Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мудрые детки - Анджела Картер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

По дороге домой, сидя на верхнем этаже трамвая, она много чего нам порассказала. Нудистка, вегетарианка, пацифистка — что можно было ожидать от ее сексуального просвещения?! Ее рассказы про член, как он меняет форму и т. п., и объяснения, для чего он нужен, не укладывались у нас в головах. Она все это сочинила и насмехается, думали мы. Слыханное ли дело, чтобы мы появились на свет только потому, что мужчина, которого мы в глаза не видели, когда-то давно делал это с неведомой нам девушкой! Но зато мы знали наверняка, что бабушка нас крепко любит и что у нас есть самый лучший в мире дядя. Хотя Наша умудренная жизнью Син считала Перри нашим отцом.

Но что-то зародилось в нас в тот день, какое-то любопытство. Поначалу незначительное: заметив его фотографии в газете, мы каждый раз вскрикивали. Покупая новые балетные туфли в магазине Фреда в Вест-Энде, мы заворачивали на Шафтсбери-авеню и глазели на портрет на афишах спектаклей, в которых он играл. С годами любопытство переросло в желание, острую тоску. Я тайком прятала в комоде, в ящике с бельем, его фото в горностаевой мантии в роли Ричарда II, а Нора — она призналась только сегодня утром — точно так же украдкой хранила его портрет в роли принца Генри, и это было ее единственным секретом от меня. Думаю, как и многие другие девушки, мы были помешаны на нем. Он, можно сказать, был нашим первым увлечением; как выяснилось потом — и радостным, и горьким.

В общем, так мы впервые увидели отца. И Фреда Астера. И впервые уплатили пенни — то есть сходили в общественный туалет. Отделанный белой плиткой, на площади Пикадилли, где маленькая старушка в передничке брала у вас пенни и опускала в замок, чтобы вы не испачкали руки. Дети хорошо запоминают такие вещи. Это был просто замечательный день, и его сюрпризам не было конца.

Когда мы пришли домой, торт уже перекочевал из кладовки на кухонный стол, и к тому же в наше отсутствие прибыла посылка, занимающая теперь полкухни. Наша Син указала на ярлык: “Моим милым девочкам”.

— Он не забыл, — заявила она, довольная за нас и за торжество справедливости, — что, несмотря на свои скитания, Перри не забыл отцовских обязанностей. Знала бы она!

В посылке был игрушечный театр. Старинный, изумительный, настоящее чудо — он отыскал его в Венеции. По центру позолоченной авансцены разместились рядышком две маски — комическая и трагическая; у одной уголки рта повернуты вверх, у другой — книзу, верховные духи, как и в реальной жизни. Ведь жизнь — это театр, верно?

Задники с деревьями, цветами и фонтанами, звездная ночь, голубые облака, карнавал, спальня, пиршество, и крошечные мужчины и женщины на металлических прутьях — Арлекин, Коломбина, Панталоне — все старые знакомцы. Игрушка для принцесс, освобождая ее от стружек, мы испытывали подобие священного экстаза; до той минуты мы и не подозревали, что всегда мечтали именно о ней.

Мы обращались со своим игрушечным театром чрезвычайно бережно. Вымыв руки и надев лучшие платья, словно исполняя церковный обряд, мы доставали его только по воскресеньям после обеда и никогда больше. Я все глаза выплакала, когда нам пришлось с ним расстаться. Мы продали его на “Сотбис”, когда Бренда влипла в свою историю. Не поверите, сколько мы за него получили. С лихвой хватило Тиффани на подгузники, пока она не научилась писать в горшок.

Бабушка зажгла свечи на торте. — Загадайте желание и дуйте, — велела она.  Нетрудно представить, что загадали заразившиеся театром девчонки.

Мы закрыли глаза и очутились по другую сторону занавеса, под нарисованной луной и навсегда застывшими, подмалеванными облаками, где все существует лишь в двух измерениях. Нора взглянула на меня, я — на нее; оборки, блестки, ажурные чулки, туфли на шпильке и украшенные перьями прически. Расплывшись в улыбке, мы подняли правую ногу и... еще секунда, и вступит оркестр.

Но взглянем правде в глаза...

