От местечка Куусамо до Кантониеми — 12 верст, 18 — до Хейккиля, до Хянниля — 10, до Коутаниеми (Коутала) — 15, до Оуланкансуу на берегу Пяярви — 25, до Маявалахти — 40, до Хейняярви — 20, до Елетъярви — 80. Между Коутала и Оуланкансуу расположена самая большая сопка — Нуоруйнен. Неподалеку от Оуланкансуу находятся Кивакка и целый ряд других сопок. В окрестностях Пяярви вообще много возвышенностей. Даже один из островов — Лупшинки — возвышенность, поэтому лес на нем почти полностью вырублен и выжжен под пашни. Жители деревень, расположенных на южном берегу озера, называют лопарями всех, проживающих на северном берегу, хотя там обитают точно такие же финны, как они сами. Исключение, пожалуй, составляют две деревни — Рува и Тумча, расположенные чуть севернее Пяярви и являющиеся к тому же самыми северными финскими поселениями в России. Население этих деревень почти не занимается земледелием, а живет за счет оленеводства. За этими деревнями начинается Коталаппи[125], но это не значит, что здесь живут одни лопари в своих вежах. [...]
Елетъярви, 29 января 1837 г.
Танцы называются кисат, кисасет, они самые разные, их много и танцуют их везде. «Ночные» посиделки[126] (yökesrät) обычно заканчиваются танцами. Кроме того, молодежь почти каждое воскресенье между постами собирается на игры. Но главная забота в том, чтобы найти помещение для игр (кисапиртти), ведь игры считаются греховным занятием, и поэтому старые люди, от которых зависит, разрешить или нет играть в избе, не охотно соглашаются на это. Но вот изба найдена. Все парни и девушки становятся в круг, независимо от того, есть ли у каждого пара или нет. Один из играющих берет рукавицу и кидает ею в кого-нибудь — парень в девушку или наоборот. Тогда тот, в кого попали рукавицей, бежит за бросившим ее по кругу. Бегут то в одну, то в другую сторону, как вздумается, делают крутой поворот и т. д. Главное, чтобы догоняющий не смог попасть рукавицей. Но когда это случается, игрок, в которого попали, становится обратно в круг, а догонявший бросает рукавицей в другого и тот, в свою очередь, бежит за ним вдогонку. Эта игра называется «рукавички» (кинтахисет), и чаще всего начинают именно с нее.
Следующая игра «в женитьбу» (найттаяйсет), или «венчание» (венчакиса), которую иногда называют «игрой с платком» (пайккакиса), поэтому в нее нельзя играть без шейного платка (каклапайкка). Все становятся парами, образуют круг. Обычно девушки приглашают кавалеров следующим образом: одна из них подводит каждую из подруг по очереди к ее избраннику. Ведущая берет девушку за руку, и они низко кланяются тому, кого приглашают на танец. Поклоны повторяются несколько раз, а между поклонами приглашающие на танец делают два-три шага назад, затем опять подходят к кавалеру и снова кланяются. Когда один таким образом приглашен, ведущая с другой девушкой подходит к следующему кавалеру, и так продолжается до тех пор, пока не наберется нужное для игры количество пар. Есть и второй способ приглашения к танцу: девушки, взявшись за руки, подходят к парням, сидящим рядком на скамейке, и становятся перед ними. Каждая из девушек приглашает того, кто оказался перед ней.
После приглашения на танец все становятся в круг, причем кавалер должен подать своей даме руку и ввести ее в круг. Затем одна пара выходит в центр круга, парень держит платок за один конец, а девушка — за другой. Кавалер стоит на месте не двигаясь, а дама обходит вокруг него и низко кланяется ему. Потом она идет по кругу, останавливается и кланяется кому-нибудь. Снова идет по кругу и кланяется следующему. И так далее, пока не раскланяется со всеми играющими, как девушками, так и парнями, вновь кланяется своему кавалеру, и они оба становятся в круг. После этого ближайшая к ним пара по ходу солнца начинает обходить круг, а за ней все остальные по порядку. Затем опять выходит первая пара. Парень бросает платком в кого-нибудь из стоящих, а девушка забирает его и подает обратно кавалеру. Он бросает в другого, девушка опять приносит платок обратно и низко кланяется парню, после чего он набрасывает платок ей на плечо. Но теперь платок будто бы и не нужен девушке, она кидает им то в одного, то в другого. А парень, в свою очередь, должен забрать его и снова накинуть ей на плечо. Наконец он просит девушку отдать платок другой паре и, желая показаться очень вежливым, слегка кланяется и опускает платок ей на плечо. Девушка отдает платок и вместе со своим кавалером становится в круг. Все пары одна за другой выполняют то же самое. Эта игра завершается танцем-кружением. Одна из пар выходит на середину круга. Парень правой рукой берет девушку за правую руку и кружит ее один раз. Левой рукой он выхватывает из круга еще одну девушку за левую руку и кружит ее, затем опять первую девушку, которая все время стоит внутри круга. После этого парень выхватывает из круга следующую девушку и т. д. На этом танец заканчивается.
Шинка — танец, в котором девушки приглашают кавалеров, как и в предыдущем танце, и пары становятся в обычную четверку, или кадриль. Стоящие друг против друга пары начинают продвигаться навстречу друг другу. Сперва идут парни, оставляя своих дам на месте, идут они одновременно перебежкой, и, пройдя мимо друг друга, обходят вокруг стоящих напротив девушек. После этого девушки совершают такую же перебежку, и каждая как бы выписывает на полу большую цифру восемь. Когда обе противостоящие пары перебегут подобным образом дважды, они встают на свои места. Теперь вступают в танец две другие пары, стоящие друг против друга. Когда они, проделав ту же фигуру, встают на свои места, парни начинают пробегать вдоль круга по солнцу, а девушки — против солнца. Притом парни сначала правой рукой подхватывают свою девушку, затем левой — следующую за ней, и так по очереди всех. Когда каждый из них доходит до своей дамы, снова начинаются встречные перебежки и т. д.
Игра-прогулка (кявелюкиса) — это медленный танец, в котором пары сначала стоят друг за другом около дверей. Сначала проходит в другой конец избы первая пара, за ней — все остальные. Затем пары расходятся — одна направо, другая налево — и идут обратно мимо пар, проходящих вперед. Так образуется четыре ряда играющих: два из них перемещаются вперед посередине и два — по краям и идут в противоположную сторону (к дверям). Движутся они без остановок и, едва дойдя до дверей, тут же берутся за руки и снова идут вперед.
Игра-бег (юоксентакиса) несколько напоминает предыдущую, но отличается от нее тем, что вперед перемещаются не шагом, а пробежкой. Вначале парни бегут в одном ряду, а девушки — в другом. Затем они поворачиваются и огибают бегущих вперед с внешней стороны и еще раз огибают с внешней стороны следующих за ними. Наконец они оказываются в среднем ряду, хотя бегут теперь в направлении, противоположном первоначальному.
Кясиветелюс — игра попроще
Рямсю и тому подобное — танцы другого рода.
