У нее было такое заостренное дно и она оказалась столь неустойчивой, что я, опасаясь, как бы не опрокинуться, руками и ногами отталкивался от земли и с большим трудом добрался до места. Потом мне дали кережку поустойчивее, по без задней спинки. Даже на телеге трудно ехать без опоры за спиной, а на кережке и того хуже, ведь сидеть приходится вытянув ноги вдоль днища. Но один день куда ни шло, можно перетерпеть, зная, что к ночи мы доедем и мукам нашим придет конец. К тому же из рук не выпускались бочонки, содержимое которых смягчало суставы и все тело.
Хозяева, у которых останавливались, дали каждому лопарю в дорогу по бочонку вина, вместимостью в канну [142] или две, к которым они прикладывались чуть ли не через каждую версту, заставляя пить и нас. От первых предложений мне удалось отказаться, сославшись на то, что я не умею пить прямо из отверстия бочонка, а только из чарки, каковой у них не оказалось. Но вскоре они нашли выход: сняли колокольчик с оленьей шеи и предложили мне вместо чарки, и стоило мне лишь раз пригубить ее, как потом пришлось прикладываться к ней всякий раз вместе с лопарями. За эти восемь миль по меньшей мере раз двадцать они заставляли меня подносить ко рту этот колокольчик. Временами я пытался уклониться, доказывая, что от прежде выпитого я не чувствую ног, но это не помогало — лопари заверили меня, что если бы даже я не мог сдвинуться с места, они доставили бы меня в Муотка живым и невредимым. Мы убереглись-таки от несчастного случая и ушибов и часов в десять вечера приехали в Муотка, с трудом вошли в дом, который нам посоветовали, и завалились спать. В Лапландии даже гостям редко стелют постель, каждый обычно пристраивается во всей одежде, где придется — на лавке или па полу.
Проснувшись утром, мы первым делом сварили чай и позвали лопарей. К чаю у нас были хорошие сухарики, но лопари к ним не притронулись, опасаясь, что они на молоке, которое теперь, во время поста, они не должны потреблять. И про сахар твердили, что якобы они слышали, будто его рафинируют кровью, поэтому и его не брали, пили лишь горячий чай между глотками вина, которое еще оставалось в бочонках. Нам не терпелось отправиться дальше, но лопари сказали, что об этом не может быть и речи до тех пор, пока не будет выпито все вино до последней капли, и нам пришлось смириться с их решением. Теперь нас начали приглашать на попойки в дома, и это продолжалось до позднего вечера. В тот день мы заходили в каждый дом раза по три, к счастью, во всей деревне их было всего одиннадцать. Куда ни сунешься — отовсюду доносятся шум и крики. Мужчины и женщины, сыновья и дочери — все сообща помогали опустошать бочонки. В одной избе я увидел, как молодая пригожая девушка мечется на лавке, а изо рта у нее идет пена. Двое мужчин держали ее, боясь, что если она встанет, то может покалечить себя или других. «А эту мы для того и напоили до бешенства, чтобы вы посмеялись», — сказали они. Но мне было не до смеха. В другой избе мы видели десятилетнего мальчика, настолько пьяного, что он не мог даже пошевельнуться, но после этого мы больше не встречали очень пьяных людей. Когда я спросил у одного лопаря, не лучше ли оставить немного вина для следующего раза, то услышал в ответ: «Вино — дурное зелье, а от плохого чем быстрей избавишься, тем лучше». На наше счастье, в тот же день вино у них почти кончилось, на следующее утро осталось всего около кварты, которого им не хватило бы даже опохмелиться, если бы мы не добавили им остатки из нашего бочонка.
Мы описали здесь то, как лопари ездят в Колу и как ведут себя дома в первый день после поездки. И все-таки я не сказал бы, что они большие пьяницы. Ведь многие из тех, кого ни разу не видели пьяным, в год потребляют, может, в десять раз больше крепких напитков, чем лопарь, который много месяцев подряд вообще не пьет. Будучи сами постоянными рабами различных наслаждений, позволим же и лопарям хоть несколько раз в год как-то разнообразить свою жизнь. После бури обычно восхваляют безветрие, после болезни познают цену здоровью. Так и лопарю, оправившись после похмелья, легче смириться со своим уединением и с бесконечными и постоянными снегами.