Конечно, мы не знали, что Хазарды всегда будут затмевать нас. С незапамятных времен трагедии удавалось брать верх над комедией. Да и с какой стати простым хористкам задирать нос? Нам было на роду написано стать очаровательными театральными мотыльками-поденками, загораться и блистать, как праздничные свечки, чтобы так же мгновенно гаснуть. Но в тот день рожденья, шестьдесят восемь лет назад, мы одним дыханьем задули все полыхающее великолепие, и видите! — жизнь действительно взяла и исполнила наше желание, потому что Счастливые Шансонетки пропели и протанцевали добрых полстолетия, хотя под занавес нас и снесло на кривую колею — танцорки, певички, актриски на подхвате, как говорится, ну-ка, козочки, потрясите кудрями!

Или грудями. Наша карьера погрязла в дерьме одновременно с провалом в небытие всей остальной развлекательной братии. Под конец приходилось задирать ноги в самых непотребных водевилях, в гастролирующих шоу с названиями типа: “Голые факты! Девять часов — без трусов! Неприкрытые новости дня!” и т. п., поддерживая шуточки Арчи Райса{57} и ему подобных остряков. Хористки, как живые статуи, стояли на сцене с обнаженными бюстами, а мы выдавали свой номер в лифчиках с приделанными на соски кистями. За пять лет послевоенных гастролей я видела больше грудей, чем за всю свою предыдущую жизнь, а нас, не забудьте, воспитывала нудистка.

Ничего не попишешь, с возрастом репутация наша изрядно подмокла, но в молодости, уверяю вас, мы были вполне респектабельными. Жизнь второсортных актеров в то время протекала до предела однообразно, южный Лондон был переполнен всевозможными хористами и тому подобной публикой. В гостиных городских домишек, затененных пыльными кустами, они коротали время между контрактами, сидя на дерматиновых диванах возле закопченных дубовых каминных полок с одинокой бутылкой сладкого шерри и полудюжиной пыльных стаканов на тусклом серебряном подносе, увенчанном надписью типа “Замечательному товарищу по гастролям от ‘Веселых Стрижей’, Фринтон-он-зе-си, 1919 г.”; стены украшали фотографии в рамках с изображением толстоногих девиц в колготках и мужчин с гофрированными прическами — на всех нацарапаны поцелуи, и цветные репродукции картин, на которых красноносые монахи поглощали огромные порции оленьего и кабаньего мяса.

Мы клянчили и ныли, пока бабушка не согласилась договориться о дополнительных уроках. С тех пор мы перешли в разряд любимиц, а бабушка, мисс Ворингтон и ее бренчавшая на пианино старушка мама частенько, сидя под картиной “Симеон-келарь” в задней комнате под танцевальной студией (как называла ее мисс Ворингтон), пропускали стаканчик-другой портвейна с лимоном. Отставив в сторону мизинец и улыбаясь во весь рот, бабушка, как вишневые косточки, выплевывала в лучшей манере свои колоритные гласные; выйдя потом на улицу и шумно отрыгнув, она сурово окидывала взглядом окружающих:

— Эт-та кто себе такое позволяет?

Так все и продолжалось год за годом. В зеркале парадной комнаты мисс Ворингтон дважды повторялись, подобно ожившей комбинированной съемке, две девчонки Шанс — мы и наши отмахивающие ногами отражения. Трам-пам-парарам — гремела на пианино старенькая мама нашей учительницы, хлоп! хлоп! хлоп! — проходилась по нашим ногам трость мисс В.; но, надо отдать ей должное, дело свое она знала. Бабушкины карандашные отметки на двери столовой. Три фута, три с половиной, четыре, четыре и шесть дюймов, пять футов, пять и два. Однажды мисс Ворингтон сообщила:

— Объявлены пробы.

— Что?

— Девочки могут заработать пару-другую фунтов, госпожа Шанс, — опираясь на трость и оглядывая нас, объяснила облаченная в изношенную розовую пачку мисс Ворингтон; мы стояли, в трусах и майках, как две капли воды — пять футов два дюйма, блестящие бурые завитки, каждый вечер накручиваемые бабушкой на бумажки.

Мисс Ворингтон сама была профессиональной танцовщицей, пока у нее плюсны не опустились, однако она продолжала следить за модой и поэтому добавила:

— Только придется избавиться от этих буклей.

