Во всяком народном празднике есть нечто необъяснимо отрадное и достойное уважения; вероятно, у каждого, кто бывал на них, создается такое впечатление. Сам праздник, корни которого уходят в глубокую древность, встает перед нами не мертвым памятником, а картиной живой старины. В современной жизни трудно найти другую форму, кроме народного праздника, где прошлое представало бы перед нами более явственно. Правда, кое-кому может показаться, что в театре, к примеру, древнюю жизнь изображают более полно, но это не так. [...]
Праздник, который я здесь хочу описать, проводится в приходе Сяксмяки, в деревне Ритвала. Его так и называют — Хелка деревни Ритвала. Деревня находится недалеко от большого озера. Один из хребтов возвышенности
Маанселкя, который тянется вдоль озера, значительно сужаясь, приближается к деревне Хуйттула, расположенной в четверти мили от Ритвала. [...]
Коротко опишу Хелку деревни Ритвала. Праздник этот проводится каждое воскресенье после полудня, начиная с Вознесенья и вплоть до Петрова дня, то есть до конца июня. Девушки собираются в одном конце деревни и, взявшись за руки, становясь по четыре-пять в ряд, медленно идут по деревне и поют древние руны. Довольно далеко от деревни на возвышенном ровном месте под названием гора Хелка девушки останавливаются. Там они образуют круг, танцуют и поют руны[41]. Затем той же дорогой медленно и с песнями возвращаются обратно. Вечер проводят уже в деревне, где собирается большая толпа людей и затевает разнообразные забавы и увеселения, не считаясь с этикетом. Непременным условием этого праздника является то, что ни один мужчина и ни одна замужняя женщина не имеют права участвовать в этом шествии. Им позволяется только присутствовать в качестве безмолвных зрителей и слушателей. Но это не обижает их. Другое дело — девушки, которые потеряли свое честное имя и которым тоже запрещено участвовать в празднике.
Теперь уже трудно выяснить, что послужило поводом для этого праздника и каково было его первоначальное назначение. Можно только предполагать, что зародился он еще до прихода в страну христианства, на что указывает слово «бог», употребленное в некоторых песнях во множественном числе, что вряд ли было возможно после принятия христианства. Кроме того, в той же песне, как мне кажется, есть некоторые указания на то, что первоначально этот праздник был обрядом жертвоприношения, но по ней невозможно определить, с какой целью его проводили — чтобы добиться хорошего урожая, или, возможно, из-за чего-то иного. Другие же песни дают материал для иных догадок относительно появления и первоначального назначения праздника. В одной из них речь идет о девушке, которая до конца осталась верна своему жениху и ни за что не согласилась обвенчаться с другим, хотя ей сказали, что суженый ее умер на чужбине. В конце концов жених вернулся, и девушка послала своего юного брата встретить его. На вопрос жениха, как поживает Инкери — так звали девушку, — мальчик необдуманно отвечает: «Да хорошо она живет, целую неделю играют ее свадьбу» и т. д. На этом песня обрывается. Жених, очевидно, понял эти слова буквально и совершил какой-нибудь отчаянный поступок, прежде чем узнал истину. А девушка либо выплакала свои глаза от тоски-печали, либо с горя покончила с собой. Подобное событие наверняка должно было привлечь к себе большое внимание и, следовательно, могло явиться поводом для проведения поминок в честь девушки. [...] В другой песне поется о деве Магдалене, которая совершила три тяжких греха и трижды лишила себя чести называться девственницей. Признаться, не понимаю, почему именно с ее именем связывают проведение этого праздника, ибо тысячи других девушек могли бы считаться достойными подобной почетной памяти. [...]
Особенно торжественно проводится праздник Хелка в Троицу. Молодежь из соседних приходов собирается в Ритвала на праздник. Когда я услышал, сколько народу здесь бывает в этот день, у меня создалось впечатление, будто мне рассказали о древних Олимпийских играх, с той лишь разницей, что состязания здесь ведутся только в пении, и девушки, естественно, стараются, чтобы голос их звучал как можно приятнее — как во время шествия, так и после, в деревне. Молодежь, собирающаяся здесь, веселится всю ночь. Играм, танцам и песням нет конца. Не знаю, возможно, когда-то на празднике не были соблюдены рамки приличия, или что другое явилось причиной, но местный ленсман не так давно запретил праздновать Хелку. Правда, народ начал роптать, и особенно потому, что здесь живо еще старое предание, которое гласит, будто бы наступит конец света, если не праздновать Хелку. Так и говорят: «Конец света придет, когда забудется Хелка в Ритвала и зарастет поле в Хуйттула». В тот год, когда не проводили Хелку, случился в этом краю неурожай. Это сочли карой небесной за пренебрежение к празднику Хелка и после того стали опять праздновать, как и прежде. Если бы власти попытались снова помешать, мне кажется, недовольство было бы еще больше. С тех пор праздник проводится каждый год, очевидно, и в этом году скоро будут праздновать.
Э. Л.
Третье путешествие 1832 г.
В свою третью поездку Лённрот отправился из Лаукко 13 июля. Почти до самой границы его сопровождали два студента, с которыми он прошел через Тампере, Ювяскюля, Куопио, Каави, Нилсия до Нурмес, где 25 августа расстался с попутчиками и приступил к сбору рун. Из Саунаярви — северо-восточной окраины прихода Нурмес — Лённрот отправился за границу, в Колвасъярви, оттуда через село Репола, деревни Каскиниеми, Роуккула и Мийноа — в Аконлахти. Дальше на север Лённрот не попал, а вернулся через Лентийра, Каяни, Куопио и Порво в Хельсинки, куда прибыл 17 сентября.
[...] Если бы время и обстоятельства позволили мне, я бы совершил путь из прихода Нурмес, что на севере Карелии, в приход Репола Олонецкой губернии и оттуда дальше к северу в Вуоккиниеми и в другие приходы Архангельской губернии. От центра Нурмеса верных шесть миль до деревни Йонкери, расположенной в отдаленном уголке прихода, напротив Репола, граничащей с приходом Кухмо. Еле приметные тропинки бегут то по болотам, то по низким холмам, покрытым величественными и бескрайними нетронутыми лесами. В начале пути еще встречались кое-где одинокие усадьбы, а дальше, кроме единственной захудалой избенки, не было ни одного жилья. [...]
Когда-то, несколько десятков лет тому назад, дети из йонкери сами добирались на лыжах до церкви в Нурмесе, чтобы их окрестили.
Переночевав в одном доме, мы пошли дальше на север в Саунаярви, и там я попрощался со своими попутчиками. За час я добрался до Нискаваара, сначала по воде, затем по суше, и до нитки промок под проливным дождем. Отсюда я должен был идти в Уконваара, до которой, как мне говорили, три версты. Малыш лет пяти-шести — старших никого не было дома — проводил меня немного по тропе и, сказав, что дальше надо сворачивать то налево, то направо, повернул обратно. Я действовал точно по его совету относительно поворотов направо и налево, но не знал, какая из свороток вернее. Наконец я пришел в усадьбу под названием Лосола, или Лосонваара. Отсюда мне предстояло пройти еще две версты до Уконваара и далее шесть верст до Куусиярви, куда я добрался поздно вечером. На следующее утро я отправился дальше, наняв одного мужчину проводить меня до Колвасъярви — первой русской деревни, что в двух с лишним милях отсюда. Мы прошли по сухим грядам, расположенным параллельно и поросшим сосняком, между которыми были болота. Чтобы лучше представить себе эту местность, можно вообразить, что когда-то здесь все было покрыто водой, которая, придя в движение, образовала огромные волны да так потом вдруг и застыла. Гребни волн как бы превратились в гряды, а у их оснований образовались болота. Трудно представить себе, какой же страшной силы была буря, если она смогла поднять такие гигантские волны, по сравнению с которыми все ранее описанные жуткие истории о кораблекрушениях покажутся ничтожно малыми, даже если их разглядывать сквозь лупу самых внушительных размеров. Идти по сухому гребню было легко. Посреди длинных и узких болот кое-где виднелись лесные ламбушки, но даже они не могли придать пейзажу очарования. Если бы нам вздумалось под прямым углом изменить направление своего движения, то нам пришлось бы без конца подниматься на гряды, переходить их, пробираться болотами и т. д.
