Одним из ответов является отказ разъяснить свою роль в мире. Эльстер интерпретирует это как преднамеренный отказ от сбора угрожающей информации[70]. Таким образом, диктатор сообщает своим подчиненным, что не хочет знать никаких подробностей; он знает, что происходит что-то сомнительное, но его добровольный отказ от подробных знаний позволяет ему позже сказать себе и другим, что он ничего не знал о том, что происходит. Отсюда происходила способность миллионов немцев не замечать программу истребления: они должны были знать, что происходит что-то ужасное, но пока они оставались в неведении о деталях, они могли позже сказать: «Мы не знали». Это совсем не сложная и не парадоксальная форма самообмана, привлекаемого для объяснения, «потому что мы не должны приписывать самообманываему знание фактов, которые он не хочет знать, но можем приписывать знание того, что такие факты существуют»[71]. Мы все, я полагаю, хоть в какой-то мере злоупотребляли этой конкретной формой недобросовестности.
Таким образом, сущность самообмана остается неуловимой. Философы не могут прийти к согласию по поводу того, что такое самообман или как он связан с рационализацией, принятием желаемого за действительное или другими психическими стратегиями самоманипулирования. Например, в недавнем обзоре делается вывод, что «нет единого мнения о том, существуют ли вообще добросовестные случаи самообмана»[72]. Точка зрения Рорти приближает самооценку к отрицанию[73]. Она отбрасывает, во-первых, понятие лжи самому себе в смысле преднамеренной веры в то, что, как вы точно знаете, является ложным, и, во-вторых, одновременное осознание и неосознание своих убеждений. Ее постмодернистская альтернатива – фрагментарное «я», состоящее из относительно автономных микросистем. Это допускает «разделение, самоуправляемую фокусировку, избирательную нечувствительность, слепую настойчивость, хитрую невосприимчивость»[74].
Сравнивая трагический взгляд на то, что мы все обречены на вечный самообман (мы не способны не обманывать самих себя), с тезисом о том, что самообман невозможен (поскольку это означало бы, что один и тот же человек одновременно знает и не знает об одном и том же), Эльстер может только прийти к выводу: «Между двумя этими понятиями стоит здравый смысл, который говорит нам, что люди иногда, но не всегда, обманывают самих себя»[75]. Здравый смысл также говорит нам, что «иногда, но не всегда» мы впадаем в режим защитного отрицания, даже не осознавая этого.
Психический мир достаточно сложен, а потому способен принять и отрицание как бессознательную защиту, и самообман как недобросовестность. Давайте представим себе, что присутствуют и гомункулы Фрейда, и гомункулы Сартра, каждый из которых работает над разным материалом в разное время. В какой-то части вашего разума, без желания и даже без вашего ведома о ее присутствии, сидит довольно добрая фрейдистская тетя. Она может улыбаться, но она все время усердно работает – и без особой сознательной помощи с вашей стороны – над тем, чтобы защитить вас от психических издержек жизни в присутствии угрожающих и нежелательных знаний. Она не хочет, чтобы вам пришлось слишком беспокоиться. Она помогает вам с помощью всевозможных таинственных популярных приемов (проекция, диссоциация, формирование реакции), но ее любимый прием – подтолкнуть вас к отрицанию. Она действует так быстро, что вы не успеваете понять, что же вы заметили. Незаметно для вас исчезает любое «тревожное узнавание» – чувство, фантазия, факт, осознание того, что вы сделали или увидели. Позже, время от времени, вы получаете мгновенную, тревожную вспышку, намек на отрицаемое знание. Именно твоя тетя тут же поможет тебе отвергнуть его в очередной раз. «Это все в твоей голове», – усмехается она и возвращается к вязанию.
В другой части вашего сознания стоит довольно суровый и злобный сартровский дядюшка. Вы помните о его присутствии почти все время. Он тоже усердно делает свою работу, которая заключается в том, чтобы избавить вас от моральных издержек, связанных с признанием и принятием на себя ответственности за ваши собственные (глупые) решения, аморальные фантазии, эгоистичные импульсы и неприятные действия. Сговор с ним втянул вас в проект недобросовестности. Вы обдумываете (или уже начали) что-то, что сомнительно с моральной точки зрения или противоречит вашему личному и/или общественному имиджу. Однако вы слишком напуганы, чтобы столкнуться с бездной собственной свободы, знания, с тем, что вы можете выбирать. Итак, вы многозначительно подмигиваете друг другу – и изливаете грустные истории про «нет выбора», «принуждение», «бессознательную мотивацию», «просто подчиняясь приказам» и «не знал, что происходит». Он вполуха слушает, покуривая трубку. В конце концов вы превращаетесь в своего дядю и никогда не делаете ничего достойного до конца своей жизни.
Когнитивная революция последних тридцати лет устранила все следы фрейдовских и других мотивационных теорий. Если вы искажаете внешний мир, это означает, что ваши способности обработки информации и рационального принятия решений несовершенны[76]. Сегодня ни в одном учебнике по когнитивной психологии в указателе нет даже таких терминов, как «отрицание» или «вытеснение». Темами являются внимание, восприятие, осознание и память, подкрепленные изложением достижений в области когнитивной науки, нейропсихологии, искусственного интеллекта и функционирования мозга.
Явления, подобные отрицанию, могут проявляться в пяти контекстах[77].
Если восприятие зависит от полного сознательного принятия, субъект должен иметь возможность проводить самоанализ и сообщать о том, что воспринимается. Последователи когнитивистского и нейропсихологического подходов, однако, уже давно обдумывают доказательства существования способов восприятия без осознания, которые иногда в общем называют «подсознательным восприятием»[78]. Здесь важны три формы:
Независимо от того, следует ли это называть «слепым зрением», очевидно, что происходит что-то, заслуживающее внимания. «Слепое зрение предполагает поразительную возможность, связанную с разумом: одна часть может точно знать, что она делает, в то время как часть, которая предположительно знает – то есть осознание – остается в неведении»[80]. В этом смысле слеповидение – также встречающееся у «нормальных» людей[81] – аналогично повседневному отрицанию. Ум может знать, не осознавая того, что нам известно.