В парикмахерской нас закутали в горячие полотенца и сделали модные стрижки; содрогаясь от противного скрежета щелкающих ножниц, глядя на падающие на пол мышино-бурые локоны, мы чувствовали, что вместе с этими кудряшками мы расстаемся с детством — и были рады-радешеньки. После случившегося с бабушкой, разбирая ее вещи, мы нашли в нижнем ящике комода конверт с двумя завитками волос: перевязанный голубой ленточкой — “Дора”, и зеленой — “Нора”.

Конечно же, речь шла о пантомиме! В общем, впервые мы появились на сцене в роли птичек, маленьких сереньких птичек — раз, два, три, подскок — вроде воробьев, в лесной сцене в постановке театра “Шеперд-Буш-Эмпайр” “Лесные малыши”; бабушка возила нас туда и обратно, предварительно поместив в сумку полбутылки джина на всякий случай.

На какой случай? На случай, если в пабах краны заржавеют, деточка, ответила она.

Пташки-двойняшки. Из-за того, что мы были так похожи, нас выпускали отдельным номером. Мы укрывали ”малышей“ листьями, чего уж больше? По одиночке мы не представляли ничего особенного, но поставь нас рядом — и народ дивился.

Где Дора? Где Нора? В те дни мы даже пахли одинаково. Духи “Фул Нана” — о лучших тогда и понятия не имели. Мы таскали их потихоньку из “Бонмарше”{58}.

В эту самую первую из всех последовавших в нашей сценической жизни премьер в уборной, как назло, было не протолкнуться от хористов и хористок, у нас все поджилки тряслись, грим растекался, все шло наперекосяк. У меня порвался чулок, Нора потеряла клюв. Но, несмотря ни на что, мы отбарабанили свой танец, разбросали листья, пропорхали вокруг — и были приняты на ура. Рев, аплодисменты. В финале мы обстреляли передний ряд хлопушками. Что за неистовство началось! Мы нашли свое прирожденное призвание, и — ах, как здорово! — завтра нам предстоит повторить все снова.

Бабушка, конечно, привела Нашу Син; а рядом с ней, разделяя наше торжество, с гигантской коробкой шоколадных конфет ”Фортнум“, пропеченный поверх веснушек солнцем погорячее нашего... широко раскинув руки, к нам меж юбок хористок пробирался наш блудный дядя: “Умницы мои!”.

Чаша была полна; он вернулся домой прямо к нашему дебюту.

Нам ужасно нравилось все: кокетничать, наряжаться в экстравагантные наряды, театральный грим “Лейчнер № 7”. Приезжая готовиться к вечернему выступлению, мы каждый раз упивались затхлым воздухом театра. Неповторимый стойкий аромат: смесь апельсинов, моющего средства Джейеса, человеческих существ, газовых ламп... Я готова прыскать его за ушами даже вместо “Мицуко”. Миг, когда оркестр в яме настраивает инструменты... Говорю вам, мы просто истекали. Стоило начать танцевать, кровь приливала ко всем местам!

Мы так наслаждались происходящим, что не поверили собственным глазам, когда нам еще выдали и конверты с гонораром, но бабушка положила деньги в банк, заявив, что чем раньше мы начнем зарабатывать, тем лучше, хотя чеки от Перри продолжали поступать регулярно как часы, а подарки с его возвращением сыпались дождем. Но кто знает, что будет завтра, сказала бабушка. Надейся на лучшее, готовься к худшему, добавила она.


Наш дядя Перри тем не менее имел один недостаток, хотя ослепленные его блеском племянницы ни за что не могли бы тогда этому поверить. Один-единственный. А именно — неспособность переносить скуку. Наша маленькая Тифф в три года имела больше терпения, чем Перигрин. Он представлял жизнь как непрерывную цепь пусть небольших, но развлечений — иначе она теряла для него смысл.

В один из выходных дней в августе — нам только что исполнилось тринадцать — он примчался к нам на такси. Последовали объятья, он ущипнул нас за щеки:

— Что-то вы осунулись, барышни! Так дело не пойдет.

Погрузив всех — Нору, меня, бабушку, не забыв и Нашу Син (“Ой, мистер Хазард!”) — на заднее сиденье, он отправил туда же здоровенную корзину с провизией из магазина Джаксона на Пикадилли.