Пройдя верст тринадцать, мы вышли на берег Осмаярви. Надежды наши отыскать здесь хоть какую-нибудь лодку не сбылись. Пришлось идти четыре версты по правому берегу до пролива, соединяющего озера Осмаярви и Колвасъярви. Мы стали изо всех сил кричать: «Лодку! Лодку!», но так ни до кого и не докричались. Да и навряд ли наши крики могли быть услышаны в деревне Колвасъярви, которая находилась в трех верстах от пролива. Но нам все же надо было как-то переправиться через озеро — слишком большое, чтобы обогнуть его, к тому же в конце пути мы оказались бы у широкого ручья, перейти который было бы ничуть не легче. У нас не оставалось другого выхода, как самим соорудить средство для переправы.
Неподалеку от берега лежали сосны, поваленные друг на друга, с которых прошлым летом жители Колвасъярви сняли заболонь на пироги, как сказал мой провожатый. Православные финны[42] и в праздники, и в будни едят много пирогов, а ныне, при заметной нехватке зерна, сосновая заболонь стала основной примесью в муку. Из этих подсохших за лето сосен мой попутчик нарубил бревна длиной в три с половиной топорища, мы перетащили их на берег и соорудили из них плот. Шести таких бревен было достаточно, чтобы плот выдержал нас. В двух из них по концам мы сделали углубления и соединили их поперечными бревнами, на таком расстоянии, чтобы остальные уместились между ними под поперечными бревнами снизу. Уложены они были без всякого крепления, лишь небольшая выемка не давала им выскользнуть. А если на них наступить, они ушли бы под воду, сбились бы. Следовательно, мы должны были сидеть на боковых бревнах, скрепленных поперечинами. Для равновесия мы сверху уложили еще несколько бревнышек. И на таком на скорую руку сооруженном плоту пусть медленно, но благополучно мы переправились через пролив в полверсты шириной. Мужик рассказал, что ему часто доводилось переправляться таким образом. И он клал лишь одно поперечное бревно между боковыми, а теперь ради меня положил два.
В Колвасъярви я зашел в дом Хуотари. Старый хозяин провел меня в отдельную комнату и поинтересовался относительно моей поездки. Я без утайки ответил на все его вопросы и, в свою очередь, спросил, могу ли я чувствовать себя в безопасности, странствуя по этим краям? Он сказал: «В десять раз спокойнее, чем у вас, где человека могут избить до смерти». Была такая история. Не так давно сын одного богатого крестьянина из их прихода поехал в Финляндию и подкупил там мужчину, чтобы отправить вместо себя в солдаты, но тот, получив деньги, убил его. Однако вскоре мы пришли к общему мнению, что поделом таким вербовщикам. Когда же я заметил, что здешние крестьяне всю долгую зиму торгуют у нас вразнос и ничего плохого с ними не случается, он согласился, что в общем-то и в нашей стране вполне безопасно. «Но все-таки у нас спокойнее, — продолжал он. — Могу заручиться всей своей собственностью, что куда бы вы ни пошли, вас никто не тронет, ни один волос не упадет с вашей головы». Не успел он это сказать, как вошел его сын и резко прервал его словами: «Отец! Не ручайся за то, чего не знаешь». И он рассказал о беглых солдатах, которые прячутся по лесам, а кое-где и по деревням и которым может взбрести в голову вывернуть карманы у человека, а чтобы скрыть свое черное дело, помочь ему отправиться в мир иной.
Отсюда я проделал пешком путь длиной в пятнадцать верст до Репола. Разговор в доме Хуотари запал мне в голову, поэтому я несколько раз сходил с дороги, дабы разбойник, если ему вздумается преследовать меня, мог без лишнего шума пройти мимо. Но, видимо, моя предосторожность была излишней — ни в тот раз, ни позже подобные неприятности со мной не случались. Репола — центр прихода, иначе говоря, погост. Здесь живет богатый крестьянин Тёрхёйнен, к которому я и зашел. Он попросил меня показать паспорт, и я предъявил его. Бегло пробежав глазами текст, переведенный на русский, он спросил, когда я выехал из Куопио? Я сказал, что более трех недель тому назад. «Но паспорт получен менее двух недель назад, как же вы это объясните?» Я стал изучать свой паспорт и увидел, что он помечен вторым августа по новому стилю, та же дата стояла под русским переводом, где следовало поставить 21 июля по старому стилю. Я пояснил ошибку, и Тёрхёйнен сразу все понял. Позднее, когда мы остались вдвоем, он признался, что вначале подумал, не подослали ли меня отравлять их колодцы, поэтому и спросил с такой строгостью про паспорт. И сказал, чтобы я не обижался, если кто-нибудь примет меня за такового. «Вот ведь было же в Салми такое...», — и он вкратце рассказал о нашумевшей во время эпидемии холеры истории. «Неужели вы верите вздорным слухам об отравлении колодцев?» — спросил я у него. «Положим, я не верю, — ответил он, — но другие-то верят, и не вздумайте доказывать им обратное». Выпив у него несколько чашек чаю и перекусив, я отправился с тремя крестьянами через озеро в деревню Вирта, где и заночевал. [...]
От Каскиниеми до Роуккула, где на расстоянии в двадцать верст не было ни одного дома, я шел без проводника. Под конец я заблудился, свернул на какую-то тропу, и она вывела меня на берег озера, по другую сторону которого виднелись клочки пахотной земли. И хотя поблизости не было видно жилья, я все же прикинул, что оно где-то недалеко. Я решил обогнуть озеро, что оказалось делом нелегким, так как пришлось брести по топким болотам, проваливаясь иногда выше колена.
Не зная, с какой стороны короче путь, я свернул налево и вдруг увидел перед собой широкий ручей. Чтобы переправиться через него, я довольно долго шел вдоль ручья, но моста видно не было. Вот где пригодился бы плот, на котором мы переправились через пролив между озерами Осма и Колвас. Тут меня осенило — ведь можно перебросить вещи на тот берег. Сначала я перекинул сапоги, а чтобы они лучше летели, положил вовнутрь по камню. Перебросив их отличнейшим образом, я столь же удачно переправил все остальное, кроме пиджака, который, будучи связан в узел, развязался и упал в ручей, как подстреленная утка. Я ринулся в воду и, подхватив не успевший затонуть пиджак, выбрался на берег и начал собирать разбросанные по земле пожитки. Тут подошли две женщины, издали наблюдавшие за моей переправой: «Вам бы пройти немного выше, там ведь мост. Мы хотели крикнуть вам, но вы уже были в воде». Я подумал, что ничего страшного не произошло, и спросил у женщин, далеко ли деревня. «В полутора верстах отсюда», — ответили они. Именно эта деревня и была мне нужна.
Теперь, наверное, было бы уместно поговорить немного о здешних финнах, которые с давних пор являются подданными России и, вероятно, со времен Владимира Великого[43] — православными. Они называют себя «веняляйсет»[44] [русские]. По-видимому, в прежние времена так называли финнов, проживавших в этих краях, а теперь в Финляндии это название применяют по отношению ко всему русскому народу[45]. Финнов, живущих на нашей стороне, они называют шведами, а нашу страну Руотси — Швецией или Землей шведов. В некотором отношении их обычаи и обряды нравятся мне даже больше, чем те, что бытуют у нас. Так, например, они лучше, чем в целом ряде мест у нас, следят за чистотой. У здешних финнов не встретишь жилья, чтобы не были вымыты полы, а подчас до такого блеска, как в любом господском доме. Избы здесь такие же, как в Саво, с дымоволоком на потолке, но в них больше окон, обычно восемь — десять, часть которых застеклена, а другая — без стекол. В избах Саво окон меньше, обычно четыре — шесть, но там они большего размера. У финнов, живущих в России, подклеть в избах выше, там хранится у них ручной жернов и прочая хозяйственная утварь. Жилые помещения всегда соединены со скотным двором, являющимся как бы продолжением крестьянского дома. От избы хлев отделен сенями, из которых ступени ведут вниз, в скотный двор. Я говорю об этом не для того, чтобы перечеркнуть свои слова о чистоплотности людей, которую только что превозносил, наоборот, когда люди и животные находятся так близко, этот вопрос становится еще более важным. У нас жилые помещения располагаются всегда отдельно от скотного двора, и люди позволяют себе особо не заботиться о чистоте.