Обычно напоследок играют в «короля». Играющие садятся в круг. Один из них протягивает руку, другие по очереди кладут руки сверху. Тот, чья рука снизу, вытаскивает ее и кладет сверху. Так проделывает каждый, по четырнадцать раз. У кого на четырнадцатый раз рука окажется сверху, тот король. Он определяет, кто и что должен делать: обнять такого-то, поклониться такому-то и т. п.
Танцы сопровождаются песнями. Более быстрые танцы исполняются под песни на ломаном русском языке. А медленные — как под песни на русском, так и на финском (карельском) языках. Бывает, что голоса уже охрипли от песен, а ноги еще не наплясались до устали, тогда танцуют без песен и музыки.
Кереть, 1 февраля 1837 г.
Игра с мячом (паллокиса). Пинают большой кожаный мяч. У кого мяч летит дальше установленной границы, тот побеждает.
Игра «в сущики». В землю воткнут шест, к основанию которого привязаны «сущики»[127]. Один сторожит и пинками отгоняет всех, кто пытается стащить их. Если кому-то удается подойти незадетым, он становится хозяином «сущиков».
Считается грехом брить бороду и оставлять волосы нестрижеными. В Пяярви и Керети есть остриженные наголо. Грешно курить, грешно есть похлебку, оставшуюся с предыдущего раза, грешно употреблять в пищу кровь животных или позволять это делать другим, брать печень и внутренности и т. д. При забое скота кровь не собирают, считая ее нечистой. А мясо тщательно моют и отмачивают в проруби.
Яры — верхние сапоги из шкуры дикого оленя. Пяяккё — носки (носки без паголенка) из шкуры с головы оленя.
Нуотис\нодья. Берут две сухостойные сосны такой длины, чтобы всем хватило места у костра, и кладут их друг на друга. Верхнее укрепляется с помощью рычагов с двух концов. Делается это так: в оба конца вбивают по клину и к ним прикрепляют рычаг. По другую сторону от спящих сооружается стена из снега. [...]
Кереть, 1 февраля 1837 г.
Хяннинен пояснил старику Хуотила, кто я такой, — и на стол сразу же принесли масло, а старик просил извинить его.
Хяннинен уплатил тридцать копеек за пуд за доставку груза из Керети в Куусамо. Это расстояние равно ста восьмидесяти восьми верстам. Бывает, что груз перевозят и за двадцать копеек. Этот перевоз опасен, в Елетъярви дело чуть не дошло до грабежа. Но дед Мийхкали, повстречав шайку, обратил ее в бегство. В Елетъярви у меня не менее семи раз спрашивали, нет ли вина, хотя сами отбирали вино у тех, кто его привозит. Я знал про то и говорил, что ведь это запрещено и т. д.
В следующее воскресенье в доме устроили танцы. Меня попросили поиграть на флейте, но, будучи несколько раздосадован их вчерашними вздорными расспросами, я отказался. В понедельник ко мне подошел один мужчина и вызвался меня подвезти. Я ответил, что не нуждаюсь в этом, и решил, что если Мийхкали не приедет в назначенный день, то ночью я отправлюсь обратно в Хейняярви либо возьму в проводники старшего сына из этого дома, который показался мне чуть лучше остальных деревенских мужчин, и, не раскрывая никому своих намерений, пройду четыре мили пешком до Уусикюля. Но ничего этого мне делать не пришлось, потому что в понедельник приехал Мийхкали. Когда же я отказался от предложенного мне перевоза, то давешний мужик отозвал хозяйского сына во двор и долго с ним говорил, я, конечно, не знаю, о чем, но у меня были основания полагать, что он советовался с хозяином, как меня ограбить. В этом я еще больше уверовался после того, как одна из женщин сочла нужным пойти и послушать их разговор. Единственное, что промолвил при прощании парень, когда я уезжал, было: «Ко мне уже начали приставать из-за того, что вы у нас так долго живете, и велели выгнать».
Утром третьего дня я без малейшего сожаления покинул эту деревню с ее скверными обычаями и столь же скверной едой. Но от ее негодного люда не так-то легко было отделаться. Некий Мийхкали, сын Сергея, вместе со своим хорошим дружком Кирилой, сыном Хилиппя, отправился из Сяркиниеми следом за нами в Кереть по той же дороге. На полпути между Елетъярви и Уусикюля, в двадцати верстах от обеих деревень, есть избушка, где останавливаются путники, чтобы перекусить и покормить лошадей. Тут они нас и догнали. Опять завели разговор о моем паспорте. Я уверял их, что я не беглый, поскольку еду в Кереть, где обязан предъявить свой паспорт. После этого они принялись бранить старика Мийхкали, который не постыдился взять в свои сани такого человека. Пока мы были тут, они все время докучали мне своими вопросами, и я понял, что не хватит никаких слов, чтобы убедить их. Потом мы поехали в Уусикюля. Там, к моей великой радости, мы остановились в разных домах. Но на следующий день мы опять встретились в одной избушке в двадцати верстах от Уусикюля. И на меня снова посыпалась ругань. Они грозились, что свяжут меня, как только мы прибудем в Кереть: «Можете сделать это хоть сейчас, если считаете, что у вас есть такое право». Не хочется повторять всего, что я от них наслушался. Но одного из них мне удалось заставить замолчать следующим образом: мне рассказали об этом Мийхкали, сыне Сергея, что он нахально поселился в одном из домов в Сяркиниеми и был в хороших отношениях с женой хозяина (т. е. был любовником). Мужу, естественно, это было не по душе, он пытался выгнать соперника, но не смог, потому что наглец был дюжий мужик. Однажды хозяин с помощью деревенских мужиков связал его и отвез в Елетъярви, но и это не помогло. Приживалец вскоре вернулся обратно. В другой раз мужики из Сяркиниеми пригрозили утопить Мийхкали и чуть было не исполнили свою угрозу — привезли его к озеру и окунули в воду, но потом все же отпустили. Однако и от этого не было никакой пользы, так как потерпевший грозился донести начальству об имевшей место попытке утопить его и тем самым заставил искателей справедливости замять дело выкупом. Так он в основном и продолжает жить в упомянутом доме и повелевать, словно он тут второй хозяин. Говорят, муж ни словом, ни наказанием не мог наставить свою жену на путь истинный... Услышав эту историю, я спросил у рассказчика, почему же они не сообщили властям о насильнике, тогда его наверняка забрали бы в солдаты. На что он ответил: «Кабы знать наперед, что так получится, давно бы сообщили. Но если его оставят дома, он сожжет всю деревню и поубивает всех жителей».