В Муотка к нам присоединилась одна хозяйка из Колы, чтобы поехать с нами в Петсамо, которое, как говорили, находится в семи с половиной милях от Муотка. У женщины была своя крытая кережка, в которой хорошо было ехать под покрывалами и полстями. Но лопари не очень-то одобряли такую кережку, потому что в пути им приходится следить за тем, чтобы балок не опрокинулся, а в открытой кережке даже непривычный ездок управится сам. Кроме того, к задку крытой кережки следует привязывать за ремень другого оленя, чтобы он не давал кережке разогнаться на спуске. «Вот так нас заставляют бесплатно перевозить начальников, будь они неладны, — сказали лопари. — Но когда приезжают из вашей страны либо из Норвегии, те честно платят за перевоз и едут по-людски, в открытой кережке». С нами в Петсамо поехал также низкорослый шестнадцатилетний парень присмотреть себе невесту. Над ним подтрунивали да подшучивали, мол, надо было сначала переговорить с женщиной из Колы, может, она согласилась бы выйти за него и тогда оба они остались бы в Муотка. К нам присоединились еще несколько мужчин, которые ехали в ту же деревню по своим делам, так что всего собралось двадцать с лишним оленей. Но половина оленей бежала порожними: лопарь никогда не отправится в дальнюю дорогу без запасных оленей: устанут одни, лопарь впрягает других.
До сих пор наш путь проходил большей частью по мелколесью, но теперь пошли сплошные голые сопки, на которых не увидишь ничего, кроме гладкого снега, лишь изредка встретишь карликовую березку. Такне же березы и сосны произрастают и в более северных краях Лапландии, но там не увидишь ель или другое обычное для нас дерево.
Поздно вечером мы приехали в Петсамо, которое так же, как Муотка и другие лопарские селения, приютилось в реденьком сосняке, и жило в нем девять семейств в девяти избушках. [...]
[...] Лопари России довольно-таки чистоплотны. В жилищах своих они моют не только столы и скамьи, но и полы. Одежда женщин почти такая же, как у карелок российской Карелии: короткая кофта без фалд, полосатая либо красная юбка, серьги в ушах и т. д. Большинство из них лицом миловидные, хотя встречаются и некрасивые. Самопрялок пока еще нигде не видел, прядение совершается с помощью веретен. У мужчин российской Лапландии свой лопарский костюм, фасон которого несколько отличается от того, что носят их соседи в Финляндии и Норвегии. Основное различие заключается в том, что у них обувь пришита к брюкам, у остальных лопарей они существуют отдельно.
Мяса сейчас, во время поста, нигде не давали, зато рыба была в изобилии. Однако не к каждой зиме удавалось заготовить рыбы в таком количестве, чтобы хватало на все время поста, и тогда лопарям на русской стороне приходилось либо голодать, либо есть мясо, чего в такие бедственные времена, вероятно, и попы не запрещали.
Хотя поселения, через которые проходил наш путь от Колы до Няутямё, расположены были недалеко от Ледовитого океана, в их окрестностях в скудных лесах находили все же дрова для отопления и бревна, пригодные для строительства.
Лопари России, как и лопари Инари, всю зиму живут на постоянных местах, а на лето переселяются на побережье Ледовитого океана или в другие места рыбной ловли. Так же поступает и большая часть лопарей Норвегии и Утсйоки. Правда, тем, у кого крупные оленьи стада — в несколько тысяч голов, приходится и в зимнее время переносить свое жилье на новое место, так как в пределах прежней стоянки уже не хватает ягеля. [...]
[Июнь 1837 г.]
Кивиярви. Ночевал у Васке; зажиточный дом. Три дочери, младшую за день до этого приходили сватать. Но в ту ночь, когда я был там, жениху отправили обратно его свадебные подарки. Сочли, что девушка еще слишком молода, к тому же одна из ее тетушек всеми силами старалась добиться расторжения сделки. Поминальный день, Троица.
Поминальный день. В году четыре поминальных дня: Виеристя [Крещение], суббота накануне Троицы, перед зимним постом, осенью. Приготовляют ладан и варят кашу. Потом люди из всех домов идут на кладбище поминать своих близких и родственников. По пути отламывают несколько березовых и еловых веток. Березовыми подметают гробницы (сооружение в виде домика на могиле), а хвойные кладут на крыши гробниц. Пока одни совершают это, другие обходят гробницы и кадят ладаном. Дочь одного похороненного здесь крестьянина, бывшая замужем в другой деревне, послала ладана, чтобы им окурить гробницу ее покойного отца, а остатки ладана велела бросить вовнутрь гробницы. Все так и сделали. Та же женщина отправила кусок полотна, чтобы его привязали к кресту на могиле покойного, что тоже было сделано. После этого на гробницы поставили миски с кашей и принялись есть, причем каждый съедал ложки две-три, а то и больше. Для меня тоже была взята ложка, и мне предложили поесть. Каша была сварена из ячменной крупы, с топленым маслом. Мужчины (и маленькие мальчики) стояли без шапок, я тоже.
Я отправился дальше в путь, полагая, что свадьба не состоится, хотя некоторые уверяли, что несмотря ни на что девушку сосватают. И в самом деле, навстречу мне из Вуоккиниеми шли свадебные гости.