Хорошим обычаем у здешних финнов является то, что в каждой деревне покойников хоронят на своем деревенском кладбище. Наши же суеверия привели к тому, что покойника зачастую везут за четыре-пять миль, чтобы похоронить на кладбище у церкви. Нетрудно заметить, сколь это обременительно и даже противоестественно. Неудобства этого обычая особенно ощутимы во время эпидемий. Когда года полтора тому назад были выделены отдельные кладбища для холерных, в ряде мест возникли беспорядки, связанные с тем, что народ не соглашался, чтобы кого-то из покойников хоронили в неосвященной земле, тогда как для остальных это преимущество оставалось. Ежели бы у нас, как у православных, в каждой деревне было свое кладбище, то все проблемы с холерными кладбищами были бы решены, не говоря уже о прочих.
Здешние финны считают гостеприимство добродетелью, а возможно, даже религиозным долгом, но сами же, к сожалению, нарушают его, примером чего является суеверный запрет не есть из миски, что стояла перед инаковерующим. Поэтому в поездку следует брать с собой свою чашку, которую потом можно выбросить. Правда, в некоторых домах имеются чашки и миски специально для инаковерующих и там всегда можно поесть. Я не взял в дорогу чашку, понадеявшись обойтись как-то. У Тёрхёйнена, как было описано выше, я вдоволь наелся. Но это событие сильно озаботило некую крестьянку, к которой я зашел по пути. Она охотно накормила бы меня, но у нее не было «мирской чашки». «Вы заходили к Тёрхёйнену?» — спросила она. «Заходил». — «Вы ели у них?» — «Да, а почему бы и нет?» — «Он, верно, угощал вас из своих мисок?» — «Что правда, то правда», — ответил я, хотя не был вполне уверен в этом. «Вот, вот, — запричитала старуха, — он такой же, как и все. Что будет с этим миром, если люди ни с чем не считаются?» Старуха, по-видимому, относилась к староверам, или старообрядцам, их еще немало в этих краях, они не всегда могут дозволить людям иной веры есть у них, а также не терпят сторонников официальной русской православной церкви. Их религиозный фанатизм зашел так далеко, что даже лошадям, на которых наши крестьяне отправляются в Кемь, не дозволяется пить из тех прорубей, из которых пьет их скотина. Если кому-то случается нарушить этот запрет и напоить лошадь, женщины тут же окружают его и начинают орать во всю глотку: «Опоганил нашу прорубь!» Один из наших крестьян, по-моему, удачно ответил женщинам, когда они, по своему обыкновению, начали кричать: «Испоганит, испоганит!» — и хотели прогнать его. «Пусть лошадь пьет, — сказал он, — все лошади одной веры, что наши, что ваши». [...]
Они с осуждением относятся к тем православным финнам, кто курит. И предубеждение против табака у них настолько сильно, что даже гостю не разрешается курить в доме. Когда я просил разрешения закурить, некоторые запрещали, а иной хозяин позволял. Но стоило мне набить трубку и зажечь ее, как женщины тут же покидали помещение.
Вино и прочие крепкие напитки не так пугают их, как курение. Но напитки эти поглощаются в размерах, весьма редко доводящих до опьянения. Вино каждый день не употребляется. Мне кажется, что они употребляли бы это губительное зелье еще в меньшей мере, если бы не хорошая возможность тайно доставлять его из ближайших финских волостей. В некоторых местах интересовались, нет ли у меня вина для продажи. Я отвечал, что перевоз подобного товара через границу запрещен под угрозой большого штрафа. Они же считали, что это вовсе не опасно, да так оно, по-видимому, и есть. К сожалению, не во всех местах имеются должностные лица, которые могли бы если не искоренить контрабанду, то хотя бы штрафовать за это. Правда, в каждой волости есть свой староста, что-то вроде нашего ленсмана, он избирается из крестьян сроком на один год. Но староста не является особо влиятельной личностью, и если даже он захотел бы вмешаться в дела, то не всегда осмелился бы ссориться с крестьянами. Ему, например, приходится мириться с тем, что в округе много беглых солдат, которые творят все, что только вздумается подобному сброду, вынужденному скрываться от властей. А начни он бороться против них, у него не будет спокойного дня. Староста превращается в очень значительное лицо во время рекрутского набора, и тогда он неплохо наживается при составлении списков новобранцев. Во внимание при этом принимается количество сыновей в семье. Если сыновей двое, то их обычно оставляют дома, лишь в крайнем случае могут забрать одного. Но бывает, что и троих сыновей при одном дворе оставляют, все зависит от того, к кому староста наиболее благосклонен.
В каждой волости кроме старосты имеется еще и священник. Но в некоторых волостях его нет порой годами, как, например, нынче в Вуоккиниеми. Примерно раз в год туда наезжает поп из Паанаярви. Здесь обязанности священника, как мне кажется, проще, чем у нас. Пару раз в год он объезжает свой приход и совершает все накопившиеся за полгода обряды: крестит, венчает и отпевает. Среди крестьян крайне редко встречаются грамотные, реже чем один на сто человек. Им очень трудно преуспеть в этом, так как совсем нет книг. А учиться они безусловно хотели бы. Если бы сочли грамотность полезной, то ее развитию можно было бы способствовать, нанимая учителей из числа православных финнов в приходах Иломантси и Липери. В обоих приходах крестьяне свободно читают финские книги и могли бы, не испытывая особых затруднений, обучить этому своих единоверцев. Хорошо бы содействовать этому, чтобы крестьянам не приходилось, как до сих пор, отправляться за несколько миль в Финляндию, чтобы там узнать календарный прогноз погоды. Кто-то может усомниться в этом, но я хорошо помню, как прошлым летом, когда во время сильной засухи все были обеспокоены за свой урожай, кто-то вполне серьезно изрек: «А мы так и не сходили на шведскую сторону узнать по календарю, какую осень бог даст!» А до ближайшей финской деревни оттуда было три мили. К сожалению, я не захватил с собой календаря, который в ряде случаев мог бы мне помочь, а предсказывать погоду наугад мне не позволяло мое чувство ответственности перед людьми.
Третий и самый значительный человек у здешних финнов — исправник, соответствующий в Финляндии судье и фохту. Он живет за тридцать миль от таких приграничных волостей, как Репола и Вуоккиниеми. Исправник также пару раз в год ездит по всей округе, разрешает людские тяжбы и взимает подати. Каждый двор здесь обложен налогом в зависимости от количества мужчин. Если мне не изменяет память, после того, как составлены ревизские списки[46], они остаются в силе целых двадцать лет. При составлении списков учитываются все лица мужского пола, даже новорожденные. За каждого из них двор платит подушный налог по двадцать с лишним рублей ассигнациями в год. Даже если кто-то из мужчин умирает, ничто не меняется, подушная подать начисляется и на покойного до тех пор, пока не будут составлены новые списки. И, наоборот, все те, кто родился в этот период, свободны от уплаты налогов, причем многие только по достижении двадцатилетнего возраста попадают в списки податных душ. За женщин, сколько бы их ни было, ничего не платили. Одним из лучших исправников здесь когда-то был финский офицер, попавший в плен в Россию и после многочисленных мытарств ставший исправником в Кеми. Об этом времени в здешних краях вспоминают, как о времени Сатурна в Лациуме[47]. Человек он был, по всей вероятности, примечательный, и когда я спросил, принял ли он их веру, если они так его хвалят, мне ответили: «У него была и своя и наша вера».