И теперь этот самый мужик, что в Елетъярви вместе с другими доказывал, что мне по закону не дозволено нанимать перевоз из другой деревни, вновь принялся меня бранить. Когда же он совсем разошелся, я сказал: «Позавчера ты объяснил мне закон, что якобы я не имею права нанять возчика из другой деревни. Но знаешь ли ты, что по закону ожидает таких, кто захватывает чужой дом и жену? По приезде в Кемь мне хотелось бы узнать, что за это полагается. Елетъярви-то относится к Кемскому уезду, а Сяркиниеми — к Кольскому». — «А об этом в законе ничего не сказано, по нашим обычаям так можно», — заорали они в несколько голосов мне в ответ, даже мой возчик, восьмидесятилетний Мийхкали, присоединился к ним. Однако мужик, которого это касалось, покраснел как рак, сделал пару шагов в мою сторону, в гневе пробурчал что-то, но сумел взять себя в руки. Его дружку, второму мужику из Сяркиниеми, не очень понравилось, что смутили их главаря, и он начал подзадоривать того словами: «Что ты на него смотришь? Всади-ка ему топор в глотку или отведи в избушку и повесь за ноги под потолок, пусть повисит в дыму». В избушке в это время и впрямь что-то варилось, и дым стелился до пола, совсем как в бане, когда ее топят. Но этот его призыв не достиг своей цели, потому что Мийхкали после моих слов заговорил по-другому и сделался чуть ли не моим покорнейшим слугой.
Уж и не знаю, что я успел наболтать за это время, но вскоре заметил, что и старый Мийхкали уже начал сомневаться во мне. Может, он подумал, что по дороге я могу сбежать, поэтому перед последним перегоном в двадцать верст он напомнил, чтобы, я рассчитался с ним. Это напоминание показалось мне смешным, а посему я и не выполнил его просьбу, лишь спросил, на что ему сейчас в дороге деньги. Он ответил, что и в самом деле в дороге ему деньги ни к чему, но зато нужны будут в Керети. «Ну там ты и получишь плату за перевоз, — ответил я, — и тебе нечего бояться, что я сбегу, — в качестве залога у тебя ведь моя сумка (еще утром он взял ее в свои сани, хотя сам ехал в моих санях). Стоимость одной только кожи почти покроет стоимость перевоза, да и внутри там кое-что имеется». На том и поладили. Вообще-то я мог бы расплатиться тут же, но опасался, что если эти полудикие люди увидят деньги, то страсть заиметь их пересилит в них все другие чувства.
Путь из Елетъярви. Сначала мы ехали несколько верст вдоль берега озера Елетъярви. Затем миновали череду лесов, болот и маленьких ламбушек. А верст за десять от деревни брала начало река Мерийоки[128], по ширине не больше обычной дороги, но получившая столь громкое название оттого, что она впадала в море. Мы ехали по льду реки, обходя пороги, до Уусикюля, затем ехали, где по берегу, где по маленьким озеркам, пока наконец не приехали на большое озеро Луовушкаярви. Там внимание мое привлекло множество островов. По площади они казались небольшими, но местами поднимались отвесными скалистыми стенами с лесом понизу. Когда мы переехали озеро, до Керети оставалось десять верст. Здесь свернули на тракт, который идет от Кеми. К удивлению своему, я заметил, что санный путь на озере был помечен вехами. В том месте, где надлежало подняться на берег, по обеим сторонам пути лес был вырублен на ширину дороги, но поднявшийся возле самой колеи подрост свидетельствовал о том, что летней порою здесь проходит обычная тропа. Так оно и оказалось на самом деле.
Кереть, 2 февраля 1837 г.
Я еще не знаю, что решат относительно моего паспорта. Но вчера я ходил к господину Байтраму, единственному человеку из общества в здешних краях, который ведет контроль за торговлей казенным вином в Керети, Ковде, Кандалакше и Умбе. Он сказал мне, что вообще все боятся моего дальнейшего пребывания в этом поселении, так как не знают, какое зло я могу им причинить. Тем не менее я спокойно ожидал бы их решения, если бы квартира, где я остановился, была получше. Но, к досаде своей, я заметил, что домочадцы даже днем большую часть времени проводят в комнате, снятой мною, здесь совершаются торговые сделки, женщины целыми днями сидят тут же и шьют. Поэтому я, пожалуй, отправлюсь в путь раньше, чем предполагал, поскольку в таких условиях невозможно спокойно работать.
К великой моей радости и удивлению, я вчера узнал, что госпожа Байтрам, родом из Архангельска, прекрасно владеет финским языком, на котором говорят в Выборгской губернии. Я спросил у нее, почему она в первый мой приход к ним скрыла свое умение говорить по-нашему. Госпожа ответила, что ей и в голову не пришло, что я могу знать именно этот финский, ведь крестьяне, приезжающие сюда, говорят на малопонятном ей языке. Где же она сама научилась финскому? Оказывается, ее мать была родом из Выборгской губернии. Родители переехали в Архангельск, когда их дочери было всего три года. Мать чаще всего говорила с детьми по-фински, хуже она владела немецким, а русского почти совсем не знала, когда приехали. [...]
Отец господина Байтрама во время войны 1788 года был поручиком в русской армии, участвовал в морских боях при Гогланде и попал в плен к шведам. Это я узнал из родословной книги, которая перешла к его сыну. После освобождения из плена Байтрам стал карантинным надзирателем в Архангельске. По словам сына, он был родом из Выборга. В том, что он знал языки, меня, помимо рассказов о нем, убедили записи в упомянутой родословной книге, перелистывая которую в один из вечеров, я нашел сотни сердечных стихотворных отрывков и автографов. Стихи были написаны на немецком, шведском, французском, русском, голландском, английском, датском и на латинском языках. Сын уверял, что отец его говорил еще и на еврейском и даже на финском, но стихотворных записей на этих языках не было сделано.
Редко где встретишь кузнеца, особенно хорошего. Все кузнецы — финны. Столы и стулья — из Архангельска. У женщин вся одежда покупная. Изготовление масла плохое. Лен и коноплю закупают. Оконного стекла нет. Изготовление сыра им неизвестно. Картофель совсем не сажают либо сажают ничтожно мало. Сравните теперь обеспеченность на русской стороне с финской. В России можно встретить людей, которые не знают, что им завтра есть. [...]
Кереть, 3 февраля 1837 г.
Основной промысел жителей Керети — рыболовство. В более состоятельных домах имеется от трехсот до тысячи сельдянок[129], которые продают в Архангельске по рублю, а то и дороже. Сельдянки эти небольшие. Здешние люди ездят на своих судах к местам добычи рыбы на Белом море, скупают там рыбу подешевле, доставляя туда продукты питания и прочие товары, к примеру вино и т. п.
В деревне ложатся спать часов в пять-шесть и встают около двух часов, по сути дела, совсем напрасно. Все долгое утро мужчины полеживают на рундуке или на полатях либо до завтрака привезут воз дров или сена. Женщины же готовят пойло для скота, стряпают (обязательное занятие, повторяющееся каждое утро), варят похлебку на завтрак в нелуженых медных котлах, что-то толкут в ступе или размалывают зерно на жернове. Так за хлопотами и приготовлением завтрака проходит все утро — лучшее время суток.
