Точно так же отрицание, в глазах лингвиста, ничего не отсекает, оно только добавляет к утвердительной фразе признаки того, что делает ее отрицательной.
Все рождающиеся языки произошли от звуков, служащих для изъятия — служащих для выделения того, что было сказано, и что необходимо выделить, дабы отсечь.
Таким образом,
Promontorium, lingua, problèma — возвышенность, язык, проблема…
«Звуки, служащие для выделения» (как принято говорить в школе), определяют музыку.
Звуки музыки, обособленные от человеческой речи, как от естественного Звучания.
Звуки смерти.
Гермес потрошит черепаху, крадет и варит корову, сдирает с туши кожу, очищает и прикрепляет ее к черепашьему панцирю, а затем натягивает на него семь овечьих жил. Так он изобретает кифару. А потом уступает свою черепаху-корову-овцу Аполлону.
Сирдон, как написано в «Книге Героев» [58], обнаруживает, что в котле варятся тела его детей, и натягивает жилы, взятые из двенадцати сердец мертвых сыновей, на кости правой руки старшего сына. Именно так Сирдон изобрел первый foendyr.
В «Илиаде» кифара — еще не кифара, пока это просто лук. И музыкант — пока еще просто Ночь, иными словами, ночное паническое выслушивание. Это вступление, песнь I, стих 43:
.. Аполлон сребролукий
Быстро с Олимпа вершин устремился, пышущий гневом, Лук за плечами неся и колчан со стрелйми закрытый; Громко крылатые стрелы, биясь за плечами, звучали В шествии гневного бога: он шествовал, ночи
подобный (Nukti eoikôs). Сев наконец пред судами, пернатую быструю мечет; Страшный звон (deinè klaggè) издает среброблещущий лук Аполлонов.
В самом начале на месков напал он и псов
празднобродных; После постиг и народ, смертоносными прыща стрелами; Частые трупов костры непрестанно пылали по стану. Девять дней на воинство Божие стрелы летали [59].
В другой части поэмы, в заключительных главах «Одиссеи», Улисс торжественно вступает в залу своего дворца. Он натягивает лук. Он готовится выпустить первую стрелу, дав сигнал к убийству женихов — новому жертвоприношению, при котором опять-таки присутствует Аполлон-Стреловержец. Это песнь XXI:
Как певец, приобыкший
Цитрою звонкой владеть, начинать песнопенье готовясь,
Строит ее и упругие струны на ней, из овечьих Свитые тонко-тягучих кишек, без труда напрягает — Так без труда во мгновение лук непокорный напряг он. Крепкую правой рукой тетиву потянувши, он ею Щелкнул: она провизжала, как ласточка звонкая
в небе[60].
И снова на первом месте — лира. Лук лишь на втором. Лук Улисса подобен кифаре. А лучник равен кифареду. Вибрирующая тетива лука поет песню смерти. Если Аполлон искусный лучник, то его лук — прекрасный музыкальный инструмент.
Лук — это смерть на расстоянии: необъяснимая смерть. Выражаясь точнее, эта смерть так же невидима, как голос. Голосовая связка, струна лиры, тетива лука — все они ведут свое происхождение от жилы, жилы или кишки мертвого животного, которая издает невидимый звук и убивает на расстоянии. Тетива лука — это первая в мире песнь, песнь, о которой Гомер сказал, что она «голосом своим уподобляется ласточке»[61]. Струны струнных инструментов — это струны лиры-смерти.
Лира или кифара — это древние луки, посылающие свои мелодии к богу, как мечут стрелы в зверя. Эта метафора, которую Гомер использует в «Одиссее», еще более непонятна, чем та, к которой он прибегает в «Илиаде», но она, возможно, более многозначна, ибо указывает на происхождение лука от лиры. Аполлон ведь еще и герой-лучник. И вовсе не факт, что лук был изобретен до струнной музыки.
Звук и речь сочетаются, хотя не соприкасаются и не видят друг друга. Когда пение трогает, оно 1) пронзает, 2) убивает.
Боги не видят, но слышат друг друга: в громе небесном, в реве водопада, в туче, в море. Они подобны голосам. Лук наделен свойствами слова: он действует на расстоянии, путь его стрелы невидим в воздухе. Голос — это прежде всего звучание связки, которая вибрировала задолго до того, как инструмент разделил свои функции между музыкой, охотой и войной.
Добыча, которая падает наземь, относится к звуку тетивы лука, как молния к звуку грома.
«Ригведа» повествует о том, что лук несет смерть своей взрывной струной, которая поёт, как мать, прижимая сына к груди[62].
Язык.
Сначала возвышенность. Затем — проблема.
Десятый гимн «Ригведы» определяет людей так: это существа, которые, не остерегаясь, считают слушание своей родной стихией.
Язык человеческих сообществ служит им приютом. Не моря, не пещеры, не горные вершины и не дремучие леса, где можно укрыться, но голос, которым они обмениваются между собой. Любые ремесла и ритуалы скрываются в недрах этого звукового чуда, невидимого и необъятного, коему все подчиняются.
То, что позволяет людям услышать друг друга, само способно услышать.
Так лучники становятся тем, что зовется
Когда греческие слова становились римскими, когда латинские слова превращались во французские, их смысл изменялся больше, чем лица моряков и купцов, которые их привозили, лица легионеров, которые их выкрикивали. Это лица двора Августа, лица двора Карла Великого, лица, что окружали госпожу де Ментенон, забившуюся в портшез, обитый дамасским полотном[64], лица, что видела мадам Ре-камье[65], принимая гостей у себя в салоне на улице Басс-де-Рампар. Слова менялись. Чуточку менялись бородки и брыжи. Но нетрудно вообразить себе те же лица.
И вечные, неизменные сексуальные желания.
Все тот же взгляд, устремленный в пустоту, в глубине которого горит все тот же огонек хищного вожделения, омраченный страхом неотвратимых бедствий — наступления старости, жалкой беспомощности перед болью, перед страданием, и рокового прихода смерти, встречаемой стоном, или криком, или последним вздохом.
Я различаю одни и те же лица. Угадываю одинаковые беспомощные, напуганные, нелепые нагие тела под облекающей их тканью. Но в то же время слышу интонации и слова, которые мне трудно понять.
Я непрестанно отдаю все свое внимание звукам, которые мне трудно понять.
Губы дрожат от зимнего холода.
Губы, слова и смыслы. Члены и лица. Дыхания и души.
Губы, которые что-то несвязно лепечут, дрожа от рыданий.
Губы, которые вздрагивают, когда человек сдерживает рыдания — или когда только что открыл книгу.
Землетрясения и руины, которые их оберегают, скрывая под собой, чтобы, подобно свидетелям, прождать девятнадцать тысячелетий, пока взорам живущих не откроется вход в пещеру.
Глагол
Яйца всмятку.
Копье Катилла в поэме Вергилия[68] вибрирует, как струна на деке.
Герминий погибает. Этот соратник Горация Коклеса[69] никогда не носил ни шлема, ни панциря.
Он сражается обнаженным. Его рыжая «львиная» грива ниспадает с головы на плечи. Полученные раны не пугают его. Он бесстрашно подставляет тело ударам, которые градом сыплются на него, пронзая насквозь. Копье Катилла вонзается, вибрируя (tremit), между его могучими плечами. Он сгибает его вдвое, превозмогая боль (dolor). Повсюду, куда ни глянь, струится черная кровь
Прекрасный звук неотделим от прекрасной смерти.
Каждый звук — это крошечная частица ужаса.
В Тунисе, в начале IV века, подле Сук-Акраса, в месте, называемом Тубурсик Нумидийский[71], римский грамматик и лексикограф Нонний Марцелл собрал в двенадцати книгах римские слова. Он озаглавил этот увраж «Compendiosa doctrina per litteras»[72]и посвятил своему сыну. В один из столбцов пятого тома
Музыка — это звучащее пугало. Для птиц таковым является пение птиц.
Пугало
Оно представляет собой страшное чучело — притом звучащее, звенящее. На классической латыни «пугало» звучит как
Римляне красочно описывают адский шум охоты, шуршание на ветру веревок с перьями
Слово
В подземном ходе, ведущем в тесную темную пещеру, расположенную близ Монтиньяка, рядом с останками древнего мертвеца нашли палку, вкопанную в землю и увенчанную птичьей головой.
Пугало. По-гречески —
В 524 году Боэций, заключенный в темницу в Павии [73], помещает в самом начале первой части своей книги «Утешение»
В двух потрясающих строках Боэций описывает необъяснимое парализующее состояние, в которое боль повергает жертву, — и рабское подчинение, к коему тирания принуждает людей. Он сравнивает две эти летаргии, загадочные и далекие от того, чтобы называться человеческими свойствами, поскольку они рождаются из чисто животного гипнотического подчинения…
— Но тебя (Sed te…), — прерывает его внезапно огромная прекрасная женщина, которую он назвал Философией, склоняясь над его ложем, — продолжает угнетать страх (..
— Однако и тебя он
И тогда Боэций, не имея под рукой ни одного из своих трудов
Пугала —
Люди, взяв за образец женское чрево, натягивали на барабан выскобленную кожу, снятую с животного, которое приманили звуком рога его же собрата…
Всеобщее согласие, мир, божество, доброта, целомудрие, довольство, цивилизация, братство, бессмертие, правосудие… — и шумно хлопали себя по ляжкам.
Все залито кровью, связанной со звуком.
Война, государство, искусство, культы, землетрясения, эпидемии, животные, матери, отцы, партии, принуждение, страдание, болезнь, речь, услышать звуки, подчиниться… Я делаю вид, что подчиняюсь.
Остерегаться бандитов; высматривать одним глазком, нет ли ведер холодной воды, таких коварных и неожиданных, над всеми дверями, которые отворяешь, а другим — диких зверей с разверстой пастью, готовых тебя растерзать; бежать со всех ног, едва завидев тела, проникнутые какой угодно верой в любую институцию или в любое существо; бежать от вредоносного, ужасного веяния этого времени; сотворить себе хотя бы крошечное убежище в тесных рамках формул вежливости, согласований грамматических времен и музыкальных инструментов, крошечных-крошечных, самых нежных местечек на теле, некоторых ягод, некоторых цветов, комнат, книг и друзей — вот какой задаче моя голова и мое тело посвящают основную часть совместного времяпрепровождения, не всегда совпадая, но в конечном счете почти ритмично. Именно в этом императоры и министры внутренних дел два тысячелетия назад укоряли учеников Эпикура и Лукреция. Печаль Вергилия[77]. Печаль Вергилиуса на дороге в Пьетоле, на берегах Мунчо, в Мантуе, в Кремоне и даже в Милане; печаль автора «Буколик», ученика Сирона[78], Вергилия — приверженца дружбы и любителя дуэтов на флейтах, что раздвигают губы и надувают щеки музыкантов.
Менальк, обернувшись к Мопсу[79], сказал ему: «Прочтем себе то, что мы пишем».
Вергилий из Рима, освобожденный от налогов, честолюбец, домосед, зажав в белых пальцах
Вергилия обуревает стыд; молчание слушателей внезапно замыкает ему уста.
Наконец, 21 сентября 19 года до нашей эры Публий Вергилий Марон, заболевший малярией, прикованный к постели, исходящий пбтом в своей спальне в Бриндизи, сотрясаемый ознобом, несмотря на зной конца лета и угли, пылающие в жаровне посреди комнаты, на пороге смерти умоляет присутствующих разыскать в сундуках и забрать у ближайших его друзей буксовые таблички и уже переписанные песни «Энеиды», ибо он хочет своими руками бросить их в огонь и сжечь.
Его рука дрожала. И губы, молившие об этом, дрожали. И дрожали капли пота на его лице, когда он умолял вернуть все его сочинения.
А те, кто окружал умирающего, — бесстрастные приверженцы Октавиана Августа, уставшие от его криков, — не двигались с места, отказываясь вернуть ему таблички и свитки.
Стареющий Квинт Гораций Флакк размышляет о течении своей жизни. И внезапно находит ей оправдание, ибо он был «дорог своим друзьям» —
Конфуций умер в пятом веке до рождества Христова. Он учительствовал в небольшом городском уезде Цюйфу, там, где родился. И там же умер, и был погребен в святилище Кун-Ли, где хранятся как драгоценные реликвии его личные вещи.
Этих реликвий всего три — его шляпа, его цитра («цинь»)[84], его повозка.
«Конфуций определял жизнь как постоянное культурное усилие, которое делали возможным дружба и искренняя учтивость, находившие свое продолжение в близости, такой же ценной, как молитва, но молитва бескорыстная» (Марсель Гране. «Китайская философия», Париж, 1950, стр. 492).
Так авгуры[85] в Риме рисовали в воздухе кончиком своего жезла