Из свадебных обычаев: подарки при сватовстве. На свадьбе у невесты просят разрешения войти в дом. Жених дарит родственникам зеркальца, расчески и тому подобное. Невеста трижды кланяется жениху [...][143]
В продолжение всей свадьбы жених, чтобы подчеркнуть свое особое положение, сидит в высокой бархатной шапке. Невеста плачет перед каждым родственником и перед знакомыми, и те одаривают ее кое-какими подарками, в основном четырьмя — восьмью гривенниками серебра, но, бывает, и копейками. Плач продолжается целый день, превращая свадебное веселье в скорбь о предстоящей разлуке. Когда вечером новобрачные ложатся спать, невеста разувает жениха и берет себе деньги, которые тот положил в сапоги уже заранее; она помогает ему также раздеться.
Договариваются о приданом, если его не определили ранее. Отправляясь из дома невесты, поют по дороге обычные песни. Патьвашка должен позаботиться о том, чтобы не было никакой порчи. В доме жениха их встречают свадебными песнями, и пока поют, лицо невесты должно быть скрыто от всех платком, наброшенным на голову. Укрытая таким образом, она беспрерывно всем низко кланяется. Когда песня кончается, она снимает платок с лица. Жених подводит невесту к своим родителям. Невеста кланяется им в ноги (первое приветствие), жених тоже кланяется. Едят. Молодые едят после всех в отдельной комнате. Пьют чарку за невесту — две рюмки, дарят деньги — по двадцать, сорок н восемьдесят копеек. Всю первую неделю, а то и дольше молодая должна низко кланяться всякому, кого встретит. Кроме того, каждый вечер ей приходится несколько раз припадать к ногам родителей мужа и просить разбудить ее и мужа, чтобы не спали слишком долго. А утром, одевшись, она опять кланяется и благодарит их за эту услугу.
Начиная с Кивиярви идут красивые лиственные леса и много ламбушек; за четыре версты отсюда Пахкомиенваара — всего три дома, за пятнадцать верст — дома Айонлахти и Каркуярви. Хозяин Каркуярви родом из Мухос[144] но его почти невозможно отличить от русского карела, разве что по выговору. Отсюда до Чена десять верст, дальше до двора Аканкоски полторы версты, частью по воде, частью по суше. И далее до Вуоккиниеми по суше четыре версты. Из-за дождя мне пришлось остаться ночевать в Каркуярви. В Чена я пробыл две ночи. На троицу приехал в Вуоккиниеми, заходил в несколько домов, в трех местах меня угощали чаем, а вином еще чаще.
Игра в баски [бабки]. Каждый укладывает камешки в ряд. Затем отходят от них на определенное расстояние и по очереди бросают в них камнем. Сбитые камешки каждый забирает себе. Кто после первого захода не сбивает всех камешков, тот может бросить с противоположной стороны, с места, куда долетел его камень — это всегда примечали. Ясно, что любой мог проиграть столько камешков, сколько поставил, не больше. [...]
Деревня Вуоккиниеми расположена между озерами Куйтти и Ламмасъярви и летом являет красивый вид. Довольно высокая гряда разделяет деревню на две части, так что с одной стороны деревни другая не видна. Река Ливойоки с востока образует мысок, на котором стоит всего один дом. За рекой находятся пастбища нескольких домов. Каждый вечер из деревни плывут туда на лодках с подойниками, доят коров, разжигают дымокур, остаются до утра, снова доят коров и отпускают их пастись, а сами возвращаются на день домой.
Вместе с доярками я отправился из деревни, чтобы следовать дальше, в Костамуш[145], которая находится в сорока верстах отсюда. До пастбища я шел с людьми, а дальше мне предстояло идти на ночь глядя совсем одному. К полночи я прошел половину пути и остановился у избушки для косцов. Хотя я и устал, но ребяческий страх, что кто-то может преследовать меня с целью ограбления, не позволил мне здесь заночевать. Поэтому я прошел дальше, завернул в лес и попытался заснуть на мху. Но из-за комаров это оказалось невозможным. От их великого множества вокруг было просто черно, так что с каждым вдохом их можно было набрать полный рот. Я снова отправился в дорогу, прошел около десяти верст и, вконец уставший, решил соснуть. Я нарезал большую груду веток, улегся, укрылся ветками, повязал на голову шейный платок и решил, что теперь-то я защищен от комаров. Но все было напрасно. Они добрались до меня, как ни старался я защитить свое убежище. Тут я впервые пожалел о трубке, оставленной на лето в Каяни. Правда, дым костра разогнал бы комаров, но тем самым я мог бы обнаружить себя, а этого мне не хотелось. Мой путь проходил в основном через выжженные под пашни земли и лиственные леса, оттого и такое несметное количество комаров. Намного охотнее я ночевал бы при самом сильном морозе, чем терпеть такие муки, равных которым я не испытывал даже зимой в Лапландии, когда спал на голом снегу. Утром я пришел в Костамуш, расположенную на берегу озера с таким же названием. Деревня состояла из десятка домов, многие из которых хорошо отстроены, а два — даже богато. Мне сообщили, что в одном из тех домов мужчина болел заразной венерической болезнью, поэтому я остановился в другом, у Микитты. На следующий день меня позвали на чай в другой дом, а потом еще не раз приглашали. Самовар... Руны, сказки, пословицы и т. д. записывал четыре дня. Отсюда по воде добираются до озера Куйтти, Алаярви и в Кемь. [...]
Костамуш. К дочери Микитты сначала сватался младший сын Дмитрея, затем — сын Васке. Дмитрей сказал: «У нас в доме, кроме счетных досок, нет другого хлама». У меня спросили, которому я отдал бы предпочтение. Я избежал прямого ответа, но похвалил сына Васке, не порицая и сына Дмитрея. «Но он такой сорванец, в поездках всегда чего-нибудь натворит, — сказал отец невесты. — Мальчик лучше непоседа, жеребец — неусмиренный, а из дочерей — тихоня». Не хотели брать плату за еду и постой, говорили: «Не знаю, следует ли брать».
Пятнадцать верст до Контокки шел один по хорошей тропинке. Зашел к Саллинену, один из братьев которого жил в Финляндии, около Торнио. Сам он тоже какое-то время был лютеранином, а ныне опять перешел в православие. В свое время он сбежал с военной службы, с персидской границы. Их было двое. За ними была погоня, но они встретили какую-то женщину верхом на лошади, и та отдала им свою лошадь. По дороге зашли в дом, где их надумали убить. Девушка, что сидела за ткацким станком, знаками дала им знать об этом. Когда они вечером, уже впотьмах, оставили дом, хозяин с наемным убийцей встретился им во дворе и долго искал их по углам с лучиной в руке. [...]
В Контокки шесть домов. Там переночевал. Оттуда до Луваярви пятнадцать верст. В конце пути переправа с плотом. К счастью, плот оказался на этой стороне. Зашел к Хоме Сиркейнену. Три брата Сиркейнены жили вместе. Недавно у них был раздел имущества, младший брат отделился. Старшему, Ивану, было уже за шестьдесят, седой. До сих пор дом был незаложенный [?]. Братья думали, что общая сумма составит пять-шесть тысяч рублей, но, когда произвели раздел, оказалось, что всего набралось лишь на три тысячи. Тяжело им было делиться. Старший Хома на коленях стоял перед младшим братом: «Возьми меня казаком, жену мою — служанкой». Тот пошел в горницу спросить совета у своей молодой жены, дочери Тёрхёнена. Та в ответ: «Скорее камень расколется, чем я соглашусь жить вместе».
Пили чай. Проверяли недоимки. Велели принести квитанции за десять лет. Мирской деревенский староста обежал всех. Созвал мужчин в самый разгар сенокоса. Меня провожали двадцать верст до Мийноа. Часть пути я ехал верхом, часть шел пешком. Шляпа из бересты. «Из бересты не шляпа, из старика не поп». В Мийноа я переночевал. [...] Пятьдесят верст до Роуккула, в двенадцати верстах от деревни дорога сворачивает к мосту у деревни Виксимё, который находится на финской стороне. Большая сосна, на коре которой написано имя ленсмана Каяна. Жители Виксимё вырубают лес под пашни и на русской стороне. [...] В Роуккула зашли к Истойнен. Старуха Истойнен присоединилась к нам в Мийноа. Ее младший сын ограбил монаха-старовера на острове в Туоппаярви. Брат заставил его отправить деньги обратно. От дома Истойнен тридцать верст по озеру до Репола, двадцать верст до Омелиа, где мы заночевали. Там сварили чай, но угощали не всех, мне тоже не предложили. Но дали поесть, за что я заплатил. В воскресенье были уже в Репола. Гостинцы от дочери для Тёрхёнен. У попа угощали кофе, маслом и молоком. [...] Чуть было не заменили попа за то, что он не смог обратить староверов в истинную веру. Но затем пришел приказ, чтобы он остался на месте. До Кивиярви. тридцать верст, оттуда в Короппи — пятнадцать верст, в Лусмаярви — десять верст по воде. Плыли на лодке. Был сильный ветер. [...]
Савонлинна, 20 октября 1837 г.
[...] Из Сортавалы я сначала отправился в приход Яккима, оттуда — в Куркиёки (Кроноборг), в Париккала, где на целую неделю задержался у майора Легервалла и заказал себе новые сапоги. Из Париккала я прошел в Руоколахти, Еутсено, Лаппе, Леми, Савитайпале, Тайпалсаари, затем обратно в Сяминкя, что в Руоколахти и, наконец, позавчера прибыл сюда, в Савонлинна. Нынче я отправлюсь отсюда через приход Керимяки в Хейнявеси, Тайпале, Юка, Нурмес и Каяни. Я и так задержался в пути намного дольше, чем предполагал, поэтому и не смею заезжать в Хельсинки, что еще больше задержало бы мое возвращение домой. Но есть еще и другая причина, не позволяющая мне там появляться: моя одежда до того истрепалась, что опасаюсь, доберусь ли я в ней хоть до дома.