Вчера в Кереть приехал исправник, и мне велено было показать ему свой паспорт. Вслед за этим ко мне подошел хозяин и сказал, что исправник попросил узнать, не могу ли я дать ему картуз[130] датского табака или хотя бы половину. Мне пришлось отказать. В два часа после полудня я пошел к исправнику, но он был в это время в бане, а еще через два часа — он отдыхал после бани. Сегодня я уже с утра побывал там и показал ему свой паспорт, который был признан настоящим.
Кереть, 6 февраля 1837 г.
Говорят, в церкви хранятся мощи некоего Варлаама, гроб которого висит привязанный к потолку. Мне так и не довелось самому сходить и посмотреть на это, опишу лишь то, что слышал в деревне. Рассказывают, что этот Варлаам, совершив какой-то тяжкий грех — убийство, ограбление или что-то подобное, сделался набожным и впоследствии слыл как святой. В последние годы своей жизни он ставил кресты и часовни на каждом мысу в окрестностях Керети. Сказывают, человек этот проявлял такое усердие, что даже никогда не ложился спать под крышей. Как уж обстояло дело зимой, о том мне не довелось спросить. Все это время, говорят, он не ел мяса и ничего такого. Насколько я понял из рассказов, Варлаам сначала нечестным путем добыл себе довольно большое состояние, а потом его стали мучить угрызения совести. Вот он и попытался искупить грех и примирить его со своей совестью вышеописанным способом, то есть избрал путь лишений и трудов, что было полной противоположностью тому, чего он прежде добивался. Ныне Варлаам стал настолько известным святым, что когда три года назад архангельский архиерей захотел посмотреть на его мощи, он был так потрясен, что чуть не лишился чувств. Но сама память о Варлааме безнравственна.
Кереть, 6 февраля 1837 г.
Начиная с середины и до конца мая непрерывным потоком через Кереть тянутся обозы. С окрестностей Кеми, с Сумы, Шуньги и т. д. едут люди — так называемые мурманские — в Кандалакшу и оттуда к Ледовитому океану на рыбную ловлю. По всей дороге можно видеть, как идут лошадь за лошадью, и это длится целых две недели. Бывает, что крестьяне за сто, а то и за двести верст приезжают на своих лошадях и оленях, чтобы перевозить рыбаков. Говорят, что рыбак за лето может заработать сто —
двести рублей и даже больше. Они либо рыбачат для себя, либо нанимаются к крестьянам из Керети, Ковды, Кандалакши, Умбы, Колы или других местностей. Хозяин, нанявший рыбака, должен снабдить его едой, дать судно, а также рыболовные снасти; сам он получает по договору третью часть добычи. [...]
Кола, 13 февраля 1837 г.
Perveni huc tandem, (nobis ubi defuit orbis) tnihi guo jam defuit, orbis[131].
Я отправился из Керети 6 февраля под вечер. За шесть дней постоя на квартире заплатил десять рублей, включая сюда плату за хлеб, молоко и чай (плохой). Злая судьба подсунула мне в ямщики некоего мужика из Хейняярви, который тоже ехал в Ковду. Я был крайне встревожен этим, поскольку он был родом из тех мест, что недалеко от злополучного Елетъярви, и в довершение всего перед нашим отъездом кто-то мне сказал: «Кабы он только не был в сговоре с разбойниками». Я не смел заснуть, хотя мы ехали ночью; немного успокоился лишь после того, как проехали первые десять верст.
К полуночи мы прибыли в деревню Мустайоки[132], которая является первым поселением на север от Керети и находится в сорока верстах от нее. Это довольно большая деревня, в ней пятьдесят-шестьдесят домов по обе стороны реки. Люди здесь занимаются рыболовством и в большинстве своем живут бедно. Правда, есть и более зажиточные, но все же не настолько, чтобы торговать. Я не видел ни одного судна с мачтой, кроме совсем старых. Проспав до восьми утра в доме, куда привел меня возница, и позавтракав, я отправился в другие дома, чтобы узнать, поют ли здесь карельские песни. Но таковых не оказалось, здесь пели только русские песни, поэтому около двух часов пополудни я выехал в сторону Ковды, дальше на север. Мы проехали до деревни две мили за три часа. Меня по-прежнему сопровождал мужик из Хейняярви, но я взял себе в доме, где ночевал, еще одного возницу. Большую часть пути они ехали в других санях, но иногда оба перебирались ко мне, переговариваясь между собою по-русски. Хотя я и не понимал их, но догадывался, что они, по-видимому, сговаривались насчет того, каким образом вынудить меня дать им денег на выпивку. Где-то с середины пути каждый из них начал приставать ко мне, чтобы я по приезде дал им сорок копеек на вино. Однако я заверил их, что они не получат от меня ни копейки, и сдержал слово. Я почти полностью преодолел чувство страха и готов был даже применить силу, если понадобится. Но все обошлось, хотя я все время был настороже. Многим мой страх, вероятно, покажется смешным, таковым он, впрочем, представляется теперь и мне самому: ведь если подумать, то на большой дороге почти невозможно было напасть на меня. Тем не менее страх не отпускал меня до самой Ковды, а частично преследовал еще и до Кандалакши. Это были последствия испытаний, выпавших на мою долю в Елетъярви. Я не смог взять себя в руки настолько, чтобы освободиться от него, хотя и старался, так как опасался, что чувство страха может превратиться в злобного мучителя, иными словами, в навязчивую идею (idea fixa), многоликий призрак которой мог долгое время тяготеть надо мною (ведь обычно она навязывается тому, кто предоставляет ей обитель).
Вечером я приехал в Ковду — довольно большое поселение, расположенное в северной части реки Ковда, возле порога с таким же названием. Я остался ночевать и, по своему обыкновению, начал поиски рун, которых здесь оказалось так же мало, как в Керети и в Мустайоки, а равно и в последующих поселениях — Княжой и Кандалакше. Финны мне все же встречались. В основном они переехали сюда из карельских деревень либо из приграничных деревень Финляндии. Они живут во всех упомянутых деревнях, но в Керети их меньше, чем в остальных. В Ковде я встретил две финские семьи, которые переехали из волости Кемиярви. Они поселились в маленьких убогих банях, так как им не посчастливилось раздобыть себе жилье получше. Я несколько раз заходил в одну из этих избушек. Семья состояла из семидесятилетнего старика, его шестидесятилетней жены и двух детей. Старик рассказал, что летом он пасет деревенское стадо, в котором около семидесятивосьмидесяти дойных коров, т. е. на треть меньше, чем домов. За каждую корову ему платят по восемьдесят копеек, так что доход его составляет чуть больше пятидесяти рублей. [...]
Местечко Ковда — чуть меньше Керети, но мне показалось, немного лучше отстроенное. Половина домов, как и в Керети, двухэтажные: изба или две внизу и две наверху. Верхние избы можно назвать горницами, потому что они всегда чисто вымыты, в них много — чаще всего шесть — довольно широких застекленных окон, высота которых три четверти локтя. Во всех домах установлены печи с трубами. Сама печь невероятной величины и сделана так, что в ней можно и варить.