Но почему одни раздражители пропускаются фильтрами, а другие нет? Стандартным объяснением была модель защиты восприятия, сформулированная в конце 1940-х годов. Для этого раздражители – фотографии, мигающие огни, подсознательные сообщения – контролировались, с целью показать, как люди либо игнорируют, либо обращают внимание на определенную входящую информацию. Именно сфокусированное внимание, а не рассеянное и периферийное восприятие, перенаправляется и тормозится. Эмоционально заряженные раздражители воспринимаются с меньшей восприимчивостью, чем более нейтральные раздражители. Это защищает вас от осознания объектов, имеющих неприятные эмоциональные коннотации. Без вашего ведома разум «активирует» ваш внутренний фильтр или задействует внутреннего цензора. Если вы знали о том, что видели, но отрицали это, то это было простым притворством или ложью. Но раздражители могут вызывать вегетативные реакции тревоги или удовольствия, опережая какое-либо осознание[82].
Это объяснение является по своей сути психоаналитическим во всем, кроме названия. Некоторые раздражители избегаются, блокируются или искажаются, потому что они тревожат или вызывают стресс. Субъект либо придает им менее тревожное значение, либо сопротивляется любому их восприятию. Чтобы избежать угрозы, вы переключаете внимание на что-то менее болезненное, более нейтральное или более приятное. Это «мотивированное отрицание» требует не здравого смысла восприятия, а осознания значения события до того, как оно войдет в сознание. Вы каким-то образом знаете реальность, чтобы не знать ее. Было ли это тем, что происходило с жителями деревни, жившими рядом с концлагерем? И это опять оказывается парадоксом отрицания: «если перцептивная защита действительно перцептивная, то как воспринимающий может защитить себя от определенного раздражения, если он сначала не воспринимает раздражение, от которого он должен защищаться?»[83]. Высказывавшаяся ранее критика Хоуи применима ко всем «объяснениям» отрицания: «Говорить о перцептивной защите – значит использовать метод дискурса, который должен сделать невозможным какое-либо точное или действительно вразумительное значение перцептивного процесса, ибо это значит говорить о перцептивном процессе как о том, что каким-то образом он одновременно является и процессом познания, и процессом ухода от знания»[84].
Фрейдовский «цензор» уступил место модели восприятия не как «застывшего» события, а как множественного одновременного набора психических процессов: вместо эмоционально мотивированной защиты – просто ошибки познания и рациональности[85]. Популярная социальная психология все еще пытается соединить эти отчасти несовместимые идеи. Когда мы отрицаем наше осознание угроз или редактируем свои мысли, «надвигающаяся тревога успокаивается изменением направления внимания»[86]. Это создает слепое пятно, притупление боли, возникающей из-за глубоких воспоминаний о детстве, от текущих эмоциональных ран, невыносимых образов страданий других или страха перед болезнью. Боль притупляется ослаблением внимания – универсальным процессом, основанным на таких нейрохимических системах, как подавление эндорфинов.
Избирательное внимание ограничивает возбуждение стресса и беспокойства. «Отрицание – это психологический аналог эндорфинного отключения внимания»[87]. Соответствующее лекарство действует и как обезболивающее. В ответ на травмирующее психику событие, такое как смерть любимого человека, мы колеблемся между навязыванием (вторжением) и разновидностями отрицания (избегание, отрицание очевидного смысла, оцепенение и т. д.). Это две стороны внимания; ни одна из них не является здоровой, и обе приводят к предвзятости. Отрицание – лишь паллиатив: тревога уменьшается, но угроза остается. Всегда есть компромисс, утверждает Гоулман. Затемнение сознания защищает разум и дает ощущение безопасности, но возникающие в результате слепые пятна заблокированного внимания и самообмана могут в конечном итоге привести к саморазрушению. Эти паллиативы, особенно когда они используются по привычке, искажают нашу способность концентрировать внимание, видеть вещи такими, какие они есть. В когнитивной модели эмоциональная часть фильтра не бросается в глаза; более важным оказывается интеллект[88]. «Умный фильтр» автоматически сканирует наши внутренние и внешние сообщения, пропуская только «приемлемые» материалы.
В эти уловки внимания могут быть вовлечены и другие люди. Действительно, искажения и самообман чаще всего синхронизированы – внутри семьи, в интимных отношениях или внутри организаций. Целые общества следуют негласным и неприемлемым правилам относительно того, о чем нельзя говорить открыто. Вы подчиняетесь условиям соблюдения этих правил, но также связаны метаправилом, которое требует, чтобы вы отрицали свое знание исходного правила:
Психические ресурсы, которые мы можем мобилизовать в любой момент, ограничены. Обрабатывается лишь небольшая часть доступной информации, и это происходит без сознательного контроля[90]. Мотивация не играет доминирующей избирательной или защитной роли в объяснении внимания или сознания. Подсознательное восприятие – это просто «предсознательная обработка» или «подготовка»: определенные раздражители активируют психические пути, которые повышают способность обрабатывать более поздние связанные раздражители. Подготовка также производится, когда фон слишком «шумный».
Различают автоматические процессы (скрытые от сознания, непреднамеренные, потребляющие мало ресурсов внимания, протекающие параллельно, а не последовательно) и контролируемые процессы. При реализации автоматических процессов – привычек и распорядка дня – мы буквально «рассеяны»; разум «скользит по поверхности». Чтобы объяснить ошибки внимания и обработки данных, нет необходимости ссылаться на таинственное мотивационное состояние, подобное отрицанию. Ошибка – это просто ошибка. Оговорка по Фрейду – это просто одна из предсказуемых ошибок, которые случаются в любой сложной системе обработки данных.
Ближайшим к отрицанию процессом является подавление мыслей. Мы пытаемся удержать конкретную мысль от проникновения в сознание; когда мы останавливаем это сознательное усилие, наш автоматический сканер продолжает «выискивать» нежелательные мысли, и в конце концов они входят в сознание. Когнитивное сканирование облегчается привыканием: по мере того, как мы привыкаем к раздражителю – бездомному, спящему на пороге дома; новостным заголовкам об очередной балканской резне, – мы постепенно замечаем этот раздражитель все меньше и меньше. Мотивы и эмоции значения не имеют. Это просто еще один когнитивный феномен, такой как бдительность (ожидание появления сигнала), обнаружение сигнала, поиск (сканирование окружающей среды) или разделенное внимание (выполнение нескольких задач).