— Отправляемся в Брайтон, старина!

Сначала у шофера челюсть отвисла; потом он просиял:

— Как прикажете, босс.

И мы отправились.

На пляже мы расстелили поверх гальки льняную скатерть; Перри и шофер, ставшие уже к тому времени закадычными приятелями, вдвоем отправились за шипучкой, а мы распаковали ветчину, курицу, нарезали хлеб и открыли банку паштета из гусиной печенки — угощая, Перри выбирал самое лучшее. На нас пялились все отдыхающие — ну и компания: три костлявые девчонки, толстуха в вуали с мушками, улыбающийся во весь рот Перри с копной ярко-рыжих волос и плечами портового грузчика и шофер в кожаной куртке. Бабушка наполнила стаканы, провозгласила тост:

— Шампанское всем присутствующим, а всяким подонкам — лихоманку в три погибели.

Когда все наелись, Перри ухватил скатерть за концы с одной стороны и — р-раз! фарфор, вилки, ножи (тяжелые, серебряные, не какая-нибудь дешевка), кости, корки, пустые бутылки исчезли, как будто их и не было. Он сказал, что отправил их обратно в магазин. Как он это делал? Убейте меня. Наш дядя Перри был мастер на такие штуки. Потрясающий фокусник. Мог бы зарабатывать этим на жизнь. Половина пляжа разразилась аплодисментами, и, польщенный, он поинтересовался: “Пила есть у кого-нибудь?” Хотел перепилить надвое бабушку. “Ни за что на свете, — заявила она, — бог знает, что из меня может на белый свет вывалиться”. Подобрав юбки и продемонстрировав при этом большие красные панталоны, она пошла побродить по краешку прибоя; потом приняла для улучшения пищеварения мятного ликера, отрыгнула и устроилась подремать. Наша Син и шофер погрузились в беседу, а мы решили прогуляться по пирсу.

Воображая счастье, я всегда вспоминаю этот августовский выходной в Брайтоне, когда мне было тринадцать лет, потому что в тот день мы узнали и горе, и радость. Какая хрупкая штука счастье! Одним махом мы пролетели от комического к возвышенному, разбив по дороге сердца.

Нас ослеплял блеск солнца и моря, дул легкий бриз, издалека долетал чей-то смех. Люди были счастливы. Невесть откуда, помню, появился оркестр — крошечная труппа музыкантов, ничего особенного, три-четыре инструмента и ударник. Бог знает как они там очутились, может, приехали из Лондона по дешевке погреться на солнышке. А может, они играли в кабаре при Гранд-отеле или еще где-нибудь. Но я точно помню четырех черных джентльменов в костюмах и соломенных шляпах — труба, тромбон, кларнет и ударные. А может, это только Перри играл на губной гармошке, чтобы мы сплясали. Мы танцевали “Черный зад”; нам очень нравилась эта песенка с подаренной им пластинки про большой зад чернокожей мамы Рейни. Мы отжарили танец, но песенку спеть не решились, это было бы чересчур дерзко.

Вместо этого мы подумали, пошептались и выдали “Ты моя ли или чья ты, детка”{59}. Подыгрывая на гармонике, Перри весь побагровел от едва сдерживаемого смеха. Потом он спрятал гармошку, сдернул с головы канотье и пошел со шляпой по зрителям. Не помню, что случилось с оркестром, он просто-напросто растворился. Можете себе представить, целый фунт! В те дни фунт был фунт. Без шести пенсов, мелочью. Пересчитав монеты, он передал их нам.

— Угостите-ка нас чайком, вы теперь богатые, — усмехнулся он. Пришлось отправиться в город в поисках чайной Фуллера, потому что он потребовал еще и торт с грецкими орехами, и именно поэтому мы оказались неподалеку от театра “Рояль”.

— Черт побери, — сказал Перри на американский манер, — черт п-а-абери.

 Мельхиор Хазард и Компания в Своей Знаменитой Постановке “Макбет” Настоящий гений (“Таймс”)

Подавленно съежившись, мы смотрели на афишу; затем, словно прячась от буравящих нас с фотографий глаз, в поисках защиты, уткнулись лицами в его могучую тушу.