Говорят, что в Ковде имеется шесть-семь кораблей — трехмачтовых лихтеров. Ими владеют богатые крестьяне Мериккяйнен, Клеменцов и другие, разбогатевшие на продаже хлеба и прочего.
Утром я приехал из Ковды в Княжую — небольшую деревню, в которой было всего тридцать домов. Вечером того же дня я приехал в Кандалакшу. Лишь один крестьянин, родом из Куусамо, принявший русскую веру и записанный в здешние книги, был, как говорили, побогаче, все остальные — бедные. Воспользовавшись тем, что в деревне не было лошадей, с меня взяли большую плату за перевоз, чем в других местах. Обычно платят по пять копеек за версту. Мне пришлось, как и в Ковде, показать здесь свой паспорт, но от этого они, видно, ненамного поумнели, потому что неоднократно спрашивали, кто же я такой и по какому делу еду.
Кола, 14 февраля 1837 г.
[...] После двух часов пополудни я отправился из Княжой в сторону Кандалакши в перегон длиной три мили. Уже начиная с Керети дорога порою проходила через узкие, вдающиеся в берег морские бухты. На этом пути нам пришлось переезжать через несколько более широких заливов, один из которых был шириной восемь верст. Сани плохо идут по льду таких заливов, потому что морское течение поднимает на лед воду, которая вместе со снегом образует кашицу — шугу, мешающую скольжению полозьев. Эту шугу называют также «смолой»: «Нынче много смолы на дороге». Продвижение через небольшие бухты, попадавшиеся нам в пути, раньше не казалось мне утомительным, отчасти из-за того, что они были неширокие, к тому же стояла тихая погода. А теперь дул ветер, пуржило и шел настолько густой снег, что даже за несколько шагов ничего не было видно. Не раз мне на ум приходила пословица: «Шуба в ветер и т. д.» Да, шубы были бы теперь очень кстати, но пришлось обходиться без них. Больше всего меня заботило, как бы баба, моя возница, не сбилась с пути. Правда, дорога была помечена вехами, но вешки были низкие, причем сбиты полозьями саней и расставлены так далеко друг от друга, что невозможно было их разглядеть. Вдобавок ко всему, из-за встречного ветра старуха возница должна была повернуться спиной к передку саней и прилечь. «Ну, с богом», — подумал я и молил только об одном: чтобы лошадка не сбилась с дороги, чтобы шла она к берегу, а не в сторону моря, где на заливе лед такой тонкий, что не выдержал бы, поскольку море на середине еще не замерзло. [...]
При подобном положении дел, когда я оказался на льду между Княжой и Кандалакшей, ничто не могло быть для меня более желанным, чем услышанный мной звон бубенцов настигающей нас почты. Мои опасения, что мы заблудились, разом исчезли, да и лошадка наша затрусила за почтовой. Часам к десяти-одиннадцати мы приехали в Кандалакшу, где и почтовые и наши сани въехали во двор первого же дома. Сначала мы попали к почтальону, или почтмейстеру, — не знаю, которое из названий вернее. На первый взгляд это был человек весьма странной наружности. У него было короткое туловище, черные как смоль волосы, худое лицо и необычайно большой нос. Одет он был в длинный форменный сюртук. Мне не довелось узнать, откуда он родом, русский или нет. Позднее его внешность уже меньше удивляла меня, но в первое мгновение мне хотелось пойти ночевать куда-нибудь в другое место. Кстати, это мое желание исполнилось — вскоре мне передали, чтобы я спустился в нижнюю избу, весь пол которой был заполнен спящими домочадцами. На том и закончился этот день.
Когда на следующее утро здешние люди прослышали о том, что я финский врач, меня пригласили пить чай к почтмейстеру. Он показал мне своего ребенка, страдающего пупочной грыжей. Затем он попытался как можно понятнее разъяснить мне, кто изображен на висевших по стенам иконах.
Позже я побывал в двух финских семьях, которые жили в том же доме. Они приехали из Куолаярви (из Саллы), только что отделенной от капелланского прихода Кемиярви. Они жили частью на милостыню, частично на какие-то заработки. В обеих семьях восхваляли свою родину и ругали места, где теперь жили. Мне вспомнилось то, с чем не раз приходилось сталкиваться в Турку и Хельсинки. Захудалый люд, приехавший туда из Швеции, не перестает восхвалять Швецию — свою родину и хулить Финляндию. Коли так, то почему же они не остаются там, где лучше, ведь никто не заставляет их ехать туда, где хуже? Своя земля — земляника, чужая — черника. Один из мужчин довольно сносно говорил по-русски, но самому ему казалось, что он владеет языком лучше, чем это было на самом деле. Он не переставая хвастался, что за шесть недель научился говорить лучше некоторых русских. Он даже брался обучить меня русскому, утверждая, что коли я знаю буквы, то на это дело уйдет всего два-три дня. [...]
Его сосед по комнате, бывший присяжный заседатель (которого русские так и дразнили теперь — «заседатель»), был у себя на родине отстранен от должности и вдобавок осужден на двадцать восемь дней на хлеб и воду. Он сбежал и теперь хотел выяснить, как долго ему придется скрываться, чтобы наказание потеряло силу. Я не был настолько осведомлен в законе, чтобы ответить на это, но сам он, имевший дело с законами, припоминал, что вроде бы этот срок должен кончиться через год и одну ночь. Пока я завтракал, его жена с двумя детьми отправилась просить милостыню. Здесь просят не так, как в Финляндии. Нищие останавливаются под окном с чашей в руке и выкрикивают, или, вернее, выпевают: «Милости, милости, милости...», пока им не откроют окно и не положат чего-нибудь в чашу. Впервые я наблюдал эту манеру просить в Керети и севернее от нее. В карельских деревнях нищие входят в избу и молча стоят возле дверей или же говорят: «Подайте Христа ради». Трудно сказать, какой обычай лучше. Наверное, первый лучше для подающего, второй — для просящего. Деревенские нищие, те, которые не ходят по другим селениям, а живут в одной и той же деревне, обычно два раза в день обходят деревню: утром во время завтрака и в вечерних сумерках, когда садятся второй раз за стол.
За ночь, или, вернее, накануне вечером, по деревне разнеслась весть о том, что я — доктор. Поэтому ко мне явилось много больных, которым я как мог помогал лекарствами, а то и просто советами. [...]
Позже я сходил еще к двум больным и начал готовиться в путь. Но перед отъездом я еще раз обошел Кандалакшу. Она построена хуже Ковды, хотя и напоминает ее. Расположена она на северо-восточном берегу Кандалакшского залива, в самом конце его. Стекающий с восточной стороны не очень широкий проток образует напротив залива мыс, на котором и отстроена большая часть деревни, на другом берегу протока всего несколько домов. Я видел три корабля с мачтами, это, говорят, все, что имеется. На севере, северо-западе и северо-востоке я насчитал целую дюжину заснеженных голых сопок. Таких совсем безлесных сопок я раньше не видывал, но потом насмотрелся на них вдоволь. В селе две церкви, по одной на каждом берегу. У церкви, расположенной южнее, очень красивое местоположение, но она уже старая и не действует. Земледелие здесь, как в Керети и в других деревнях, не развито. Единственное культурное растение, какое здесь возделывают, — репа. Нередко можно увидеть обнесенные изгородью репные поля, похожие на маленькие огороды. Не может быть никаких сомнений в том, чтобы здесь не уродились ячмень или рожь, но поскольку рыболовство у них основное средство существования, они не берутся за эту работу, требующую немало времени.
Под вечер я был готов отправиться дальше и здесь, в Кандалакше, впервые сел в оленью кережу. Меня спросили, доводилось ли мне раньше ездить на оленях. Признаваться в том, что я не ездил, мне не хотелось, и, уклонившись от прямого ответа, я сказал, что надеюсь управиться. Но все оказалось не так-то просто. Через пару верст олень вынес меня с дороги в лес, кережа опрокинулась и я вместе с ней. Хорошо, что я из предосторожности перед дорогой привязал вожжу к своему поясу. Вскоре после этого начался большой спуск, и я попал в еще большую беду. Кережа снова опрокинулась, и я, привязанный, волоком тащился за оленем до половины длинного спуска. Потом пошло лучше, а через десять верст пути мы подъехали к южному берегу озера Имандра, где на ровном льду уже не было никакой опасности. По Имандре мы ехали еще двадцать верст до первой почтовой станции Зашеек. Я договорился с проводником из Кандалакши, что он отвезет меня за пятнадцать верст к одному лопарю, живущему в стороне от почтовой дороги — в Кемиённиеми. Там я надеялся нанять перевоз подешевле. Я всегда старался рассчитать наперед, чтобы с меньшими затратами доехать до конца пути, что просто необходимо в долгих путешествиях. А отдельных случаев, когда приходится платить большие деньги, все равно не избежать. Кроме того, мне было интересно увидеть и других лопарей, кроме тех, которые живут у большой дороги и которые, как говорят, уже так обрусели, что все, даже жены и дети, кроме как на своем языке, говорят еще и по-русски.
Кола, 15 февраля 1837 г.
Я оказался прямо-таки посреди настоящего смешения языков, почти такого же, какое можно себе представить после падения Вавилонской башни. Уже в Керети на мою долю досталось с лихвою, когда приходилось общаться и с русскими и с немцами одновременно. Но там я все же кое-как справился с этим, не умея еще говорить по-русски, но припоминая немецкие слова, которые я когда-то усвоил, читая книги, однако говорить по-немецки мне ранее почти не приходилось. В Кандалакше я впервые повстречался с лопарями, с которыми я общался так же, как и с русскими в Керети, то есть не разговаривал с ними вообще. Самые необходимые слова я находил в русском разговорнике, ими и обходился. Но здесь, в Коле, я заговорил по-русски. И в то же время с женой градоначальника мы порою беседовали по-немецки, а с доктором — по-латыни, и он, стыдно признаться, владеет этим языком лучше и свободнее, чем я. Кроме того, с крестьянами я порою говорю по-фински. Но, за редкими исключениями, я нигде не могу применить знания шведского языка, второго почти родного для меня языка. Иногда разговариваю на нем с хозяином, а он, в свое время заучивший в Вуорейка кое-какие норвежские слова, нет-нет да и вставит их в свою речь. Так что, если считать и шведский, то выходит, что я одновременно вынужден объясняться на пяти языках — а этого уже предостаточно. Но не следует думать, что я упоминаю об этом ради хвастовства, наоборот, должен признаться, что я не владею в совершенстве ни одним из этих языков; ведь есть большая разница в том, умеешь ли ты сносно объясняться и писать на каком-то языке или владеешь им свободно. Вполне естественно, что при таком смешении языков порой случались смешные недоразумения, особенно если учесть, что я недавно заговорил по-русски и по-немецки. Так, например, хозяин однажды спросил у меня по-русски, есть ли у меня жена. Возможно, для того чтобы я лучше понял его, он употребил норвежское или датское слово копа, которое в его русском произношении прозвучало как «коня» или «кони». Я подумал, что он хочет узнать, есть ли у меня дома лошадь, и ответил, что у меня их две. Услышав это, хозяйка сперва вытаращила на меня глаза, а когда поняла, в чем дело, смеялась до слез. Видимо, и хозяйка поняла датское слово, и это дает мне повод верить, что в Коле вместо слов жена, жёнка употребляется слово «кона». Случались у меня и другие ответы невпопад, но не буду на них останавливаться. Кроме уже упомянутых языков, я мог бы общаться по-французски, знай я его получше, с женой исправника, а со многими жителями — по-лопарски. Выходит, всего на семи языках, а этого более чем достаточно для такого маленького местечка.
У жителей Колы, как и вообще у русских, принято начинать есть с похлебки, а потом уже приниматься за рыбу или мясо и другие блюда. В Коле передо мной на стол поставили сперва семгу и лосося, затем мясо и под конец молоко. И каждый раз блюда появлялись на столе в том же порядке. Насколько я заметил, здесь не принято выпивать перед едой рюмочку для аппетита. Но чай пьют дважды в день. Обычно часов в восемь утра пьют четыре-пять больших чашек чаю, часов в одиннадцать — завтрак, часов в пять — снова чай и в семь-восемь часов вечера — ужин.
Кола, 16 февраля 1837 г.
На этот раз я не стану касаться всей поездки, а лишь расскажу в нескольких словах о местах, где живут финны и саамы, и границах их расселения. Собираясь в путь, я думал найти финнов на полуострове, омываемом с севера Ледовитым океаном, с востока Баренцевым морем, с юга Белым морем и Кандалакшским заливом, граничащим на западе — с тем же заливом, озером Имандра, Куолаярви, рекой Кола и участками суши между ними. Я предполагал также, что финны местами живут на землях Печоры, к востоку от Архангельска, потому что на карте там обозначены финские названия, например: Кулмяйоки, Элмайоки, Усайоки, Елецйоки, Колвайоки и т. д., которые, вероятно, произошли от обычных финских названий: Kylmäjoki, Ilmajoki, Uusijoki, Jäletjoki, Kolvajoki. Ho когда я решил узнать об этом подробнее на месте и по пути на север, то выяснилось, что на этом полуострове изредка встречаются лишь лопари, а в печорских землях — лишь самоеды. Выходит, туда не стоит ехать, поскольку пострадало бы мое основное дело — поиски финских рун и пр. Поэтому я отправлюсь отсюда на финскую сторону, в Инари, пройду вдоль границы на юг до Пяярви, откуда снова поверну в русскую Карелию и вдоль восточного побережья озер Туоппаярви и Нижнее Куйтти дойду до города Кемь. А оттуда вновь выйду к финской границе и в конце мая на недельку или на две загляну в Каяни, чтобы сменить свою одежду на летнюю. Затем отправлюсь вдоль границы до города Сортавала, а далее, возможно, до Олонецкого края. Так что в Архангельске я не побываю, хотя и намеревался. Эта поездка отняла бы у меня две-три недели, но иной пользы, разве что выучиться получше русскому языку, я в ней не вижу. [...]
Самая последняя финская деревня на русской стороне — Тумча, которая находится на северном берегу Пяярви, на одной широте с северной частью прихода Куусамо в Финляндии. На всем пути отсюда до Кандалакши нет никаких поселений, к северу от этой линии уже не встретишь ни одной финской деревни, да и к югу от нее — весьма редко. Обычное расстояние между деревнями от двух до четырех миль. На побережье Белого моря во всех деревнях говорят по-русски и мало кто понимает по-фински или по-карельски. Таковыми поселениями на побережье являются: Кереть, в сорока верстах на северо-запад от нее — Черная Река, в двадцати верстах по тому же направлению — Ковда, к северу от нее в тридцати верстах — Княжая и последняя на северо-восток — Кандалакша, ровно в тридцати верстах пути. Итак, на всем берегу протяженностью в сто двадцать верст нет других поселений, кроме упомянутых, хотя Кереть и Ковда по величине равны городу Каяни, Кандалакша — чуть поменьше их, а Черная Река и Княжая — еще меньше, в них всего по тридцать-сорок домов. В маленьких деревушках, вдали от побережья, говорят по-карельски, но в них вряд ли найдется хоть один мужчина, даже мальчонка, который не говорил бы одновременно и по-русски. Карельские руны почти совсем забыты, а вместо них поют обычные русские песни.
Кола, 19 февраля 1837 г.
[...] Уже начиная с Ковды в Княжой Губе, Кандалакше и у лопарей в Коле для перевозки дров, сена и прочего служат собаки. Собаки в основном рыжие пли же в белых пятнах, иные из них довольно большие. Собачья упряжь прикрепляется к шейному подхомутнику, от которого по обоим бокам к кереже отходит по ремню, так что собака идет между ремнями, как лошадь в оглоблях. Вожжа, как и у оленей, всего одна, она перекидывается через спину собаки. [...]
На постоялом дворе под названием Риккатайвал, расположенном между Йокостровом и Разнаволоком, мы кормили оленей. Мой попутчик угостил лопаря вином, и в благодарность за это тот сварил чай, которым напоили и меня. Куда бы мы ни заходили, везде для нас готовили еду, мясо или рыбу, за что не хотели брать плату, но все же были очень довольны, когда я давал им копеек десять-двадцать. Помимо погостов местами встречались небольшие избушки, в которых жили отдельные лопарские семьи. В таких домах — открытый очаг, два-три довольно больших застекленных окна и деревянный пол.
Мааселькя, что в тридцати пяти верстах от Разнаволока и где был постоялый двор, сплошь состояла из таких лопарских избушек, да еще часовенки, или церквушки с колоколом, в который усердно били по случаю воскресенья. Правда, по своему звучанию этот колокол едва ли был лучше большого коровьего ботала. Здесь я приобрел себе койбинцы [134] и яры[135] с пришитыми к ним штанами. За первые заплатил один рубль, за вторые — пять рублей. Мне предлагали еще и платье из оленьей шкуры (печок[136]), за которое просили десять рублей. Но его так неудобно надевать, что я не стал покупать. В Разнаволоке я торговался с лопарем о плате за перевоз, в том же доме одолжил в дорогу печок, надевая которую задел себя по глазу. Будь я более суеверным, я бы подумал, что это лопарь наколдовал мне в отместку, но я постарался отогнать эту мысль, прекрасно сознавая, что глаз, который и без того уже третьи сутки побаливал, и в самом деле может разболеться как заколдованный. [...]
Начиная от Кандалакши до Мааселькя и дальше довольно хорошие леса, которые дают жителям этого края строевой лес и другую нужную древесину. Ближе к Коле лес становится хуже. В Колу лес для строительства сплавляют по реке Тулома, иногда за десять миль. Но дрова для топлива, сосну и березу, заготовляют поближе — за полмили или за милю от дома.
Почти половина пути от Кандалакши до Колы проходит по озеру Имандра, но не из конца в конец его, а так, что самая длинная северо-восточная часть озера остается в стороне от дороги. Открытых пространств было меньше, чем я предполагал, да и те зачастую пересечены то широкими, то узкими мысами.
На этот раз обошлось без пурги, которая доставляет путникам немало хлопот. Говорят, что при пурге и встречном ветре олени перестают слушаться, поворачиваются головой к кережке, неотрывно смотрят на ездока, и никакая сила тогда не заставит их идти вперед. Наши олени порою поступали так же, но потом все же подчинялись хозяину и шли дальше. А вообще эта манера оленей поворачиваться мордой к кережке и глазеть на тебя — самое неприятное, что я испытал при езде на них. Проходит немало времени, прежде чем заставишь оленя сдвинуться с места. Порой ездоку приходится слезать с кережки и тащить оленя за потяг, пока он не соблаговолит идти сам. И все же, как говорят, попадать в Колу летом намного труднее. Бывает, что буря на Имандре и встречный ветер задерживают путников на несколько суток, а то и на целую неделю. Кроме того, горы, камни и болота замедляют путь.
Вот так я и добрался до Колы, без особых неприятностей, если не считать довольно сильного катара, который терзал меня головными болями, шумом в ушах и прочими неприятными ощущениями, а потом на несколько дней приковал к постели.
Кола, 3 марта 1837 г.
Дорогой брат!
Только я успел приготовить все необходимые письменные принадлежности, чтобы приветствовать тебя отсюда,
с самого крайнего города на Севере, как принесли долгожданное письмо от тебя. Здесь, в чужих краях, последние две недели мне было особенно тоскливо, поэтому каждое письмо с родины бесконечно радует меня. Хозяева дома говорят только по-русски, я же еще не вполне освоил его. Из горожан лишь доктор, человек очень порядочный, говорит по-латыни, и жена коменданта, родом из Риги, владеет немецким. Не будь их, я, пожалуй, совсем пропал бы от тоски. Особенно часто я бываю у доктора, где посылаю ко всем чертям общество трезвенников, которое оставил в Каяни. Но все же по этому письму ты можешь заключить, что я делаю не очень большие отклонения, поскольку только что вернулся от него и сел писать. [...]
О своей поездке могу сказать, что в основном дорога была скучной, но надеюсь, что впредь она будет интереснее. Я шел то пешком, то на лыжах, то на лошадях или оленях. На собаках мне еще не довелось ездить, хотя в деревнях по побережью Кандалакшского залива повсюду ездят на них. А здесь, в Коле, даже дрова из леса вывозят домой на собаках, запрягая одну либо две перед кережкой. Пригодного для топлива леса ближе, чем за милю от города нет. Лошадей мало, несколько лет тому назад во всем городе была всего одна лошадь. Но теперь их насчитывается четыре-пять. Иногда жители катаются на них с невообразимым шумом, хотя большинство развлекательных поездок совершается па оленях. Господ здесь наберется с дюжину: комендант, исправник, судья, два заседателя, врач, почтмейстер, управляющий магазинами с мукой и солью, начальник, распоряжающийся торговлей вином, таможенник, два попа, писарь и прочие.
Сам город расположен на мысу, между реками Кола и Тулома. Сливаясь за городом, они впадают в Кольский залив, длиной в четыре мили, который, по сути, является уже Ледовитым океаном, во что трудно поверить, так как он почти никогда не замерзает. Домов насчитывается больше сотни, пять-шесть из них отстроены получше. Одна главная улица, остальные — невзрачные переулки. Две церкви: одна — большая деревянная, другая — из камня и сработана очень хорошо. Здание казенной палаты также каменное, но весьма невзрачное. Город окружен высокими обнаженными горами, в низине между ними всегда дует ветер.
На этом заканчиваю свой рассказ про Колу. Следующей осенью, по приезде в Хельсинки, расскажу еще. Теперь я отправлюсь в Инари, дальше пойду вдоль границы по финской стороне. В мае я заеду в Каяни, чтобы написать рецепты Малмгрену [138] и заказать себе новую одежду. Я, видишь ли, и предположить не мог, что за полгода моя одежда так сильно обносится. Затем из Каяни я направлюсь вдоль границы в Сортавалу, а там буду проходить как по русской, так и по финской стороне. Из Сортавалы через Выборгскую губернию вернусь в Хельсинки. [...]
Сегодня из того местечка, где я нанял себе перевоз в Финляндию, приехали лопари. До сих пор я обходился без шубы и кафтана, но, видимо, теперь, в конце зимы, на оставшиеся недели придется справить себе или шубу, или печок, иначе я не осмелюсь пуститься в путь, равный двадцати милям, по безлюдным местам. [.,.]
ПЯТЬ ДНЕЙ В РУССКОЙ ЛАПЛАНДИИ[139]
Мало кто из наших бывал в Лапландии, еще меньше кто доходил до Колы. Пишущий эти строки уже дважды побывал в этих краях по делам: первый раз прошел по побережью Белого моря до Кандалакши, оттуда в город Кола и далее в приход Инари; второй раз — наоборот, из Инари в Колу и т. д. Обе поездки пришлись на зимнее время, летом эти места вообще труднопроходимы. Зимой же, напротив, по ним можно хорошо и быстро передвигаться. Все представлялось мне по-другому, пока я сам не побывал в Лапландии. Люди в Лапландии доброжелательные, веселые, трезвые. Олени их резво бегут без ругани и понуканий, морозы здесь ненамного сильнее, чем у нас, тогда как их зимняя одежда гораздо теплее нашей, так что холод им не страшен.
Чтобы не тратить на пустые разговоры ни свое, ни читательское время, я опишу лишь небольшую часть своих путешествий по Лапландии, а именно путь от Колы к границе с норвежской Лапландией. За несколько дней до моего отъезда из Колы туда приехал тогдашний ленсман финляндской Лапландии Пауль Экдал. Для меня это была приятная неожиданность, так как у меня появился хороший попутчик, с которым я доехал вплоть до границы прихода Инари. Когда он управился с делами, мы отправились в путь с теми же лопарями, которые привезли его в Колу. Они были родом из деревни Муотка, что в восьми милях от Колы. Мы должны были отправиться в путь рано утром, как и договорились с лопарями. Но наши проводники с утра начали прикладываться к вину, так что в положенное время мы никак не могли собрать их вместе: найдем трех-четырех из них, но пока ищем остальных — исчезают эти. Наконец мы решили дать лопарям спокойно пить и отправиться на рассвете следующего дня, так как в этот день мы уже все равно не успели бы в Муотка. Кроме того, мы опасались, что пьяные проводники могли бы сами утонуть и нас утопить в реке Кола, на которой сразу за городом начинались пороги, а на полмили выше, где надо было переезжать через реку, течение было столь быстрым, что лед мог не выдержать. Оленей отвели на ночь в лес и настрого наказали лопарям, чтобы с утра пораньше они привели их и собрались в дорогу, покуда вино снова не завело их на неправедный путь.
Переночевав, мы рано утром отправили одного солдата собрать лопарей с их ночлегов. Через какой-то час он вернулся назад один-одинешенек и сообщил, что не смог созвать лопарей, так как они опять выпили, а иные уже порядком опьянели. Сам он тоже был пьян. Нам ничего не оставалось, как послать за лопарями других людей, с помощью которых наконец-то к девяти часам удалось всех собрать, хотя многие из них едва держались на ногах.
Перед отъездом да будет нам дозволено сказать на прощанье несколько слов о Коле. Это небольшой городок, величиной с большую деревню в Хяме. Расположен он недалеко от побережья Ледовитого океана. В нем насчитывается сто тридцать шесть домов, но все они ненамного больше домов в Хяме. Говорят, численность населения около семи с половиной сотен. Способ существования — рыболовство и торговля, у иных — ремесла. Лопари живут во многих местах в окрестностях Колы: в Муотка — в восьми милях на запад от нее, в Петсамо, Паатсйоки и Няутямё — еще дальше на запад; в Нуоттаярви, Суоникюля, Хирваскюля, расположенных к югу от выше перечисленных; в Кильдине, что на берегу Кольского залива, в трех милях к северо-востоку от города; в Мааселькя, что в семи милях к югу, и в других. Из этих деревень русской Лапландии лопари раза три-четыре за зиму ездят в Колу, куда везут для продажи оленину, шкуры, рога, койбы[140], сапоги из койбы, лопарские шубы, или печоки, дичь, лисьи и бобровые шкурки, бобровую струю[141] и вообще все, что у них имеется. Жители одной деревни, или, вернее сказать, по одному-два человека из каждой семьи, собираются в путь одновременно, вместе ехать веселее и легче, поскольку дороги обычно заметены снегом. Когда олень идет по целине, он быстро выбивается из сил, если его не заменить другим. Ежели товару много, то один человек может управлять десятком оленей. Хозяин садится в кережу первого оленя, а остальных привязывает ремешком к предыдущей кереже, и так вереницей они следуют друг за другом, везя груженые кережи. Олений «поезд» из десяти привязанных таким образом идут друг к другу оленей с кережками называется райда.
Доехав до Колы, все расходятся по заранее известным домам. Лопарь дарит хозяину дома либо лисью шкуру, либо какой другой не столь ценный подарок. Хозяин, со своей стороны, в ответ на подарок кормит и поит его до отвала. [...] Пока лопарь находится в городе, его поят повсюду, куда бы он ни приходил, в надежде, что он как-то отблагодарит за вино, которое в него вливают. Он обычно так и делает, если не в этот свой приезд, то в следующий. Из дома, где он остановился, ему еще и в дорогу дают бочонок вина, и он весь обратный путь и несколько дней по приезде домой продолжает начатое в Коле гулянье.
Как только лопари собрались, мы сели в кережки и отправились в путь. Большую часть своих оленей и кережек лопари оставили в лесу в трех четвертях мили отсюда, поэтому, чтобы доехать туда, мне пришлось занять в городе кережку.