Существуют две группы теорий о том, как такое происходит[91]. В теориях фильтра и узкого места множественные входящие ощущения проходят через узкое место, которое определяет, что должно привлечь внимание. В теориях ресурсов внимания у людей активируется лишь фиксированное количество внимания, которое они могут распределять в зависимости от задачи. Внимание приходит, чтобы видеть, чувствовать, знать и слышать; восприятие – это распознавание и осмысление этих ощущений: не то, что мы замечаем, а то, как мы оцениваем его значение или важность.
Выражения, используемые для объяснения повседневных сбоев в восприятии, могут быть метафорами отрицания стороннего наблюдателя: вы «не видите того, что находится прямо у вас под носом», и вы «не видите леса за деревьями»[92]. У людей с неврологическими заболеваниями при зрительной агнозии, то есть нарушении зрительного восприятия, создаются нормальные ощущения того, что находится перед ними, но они не могут распознать то, что они видят. Отрицания, используемые здоровыми людьми, иногда выглядят столь же экстремально. Но если оставить в стороне поражения головного мозга, почему наблюдатели не могут увидеть то, что находится прямо у них под носом? Для когнитивной науки они не лгут намеренно, не запутались в фрейдистских защитах, не одурачены самообманом и не действуют недобросовестно. Они просто некачественные, дефектные процессоры данных; они делают ошибки вывода.
Как происходят такие ошибки? Модели обработки информации и принятия решений выявили множество наших заслуживающих сожаления («неоптимальных») стратегий принятия решений[93]. Предубеждения, умственные упрощения и «эвристика» уменьшают когнитивную нагрузку при принятии решений, но при этом приводят к ошибкам восприятия и принятию нерациональных решений. То, как мы собираем информацию и делаем выводы, не выдерживает критики: «Вместо простодушного ученого, проникающего в окружающую среду в поисках истины, мы сталкиваемся с довольно нелестной личностью шарлатана, пытающегося заставить данные выглядеть таким образом, чтобы они были выгодны для него самого или удовлетворяли уже существующим теориям»[94].
Создатели когнитивной теории не подчиняются инфантильным и бессознательным желаниям, но сами по себе способны к поразительным перцептивным суждениям, решениям и рациональности. Даже предубеждения, иллюзии и рационализации, происходящие при этом, являются результатом рациональных ошибок в решении проблем, а не скрытых потребностей, желаний или травм. Их жизнь как ученых, пользующихся собственной интуицией, к сожалению, скомпрометирована «дедуктивными недостатками». Нет смысла мучиться отрицанием, вот и все.
Если «интерпретационное отрицание» – это просто еще одна ошибка вывода, то буквальное отрицание – это что-то вроде внимания без осознания: высокоскоростной психологический механизм, запрограммированный, как компьютер, на «УДАЛЕНИЕ», а не «СОХРАНЕНИЕ» информации. Но в отличие от компьютера, мозг не обрабатывает информацию шаг за шагом. Он может одновременно выполнять несколько операций над мириадами данных («параллельная распределенная обработка», как говорят в информатике).
Отрицание – это всего лишь «схема обработки информации, направленная на избегание знания». Прерывание и искажение происходит где-то между стадиями, предшествующими сознательной регистрации, фокусного внимания, понимания и полной когнитивной проработки. В отличие от взглядов на сознание, основанных на здравом смысле, в декартовом театре нет внутреннего зрителя, нет «я». Для постороннего этот механистический взгляд, который пытается обойтись без сознательного разума, несводимого к функционированию мозга, полностью противоречит интуиции[95]. Конечно, нельзя сказать ничего очень интересного об отрицании, не предполагая сознательное я, которое отрицает.
Как ни странно, очень механистическая теория Деннета предлагает яркий образ некоторых форм отрицания[96]. В модели разума с «множественными черновиками» вы не можете остановиться на одном моменте ментальной обработки как на моменте сознания. Деннет утверждает, что нет никаких функциональных различий между «предшествующими» стадиями или ревизиями, которые являются предвосхищающими, и «последующими» стадиями, которые при воспоминании обнаруживаются как обремененные памятью. Вы даже не можете провести различие между тем, что субъект осознает, и тем, что он не замечает в любой данный момент. Вы не выделяете сущности сначала, а создаете шаблон уже потом. Скорее, это мгновенные множественные наброски, в которых точка зрения наблюдателя «размазывается» в мозге в одно и то же время.
Деннет сравнивает «сталинское» и «оруэлловское» объяснения того, что делает мозг. В традиционной сталинской модели цензор задерживает передачу до тех пор, пока более приемлемая, должным образом отредактированная версия не станет доступной для циркулирования. Сталинский монтажер вклеивает в фильм дополнительные кадры перед отправкой в кинотеатр, единственным зрителем которого является сознательный субъект. Отрицание происходит вследствие того, что редактор вырезает нежелательную информацию еще до того, как она достигает полного субъективного осознания и сообщения. Оруэлловский же редактор замечает, что неприкрашенная история не имеет достаточного смысла. Таким образом, он интерпретирует необработанные события (в типичном эксперименте красная точка, за которой следует зеленая точка на пустом экране), составляя причинно-следственный рассказ о промежуточных отрывках, а затем закрепляет эту историю в памяти для использования в будущем. Вы говорите и верите, что видели иллюзорное движение и изменение цвета, но на самом деле это галлюцинация памяти, а не точное отражение вашего изначального сознания.
Деннет отдает предпочтение оруэлловской версии – дополнительная обработка выполняется после того, как вы приходите в сознание – по сравнению со сталинской версией, в которой она предшествует осознанию. Но вы не можете выбирать между ними: в машине нет субъекта, нет призрака, «которому» ретранслируются образы. Вместо познавательного театра разума есть просто программный пакет одновременных множественных черновиков. Прекрасная метафора, которая мало что объясняет в отношении отрицания.
В одной из когнитивных моделей информация о мире поступает непосредственно от доступных внешних раздражителей. Такой процесс называется восходящей обработкой или обработкой, управляемой данными. Альтернативная модель отдает приоритет сохраненным ранее знаниям. Это называется нисходящей или концептуально управляемой обработкой. Ни одну из моделей не следует воспринимать буквально. Если все идет снизу вверх, становится невозможным неточное восприятие; а если все идет сверху вниз, то не может быть точного восприятия. Эти процессы работают вместе. Остатки знания, сохраненные в памяти, направляют восприятие (сверху вниз) на выборку конкретных раздражителей; что, в свою очередь, приводит к модификации (снизу вверх) процесса.