Все чиновники во время своих поездок живут за счет крестьян. Крестьяне обязаны бесплатно перевозить их, а также всю их свиту, сколько бы их ни было. Если бы мне еще представилась возможность путешествовать в этих краях, то я пошел бы к исправнику и напросился к нему в попутчики, когда он объезжает край. Это было бы выгодно во всех отношениях. Вообще-то в народе недовольны этим поведением должностных лиц — не знаю, законным или незаконным, — крестьяне завидуют иному положению крестьян у нас, где не приходится бесплатно кормить и возить чиновников. Они очень хвалили наших чиновников, которые жили у них вместе с местными представителями во время недавнего пересмотра границы.
Народ здесь очень религиозный, но все же не настолько, чтобы презирать наше вероисповедание. Когда наши попы проводят в пограничных деревнях церковные проверки по чтению катехизиса и объясняют библию, многие крестьяне из ближайших русских деревень обычно приходят их послушать. Некоторые, я слышал, говорили, что им больше нравится, как объясняют слово божье наши попы, чем свои. Четыре раза в год проводятся общие празднества, каждое из которых длится неделю либо две. В это время у них принято ходить в гости: собираются по очереди то в одном доме, то в другом, пока не обойдут определенный гостевой круг. Люди из отдельных домов и деревень собираются в том доме, для хозяев которого наступила очередь угощать гостей в течение всего праздника[48] [49].
Земледелию здесь, по-видимому, уделяется еще меньше внимания, чем у наших финнов. Поля обычно маленькие, да и покосы не очень хорошие. Поэтому во многих хозяйствах стада немногочисленны: обычно две-три коровы да лошаденка. Молоко у них не является столь важным продуктом питания, как у нас. К тому же три дня в неделю — в воскресенье, среду и пятницу — они молочной пищи не едят, в эти дни соблюдается своего рода пост. Мне припомнился один случай, свидетельствующий о том, сколь неразумно соблюдение подобного поста. Один православный крестьянин из Аконлахти провожал меня в обратный путь до первой финской деревни. В Лехтоваара хозяйка принесла нам поесть. Была как раз пятница, и мой спутник не стал есть ни молока, ни масла, а это была единственная пища на столе, не считая хлеба. Я уговаривал его поесть, уверяя, что на нашей стороне это не грех, на что он ответил очень резонно: «Для вас не грех, а для нас грех, где бы мы ни отступили от своего учения». В искусстве маслоделия здешние финны во многом уступают нашим. Мне ни разу не приходилось есть у них вкусного масла.
Поскольку здесь очень много озер, люди с успехом занимаются рыбной ловлей. Рыба считается продуктом, не оскверняющим желудок даже во время поста. Вообще люди здесь более состоятельные, чем в ближайших пограничных волостях на нашей стороне. Дело в том, что у них нет безземельных крестьян, а у нас в целом ряде мест это настоящее бедствие. Еще одна причина их зажиточности в том, что они из своей ржи пекут хлеб на пользу своего желудка, тогда как у нас силе ржи дают забродить и подняться в голову, а желудок остается пустым, отчего весь организм страдает[50]. Возможно, их достатку способствует и их большая проворность и сметливость. Стоит после общения с нашими финнами с их медлительностью и неторопливостью в словах и поступках оказаться в кругу здешних людей, как сразу же бросается в глаза их живость и расторопность. Например, когда войдешь в дом к финну и поздороваешься: «Добрый день!», крестьянин, не особо раздумывая, ответит: «Дай-то бог!» Это ответное приветствие вылетает у него как бы само собой, непроизвольно и по привычке. Но он изрядно помучает ваше терпение, прежде чем добавит к сказанному еще хотя бы слово. После обмена приветствиями по народному обычаю хозяину либо одному из уважаемых членов семьи положено задать гостю вопрос: «Какие новости? Как дела?» Но задать этот вопрос, казалось бы, такой простой и бесхитростный, для крестьянина неимоверно трудно. Порою ждешь не дождешься, пока он раза три не почешет свой затылок — место, откуда крестьянин привык добывать свои мысли, — и не ответит тебе. Если же обратиться к нему с какой-нибудь просьбой, например перевезти через озеро, то он редко откажет и лишь по серьезной причине. К любому делу крестьянин должен прежде всего всесторонне подготовиться. Во-первых, это длительное совещание, на котором решают, кому следует взяться за дело. Даже если дома всего лишь один человек и, казалось бы, не может быть и разговора о выборе, все равно следует длительное раздумье. Во-вторых — неспешный завтрак, после чего, взвесив все как следует, крестьянин соглашается перевезти вас.
Иначе обстоит дело у православных финнов. Едва только гость переступит порог дома, как хозяин тут же задает ему множество вопросов, а когда завязывается разговор, он не подыскивает слова, а градом сыплет их в количестве даже большем, чем требуется. Но я не утверждаю, что тут не бывает исключений, иногда наблюдаешь и у православного финна чисто финскую медлительность, и у нашего крестьянина непривычную для него живость и предприимчивость. Я просто хотел указать на явления общего порядка.
У здешних финнов, как и у всего русского народа, наблюдается склонность к ведению торговли. Я склонен даже считать их потомками древних пермов, или «бьярмов»[51], от которых они унаследовали интерес к торговле. Или, может быть, оставим за православными финнами право происходить от того народа, через земли которого проходили торговавшие с норвежцами пермские караваны. На своих землях они не ведут никакой существенной торговли, но зато оживленно торгуют в Финляндии, Ингерманландии и Эстонии, где от продажи платков и прочих мелких товаров выручают значительные суммы. Торговлей вразнос [коробейничеством] они занимаются с октября месяца, вплоть до следующей весны, после чего либо возвращаются домой обрабатывать землю, либо едут в Петербург, Москву и другие места, где закупают большую часть товара для продажи зимой. Один из таких коробейников из Архангельской губернии, торговавший в Финляндии, описан в поэме [Рунеберга] «Охотники на лосей». Чаще всего в наших краях встречаешь коробейников из Вуоккиниеми, реже — из Репола, Паанаярви и Корписелькя.
Насколько я мог сравнить, одежда здешних финнов сходна с одеждой русских. Предпочтение отдается красному цвету, любят они, по-видимому, и желтый, а также синий цвет.
Можно было бы еще многое добавить к этому, но придется оставить до следующего раза, так как не успею написать, пора отправляться в деревню. Хону лишь отметить, что если кто-нибудь надумает поехать к этим финнам записывать руны, то не пожалеет об этом. Особенно много у них свадебных песен, подобных тем, что есть во второй тетради «Кантеле»[52], многие из них необычайно красивые. Люди охотно берут деньги за свои труды при исполнении песен, потому что считают песни предметом торговли, и это вовсе не плохо, что поют за плату. У нашего же народа зачастую не выманишь песен ни за деньги, ни даром. Очевидно, духовенство и здесь против этих песен и считает исполнение их грехом, но не столь великим, чтобы нельзя было искупить его небольшой исповедью. Я бы посоветовал тому, кто захочет совершить поездку в эти края, осуществить ее зимой. Тогда ему было бы удобнее, взяв из дому лошадь и сани, довезти до места необходимые вещи. К тому же в это время года легче застать людей дома, они менее заняты работой. Да и ездить зимой безопаснее, чем летом, когда в этих местах, как уже упоминалось, ходят бродяги и беглые солдаты. [...]
Четвертое путешествие 1833 г.
Эта поездка Лённрота по сбору рун — без сомнения, важнейшая в плане составления композиции «Калевалы» — началась 9 сентября. Путь от Каяни до Суомуссалми он прошел по существующему водному пути и оттуда через Вуокки, Хюрю и Вийанки в Кивиярви — первую карельскую деревню русской Карелии. Посетив Вуоннинен и Вуоккиниеми, Лённрот через Чена, Кивиярви, Аконлахти и Кухмо вернулся домой. Эти путевые заметки, первоначально написанные по-шведски, Лённрот той же осенью, 18 ноября, отправил своему другу доценту Рунебергу[53] для опубликования в издаваемой им газете «Helsingfors Morgonblad», где они и были напечатаны в следующем году в № 54, 56-60.