Этим летом мои собрания заметно пополнились старинными и новейшими рунами. У меня набралось довольно много старинных песен, подобные которым есть во второй части «Кантеле». Вскоре из них получится целая прекрасная книга[146]. Пословиц записал несколько тысяч, и чистые листы, положенные в книгу пословиц Ютейни, до того исписаны мною, что едва ли там найдется чистое место. Я не считал, сколько их получилось, но загадок я записал тысяча двести. Зимой мне предстоит с ними очень много поработать, даже не знаю, как я успею, если не найдем второго редактора для «Мехиляйнен». Я напишу Перу Тиклену и спрошу у него, не согласится ли он в будущем году редактировать исторический отдел, но пока не знаю, что он на это ответит. Через три недели я буду дома в Каяни, прошу тебя к тому времени написать мне туда. [...]
Твой друг Элиас Лённрот
Восьмое путешествие 1838 г.
Об этой короткой экспедиции, совершенной Лённротом в 1838 году, в начале которой его сопровождал его друг магистр К.X. Столберг, известно очень мало. В одном из писем к Раббе от 24 августа Лённрот сообщает, что собирается скоро отправиться в путь, а в конце сентября он уже был дома. В дополнение к маршруту, который вырисовывается из приложенных здесь писем, следует упомянуть, что от озера Койтере Лённрот направился в Пиелисъярви, а оттуда — домой.
12 октября 1838 г.
Спасибо тебе за письмо, которое я получил на прошлой неделе, а также за обещание писать и впредь. Первое время после того, как мы расстались, мне было скучно без тебя. Я переночевал на постоялом дворе в Кийхтелюсваара, а оттуда на следующий день пришел в Ковера. Там я три дня записывал песни, хотя старинных рун было немного. Мне очень хотелось, чтобы ты тоже был там, поскольку одному человеку невозможно было записать все за три дня, а кроме того, ты бы услышал то, что тебе давно хотелось услышать — игру кантелистов. Кантеле там было в каждом доме. Далее я направился в местечко Иломантси, где пробыл полторы недели, захаживая в окрестные деревни. Здесь оказалось много певцов, и, наверное, я не успел посетить и половины из тех, что мне посоветовали. Настоящую песенницу — Матэли Куйвалатар — я встретил позже, на берегу Койтере, в трех с лишним милях к северу от Иломантси и в трех четвертях мили от деревни Хухус. Два дня я записывал старинные песни только от нее. Потом мне надо было спешно уехать домой, куда я и добрался в последних числах сентября. Но здесь я вновь начал скучать по тебе и Эльфингу, поэтому не забудь о своем обещании приехать сюда будущим летом, а пока пиши почаще. Родственники твои живы-здоровы и сегодня переезжают в Каяни. Все остальные тоже живут хорошо. В этом году у людей был неплохой урожай картофеля, репы и всего прочего.
Каяни, 12 октября 1838 г.
Дорогой брат!
Наконец-то я получил от тебя долгожданное письмо и хочу от всего сердца поблагодарить тебя за тот большой труд, который выпал на твою долю из-за меня и который тебе еще предстоит, когда будешь вновь помогать приводить «Мехиляйнен» в надлежащий вид. Во время экспедиции этой осенью в Карелию, которую мы совершили со Столбергом, я вновь записал много финских лирических песен, частично новых, частично варианты прежних. Сравнение их и определение их места среди ранее собранного, очевидно, приведет к тому, что подготовка всех этих песен к печати, и без того слишком затянувшаяся, отложится еще на месяц. [...]
Будь здоров.
Элиас Лённрот
Девятое путешествие 1839 г.
Из описанных ниже поездок первая, несомненно, была обычной служебной командировкой, так что мы ее не считаем собственно собирательной экспедицией. Но на пути в Хельсинки Лённрот собирал Руны в финской Карелии, чтобы пополнить готовящийся тогда сборник «Кантелетар», поскольку в предисловии к этому сборнику он говорит о том, что в 1838 — 1939 годах он ездил собирать руны в Карелию, «где оба раза записали немало дополнений и вариантов к ранее собранным». К сожалению, об этой поездке не сохранилось более полного путевого описания. В начале декабря Лённрот был уже в Хельсинки.
Каяни, 11 октября 1839 г.
Дорогой брат!
Благополучно закончив предпринятую мною и Столбергом служебную поездку, длившуюся четыре недели в Хюрюнсалми, Кианта, в часть Архангельской губернии и т. д., я решил сразу же отправиться отсюда в Хельсинки. Но путь мой будет проходить через Карелию, где я пробуду по меньшей мере месяц, для того чтобы получить крайне необходимые дополнения к финским лирическим песням. Кроме того, какое-то время займет сама дорога, так что рассчитываю быть там, где-то в конце ноября. Бедные жители Каяни не могут поверить, что вместо меня придет кто-то другой[147]. Дорогой брат, сделай так, чтобы они могли как можно быстрее убедиться в этом. Этой осенью в наших краях не было никаких эпидемий, но отдельные больные, состояние которых не вызывает опасений, все же тянут свои жалобные песни.
Привет от Столберга. Его здоровье с каждым днем улучшается, так что в этом отношении он вскоре может потягаться с кем угодно.
Твой преданный друг Элиас Лённрот
23 октября 1839 г.
В прошлое воскресенье под вечер я отправился из Полвила с намерением покинуть свой дом на целый год. Hincillae lacrimae[148] родителей. До Турункорва меня сопровождали магистр Столберг и секретарь Эльфинг. Они проводили меня еще четверть мили до Тахкосаари, где мы расстались. Потом мы перебрались на Муурахайссаари — несколько возвышенный, похожий на поляну остров на озере Нуасселькя. Мы вышли на берег и поели брусники, которой в эту осень было очень мало, вопреки всем приметам, что после урожайного года всегда обилие ягод в лесах. Говорят, Муурахайссаари — бывшее кладбище, кое-какие признаки указывали на это. «А вы не боитесь, что калма[149] пристанет?» — спросил меня один из проводников, видя, с каким удовольствием я ем бруснику, и, отбросив сомнения, последовал моему примеру. Во многих местах на острове были видны следы раскопок — люди, верившие в предание, будто здесь закопаны клады, искали их. [...]
От Хаапаярви до Йокикюля полторы мили. Проходили мимо деревни Кархунпя, окрестности которой с ламбушками, заливами, перешейками и лесами являются красивейшими в стране. В половине четверти мили от Йокикюля находится порог Куоккайсет. До этого места распространилась сеть карельских лесопильных заводов. Доски увозят в Лаппеенранта и Вийпури. Вокруг завода вырастет скоро небольшой городок. От лесопиления много пользы стране. Оно способствует развитию лесоводства и земледелия, а также других видов предпринимательства. Напротив, смолокурение в Похьянмаа — это бедствие для страны. Оно сводит на нет леса, тормозит развитие земледелия и скотоводства, порождает в народе леность и удерживает его от занятий каким-либо иным производством.
Мне пришла в голову мысль, что именно смолокурение, которое так настойчиво ныне внедряется в крае северными городами-портами, однажды приведет к их разорению. Это будет наказание за ограниченность, наказание, которое скажется лишь в третьем и четвертом поколениях. Сиюминутная выгода ослепляет людей так, что они не думают о завтрашнем дне. Уже теперь почти вся торговля маслом, мясом и т. д. перемещается на восток, тогда как в недалеком прошлом ею еще занимались в северных морских городах. [...]
Десятое путешествие 1841 — 1842 гг.
Опубликовав важнейшую часть из всего собранного им за предыдущие поездки — эпические и лирические песни, Лённрот все больше внимания стал уделять изучению языка. В январе 1841 года вместе с норвежским языковедом пастором Нильсом Стокфлетом он отправился в длительную лингвистическую экспедицию, намереваясь через Олонец добраться до русской и норвежской Лапландии, а по возможности и до самоедов [ненцев]. Они доехали до Иломантси, а оттуда Лённрот через Салми и Вескелюс уже один продолжил путь в Петрозаводск. Но поскольку на границе ему не сделали должной контрольной отметки в паспорте, поездка прервалась и ему пришлось вернуться в Финляндию. Лето он провел в Лаукко, осенью поехал снова, на этот раз с М. А. Кастреном, в финляндскую Лапландию. Кастрен присоединился к Лённроту в Кеми [Финляндия], откуда исследователи вместе поехали в Инари, навестили Стокфлета в Карасйоки (норвежская Лапландия), а после этого зимой 1842 года совершили длительную и трудную поездку в Паатсйоки, Колу, Кандалакшу, Ковду, Кереть и Кемь, а оттуда отправились в Архангельск, куда прибыли в конце мая. Найдя изучение языка самоедов бесполезным для себя, Лённрот в Архангельске отказался от попытки изучить этот язык, расстался с Кастреном и в июле отправился в обратный путь и, частично по суше, частично по воде, проехал через Онегу, Каргополь и Вытегру до Лодейного Поля. Из Лодейного Поля Лённрот совершил продолжавшуюся несколько недель поездку к вепсам в верховья реки Оять. В октябре он вернулся домой.
Сямяярви, 12 марта 1841 г.
Я посетил дом одного священника, где меня приняли с тем неподдельным радушием и гостеприимством, какое могут оказать бедные люди. Сварили кофе и прямо-таки упросили выпить третью чашку. Сетовали, что на этот раз в доме не оказалось чая. «Ну, этой беде нетрудно помочь», — подумал я и вынул из своей сумки кулек, который мне, к счастью, удалось сохранить, хотя последний возница-финн ни в какую не хотел везти меня через таможню, пока я не извлек из своей бедной дорожной сумки все, что запрещено провозить через границу. Пришлось оставить на границе гостинец радушных хозяев из дома священника в Иломантси — почти не начатую бутылку водки, но с чаем и сахаром мне жалко было расставаться. «Уж если таможенник вздумает отобрать это, то пусть берет», — подумал я. Однако возница рассуждал иначе: «Плевать мне на ваш чай и сахар, но ежели меня поймают на том, что я везу человека с запретным товаром, у меня заберут лошадь». И он рассказал историю про одного мужчину, который пытался перевезти через границу контрабандой немного кофе. У него конфисковали не только кофе, но и лошадь с санями, да и сам он едва ли избежал бы ареста, если бы не быстрые ноги, которые помогли ему скрыться в лесу. У другого обнаружили в кармане бутылку вина и тоже отобрали лошадь. И все же эти рассказы не напугали меня, я решил сохранить свой чай и кофе, и возница наконец согласился, но с тем условием, что я выкуплю его лошадь, если ее конфискуют из-за моих припасов. Но когда мы прибыли на таможенный пункт, служащий выказал полное пренебрежение к моей сумке, не удостоив ее даже взглядом.
Так мне удалось сберечь кулек с чаем, который я и отдал жене священника. Сразу же вскипятили самовар, сели пить чай и выпили очень много. Самовар — приспособление для варки чая — русское слово, означающее «сам варит». В доме их было два. Однако самоварные свойства не следует понимать буквально. [...]
На следующий день с утра пили и чай и кофе, но когда вечером поп спросил у попадьи, почему не подают чай, последовал ответ: «Сахара нет». Мне тут же вспомнилась пословица: «Многого бедному не хватает, не только свинины», и сбереженный сахар тоже пригодился.
Кто не видел воочию домов, какие строят в русской Карелии и Олонецкой губернии, со множеством ходов и выходов, всевозможных помещений, тот не сможет получить ясного представления о них. Более состоятельные семьи живут в двухэтажных домах, на каждом этаже — по две-три жилые комнаты, а также сени (синчо) с лестницами вверх и вниз. Кроме того, имеется два-три чулана со входами из тех же сеней. Одна лестница, ведущая вниз из сеней первого этажа, выводит на улицу, другая — на крытый двор и конюшню. Из сеней второго этажа одна лестница ведет в нижние сени, другая — в конюшню и хлев, а третья — на чердак. Верхние сени имеют выход на саран. Если живешь на верхнем этаже и отважишься в темноте спуститься вниз, то, не имея многолетнего опыта проживания в доме и не зная, где что находится, ты подвергаешь себя опасности заблудиться здесь. Однажды мне пришлось по крайней мере четверть часа блуждать из помещения в помещение, пока я не улегся в одном из них на что-то довольно твердое, собираясь поспать до рассвета. Раздосадованный, я не хотел звать на помощь. Но тут появилась одна из хозяек с горящей лучиной в руке и вывела меня оттуда. Оказывается, я попал в хлев и расположился на старых санях у дверей.
Петрозаводск, 15 марта 1841 г.
Олончане, говорящие по-фински, называют свой язык ливви. Видимо, это слово происходит от русского люди, потому что народ здесь называет себя людиками[150]. В язык этот замешалось много русских слов, нужных и ненужных. Кроме того, формы слов несколько отличаются от финских. [...]
Здесь, так же как и в Финляндии, язык в разных волостях имеет свои различия. Говоры Вуоккиниеми и Репола представляют собой смесь карельского и олонецкого говоров.
Особый говор составляет вепсский язык, на котором, по полученным мною сведениям, говорят в Шолттиярви, в шестидесяти верстах к югу от Петрозаводска. Людики вряд ли вообще понимают вепсский. Если человек говорит непонятно, его называют «вепсом». Людики отличаются от жителей более северных погостов, таких как Линдаярви, Репола, Рукаваара и др., которых они называют лаппалайсет [лопари].
Петрозаводск. 19 марта 1841 г.
Удивительно не везет мне с паспортами. Лишь в Иломантси, на тридцать миль удалившись от Каяни, я заметил, что переводчик при переводе паспорта на русский язык сократил время его действия — вместо двух лет написал два месяца. Я не смел и надеяться на то, чтобы паспорт в таком виде сгодился в России, поэтому отправил его обратно с возвращавшимся Стокфлетом и попросил прислать взамен новый. Но когда мое письмо пришло в Оулу, губернатора Лагерборга не оказалось на месте, и в паспорте ножом соскребли слово «месяца» и написали «года». Причем это было проделано так мастерски, что рядом со словом «года» на месте соскобленного слова зияла внушительная дырка, примерно равная цифре ноль. Просить повторно заменить паспорт не хватало терпения, хотелось наконец-то оказаться по ту сторону границы, хотя исправленный таким образом паспорт мог сослужить плохую службу. Правда, внизу рукой переводчика было засвидетельствовано, что паспорт действителен два года, но ведь слова переводчика имеют отношение только к самому переводу и не свидетельствуют ни о чем ином. Так, я прибыл в таможню, расположенную в одном из домов деревни Колатселькя волости Туломаярви. Таможенник этой ночью вернулся из поездки в Олонец. Он был еще в постели, когда я, приехав туда в полуденное время, хотел показать ему свой паспорт, в соответствии с предписанием, записанным на его обложке, что этот документ необходимо показывать на первой же таможне. «В этом нет надобности», — таков был ответ господина, не пожелавшего покидать свою постель. Даже сумку не проверили, так что ничто не угрожало моим книгам и бумагам, и я мог беспрепятственно продолжать свой путь. А так как дорога шла вдоль границы, то через пятьдесят пять верст я благополучно проехал через вторую таможню в местечке Вескелюс. Таможенника не было на месте, он, как было сказано, поехал отвозить в Петрозаводск конфискованные товары. И здесь не понадобилось открывать сумку, так как солдат поверил уверениям возницы, что в ней нет ничего, кроме книг.
Таким образом, 15 марта я прибыл сюда, в Петрозаводск, и на следующий день отнес паспорт в полицейский участок. Я полагал, что все в порядке, но вчера, 18 числа, получил из полицейского участка приглашение явиться туда. Там городничий объявил мне, что я не имею права проживать здесь по этому паспорту и что мне следует отправиться обратно по ту сторону границы. «Почему же?» — «Потому что вы не показали паспорт на таможне». Я объяснил, почему не было подписи таможенника, но никакие объяснения не помогли, и мне надлежало убираться из города подобру-поздорову. Тогда я пошел к губернатору, в надежде с его помощью устроить свои дела. Но и эта надежда рухнула. Все же я добился разрешения проехать до ближайшей таможни, откуда я мог вернуться обратно, получив таможенную отметку. Так блюдется закон. Выходит, чтобы не проделывать вновь в оба конца путь, равный восьмидесяти шести верстам, мне надо было спорить до тех пор, пока не выдали бы свидетельства о прохождении осмотра в Колатселькя, или же дожидаться в Вескелюс возвращения таможенника. Но разве я мог предположить такое?
Собираясь к губернатору, я взял с собой докторское свидетельство, а также некоторые другие документы, чтобы доказать при необходимости, что я еду не под чужим именем. Но показывать их не пришлось. Отлучившись ненадолго, губернатор по возвращении попросил меня посетить его супругу, которая якобы болеет. Наверное, это своего рода испытание, подумал я про себя, либо экзамен по медицине, который должен показать, являюсь ли я врачом на самом деле. Я последовал за губернатором в покои. Его супруга рассказала мне — по-немецки, — что она простудилась и после этого уже три недели чувствует себя нездоровой: был жар, кровотечение из носа и пр. Я спросил, почему же они не позвали городского врача, ведь, по слухам, их тут целых три. Мне ответили, что не стали делать этого, поскольку надеялись, что все и так пройдет. После этого я еще больше уверился в том, что болезнь была лишь предлогом для того, чтобы подшутить над странным путником либо устроить экзамен в области его медицинских познаний. Если дело касалось первого, то я вполне соответствовал их представлениям, так как растерялся при этом испытании, ужасно плохо говорил по-немецки, из головы вылетели все даже самые обычные фразы. Чтобы оправдать свое звание, я сел и написал рецепт (какой-то потогонный чай) и попросил послать в аптеку. Скорее всего, рецепт никуда не отнесли, а передали домашнему врачу. Если бы не моя растерянность, было бы неплохо подвергнуть испытаниям саму госпожу и доказать ей, что она совершенно здорова. Но поскольку у меня не ладилось с немецким, я отказался от своего намерения. Вернувшись в кабинет губернатора, я попросил разрешения пожить в городе три-четыре дня, прежде чем поеду на таможню. С этим согласились.
Петрозаводск, 20 марта 1841 г.
Дорогой брат!
Чтобы последняя часть «Истории России»[151] наконец-то увидела свет, посылаю тебе эту рукопись с просьбой договориться с Васениусом о ее печатании так, как считаешь нужным. Часть рукописи еще не правилась и находится в таком виде, в каком она вышла из-под пера Г. Тиклена. Поговори с Акиандером, Столбергом, Каяном или с кем-нибудь еще, кто бы согласился поработать над нею и внести необходимые исправления; за труды получил бы десять, а может, и более экземпляров полного издания истории. В любом случае следовало бы обратиться к Акиандеру, чтобы он разрешил воспользоваться теми поправками, которые он, сверив их по большой истории Карамзина, внес в «Историю России» Германа. Ведь именно последней руководствовался Тиклен. Надо бы сделать уже в рукописи исправления, относящиеся к еще не напечатанной части, а остальные поправки к уже изданным листам следовало бы поместить кратким приложением в конце книги. [...]