмингема при дневном свете и изнасиловали на глазах у десятков покупателей; женщину в вагоне пригородной железной дороги оскорбляют и угрожают ей трое молодых людей, в то время как пятнадцать пассажиров сидят тихо, игнорируя происходящее. А затем, что наиболее резонансно, размытые кадры с камер наблюдения, на которых Джейми Балджер отстает от матери и бродит по торговому центру в Ливерпуле, видно, как его хватают двое десятилетних мальчиков, а затем (при свидетелях в количестве около тридцати человек) бьют, пинают ногами и подбрасывают в воздух и, в конце концов, уводят из поля зрения камер наблюдения, чтобы убить на ближайшей железнодорожной ветке.
Эти и подобные примеры породили слегка истерический дискурс о пассивном наблюдателе. Контраст слишком резок и мелодраматичен: с одной стороны, равнодушие, эмоциональное оцепенение, десенсибилизация, холодность, отчужденность, апатия, падение нравов и изолированность людей в городской жизни; с другой стороны, ответственность, моральная чувствительность, сострадание, гражданственность, храбрость, альтруизм, общность, образ добрых самаритян. Для гуманистической психологии присутствие и наблюдение стали концепцией, охватывающей все: от молчания, когда вы слышите сексистскую шутку или слышите, как кому-то указывают неправильное направление улицы, до наблюдения за нацистскими карателями, расстреливающими евреев на деревенской площади, до «ничегонеделания» в связи с массовыми убийствами в Руанде, показываемыми по телевидению. Доктор Кларксон, опираясь, по ее словам, на свое политическое сознание южноафриканки и свой опыт клинического психолога, утверждает, что ее книга «Свидетель» посвящена «нашей ответственности за себя и других; нашей неискоренимой экзистенциальной связи с другими и разрушительному эффекту созерцания»[143].
«Свидетель» – непростой термин, его использование уже подразумевает осуждение
Самые сильные утверждения о присутствии и наблюдении этически значимы, но эмпирически не доказаны: пассивность тех, кто наблюдает, знает и закрывает глаза, становится формой соучастия или одобрения, которая допускает или даже поощряет дальнейшие зверства и страдания. Это касается и обычных бытовых неурядиц, и массовых трагедий истории. Существует постоянный набор того, что Кларксон называет «образцами» или «лозунгами» наблюдателей. Их обоснования аналогичны (как и предсказывает теория) тем, которые используются правонарушителями. Они функционируют аналогичным образом – как подготовка к выходу из сложной ситуации, а затем как ретроспективные оправдания прошлого бездействия. Однако одни и те же слова означают разные вещи для правонарушителя и стороннего наблюдателя. «Ответственность» (как и «отказ от ответственности») подразумевает вину для правонарушителя, но
Это не мое дело.
Я хочу оставаться нейтральным; Я не хочу принимать чью-либо сторону.
Истина лежит где-то посередине.
Я не хочу раскачивать лодку; Я не хочу поднимать трудный вопрос.
Это сложнее, чем кажется; кто вообще знает, что происходит?
Я не хочу снова обжечься.
Мой вклад не будет иметь большого значения. (Кто? Я?)
Я только выполняю приказы.
Я просто придерживаюсь своего мнения.
На самом деле они навлекли это на себя сами (обвинение жертвы).
Социально-психологические эксперименты имитируют состояние, требующее вмешательства – либо в лаборатории (дым, врывающийся через дверь, крик о помощи), либо в постановочных условиях реальной жизни (сотрудник теряет сознание в поезде метро или инсценирует сердечный приступ на беговой дорожке). Затем варьируют «переменные»: количество присутствующих людей, объявлено ли вознаграждение для наблюдателя или обстоятельства инцидента. Как и во всех подобных экспериментальных работах, многие полученные результаты банальны, противоречивы или имеют ограниченное применение в более сложных социальных условиях. Ниже приводится простой список ситуативных влияний на наблюдателей, каждое из которых необходимо отнести к политическим культурам следующей главы.
Когда присутствует слишком много других свидетелей и они могут оказать помощь, маловероятно, что кто-то из наблюдателей вмешается. Индивидуальная ответственность распределяется, распыляется и, таким образом, снижается. Испытуемые в экспериментах, имитирующих подобные ситуации, не были апатичными или равнодушными к (имитируемым) страданиям, а были расстроены и озадачены. Их сдерживало размытие ответственности («Чье это дело?»), из-за страха перед возможными социальными ошибками или из-за бездумного эгоизма и отчуждения. Людей останавливает не столько безразличие, сколько пассивность других присутствующих. Одинокие наблюдатели с большей вероятностью помогут, но также находятся и те, кого воодушевляет присутствие других активных людей.
Абсолютно недвусмысленное насилие и призывы о помощи требуют большего вмешательства, чем ситуации с потенциальной двусмысленностью. Человек полагается на реакцию других, чтобы разрешить двусмысленность. Когнитивный тезис идет дальше: наблюдатели могут просто совершать когнитивные ошибки. Возможно, они
Тормозящее присутствие большого количества людей в меньшей степени оказывает влияние в группе, где люди хорошо знают друг друга. Если люди беспокоятся о том, что другие подумают о них, они быстрее предложат помощь. Неопределенность приводит к опасениям, что вас высмеют за то, что вы сделали что-то неправильное, навязчивое или бесполезное.
В модели рационального выбора люди сопоставляют свое желание помочь с возможными связанными с этим затратами. Они активно избегают ситуаций, в которых ожидают просьб о помощи; чем сильнее просьба, тем значительнее усилия, прилагаемые, чтобы избежать их. Чем больше добра, как вы думаете, вы можете принести, тем больше вероятность, что вы-таки окажете помощь. Помощь сама по себе является вознаграждением, и она будет повторяться вновь, если ранее вознаграждалась, если есть доказательства того, что она действительно приносит пользу, и если ожидается вознаграждение в будущем. «Оценка, проводимая свидетелем», ведет к альтруизму, если предполагаемое вознаграждение значимо (самостоятельная выгода и ожидаемый успех), а затраты невелики. Возможные риски, связанные с оказанием помощи варьируются от простой потери времени, денежных затрат или попадания в неловкую ситуацию до опасности стать жертвой, быть арестованным, физически раненым или даже убитым.
Оказание помощи может быть результатом твердой приверженности социальной справедливости. Но некоторые жертвы считаются более достойными, чем другие, особенно когда призывы основаны на моральных принципах. Сочетание равноправия с социальной справедливостью означает, что достойным жертвам следует помогать больше, чем незаслуживающим того жертвам. («Несчастному», упавшему в метро в результате инсценированного несчастного случая, скорее всего, помогут, если он будет выглядеть инвалидом, а не пьяным.) Гипотеза «справедливого мира»[145] усложняет дело. Предположение о стабильном, контролируемом, благотворном мире подрывается, если кажется, что виктимизация вызвана случайными силами. Повышает вероятность оказания помощи осознание угрожающей вероятности того, что то же самое может случиться и с вами. Теперь гипотеза становится немного странной. Люди, которые не верят в справедливый мир, будут в большей степени готовы помочь. Люди же, которые согласны, что в мире царит справедливость, с меньшей готовностью станут помогать, если они верят, что жертвы чем-то заслужили свои страдания («Если бы она не гуляла в парке одна, ее бы не изнасиловали»). Только незаслуженные страдания угрожают вашей вере в справедливый мир. Поэтому вы должны сделать что-то, чтобы восстановить эту веру. Но только в том случае, если ваши действия будут эффективны: просто приверженные мировоззренческой справедливости хотят восстановить ее, но избежать при этом бесплодных действий. Страдания должны быть краткими и результативными, а не длиться долго без очевидных способов их прекратить. Таким образом, все три модели – справедливый мир, полезность и социальная справедливость – предполагают, что вмешательство зависит от воспринимаемой эффективности: перспективы, что помощь действительно поможет.
Может показаться, что люди, которые чувствуют себя виноватыми, с большей вероятностью окажут помощь, чем люди, которые не чувствуют за собой вины. Однако в большинстве исследований ситуация, в которой возникает необходимость оказания помощи, не имеет необходимой связи с исходной (экспериментально созданной) ситуацией, вызывающей чувство вины. Реальные организации часто пытаются вызвать у аудитории смутное чувство ответственности и даже вины за страдания, за причинение которых они не несут прямой ответственности.