Теории нисходящего когнитивного фрейминга – называемых по-разному «картами», «допускаемыми мирами», «схемами» – объясняют, как некая информация оказывается закрытой. Эти «новые» теории не представляют ничего нового для любого социолога. Понятие «допустимых миров» просто означает, что люди живут с предположениями о себе и внешнем мире, не подвергаемыми сомнениям. Эти предположения организованы в оперативные пакеты, которые помогают разобраться в крупных нежелательных и травмирующих событиях[97]. Когнитивные схемы – это наши личные, не заданные заранее способы управления потоком информации – просмотр, проверка, упрощение, организация. Это фильтры, работающие одновременно: кодирование, интерпретация и извлечение информации в соответствии с нашими предыдущими представлениями и убеждениями. Мы все «когнитивные скряги», пытающиеся экономить энергию, выбирая только те раздражители, которые нам «подходят». Мы упорствуем в своем когнитивном консерватизме (необходимости поддерживать стабильность схемы), даже когда знаем, что выбранная информация ложна.
Каковы наши «предустановленные убеждения»? По мнению когнитивных психологов (а других я не встречал), мы все предполагаем, что (1) мир и люди доброжелательны; (2) жизнь имеет смысл (результаты распределяются по принципу добра и справедливости, люди могут что-то делать, чтобы напрямую управлять событиями); и (3) личность положительна. Последнее означает, что вы обладаете достойными моральными качествами, вы делаете все необходимое, чтобы контролировать результаты, и судьба вас защитит.
Травматическое жизненное событие – болезнь, катастрофа, агрессия – сталкивает вас с аномальными переживаниями, то есть данными, которые слишком болезненны и слишком ярки, чтобы их игнорировать, но не соответствуют вышеуказанным предположениям. Мгновенно, без интеллектуального осмысления, эта информация продвигается в соответствии с существующей схемой. То, что выглядит как отрицание, является приспособлением к когнитивной угрозе. Атака на ваши жизненные представления становится менее агрессивной, а угрожающая информация сокращается до приемлемых доз. Это приводит к провокационной идее о том, что психическое здоровье во многом зависит от нашей способности поддерживать то, что на самом деле является
Это «позитивные иллюзии», демпферы событий, которые угрожают нашему ощущению смысла, контролю и самооценке. Такие иллюзии не обязательно отрицают известные факты (буквальное отрицание), но они, как минимум, искажают эти факты (интерпретативное отрицание), чтобы повысить самооценку и подтвердить наше представление о внешнем мире. Как это ни парадоксально, но положительные ошибочные интерпретации (некачественная обработка информации) являются адаптивными, особенно в неблагоприятных условиях. Эти режимы «отрыва от реальности» вовсе не указывают на психическое заболевание, они необходимы для здорового функционирования.
У этой счастливой истории есть и темная сторона: адаптивные принципы аналогичны тоталитарным стратегиям контроля над информацией, описанным в «1984» и других антиутопиях[99]. Первый – это эгоцентризм – организация памяти вокруг себя, являющегося осью причин и следствий; второй принцип Гринвальд называет благодеянием – приписывание успеха (хорошие последствия) и отрицание ответственности за неудачи (плохие последствия); третий – консерватизм – познавательная установка на сохранение уже установленного. Новые доказательства или противоположные аргументы игнорируются или подгоняются под схему. Мой эпиграф из Оруэлла о национализме показывает сходство между личным и идеологическим отрицанием.
Отрицание – это наличие, которое испаряется, чем ближе вы подходите к его определению. бессознательные защитные механизмы, раздвоение эго, когнитивные парадоксы, самообман, недобросовестность, логические схемы: эти конструкции уходят в свое собственное пространство. По мере удаления от глубоких оригиналов Фрейда и Сартра академический дискурс становится все более мелким, мельче, чем мысли даже самого минимально застенчивого взрослого, не говоря уже об ощущении знания и незнания, которое можно найти в литературе.
Эти психологические концепции нельзя, однако, просто перенести на политический уровень. Они не основаны на ролях и отношениях; они также не принимают во внимание различия между жертвой, преступником и свидетелем. Также мало смысла вкладывается в социальную обстановку: зал суда, повседневная беседа, противостояние с ревнивым любовником, сеанс психотерапии, мыльная опера «родитель–ребенок», свидетель массового зверства, война, раковая палата. больницы, просмотр новостей по телевизору или проход мимо нищего на улице. Более того, соображения, используемые при атрибуции отрицания – важность говорить правду, достоверность апелляций к бессознательному, идеал самоинтеграции – не являются универсальными ментальными механизмами, а есть в высшей степени контекстуализированные лингвистические приемы и культурные практики, меняющиеся во времени и в социальном пространстве.
Научный дискурс, прежде всего, упускает из виду тот факт, что способность отрицать является удивительным человеческим феноменом, во многом непонятным и часто необъяснимым, продуктом исключительной сложности нашей эмоциональной, языковой, моральной и интеллектуальной жизни. Эту способность хорошо оценил замечательный персонаж Сола Беллоу, мистер Сэммлер. Сэммлер оказывается в одной из тех ситуаций, которая превращает всех нас в психологов-теоретиков, экспертов в области знания и незнания, обмана и самообмана. Его племянник Элия Грюнер – всего на несколько лет младше и сам врач по профессии – лежит в больнице после операции по поводу тромба. Сэммлер размышляет: «Элия мог умереть от кровотечения. Знал ли он об этом? Конечно, он знал. Он врач, так что он должен был знать. Но он человек, поэтому многое мог решить сам. И знание, и незнание – одно из самых частых человеческих состояний»[100].
Действительно типичная для человека ситуация. Но не всегда она во благо. Мистер Сэммлер раньше иных людей должен был усвоить, что состояние «и знания, и незнания» служит не только тем, кто страдает. Это состояние используется также теми, кто преднамеренно причиняет ужасные страдания и своим собратьям, и тем, кто узнает об этом.
3
ОТРИЦАНИЕ В ДЕЙСТВИИ
Механизмы и риторические приемы
В первых двух главах я продемонстрировал многогранность концепции отрицания и сделал обзор некоторых направлений исследования его психологии. Теперь я перехожу к статусу концепции и различным вариантам ее использования. В этой связующей главе, прежде чем погрузиться в мир массовых страданий и публичных злодеяний, я рассмотрю отрицание страданий в повседневной жизни.