— Вы же знаете, — сказал Перри, — что вы, увы, не мои дочки. И что я ни сейчас, ни тогда не был вашим отцом. Не был. И вы знаете — верно ведь? — что ваш отец, — он указал на фотографии, — он.

Мы кивнули. Мы знали, что Мельхиор Хазард был нашим отцом, и мы уже знали, что делают отцы; и знали как, и где, и с кем он это сделал, и что случилось потом. Мы все это знали. И вот, пожалуйста, он, как король, играл здесь в лучшем театре в пьесе Шекспира, а мы только что плясали перед уличной толпой. Ни разу в жизни мы не чувствовали себя такими незаконнорожденными, как тогда, тринадцатилетними, глядя на фотографии облаченного в шотландскую юбку Отца.

У меня наполовину сполз левый чулок — отстегнулась резинка.

Вытащив часы, Перри прикинул.

— В эту минуту, — произнес он, — Бирнамский лес идет на Дунсинан{60}.

Заподозрив, что он что-то замышляет, я испугалась.

— Пойдем обратно к бабушке Шанс, — придушенным голосом попросила я, но больше всего на свете мне хотелось проскользнуть за стеклянную дверь и жадно лицезреть отца — моего безумно обаятельного отца, моего талантливого, вызывающего шквал оваций, гениального отца, и я точно знала, что Норе больше всего в жизни хотелось того же. Я нащупала ее руку, все еще по-детски горячую и потную, хотя, думаю, выглядели мы уже как вполне взрослые барышни, потому что для своих лет были высокими и на нас были привезенные Перри из Парижа желтые платья от Шанель, а в волосах — банты, надо сказать, скорее дразнящие, чем подходящие к наряду. Сейчас таких называют, кажется, нимфетками. Те, за которых запросто можно срок схлопотать.

Мы с Норой стиснули друг другу руки.

— Бабушка будет искать, куда мы пропали, — сказала Нора. — Забеспокоится.

Но и она не сдвинулась с места, голос на последнем слове сорвался на всхлип. Перри переводил взгляд с одного приунывшего, переполненного слезами и безнадежной любовью чада на другое.

— А-а-а, пропади все пропадом, — сказал он, — пошли.

Он схватил нас за руки и, сунув привратнику банкноту, протащил через служебный вход. Мы взлетели по продуваемой сквозняком черной лестнице; убежденный еще одной купюрой, костюмер распахнул дверь в пустую уборную нашего отца, приложил палец к губам, велев нам молчать, и исчез. Перри усадил нас на диван, и мы, оцепенев, с обожанием уставились на то самое полотенце, которым наш отец вытирал руки, на его бритвенный станок, на грим, которым он покрывал свое драгоценное лицо, — все эти вещи были знакомы с ним гораздо ближе, чем мы, и оттого в наших глазах казались священными. Его зеркало, которому выпала великая честь и счастье отражать его черты.

Мне ужасно хотелось протянуть руку и стащить на память тюбик его грима, но я не решалась.

Мы подозрительно косились на фотографический портрет овцы в диадеме. Нам хорошо было известно, кто она такая, — мы же видели их под руку на своем первом спектакле в тот день, когда он вскружил нам головы. (Если бы мы знали тогда, что будем проводить с ней, бедняжкой, свои закатные годы.)

Не воображайте, что мы фамильярничали в его гримерной. Просто находиться в ней и дышать тем же воздухом, которым дышал он, уже намного превосходило все, о чем мы когда-либо мечтали. Теперь мы были твердо убеждены, что Перри — не просто фокусник, а самый настоящий волшебник, сумевший угадать наше самое тайное желание, которое мы никогда не высказывали даже друг другу, ибо не было надобности, — я знала, что она знает, а она знала, что знаю я.

Господи, как чинно мы сидели. Будучи уже в курсе дела, мы время от времени, заплатив шестипенсовик, бегали на его спектакли и, сидя на галерке, следили, как он расхаживал или метался по сцене. Мы были счастливы уже одним его видом. Но, сидя в его уборной (о чем раньше и грезить не смели), мы размечтались. Что если, внезапно обнаружив таких славных, пропавших еще до рождения и вдруг обретенных на пороге цветущей юности (как сказал бы Ирландец) дочек, он разрешит нам дотронуться до его руки, может даже — запечатлеть поцелуй на его щеке... и, может быть, нам будет позволено хотя бы разок назвать его словом, ни разу в жизни не слетавшим с наших губ: “Папа”.