Кажется очевидным, что действенный ответ на страдание должен быть мотивирован такими эмоциями, как сострадание, сочувствие и сопереживание. Доказательства тому, однако, в лучшем случае расплывчаты[146]. Сочувствие само по себе недостаточно, чтобы вызвать активную поддержку. Эмпатическое понимание сознания других можно пробудить, дав людям «правила наблюдения»: как смотреть на других и представлять себя на их месте. Но слишком сильное сопереживание вызывает у наблюдателя страдание, что представляет еще больший риск, если необходимость оказания помощи воспринимается как слишком требовательная или недостаточно обоснованная.
Способность идентифицировать себя с другим обычно связана с сочувствием и сопереживанием. Это предъявляет к наблюдателям особый тип когнитивных требований: способность представить, что они находятся в точно таком же затруднительном положении, что и жертва. Именно к этому стремятся публичные призывы: «Это могло случиться с каждым из нас» или «Я мог бы представить себя на их месте».
Само собой разумеется, свидетели реальных чрезвычайных ситуаций или требований о помощи не усаживаются не торопясь, чтобы провести анализ и спокойно оценить эти восемь условий. Перцептивная вспышка мгновенна: что происходит? Что необходимо сделать? Почему другие люди ничего не делают? Вы являетесь частью аудитории, наблюдающей действия правонарушителя, но ваши коллеги являются аудиторией ваших действий: они удерживают вас от возможности делать глупости. Если свидетели видят друг друга как на стоп-кадре, то каждый из них может быть введен в заблуждение, думая, что ничего серьезного не произошло и что лучше всего ничего не делать[147]. Но отсутствие личной вовлеченности не является причиной упущенных когнитивных возможностей. Проблема заключается в словарях отрицания, которые не позволяют первоначальному признанию (и даже страданию) развиваться дальше.
Когда знание является опосредованным, а не непосредственным, ситуативное свидетельство – как наблюдатель в ограниченной, временной обстановке, сталкивающийся с мгновенным требованием или призывом о помощи, – в любом случае становится менее срочным. Телезрители могут быть «метафорическими свидетелями» страданий, представленных глобальными СМИ, но даже это предполагает нечто слишком неожиданно быстрое. Опосредованно комментируемые кадры из Мозамбика не предъявляют тех же требований, что к соседям при агрессии против Китти Дженовезе.
Есть и другие, повседневные объекты для наблюдения, в частности, нищие, беглецы, бездомные, дамы с сумками, слегка невменяемые, наркоманы и алкоголики, населяющие улицы, тротуары и подъезды большинства наших городов. Они стали обыденной деталью городского пейзажа, нормализованной и не привлекающей специального внимания как нечто, что только что «произошло». Те из нас, кто страдает от чувства вины, чувствительны к каждой из подобных встреч. Существует нерефлексивный, если не бессознательный, набор реакций: пассивная аккомодация (проходя мимо, отводить взгляд, изо всех сил пытаясь сделать вид, будто ничего не замечаете), избегать и уклоняться (перешагивать через человека, переходить на другую сторону улицы, даже поехать на работу другим маршрутом).
Мы очень мало знаем о мыслях и эмоциях людей, когда они производят эти рутинные корректировки. Карлен говорит об аккомодации и «психическом закрытии», заимствуя у Лифтона понятие «удвоения в центре» (создание отдельного функционального «я», которое действует вопреки вашему обычному сознанию) и «онемение на периферии» (блокировка нормальной чувствительности)[148]. Может иметь место «расщепление» – но это не буквальное отрицание. Вы замечаете, но ваше восприятие моментально создает кадр, как объектив автоматической камеры. Удивляет полнейшая поверхностность обоснований, которые даже искушенные люди формулируют сами себе. К ним относятся раздражающее чувство повторяемости, даже раздражение («Опять тот парень с Большой Проблемой?»); столь же утомительное чувство бессилия («Я понятия не имею, что можно с этим поделать»); самодовольство и уравновешенность («Почему я должен каждый раз отдавать?»); проницательность (давать деньги или проявлять сочувствие – «только усугубляет проблему»); повторение причинно-следственных теорий, которые Карлен называет «мифами сотворения» («Это их вина, им доступно достаточное количество альтернативных источников помощи, но они не хотят остепениться»; «Это все из-за алкоголя/наркотиков/психических расстройств»), а в пост-тэтчеровской Британии – словарь эгоизма и непримиримого безразличия: «Ну и что? Я могу с этим жить. Мне плевать»).