В надежде на то, что тебя, а может быть и часть читателей «Morgonblad», заинтересуют сведения об этом граничащем с Финляндией крае, посылаю тебе путевые заметки — результат обширной исследовательской поездки по этой губернии, совершенной мною в сентябре минувшего года. Девятого сентября вечером в сопровождении фохта[54] Викманна я отправился из Палтамо через озеро Оулу, северо-восточную его часть, в Киехкимяенсуу, где мы и заночевали на постоялом дворе. На рассвете продолжили путь вверх по порогам до озера Ристиярви, а на следующий день — в приходы Хюрюнсалми и Кианта.
Весь этот путь, довольно сложный из-за множества больших и малых порогов, мы прошли на лодках. В это темное время года за день мы проплывали не более трехчетырех миль несмотря на то, что в пути находились с раннего утра и до позднего вечера. Не буду называть пороги, так как думаю, что перечень нескольких дюжин названий никому не интересен. Некоторые пороги были бурные и длинные, другие — посмирнее и покороче. Каждый год с лодками смолокуров, которые спускаются вниз по реке, случаются несчастья, и это неудивительно, если учесть, что в большинстве порогов для лодки имеется только единственный узкий проход, да и тот местами настолько извилист и крут, что кормщику подчас приходится ставить лодку перпендикулярно ее ходу, чтобы не разбиться о камни. На наиболее опасных порогах есть кормщики, которые живут у реки и которым вменяется в обязанность за определенную плату проводить лодки вниз по течению, а также нести убытки в случае несчастья. Насколько это опасное занятие, можно понять по выражению лица кормщика, стоит ему приналечь на рулевое весло, специально прикрепленное к корме прочной закруткой из березовой вицы. На подступах к особо крутым и быстрым поворотам он берет в лодку помощника, который всей тяжестью своего тела налегает на кормовое весло, поворачивая его. Внимание кормщика во время преодоления порога предельно сосредоточено — он не допустит ни на полвершка отклонения от правильного пути. Многие крестьяне сами спускаются по этим порогам. Конечно, они не знают порогов так хорошо, как настоящие кормщики, но их удивительно зоркие и натренированные глаза уже издалека замечают все камни, даже те, что глубоко скрыты под водой. Там, где новичок не видит ничего кроме воды и быстрого течения, они с довольно большого расстояния могут определить, где и даже на какой глубине находится камень. Благодаря этому умению они спускаются и по незнакомым порогам, конечно, если те не очень труднопроходимые. Но не каждый достигает такого мастерства. Большинство из них все же, не рискуя пускаться в путь самостоятельно, берут кормщика. Иначе можно дорого поплатиться за свою лихость. Когда мы поднимались вверх по течению, под порогом Ийкоски, около погоста Ристиярви, встретили смоляную лодку, разбившуюся о камни. Л незадолго до этого по реке плыли смоляные бочки, их несло течением. Финны волости Вуоккиниеми, расположенной на русской стороне, редко прибегают к помощи кормщиков, по осени сотни их спускаются с нагруженными лодками по этим порогам. Для того чтобы лучше запомнить норов каждого порога, они в стихотворной форме заучивают его особенности. Про Сийттикоски, что около прихода Хюрюнсалми, говорят: «На загривке Сийтти гладок, а внизу — осиный рой». Про другие пороги говорят: «Помоги бог на Юнккоски, сохрани на Каллиокоски, а по Леппикоски я и сам спущусь». Сказывают, однако, что и на Леппикоски божья помощь порою оказывается не лишней.
Когда благополучно проходят порог, то обычно выпивают чарку. Слава иных порогов так велика, что требуется выпить и не одну. Такой же чести, говорят, удостаивается и первый порог. Считается, что этим выражают почтение и всем последующим порогам. [...]
До 14 сентября я ехал с упомянутым выше попутчиком, расстались мы с ним в центре прихода Кианта, что примерно в двенадцати милях к северу от Каяни. Вместе со священниками, которым надо было проводить кинкери[55] в Вуокки, я отправился в ту же деревню. Весь путь около трех миль от прихода Кианта до этой деревни мы проехали по воде. Пока духовные пастыри проверяли знание прихожанами христианского учения, я в другой избе читал финские пословицы сидевшим здесь крестьянам и записывал от них руны. Дело в том, что на место проведения кинкери обычно собираются люди из соседних деревень, которых пастор на этот раз не опрашивает. Это были как бы мои «прихожане».
Трудно сказать, какого объема достигло бы полное собрание финских пословиц, но что оно получилось бы довольно большое, можно судить по тому, что повсеместно, где бы ни собирался народ и где бы ни читал я вслух ранее собранные пословицы, мои записи всегда пополнялись новыми. Достаточно было привести три-четыре пословицы, как кто-то из собравшихся тут же припоминал новую и спрашивал, не была ли она раньше записана. Бывало, пословицы так и сыплются со всех сторон, и я едва успеваю записывать. Так же обстояло дело и с загадками, которым, кажется, нет числа. Большинство пословиц и загадок имеют стихотворную форму, но встречаются и прозаические. [...]
Случайно возникающие пословицы появляются и исчезают одинаково быстро, и только в том случае, если в них заключена особая острота и мудрость, их начинают повторять и они постепенно переходят в разряд признанных пословиц.
Я отправился из Вуокки воскресным вечером в лодке с несколькими крестьянами, приехавшими на кинкери мили за четыре отсюда, из домов, расположенных недалеко от русской границы. Некто Киннунен, спевший мне несколько рун по моей просьбе, проводил меня три четверти мили до Киннуланниеми, где мы и заночевали. По пути в лодке я карандашом записал от него несколько рун и продолжил записи уже при свете лучины в Киннуланниеми. Я надеялся, что успею записать наиболее значительные из его рун, но когда прошла большая часть ночи, он стал уверять меня, что мог бы беспрестанно петь весь следующий день и последующую ночь, лишь бы ему время от времени подносили рюмочку (а исполнить его желания я не мог, так как у меня не было вина), и настроение записывать далее у меня пропало. Но я все же договорился с ним о встрече в Лентийра после моего возвращения из Архангельской губернии, на что он и согласился, хотя впоследствии слова своего не сдержал.
На следующий день я не записал от него ни строчки, потому что Киннунен охотно нанялся проводить домой попов, поскольку попутно мог справить свои дела.
Я ночевал в избе, битком набитой спавшими прямо на полу людьми, возвращавшимися с кинкери. Устроившись на скамье, я вскоре заснул. Ночью мне захотелось пить, но через спящих на полу невозможно было добраться до стола, на котором стоял подойник с водой, побеленной молоком. Мне пришлось выдержать танталовы муки, прежде чем снова удалось уснуть. На следующее утро я направился в деревню Хюрю. Несколько жителей этой деревни страдали экземой, по-видимому, нервного происхождения. Путь от Киннуланниеми до Хюрю в две с половиной мили можно преодолеть на лодке. И чем ближе мы подъезжали к Хюрю, тем больше сужался фарватер. Многие пороги были такие узкие, что лодка чуть пошире нашей уже не смогла бы проехать по ним. Из Хюрю я прошел полторы мили до Вийанки, последнего двора на финской стороне, и отсюда продолжил свой пеший путь до Кивиярви, первого поселения на русской стороне. Деревня эта состояла из пятнадцати домов, построенных, по обычаям здешних финнов, вблизи друг от друга. Считается, что расстояние между этими приграничными поселениями полмили. Путь мой проходил через болото, расположенное на водоразделе Маанселькя, от которого реки текли в двух направлениях, а именно: в озеро Оулу через Кианта и Хюрюнсалми, а также водоемы Архангельской стороны. Посредине болота виднелась протока, по которой крестьяне с большим трудом проводили свои лодки. С полверсты тянулось болото, затем по обе стороны начинались узкие канавы, окаймленные густыми зарослями; продвигаться по ним на лодке ничуть не легче, чем по болоту.