Папа!

От одной этой мысли мурашки бежали по коже.

Перри тем временем рассеянно глазел из открытого окна на крыши, трубы и кирпичные стены домов; на каминную трубу опустилась, пронзительно крикнув, чайка. Ветер донес с берега обрывок исполняемого военным оркестром марша “Полковник Буги”. Он забарабанил пальцами по подоконнику. Будь мое потрясение и восхищение перспективой долгожданной встречи не так велико, я бы, возможно, заметила, что Перри обеспокоен, и тогда, вероятно, и у меня закрались бы сомнения в теплоте предстоящего приема. Но в тот момент я не могла об этом думать. В уборной было тепло и душно, у нас вспотело под мышками. Неожиданно мне захотелось писать.

Старое здание содрогнулось от могучего шквала аплодисментов, и стоило им утихнуть — скорее, чем мы представляли, — не дав нам времени подготовиться, будто перелетев со сцены в уборную на невидимых нитях, появился он.

Он был высок, темноволос и прекрасен. Боже, как он был прекрасен в те дни. И — потрясающие ноги; такие ноги просто необходимы для Шекспира, особенно для его шотландских пьес: чтобы не выглядеть глупо в шотландской юбке, нужно иметь красивые икры. Уверена, что наши ноги, как и скулы, — от него.

При его появлении я, по правде, слегка обмочилась — совсем чуть-чуть, крошечное, совсем незаметное пятнышко на диване.

Какие глаза! Что за глаза у Мельхиора — страстные, темные, жаркие, как салон лондонского такси в войну. Ах, эти глаза...

Но эти самые глаза — залезающие в трусы, расстегивающие лифчики аж до самой галерки глаза — стали самым большим разочарованием, какое мне когда-либо прежде довелось испытать. Нет — ни прежде, ни после. Ни одно разочарование не сравнилось с этим. Потому что, не заметив нас, сияющих против воли, с не умеющими сдержать улыбку беспомощными ртами, эти глаза скользнули мимо.

Могу вас уверить, от его нежелания увидеть нас моя улыбка мгновенно погасла, да и Норина тоже. Глаза отца прошли сквозь нас, не задевая, и остановились на Перри.

— Перигрин! — воскликнул он.

От его голоса у меня до сих пор мурашки по спине бегут. Порой он появляется в телерекламе, набивая табаком трубку: “Богатый, глубокий, благоуханный...”. Вот именно.

Приветствуя Перри — только его одного, — он распростер объятья.

— Перигрин, как здорово, что ты зашел.

И затем — и только затем — нам перепала крупица его внимания, прострелившая навылет оба наши сердца.

— И привел своих прелестных дочурок!

Хоть я и знаю, что все было не так, в памяти осталось, будто в этот момент Перигрин сгреб нас в объятья. Когда отец отрекся от нас, Перигрин, широко раскинув руки как крылья, ухватил нас, сироток, и притянул к себе так крепко, что мы вжались в его жилет, поцарапав щеки о пуговицы подтяжек. Или, может, он затолкал нас в карманы пиджака. Или глубоко под рубашку, к мягкому, теплому брюху, чтобы утешить нас убаюкивающим стуком своего сердца. А потом — алле-гоп! Спасая нас, он сделал обратное сальто и вылетел из окна. Но вообще-то я знаю, что придумала и сальто, и полет.

На самом же деле он раскрыл нам объятья, и, всхлипывая, мы укрылись в них.

— Мудрое дитя знает отца своего{61}, — прошипел Перигрин голосом, напоминающим предостережение гадалки, — но еще мудрее отец, который знает свое дитя{62}.

И захлопнул за нами дверь. За необласканными, неприголубленными, хуже, чем непризнанными. У нас глаза и до этого уже были на мокром месте, а тут мы и вовсе разревелись! Рыдая, мы брели не разбирая дороги, но в конце концов очутились опять на пляже и были переданы из рук Перри в мощные длани бабушки Шанс, которая вытерла нам глаза и послала Нашу Син в ближайшее кафе за горячим чайником; чтобы подкрепиться, мы выпили немного чая с кремовым пирожным, которое Перри, пытаясь нас рассмешить, извлек в облаке талька из бабушкиного корсажа. Не желая его огорчать, мы как смогли улыбнулись и, чтобы отвлечься, принялись за еду, но, уверяю вас, без всякого аппетита.