Видеть жестокое обращение с детьми на улицах, в торговых центрах, супермаркетах и других общественных местах – это совсем другое. Бездомность стала нормой, но культура отрицания жестокого обращения с детьми сильно подорвана, что снизило порог терпимости. Даже если наблюдатели не вмешиваются активно, они с меньшей вероятностью просто примут родителя, бьющего или унижающего ребенка на публике. В исследовании 567-ми студентов колледжа половина вспомнила, что была свидетелем публичного насилия над ребенком; из них только 26 процентов сообщили, что они вмешивались (70 процентов из них вступая в контакт с жертвой или правонарушителем, 30 процентов косвенно, то есть обращаясь по телефону в органы власти, побуждая других вмешаться или сообщая о насилии родственникам жертвы)[149]. Из восьмидесяти отдельных факторов, тесно связанных с «вмешательством», выделяется одна группа: расовое сходство между вмешивающимися, другими свидетелями и жертвой. Афроамериканским детям меньше помогали люди из белой выборки. Однако все эти корреляции нарушаются отсутствием какого-либо конкретного определения «жестокого обращения с детьми». Единственный интересный вывод, согласующийся с другими исследованиями, заключается в том, что пассивный свидетель не был равнодушным наблюдателем. «Наоборот, большинство не вмешивающихся сообщали, что испытывают столько же заботы о ребенке, как и вмешивающиеся»[150].
Это критический – хотя иногда и неправдоподобный – момент. Блокирование знания, моральное забвение и «беспокойство» без действия – это три совершенно разных состояния ума. Эти различия могут быть неуместны для несчастной жертвы, но они имеют значение для образовательных или политических попыток преодолеть пассивность наблюдателя.
Я считаю, что издевательства в школе – это архетипическая повседневная обстановка для наблюдения за эффектом свидетеля. У большинства из нас есть яркие воспоминания о таких детских сценах, когда мы сами играли или были близки к ролям преступника, жертвы или стороннего наблюдателя. Именно этот личный опыт делает образ толпы, наблюдающей за политическим злодеянием, столь болезненно воспринимаемым. Насилие буквально проникает внутрь вас – даже если вы являетесь наблюдателем, рассматривающим изображение, зафиксированное еще одним наблюдателем (фотографом), других наблюдателей, наблюдающих за унижением или избиением жертвы. Теоретически обоснованных работ по этому вопросу практически не проводилось. Только психоанализ имел дело с меняющейся динамикой в отношениях хулиган-жертва-прохожий. Свидетели могут стать жертвами – не обязательно идентифицируя себя с последними, но становясь пассивными, беспомощными, напуганными и замороженными[151]. Или они могут стать похожими на хулиганов – получать замещающее и вуайеристское удовольствие, подстрекая их или даже помогая им, скрывая инциденты на игровой площадке от взглядов учителей или развлекаясь таким образом.
Семья, пространство такой тревоги, также является местом молчаливого присутствия. Психологи, занимающиеся проблемами обыденного и сексуального насилия в отношении детей, отмечают особое ощущение предательства и покинутости, которое испытывает ребенок по отношению к членам семьи, соседям и друзьям, которые знают или подозревают, но ничего не делают. Более трагичная роль отводится матери, которая узнает об инцесте отца и дочери, но остается в бесконечном неведении или просто пребывает в ощущении беспомощности. Каждый клиницист упоминает об этом, но нет никаких идей относительно его степени. Рассел цитирует объяснения матерей, которые либо отказывались верить своим дочерям, либо не защищали их. Но автор не соглашается с образом «матери, вступившей в сговор», а также с образом «соблазнительного ребенка», как с направлением поиска козла отпущения и обвинения жертвы. Мать, которая активно не вмешивается, утверждает она, скорее бессильна, чем вступила в сговор[152].