В Кивиярви случилось мне зайти в дом, единственным жильцом которого оказалась больная хозяйка. Она страдала от сильной боли под ложечкой и охала беспрестанно, но тем не менее не отпустила меня, чтобы я подыскал место поспокойнее. Она спросила, не знаю ли я какого средства от ее болезни. Умолчав о том, что я лекарь, я дал ей кое-какие лекарства, но она решилась их выпить лишь после моих клятвенных заверений, что не умрет от этого. Кое-кто, может, удивится, зачем мне надо было скрывать свою профессию, ведь, казалось бы, скажи всем, что я врач, как обо мне сразу же пошла бы широкая молва. Но все дело в том, что тогда деревенские бабы начали бы донимать меня просьбами помочь от разных хворей. Несмотря на удовлетворение, которое я получал при оказании помощи в самые критические моменты, оказаться вдруг в окружении людей, страдающих всевозможными хроническими заболеваниями, вызываемыми плохим режимом питания, которое невозможно исправить, и требующими срочного и правильного лечения, было бы тягостно. Во избежание подобных обстоятельств я старался по возможности скрывать свою профессию. Однако вернемся к больной хозяйке. После того, как я дал ей лекарства, в дом вошли двое мужчин из Аконлахти, что в трех милях отсюда, и остались ночевать. Лекарство мое не успело еще подействовать, и старуха стонала без конца, мешая нам спать. В конце концов один из мужчин поднялся со своей лавки и словно полоумный подбежал к ее постели, разостланной на полу, резко схватил старуху за руки и так начал трясти, что я подумал, уж не хочет ли он лишить ее жизни. Это продолжалось несколько минут, потом он прочитал отрывки каких-то заговоров, заклиная так страшно, что все мое существо дрожь пробирала. Через некоторое время он кончил, совершенно спокойный лег на лавку и уснул. Старуха тоже погрузилась в сон — то ли подействовало заклинание, то ли ранее выпитое лекарство. Наутро я слышал, как она благодарила заклинателя, совершенно забыв о моем лекарстве.
В Кивиярви я нанял верховую лошадь до Вуоккиниеми, что в трех милях отсюда. В деревне около семидесяти домов, расположенных довольно кучно. Проводник то бегом, то шагом следовал за мною, он оказался таким услужливым, что даже нес мою сумку, чтобы она не мешала мне при езде. Не подумайте только, что я сам просил его об этом, наоборот, я не хотел расставаться с сумкой и уступил ее только по настоятельной просьбе крестьянина. За любезность я отплатил ему тем, что на полпути предложил сесть на лошадь, а сам пошел пешком. Я упомянул об этом потому, что для наших крестьян этих широт такая услужливость — редкость. Примерно через полмили мы пришли в один дом, где во время отдыха нас угостили такой большой репой, какой мне в жизни не доводилось видеть. Нам обоим дали по репе, но я не смог съесть и половины. Пройдя от Кивиярви около двух миль, мы вышли на берег озера под названием Кёуняс. Здесь мы увидели толпу народа, в которой одни причитывали в голос, другие потихоньку всхлипывали, третьи еще как-то выражали свою печаль. Это была группа молодых парней и мужчин из Вуоккиниеми в сопровождении женщин. У парней за плечами были мешки с товаром, они направлялись за границу, в Финляндию, а провожавшие их родственники отсюда возвращались домой. Предстояла долгая разлука, по крайней мере на целую зиму, если не навсегда. Матери оплакивали сыновей, жены — мужей, девушки — братьев, а иные, возможно, и женихов. Немало лишений и бед испытают они в пути, прежде чем через полгода снова вернутся в родные края. Возвратившиеся недавно из Финляндии мужчины рассказывали, что многие места там охвачены эпидемией. Случись кому из них заболеть, кто будет ухаживать? И как прожить следующий год, как уплатить выкуп, если кто-нибудь из них вдруг попадет в лапы ленсмана или фискала?[56] Примерно в таком духе шел разговор при прощании. Когда они расстались, я решил поехать в Вуоккиниеми вместе с женщинами, приехавшими сюда на лодках, и отпустил своего проводника, заплатив ему за услуги. Хорошим и услужливым людям всегда везет, так и моему проводнику: в обратный путь он нагрузил на лошадь все мешки, а провоз каждого мешка давал ему примерно десять копеек.
От Кивиярви до Кёунясъярви вряд ли вообще возможно проехать на обычной колесной повозке, поэтому придумано другое приспособление: на двух шестах длиной пять-шесть локтей, перехваченных параллельными перекладинами, установлен короб. Концы шестов тянутся по земле, остальная же часть и короб приподняты над землей. По дороге нам встретилось несколько таких волокуш. Владельцы их были из Ухтуа — большого и богатого села, которое находится в четырех милях севернее погоста Вуоккиниеми. Мужиков, по моим подсчетам, было около пятидесяти, а возов — не более десяти; на несколько человек была одна повозка, иные несли мешки на себе. Этой осенью четыреста человек из одной только волости Вуоккиниеми вынуждены были отправиться в Финляндию торговать вразнос. Поскольку ни один из них не возвращается без прибыли, составляющей по меньшей мере около ста рублей, а у некоторых и до двух тысяч, то можно представить, что за одну только зиму они вывезут из Финляндии сто тысяч рублей ассигнациями. Многие занимаются меновой торговлей, обменивая свой товар на меха, полотно, женские полосатые юбки и т. д. Меха они большей частью сбывают на ярмарке в Каяни, а полотно, юбки и прочее — в Архангельской губернии.
В лодке, в которой я ехал, пожилая женщина всю дорогу проплакала об оставленном на берегу единственном сыне, которого она не увидит до будущей весны, а возможно, и дольше. Я пытался успокоить ее и отчасти преуспел в этом, заверив, что сын ее вернется домой живым и невредимым, если только сумеет уберечься от ленсманов и воров. За полмили до Вуоккиниеми я завернул в маленькую, в четыре дома, деревушку Ченаниеми. Хозяйка самого большого дома была родом из Финляндии, из прихода Кийминки в Похьянмаа[57]. Ее покойный муж по фамилии Кеттунен[58] прожил много лет в Финляндии, шил крестьянам полсти и овчинные тулупы, а также другую одежду. Взяв там жену, он вернулся домой, завел хозяйство и справно зажил. Три-четыре года назад он умер, оставив после себя вдову и четверых детей, двух мальчиков и двух девочек. Он был известным в этой местности стихотворцем. К тому же Кеттунен обладал большим поэтическим дарованием. Это про него архангельские[59] крестьяне пять-шесть лет назад рассказывали, что он мог петь две недели подряд, прерываясь лишь для того, чтобы поесть и поспать. У меня есть одна из рун, где он изобразил, как некий человек сватался к его дочери и получил отказ. Как нельзя более удачно описав жениха, Кеттунен рисует картину сватовства. Мать жениха говорит:
На это Кеттунен отвечает за свою дочь:
Мать жениха, Наталья, пришедшая сюда со своим сыном Ортьё, понимает, что Кеттунен не хочет выдавать свою дочь, но продолжает, не пугаясь отказа:
Кеттунен очень вежливо возражает, намекая на то, что его дочь слишком молода и мала еще, и добавляет:
Лишь после этого жених и его мать отказываются от своей затеи и уходят из дома Кеттунена, чтобы просватать невесту в другом месте.
Подобно певцам Востока, наши народные стихотворцы охотно вплетают в стихи свое имя. Кеттунен заканчивает упомянутое стихотворение словами:
Говорит, что даже на смертном одре он обратился к жене со словами в стихотворном размере, и, в частности, печалясь о ее судьбе, сказал:
Эта самая Мари, о которой говорится в стихе, еще прошлым летом вдовствовала в Ченаниеми. Сразу же после замужества она перешла в русскую веру, переняла все здешние обычаи, так что и не подумаешь, что она родом из другой страны, из других мест. Я порадовался за нее, когда услышал, что она слывет образцовой хозяйкой. Привыкшая в родных местах к работе, она научилась здесь от женщин чистоте и опрятности. Когда речь зашла о ней, одна из женщин сказала: «Бывает, и удачно женятся в Финляндии, но многим не везет». И она назвала имена нескольких хозяек, привезенных из Финляндии, якобы так и не привыкших к опрятности и поддержанию чистоты в доме. Если бы все привозили с вашей стороны таких жен, как Кеттунен, заключила она, наши девицы, чего доброго, оставались бы незасватанными.