Наиболее известное использование термина «отрицание» относится к поддержанию социальных миров, в которых нежелательная ситуация (событие, условие, явление) не распознается, игнорируется или выдается за нормальную. Повышение уровня сознания, политизация, экономические изменения, наличие профессиональных интересов, групп давления или требования жертвы превращают этот «объект» в категорию отклонения, преступления, греха, социальной проблемы или патологии. Миры личных страданий после этого входят в публичные дискурсы. Такой процесс соответствует известной гипотезе Райта Миллса о превращении личных проблем в общественные. Обратимся к случаям домашнего насилия над женщинами.
Промежутки между актами физического насилия и «соответствующей реакцией» являются формами микроотрицания: «Этого не было» (жертва, друзья, соседи); «Трезвый он совершенно нормальный» (жертва); «Настоящим насилием это не назовешь» (обидчик); «Ей это очень нравится» (правонарушитель, некоторые наблюдатели и терапевты). Варианты этой нормализации будут нашими постоянными темами: приспособление, банализация, терпимость, миролюбие, сговор и сокрытие.
Макроотрицание происходит на уровне общества. Насилие в семье прошло знакомую последовательность от отрицания до признания. На этапе отрицания феномен был скрыт от сторонних глаз; нормализован, изолирован и скрыт. Стена публичного умолчания была построена из обозначения женщин как собственности, осуществления господства как мужского права, защиты семьи как личного пространства и т. д. Фаза признания началась с публичных откровений жертв, реакции феминистских движений и официальных лиц. Со временем возник отдельный дискурс – поддерживающий, расширяющий права и возможности политические – и набор институтов: юридические санкции, полномочия на вмешательство социальных и правоохранительных органов, приюты для женщин, подвергшихся побоям, агентства самопомощи и т.д.
Как и в случае с массовыми страданиями, эти нарративы подводят нас к границе между историческим (макро-) и личным (микро-) отрицанием. По мере того, как проблема становится политически обозначенной, отдельной жертве становится легче преодолеть остаточное отрицание, самообвинение, стигматизацию или пассивность, и добиться соответствующего вмешательства. Соответственно, обидчику становится все труднее формулировать отрицания («Она сама хотела этого»), которые имеют большие шансы быть принятыми. Существуют современные общества, в которых это общественное осознание факта насилия почти не имеет места или неравномерно распределено по социальным классам. Здесь мы находим не буквальное отрицание, а культурные интерпретации и нейтрализации, поощряющие притупленное, пассивное принятие насилия: таковы мужчины, такова судьба женщин, ничего никому не говорить, это должно оставаться в семье.
«Притупленное, пассивное принятие» – лишь одна из форм возможных реакций. Такие термины, как «терпимость», «нормализация» и «аккомодация», обозначают другие варианты отрицания. К ним часто обращаются, чтобы ответить на стереотипный (и глупый) вопрос о том, почему женщины остаются в отношениях, оскорбляющих и унижающих их достоинство, а не уходят или не желают вмешательства извне. Одно из исследований традиционного палестинского общества показывает, что очевидная «терпимость» женщин к жестокому обращению – отсутствие публичных заявлений или стремления к постороннему вмешательству – не означает «принятие»[101]. Женщины не игнорируют насилие и не оправдывают его; они также не находятся в каком-то психическом состоянии отрицания жертвы. Они попали в ловушку культуры общества, где терпимость является формой социального контроля, препятствующей или даже запрещающей любое признание проблемы. (Цитируют пословицу: «Лучше скрытое поражение, чем публичное позорище».) Мало того, что жену обвиняют в насилии, совершенном мужем, но и ее терпимость является миражом, скрывающим тот факт, что пассивность («Почему она не жалуется?» «Почему она не уходит?») возникает не из-за свободного выбора, а из-за отсутствия выбора.
Отрицание и нормализация отражают личные и культурные состояния, в которых страдание не признается. Модели «мотивированного защитного механизма» и «когнитивной ошибки» призваны объяснить, почему вообще происходит наблюдаемое отрицание. Я беру свои иллюстрации из области болезней: серьезных физических заболеваний, ВИЧ/СПИДа и депрессии.
Отрицание – это предсказуемая реакция на информацию о «стрессовых, серьезных или катастрофических жизненных обстоятельствах», входящая в расширяющийся синдром посттравматического стрессового расстройства (ПТСР). К последним относятся тяжелые заболевания, преступления, несчастные случаи, психические травмы, пытки, войны, стихийные бедствия, внезапная смерть близкого человека и т. д. Вы можете отрицать саму информацию, угрозу, исходящую от нее, личную актуальность и безотлагательность, вашу эмоциональную уязвимость и моральную ответственность[102]. Стандартная последовательность ответных реакций – протест, отрицание, навязчивость, проработка и завершение[103].
Аналогичная последовательность этапов применима к процессу умирания и самой смерти: вы подвергаете себя риску и возможно приближаете смерть, вы реагируете на смертельную болезнь и смерть близких. Когда неизлечимо больные отрицают свою неминуемую смерть, неужели они не знают правды? Скрываем ли мы правду от самих себя, если утверждаем, что не осознаем серьезности состояния больного? Есть много вариантов: бессознательные спирали самообмана между пациентом и окружающими; неявное соучастие в том, чтобы открыто не признавать правду; рассчитанный обман, организованный (обычно из лучших побуждений) различными манипуляциями пациента, врача или семьи, затем, на более поздней стадии, горе от тяжелой утраты, отказ поверить в то, что произошло, нескончаемый траур и сохранение нетронутой комнаты любимого человека.
Существует богатый запас народных обычаев, личного и семейного опыта в части того, как люди сначала реагируют на диагноз «смертельное или серьезное заболевание», а затем справляются со своим состоянием. Некоторых первоначальная информация шокирует, и они с трудом верят в нее; для других это подтверждает то, что они уже каким-то образом «знали». Большинство людей в конце концов успокаиваются, принимают диагноз и соглашаются на предложенное лечение, колеблясь между принятием нового состояния и нежеланием смириться с ним: «Со мной этого не может быть» или «Почему я?». Некоторые люди впадают в отчаяние; другие энергично сопротивляются, даже исчерпав все возможные средства лечения; другие полны мужества, оптимистичны и полны надежд, вплоть до того, что ведут себя так, как будто болезни не существует.
Но существует ли правильный способ справиться с информацией о травмирующих, катастрофических или калечащих потерях? Даже осторожная оценка того, что пациент «не так расстроен, как можно было бы ожидать», допускает совсем иные возможности. Люди могут не осознавать эмоциональные последствия своей потери или могут испытывать лишь незначительный стресс из-за потери. Не может быть никакой объективной оценки степени бедствия, которое можно «разумно ожидать». Также нет никаких доказательств догмы о том, что (на «правильной» стадии) люди должны «осознать», а не отрицать свое чувство горя. Когда именно и в какой форме можно наблюдать отрицание? В одном из ранних исследований приняли участие 345 пациентов мужского пола, которым предстояло выписаться из больницы через три недели после лечения первого инфаркта миокарда[104]. При опросе отрицание определялось как ответ «нет» или «не знаю» на вопрос о том, думает ли пациент, что он перенес сердечный приступ. Около 80% ответили «да», 12% «нет» и 8% «не знаю». Эти 20 процентов были определены как «отрицатели»[105] и их характеризовали как «личности, которым присуще отрицание», отрицание своих неблагоприятных личностных черт. Они сводили к минимуму свои симптомы и влияние сердечного приступа на свою жизнь и, как правило, не соблюдали медицинские рекомендации.
Я цитирую результаты этого исследования только для того, чтобы показать проблемы обнаружения отрицания. Исследователи допускают, что в число не отрицающих могли входить люди, которые неосознанно отрицали, но по какой-то причине ответили «да», и те, кто отрицал про себя, но чувствовал социальную обязанность при опросе дать основанный на реальности ответ. Но "да/знаю/не-знаю", безусловно, очень упрощенная характеристика даже явного отрицания. В настоящее время измерения более совершенны. Шкала Левина отрицания болезни (LDIS), например, содержит два измерения:
Но контраст между отрицателями и не отрицателями предполагает, что отрицание является свойством личности, а не ситуации. Действительно, есть свидетельства того, что некоторые люди используют отрицание в качестве привычной стратегии выживания. Но отрицание не является устойчивым психологическим состоянием, которое можно так оценивать. Никто не является полностью отрицающим или не отрицающим, не говоря уже о том, что он постоянно «отвергает» или «не отрицает» до тех пор, пока он не будет психотически отрезан от реальности. Люди по-разному оценивают как себя, так и других; всегда присутствуют элементы частичного отрицания и частичного признания; мы быстро колеблемся между состояниями. Родственники и лечащий персонал часто приходят в ярость, видя, как пациенты, недавно ставшие инвалидами, колеблются между осознанием своего состояния и радикальным отрицанием своего нового положения. «Колебания с течением времени предполагают, что пациент должен «знать», но в разные моменты может быть более или менее способен переносить то, что известно, и интегрировать знание в осмысленную реальность»[107]. Для людей, у которых только что диагностировали серьезное заболевание, отрицание и принятие мерцают, как нить накаливания умирающей лампочки. Как раз тогда, когда вы думаете, что вы, наконец, «смирились» с болезнью, вы понимаете, что это приятие было действительно самообманом – простым упражнением в области внутренней связи с общественностью – и что слои реальности остаются непроницаемыми.
А как насчет интригующей возможности того, что отрицание может увеличить шансы на выздоровление? Существует ли оптимальный уровень отрицания? Слишком многое в этом вопросе неоднозначно, но некоторое отрицание – либо путем защиты пациентов от стресса, либо путем разрушения направленного на себя фатализма – улучшает показатели лечения отдельных болезней. Это было показано в серии недавних исследований групп лондонских женщин, у которых был диагностирован рак молочной железы на ранней стадии[108]. Через три месяца после первоначального диагноза женщин разделили на три группы в соответствии с психологической реакцией. Группа 1 встретила свое положение с боевым настроем, оптимистичной верой в свою способность выжить. Группа 2 демонстрировала стоическое, пассивное принятие своей болезни или чувствовала себя полностью подавленной, безнадежной и побежденной. Пациентки из группы 3 фактически отрицали, что у них рак, отказывались обсуждать эту тему и не проявляли эмоционального стресса. При пятилетнем наблюдении женщины в группах 1 и 3 значительно чаще продолжали жить и не имели рецидивов. Было обнаружено, что два (достаточно разных) состояния – боевого духа и полного отрицания – лучше, чем стоическое («реалистическое») принятие и беспомощность. В последующие пятнадцать лет первая и третья группы продолжали выживать лучше: 45% из них были все еще живы и не болели раком, по сравнению с 17% во второй группе.
Так как же это происходит? В модели перцептивной защиты люди с ограниченными возможностями справляются, отрицая свои отличия от нормальности, используя когнитивный щит, защищающий их от осознания реальности. Однако для большинства людей знание о серьезном заболевании создает большее, а не меньшее владение соответствующей информацией. Вы начинаете замечать ранее игнорировавшиеся телесные функции; изменения рассматриваются как «симптомы»; друзья присылают газетные вырезки о последних методах лечения; обращаете особое внимание, если известное лицо болеет той же болезнью. Это противоположно закрытию восприятия.
Когнитивные теории более изощрены. Люди активно обсуждают свои реалии, и успешное лечение не зависит от адекватности восприятия. Даже пациенты с тяжелыми травмами стараются сохранять позитивную самооценку в самых угрожающих обстоятельствах[109]. Они не оправдывают себя; они пытаются укрепить свою самооценку и чувство свободы воли; они работают над методами, которые бы замедлили ухудшение их состояния. Их «отрицание» можно было бы лучше описать как поиск хоть какой-то надежды в своих жизненных обстоятельствах[110]. Подобно отрицающим наличие рака молочной железы, они не отрицают категорически факт своего состояния. Скорее, они преуменьшают последствия лечения и влияние эмоционального воздействия, чтобы лучше адаптироваться и функционировать.
Аналогичные формы «конструктивного отрицания» включают поиск смысла в предыдущем опыте, веру в то, что они могут контролировать болезнь, принимая активные решения о лечении, и предпринимая усилия по укреплению самооценки путем проведения «нисходящих» сравнений, чтобы убедиться, что они выглядят удовлетворительно[111]. Столкнувшись с угрозой, восприятие становится самоусиливающимся и, в конечном счете, полезным инструментом. Психическое здоровье, оказывается, зависит не от контакта с реальностью, а от иллюзии, самообмана и отрицания.
Смысл понятия «оптимистической предвзятости» заключается в том, что при восприятии рисков для здоровья люди склонны утверждать, что они менее подвержены риску, чем люди, практикующие аналогичный образ жизни[112]. Несоблюдение мер предосторожности – ремней безопасности, отказа от курения, диеты с низким содержанием жиров, безопасного секса – отражает предубеждение, что «со мной этого не случится». Тезис предполагает – совершенно необоснованно – что оптимистическая предвзятость универсальна и не соответствует ни предполагаемой серьезности риска, ни фактическому риску (люди, подвергающиеся как высокому, так и незначительному риску одинаково ошибаются). Это когнитивная версия «раздвоения»: люди держат мысли о своем поведении и мысли о своей уязвимости в отдельных ментальных доменах.
Все эти модели используют интрапсихический язык, который не дает намека на жизнь рядом с другими. Даже в самые интимные моменты болезни и смерти присутствуют другие люди. Это открывает возможный сценарий сговора, соучастия и лжи. Многие пациенты на ранних или поздних стадиях опасного для жизни заболевания участвуют в многоплановых играх со своими врачами и семьей. Любой из этих игроков или любая комбинация этих игроков могут знать диагноз и прогноз, но не показывать, что они знают о нем, или что они знают, что знают все остальные. Архитектура сговора отрицания остается нетронутой.
Тема отрицания является неотъемлемой частью истории СПИДа. Публичный нарратив начался с культурного умолчания и уклончивости. Некоторые общества еще не прошли эту стадию: культурным эквивалентом фразы «Это не может случиться со мной» является «Это не может случиться здесь» (например, «СПИД – это африканская болезнь»). Культурное отрицание может возникнуть по причине добросовестности: искреннего незнания, нехватки ресурсов или же политики, направленной на то, чтобы не создавать ненужной паники. Чаще имеет место отказ в выделении ресурсов стигматизированным группам. Полное признание затруднено и этому способствуют угрожающее и загадочное появление синдрома, окончательность диагноза, связь со стигматизированными группами и сексуальными практиками, мощная метафора разврата[113].
Существует много возможностей для микроотрицания: продолжение небезопасного секса, задержка с прохождением тестирования или получением результатов тестов, трудности с верой или «принятием» ВИЧ-положительного диагноза, сокрытие правды от других, поиск адаптивных стратегий, как жить с болезнью – начиная от организации своей жизни с осознанием самого пессимистического исхода и заканчивая стоическим поведением, как будто ничего не изменилось. Но расхождение между фактическим знанием и изменением поведения остается. В этом разница между тем, что «с эпидемиологической точки зрения рассматривается как рискованное поведение» (научная информация в образовательных кампаниях), и тем, что сами люди считают рискованным[114]. Даже будучи хорошо информированными, они создали свою личную – гораздо более рискованную – категорию «приемлемого риска». Это «принятое в народе поверие» превращает групповые данные в личные. Бинарное различие между «безопасным» и «небезопасным» превращается в непрерывный спектр с небольшим количеством максимумов.
Бедные, чернокожие и другие группы обездоленных женщин используют иной язык отрицания[115]. «Факты о СПИДе» распространяются и известны, но в оторванной от реалий форме. Фактическая информация отвергается, интерпретируется или нейтрализуется культурным цинизмом: «эксперты» могут ошибаться; система здравоохранения расистская; СПИД неизбежен; идея безопасного секса – чепуха. Вера в то, что «СПИД не может случиться со мной», существует независимо от объективного риска – хотя бы потому, что признать риск слишком постыдно.
Мой последний пример – связь между депрессией и отрицанием. Каким бы неоднозначным ни было понятие психического здоровья, все его определения относятся к адекватности восприятия действительности. Официальный обзор 1958 года определяет восприятие как психически здоровое, когда «то, что видит человек, соответствует тому, что есть на самом деле» и когда человек «способен принимать вещи, которые он хотел бы изменить, не искажая их, чтобы они соответствовали этим желаниям»[116]. Напротив, психически больные люди, люди «не в себе», «не соприкасаются с реальностью», «живут в своем собственном мире». Некоторые же теоретики познания излагают это иначе[117]. Люди с умеренной депрессией могут показаться более пессимистичными, но их клинический профиль содержит меньше когнитивных искажений, чем у нормальных людей. Далекие от того, чтобы искажать реальность, они видят ее слишком ясно. У них также более сбалансированный взгляд на себя, мир и свое будущее. Неспособные поддерживать «позитивные иллюзии», они обречены на состояние депрессивного реализма. У них отсутствуют предубеждения, которые обычно защищают людей от более суровой стороны реальности.
Нормальные люди способны отрицать что-то; их не парализуют навязчивые мысли о том, как все ужасно. Они поддерживают свою мораль именно отрицанием и самообманом, которые так легко осуждают в других. Их «позитивные иллюзии» демонстрируют изрядную долю самообмана и бегства от реальности[118]. Но это не то же самое, что заблуждения, ложные убеждения, которые сохраняются, несмотря на факты. Будучи иллюзиями, они неохотно соотносятся с фактами. Они способствуют психическому и физическому здоровью, уменьшая стресс и создавая оптимистичный настрой, который помогает лечению делать свою работу – как в эффекте плацебо.
Какими бы привлекательными ни казались эти утверждения – с их ироничным намеком на то, что только депрессивные люди адекватно воспринимают реальность (или что принятие реальности вызовет у вас депрессию), – это вряд ли является слишком большой натяжкой. Однако, таков упрощенный взгляд на психическое здоровье, так как имеется мало свидетельств широкого распространения подобных иллюзий, а их отличия от бреда или отрицания едва ли очевидны. Более того, идеальные люди Тейлора – это не активисты, поддерживающие свой и чужой моральный дух с помощью дозированного самообмана. Такое было бы прекрасно, так как все вдохновляющие лидеры излучают большую надежду, чем позволяет ситуация. Они знают лозунг «Пессимизм в голове, оптимизм в сердце». Но творческие самообманщики Тейлора не такие. Все, что они делают, это сводят к минимуму «более суровую сторону реальности» и отрицают излишнее чувство вины. Почему же тогда у них должна быть мотивация сделать мир лучше? Перспектива доверить дело социальной справедливости этим якобы глупым оптимистам с их положительными иллюзиями и творческим самообманом не успокаивает. Я бы предпочел рискнуть присоединиться к нескольким депрессивным реалистам или реалистичным депрессивным людям. Люди, сильно одаренные положительными иллюзиями – особенно относительно собственного всемогущества – совершают самые ужасные злодеяния. Впечатляющими качествами высокой самооценки, чувством мастерства, верой в свою способность добиться желаемых результатов и нереалистичным оптимизмом в изобилии обладали Муссолини, Пол Пот, Чаушеску, Иди Амин и Мобуту.
Относительно и виновников масштабных злодеяний, и нарушителей обычных уголовных законов можно задать один и тот же набор вопросов: «Почему они совершили это?»; далее: «Как они могли это сделать, но при этом верить в те правила, которые нарушают?»; и еще: «Как они могли делать столь ужасные вещи, но при этом считать себя хорошими, порядочными людьми?»
Теория отрицания утверждает, что мы понимаем не структурные основы поведения (реальные причины), а объяснения, которые обычно дают сами девианты (причины, по их мнению). Оно связано не столько с буквальным отрицанием, сколько с интерпретациями или последствиями, особенно с попытками уклониться от суждения («Все не так плохо, как ты говоришь»).
Опровержения со стороны правонарушителя и стороннего наблюдателя относятся к более широкой категории речевых актов, известных как «обоснования», «мотивационные обоснования» или «словарь мотивов». Мотивы, как утверждал Райт Миллс, – это не таинственные внутренние состояния, а типичные выражения с четкими функциями в определенных социальных ситуациях[119]. Они служат для классификации людей по группам, нормы и ожидания которых они смешали. Нет смысла пытаться найти за этими рассказами более глубокие, «истинные» мотивы. В отличие от фрейдистской «рационализации» – механизма
Такие внутренние монологи не являются личным делом. Наоборот: обоснование вырабатывается путем обычной культурной передачи и извлекается из хорошо зарекомендовавшего себя коллективно доступного пула. Учетная запись принимается благодаря ее общественной приемлемости. Социализация учит нас, какие мотивы приемлемы для каких действий. Отрицание намерения («Я не хотел разбить стекло… это был просто несчастный случай») – вероятно, самая ранняя уклончивая формулировка, которую усваивают маленькие дети. Когда правила нарушаются – будь то незначительные нарушения повседневных норм, обычные преступления или политические злодеяния – правонарушители должны «дать обоснование» своих действий. Эта фраза несет в себе важнейшее двойное значение: не просто рассказывать историю («Вот что я сделал прошлой ночью»), но и нести моральную ответственность («Вот почему я украл эту книгу»).
Такое моральное обоснование может оставаться частным, тайным и направленным внутрь («как я могу жить с самим собой, если я сделаю это?»). Отрицания, с которыми мы сталкиваемся, предлагаются в предположении, что они будут приняты: жертвами, друзьями, семьей, журналистами, соратниками по партии, полицией, адвокатами защиты, судьями, общественными расследованиями, репортерами по правам человека, организациями и терапевтами. Как первоначально заметил Райт Миллс, тот факт, что каждой аудитории может быть предложена своя версия, вовсе не подрывает теорию, а подтверждает радикально социологический характер мотивации.
Обоснования могут быть направлены на объяснение причин или же выражать сожаление[120]. Объяснения причин, то есть оправдания – это «обоснования, в которых кто-то принимает на себя ответственность за рассматриваемое действие, но отрицает связанные с ним и заслуживающие осуждения качества», тогда как сожаления – это «обоснования, в которых кто-то признает, что рассматриваемое действие плохо, неправильно или неуместно, но отрицает полную ответственность»[121]. Солдат убивает, но отрицает, что это аморально: убитые им враги заслужили свою судьбу. Он оправдывает свой поступок. Другой солдат признает безнравственность совершенных убийств, но отрицает полную волю к своим действиям: это был случай подневольного подчинения приказам. Он осуждает свой поступок, но не самого себя.
Оправдания выглядят приемами, описываемыми психоанализом как отрицание, защитные механизмы, рационализация и отрицание, или социологией как корректирующими действиями, извинениями, нормализациями и нейтрализациями. Такие обоснования пассивны, они призваны извиняться и защищаться – то, что Гоффман назвал «грустными историями». Напротив, идеологические оправдания активны, непримиримы и оскорбительны; они отрицают уничижительные значения, игнорируют обвинения или апеллируют к определенным ценностям и лояльности. Это различие не всегда работает. «Я просто выполнял приказы» может быть высказано и как оправдание («отказ от ответственности»), и как подтверждение более высокой приверженности таким ценностям, как патриотизм и подчинение законной власти.
Я буду часто использовать классификацию, предложенную для обоснований Сайксом и Матцей, к которой прибегают обычные правонарушители, чтобы нейтрализовать, навсегда или временно, моральную связь с законом[122]. Предполагается, что этот словарь задействуется после совершения преступления, чтобы защитить индивидуума как от самообвинения, так и от обвинений других, а до действия, чтобы ослабить социальный контроль и, следовательно, сделать правонарушение возможным. Между планированием акта и его выполнением ожидаемое социальное неодобрение со стороны значительной аудитории должно быть нейтрализовано или отклонено. Это необходимо, потому что преступность, утверждают они, не возникает из-за инверсии общепринятых ценностей и приверженности альтернативам. Перед лицом противодействия (привлечения к ответственности) родителей, полиции, учителей, судов и социальных работников нарушители не оправдывают совершаемые правонарушения, апеллируя к ценностям, противоположным ценностям общества в целом. По-прежнему существует верность, пусть и слабая, условная и скомпрометированная, общепринятой морали и законности. Именно поэтому эти ценности должны быть нейтрализованы, а не полностью проигнорированы или отвергнуты полноценной идеологической альтернативой. Правонарушитель не может полностью избежать осуждения. Отрицание и нейтрализация действительно являются риторическими приемами, но их нельзя сбрасывать со счетов как простые манипулятивные жесты, направленные на умиротворение властей. В трех из этих пяти техник используется слово «отрицание».