Оказалось, что Наша Син и шофер к тому времени уже так славно поладили друг с другом, что решили попытать счастья в одной упряжке; посыпались поцелуи, рукопожатия, потом Наша Син пересела к нему на переднее сиденье, а мы с Норой прикорнули к широким плечам Перри; по дороге назад в Лондон, окутанные золотисто-зеленым вечерним светом и струящимися в окна машины сладкими летними запахами, мы забылись в зыбкой полудреме под монотонный тихий разговор старавшихся нас не тревожить бабушки и Перри, потому что день действительно выдался нелегкий; но окончательно мы провалились в сон, только проехав Норбери, так что им пришлось на руках нести нас в кроватки в комнату наверху, где мы спали вместе в те времена нашего невинного девичества.

Син с шофером решили поехать отпраздновать свое знакомство в Вест-Энд, а Перри подбросили по пути на Итон-сквер. На Итон-сквер? Это нам Син сказала. Что за дела вдруг появились у этого негодника на Итон-сквер? Они высадили его у входа в очень элегантный особняк; он поправил галстук, отряхнул пиджак, отсалютовал отъезжающей паре шляпой и послал им вслед широкую, бесстыжую улыбку.

Как бы я его ни любила, нужно признаться, он был способен на скверные выходки.

Хотя наши сводные сестры, дочки старой Каталки, с возрастом стали похожи на рыжих овец, родились они, как и любой младенец, лысыми — точные копии друг друга. Они появились на свет не так уж далеко от Бард-роуд — если считать по прямой, как ворона летит; но ворона, она и есть ворона, а птицам посолидней и в голову бы не пришло, что эти барышни живут в одной с нами стране — обстановка а-ля Шератон, персидские ковры, горячая вода в доме и все такое. Одетых в длинные кружевные платьица, их окрестили в церкви на Сейнт-Джон-сквер — Саския и Имоген; Сесил Битон{63} сфотографировал их с мамочкой, “прекраснейшей лондонской леди”, и напечатал фотографию в “Скетче” под заголовком “Прелестные майские крошки”{64} — они родились в мае, в один день с первым из пяти малышей Нашей Син.

Прелестные майские крошки. Бабушка Шанс подсчитала что-то на пальцах, и на лице ее появилось каменное выражение, но гордые родители были без ума от малюток, хотя Перри почему-то грустил. Саския и Имоген выезжали на прогулки в высокой коляске, с няней в украшенном лентами чепце; Дора и Нора там и сям отбивали чечетку на щелястых подмостках. “Империал” в Глазго. “Принц” в Эдинбурге. “Роялти” в Перте. Зимой там такой холод — зад отморозишь. Как-то в знак восхищения нам на сцену бросили куропатку; всего одну, даже не пару.

Нам тогда приходилось так круто отплясывать, потому что Перри, потеряв в биржевом крахе на Уолл-стрит все свои деньги, все до цента, не мог нас больше содержать; и наше умение зарабатывать на жизнь пришлось весьма кстати — ничего другого ведь не оставалось.

Прощаться с нами он приехал на трамвае. Вот как пали могучие. Не было и в помине мягко щелкающего счетчиком такси у обочины. Ни шоколада от “Карбоннеля и Волкера”. И, отучив нас от “Фул Нана” (“Фи-и!”), он не мог больше одаривать нас французскими духами. Не то чтобы мы особо по этому поводу страдали — мы думали только о том, как будем тосковать по нему. Сидя на подлокотниках его кресла, по одной с каждой стороны, слишком расстроенные, чтобы есть самим, мы смотрели, как он жует оладьи с маслом.

Он сказал, что заработает на билет домой. Поплывет через Атлантику на лайнере, работая фокусником для развлечения пассажиров.

— А там что собираешься делать? — спросила бабушка Шанс, швыряя на плиту очередную сковородку с оладьями, — он ел так, будто ему до Лос-Анджелеса крошки в рот не перепадет.

— Займусь кино, — сказал Перигрин.



Поделиться книгой:

На главную
Назад