В тот же день я прошел от Ченаниеми еще милю до Понкалахти. Понкалахти — маленькая деревушка, состоящая всего из четырех-пяти домов. Я намеревался сначала отправиться прямо в Вуоккиниеми, но мне сказали, что в Вуоннинен есть много хороших певцов, и я направился туда. По моей просьбе в проводники мне дали крестьянского мальчика; я считаю, что поступил благоразумно, не отправившись один по этой глухомани, хотя идти предстояло не более мили. Мы шли прямо по дремучему лесу, местами казалось, что тут никогда не ступала нога человека. Примерно на полпути на свежевырубленной подсеке мы увидели крест с двумя поперечными перекладинами. Я вспомнил упоминания путешественников о крестах, которые встречались им по обочинам дорог во многих католических странах и которые якобы указывали на совершенные в этих местах убийства. Я рассказал об этом своему проводнику, он сильно удивился, как это я мог такое подумать об их стороне. Он рассказал мне, что в минувшем году один крестьянин рубил здесь лес, его придавило деревом, и он умер тут же на месте. Поскольку вынести тело из леса было трудно, попросили у попа разрешения похоронить его здесь, на месте происшествия, в знак чего и поставили этот крест. Я мысленно представил себе, как поступили бы в подобном случае у нас. Случись это хоть в самый разгар сенокоса, тут же позвали бы всю деревню тащить покойника в церковную землю, но на месте гибели хоронить не разрешили бы.
Поздно вечером я пришел в Понкалахти. Хозяева дома сразу же спросили, не хочу ли я попариться. Я думал, что баня уже истоплена, и немало удивился, узнав, что топить ее начали только сейчас, специально для меня. Здесь повсюду такой гостеприимный народ. Всегда предложат поесть, попариться в бане, угостят брусникой, которой им хватает не на весь год.
На следующее утро я отправился в Вуоннинен. Эта деревня находится в двух милях от Понкалахти, и добираться туда надо по озеру Верхнее Куйтти. Я нанял гребцов — двух братьев: парнишку лет пятнадцати и другого, лет семи-восьми. От них я узнал, какую оплошность допустил вчера вечером в Понкалахти. В доме, где я остановился на ночлег, я читал вслух стихотворение Кеттунена, в котором, как оказалось, зло высмеивалась одна из присутствующих. «Разве вы не заметили, что женщина рассердилась и вышла?» — спросил паренек постарше. Я не заметил этого, видел только, что некоторые заулыбались и обменялись многозначительными взглядами. Старший из братьев очень удивился, когда узнал, что я отправился в путь ради такого пустякового дела, как собирание старинных рун, а затем сам начал петь отрывки из древних рун о Вяйнямёйнене, Йоукахайнене, Лемминкяйнене и других[62]. Заметив, что они во многом отличаются от ранее собранных мною, я начал записывать. Когда я спросил мальчика, где он выучил эти руны, он ответил, что столько может спеть кто угодно, если не лень. В это трудно поверить, но действительно, кроме малых детей, здесь не найдешь человека, который не припомнил бы отрывок из старинной руны или более новой песни, а зачастую даже могут дополнить ту, которую им зачитываешь. Я уговорил старшего «не лениться» и петь всю дорогу, обещав ему за это сверх договорной платы еще двадцать копеек. Младший брат, тоже пожелавший немного заработать, спросил, не дам ли я и ему «грош» (двухкопеечную монету, на которой изображен всадник) за сказку, которую он расскажет. Я сказал, что дам ему и два гроша, пусть только подождет, пока я запишу руны у старшего. Он согласился, но когда до берегов Вуоннинен оставалось версты две, а я все еще записывал руны, он заплакал. Мне пришлось прервать записи рун и заняться его сказкой. Ветер гнал лодку к берегу, и я велел паренькам не грести, чтобы растянуть время. Сначала я попросил мальчика рассказать всю сказку до конца, чтобы знать, стоит ли ее записывать, тем более что у меня не было с собой лишней бумаги, поэтому не хотелось расходовать ее на случайные записи. Затем я записал сказку и, не будь она такой длинной, поместил бы ее здесь целиком. То была сказка о дочери Сюоятар[63], обольстившей одного парня. Со слов мальчика я записал следующее: «Жила-была старуха. Родился у нее сын. Старуха умерла. Парень пошел на охоту. Пришел на мыс морской. Сюоятар заставила свою дочь пойти к нему. Прилетела она лебедем на мыс морской. Парень разделся. Пошел купаться. Украли одежду. Стал искать свою одежду. Идет ему навстречу дочь Сюоятар. Парень думает, кем назовется, тем и будет. Если братом — то братом, если сестрой — то сестрой, если отцом — то отцом, если матерью — то матерью, если невестой — то невестой. Стала невестой. Утром приехали забирать их на трех кораблях. Воткнули парню сонные иголки в уши и понесли с корабля на корабль. Тут дочь Сюоятар сказала матери...» Я привел здесь это начало, чтобы показать, каков стиль подобных сказок. В том месте, где мальчик хотел показать, как птица взлетала все выше и выше, пока совсем не скрылась из виду, он говорил «поднималась, поднималась, поднималась, поднималась, поднималась, поднималась, поднималась» и «летела, летела, летела, летела, летела, летела, летела», так, что последнее слово ряда было так же трудно уловить, как и увидеть птицу на той высоте, куда возносил ее мальчик в своем воображении.
Таких сказок много, они мифологические по содержанию и заслуживают того, чтобы их собирали. Теперь я жалею, что в студенческие годы обычно проводил время на островах, вместо того чтобы устроиться на лето у здешних финнов. Времени тогда было достаточно, чтобы записывать как руны, так и сказки, а кроме того, можно было бы вести языковые наблюдения.
Еще в Ченаниеми мне посоветовали зайти в Вуоннинен в дом Мийны, который расположен выше по берегу, крайний слева. Сказали, что дом этот построен получше, да и посостоятельней других. Говорили, правда, что хозяева немного угрюмы и строги, но в общем-то порядочные люди. Выяснилось, что неподалеку от их дома живет известный певец Онтрей[64] и другой — не менее известный — Ваассила[65]. Я, стало быть, направился в дом Мийны, где застал обоих сыновей хозяина. Один из них чинил большой невод, другой шил себе сапоги, собираясь в ближайшее время по торговым делам в Финляндию. Жива была и их старушка мать, родом из Латваярви, что недалеко от Кивиярви. Кроме нее в доме находились две молодухи — жены сыновей. Одна, судя по всему, более влиятельная, была дочерью Кеттунена из Ченаниеми, которую упомянутый Ортьё некогда тщетно пытался засватать. Она приняла меня чуть ли не как родственника, поскольку сама была финкой по матери. Ее младшая сестра тоже была замужем в Вуоннинен, за сыном хозяина соседнего дома, рунопевца Онтрея. Хотя изба Мийны, с большими окнами и чисто вымытым полом, выглядела уютно, хозяева все же настояли, чтобы я спал в горнице, расположенной по другую сторону сеней. Эта комната, с белыми стенами, столом, скамьей, полом и с висящими на стенах образами, тоже была опрятной, и я охотно повиновался. На следующий день с утра я записывал от Онтрея. С удовольствием провел бы с ним и послеобеденное время, но он не мог остаться дома — без него не справились бы на тоне. Я пожелал ему хорошего улова, предварительно договорившись о том, что если он наловит достаточное количество рыбы, то будет петь весь следующий день. Улов был не такой большой, но мне все же удалось записать под его диктовку довольно много рун. Вечером, когда Онтрей снова ушел на тоню, я пошел к Ваассила, который жил на другой стороне узкого пролива. Ваассила, известный знаток заклинаний, был уже в преклонном возрасте. Память его за последние годы ослабла, и он не помнил того, что знал раньше. Тем не менее рассказал множество эпизодов о Вяйнямёйнене и других мифологических героях, которые мне до этого были неизвестны. Если ему случалось забыть какой-либо эпизод, знакомый мне ранее, я подробно расспрашивал его, и он вспоминал. Таким образом, я узнал все героические деяния Вяйнямёйнена в единой последовательности и по ним составил цикл известных нам рун о Вяйнямёйнене.
На следующий день меня пригласили на завтрак еще в один дом. Хозяин вызвался спеть для меня несколько новых рун. Затем он рассказал, как пять-шесть лет назад они с товарищем, будучи в Финляндии коробейниками, всю ночь напролет пели в одном господском имении в Хяме. Я спросил, не помнит ли он названия этого имения, и он назвал Весилахден Лаукко[66]. Узнав, что перед ним сейчас тот же самый человек, который и тогда записывал его стихи, он очень удивился, как, впрочем, и я при упоминании этого имения. Мы разговорились словно старые знакомые, как вдруг запыхавшись прибежал какой-то маленький мужичок, стремительно схватил хозяина за руку и потянул за собой. Я не мог понять, что все это значит, пока мне не объяснили, что у мужика была тяжба с соседом, лошадь которого зашла на его поле. Он хотел, чтобы по этому делу созвали деревенский сход и наказали виновного. «Возьми с собой хорошую палку, может, пригодится», — сказал мужик. По его мнению, правосудие должно было сначала присудить его противнику порку, а затем без промедления осуществить ее. В подобных случаях здесь, по-видимому, так и поступают. Но хозяин все же отказался, сославшись на то, что у него гость. Мужик ведь мог зайти в любой другой дом и подыскать судью для этой распри. Итак, к немалой досаде сутяжника, хозяин остался дома. Мужик, пытаясь уговорить его, угрожал даже исправником.
Хозяин пел для меня всю первую половину дня, затем меня угостили обедом. Я ел с большим трудом, поскольку меня всюду — и в этом доме тоже — угощали брусникой и мои зубы так отерпли от кислого, что я с трудом пережевывал пищу. Как я и предполагал, хозяин наотрез отказался брать плату за еду и за песни. Но я все же нашел способ отблагодарить его: совершенно не торгуясь, я купил у него пояс и другие мелочи, которые он предложил мне приобрести. В этом доме тоже было очень чисто, пол вымыт, стол, лавки и стулья оттерты добела.
В каждом доме на стене несколько икон. Входя в избу, гость крестится на них. Все крестятся перед едой и после еды, а также когда уходят работать вне дома на несколько часов и по возвращении с работы. В горнице в доме Мийны перед группой образов был подсвечник с восковыми свечами, а рядом с иконами — пахучая смола для кадения, которой, однако, за время моего пребывания здесь ни разу не пользовались.
У Онтрея имелось кантеле с пятью медными струнами, на котором он сам и оба его сына очень искусно играли.
Повседневной едой в доме Мийны были масло, хлеб и свежее молоко, перемешанное с простоквашей. Кроме этого — картофель, рыба, мясо либо похлебка. Хозяйка почти всегда потчевала меня со словами «ешь, все съешь» и, казалось, была недовольна, если я что-нибудь оставлял. Сначала они не хотели брать плату за четверо-пятеро суток, что я провел у них, но когда я снова предложил деньги, не отказались.
Расстояние от Вуоннинен до Вуоккиниеми, которое равнялось четырем милям, или сорока верстам, можно проехать только на лодке. Хочу коротко остановиться на том, какие здесь в ходу меры длины, потому что вначале они показались мне очень странными. На финской стороне, в Кванта и Кухмо, для исчисления длины обычно пользуются старинными четвертями, равными примерно версте, а теперь для удобства стали считать две четверти за одну новую четверть, или шведскую четверть мили. Равно и новые мили соответствуют шведской миле, то есть вдвое длиннее прежних. Но несмотря на это наши финны, живущие ближе к границе, чаще пользуются верстами. Похоже, что население на финской стороне привыкло в основном к русскому способу исчисления, хотя с большим основанием этого можно было бы ожидать от тех, кто живет на русской стороне. Когда я спрашивал у здешних людей о протяженности какого-нибудь пути, они обычно называли ее в шведских милях, и я подумал сначала, что они всегда пользуются этой мерой. Но причина была в другом: разговаривая со мной, они думали, что я не знаю, какой длины верста, поэтому и не называли ее.
Старая хозяйка дома Онтрея, ее невестка и дочь согласились подвезти меня на лодке до маленькой деревушки Мёлккё, за две мили от Вуоннинен. Договорились, что я заплачу им один риксдалер. Здесь повсеместно в ходу шведские бумажные деньги. Меня снабдили на дорогу олениной и ячменными колобами, хотя я и не просил об этом, да и незачем было, ведь дорога не длинная. На озере было много островов и выступающих мысов, одни из них мы проезжали, на других делали остановки, выходили на берег поесть брусники. Когда проезжали мимо большого лесистого острова, хозяйка, сидевшая на веслах, указала на него и сказала: «В следующий раз вы придете нас навещать уже сюда». Я сначала подумал, что на острове кладбище и что она намекает на то, что при их жизни я больше не приеду в эти края. Но она пояснила значение своих слов: следующим летом они собираются переселиться сюда из деревни. Одна из причин переезда та, что теперешние их поля часто страдают от заморозков, чего, по ее мнению, не должно быть на острове. Остров находится в доброй миле от Вуоннинен. Во многих других местах жители тоже покидают большие деревни, и вполне вероятно, что в будущем поселения здесь тоже станут более разбросанными, как, скажем, у нас в Саво, в Карелии и в части Похьянмаа.
Когда мы проехали две мили, хозяйка осведомилась, доволен ли я тем, как они гребут. Я не имел ничего против, и тогда она попросила разрешения грести и оставшиеся две мили до Вуоккиниеми. Конечно, я доехал бы до места быстрей, если бы сменил гребцов, но я не мог лишить своих проводников столь желанного для них заработка. Всегда отрадно видеть, когда здесь люди стараются что-то сделать и заработать честным трудом, тогда как в Финляндии, напротив, зачастую приходится умолять и упрашивать, обещать двойную плату за перевоз, прежде чем уговоришь кого-либо грести те же две мили. Но до Вуоккиниеми нам так и не удалось дойти тем же ходом — возле маленькой деревушки Пирттилахти мы встретили лодку, в которой везли инвентарь для мельницы в Кёупяскоски. Я попросился к ним в лодку и отпустил своих гребцов. Был уже вечер, а до Вуоккиниеми оставалось еще с полмили, и мы решили переночевать в одном из домов в Пирттилахти. У хозяйки дома была манера ругаться через каждые три слова. По характеру она была добродушной, но, видимо, ругань стала у нее привычкой. Порою она крестилась и вслед за этим тут же ругалась, иногда ругалась даже крестясь. Вечером она крестилась по крайней мере четверть, а может, и целых полчаса. Вероятно, замаливала какие-то грехи. Рассказывали, что хозяин дома отменный певец, но петь мне он отказался.
На следующий день рано утром с людьми, едущими на мельницу, я добрался до села Вуоккиниеми. Я пошел в дом Лауринена, потому что встреченная мною на берегу Кёунясъярви в плачущей толпе провожающих молодая хозяйка этого дома просила меня во что бы то ни стало остановиться только у них. Тотчас же сюда пригласили двух женщин, чтобы они спели мне свадебные песни. У меня было ранее записано немало вариантов этих песен, но далеко не таких полных, как эти. Пять имеющихся у меня более полных свадебных песен называются:
1. Песня-зачин (Alkuvirsi); 2. Песня зятя (Vävyn virsi); 3. Величальная, или песня-приглашение (Kutsuvirsi); 4. Провожальная (Lähtövirsi) и 5. Песня прибытия (Tulovirsi).
В качестве примера я здесь приведу отрывки из этих песен. Песня-зачин звучит следующим образом[67]: