С Немана несло запахами речного простора Рваные тучи, сгущаясь, закрыли звезды. Погода была по-прежнему нелетной, но теперь о костре оставалось лишь мечтать, потому что противник по отблескам на низких тучах мог бы легко установить местопребывание роты.
Наконец-то младший сержант закончил свои прогулки — через Неман протянулся подводный кабель. Едва он выбрался на западный берег, как попал под очередной огневой налет. Воздух гудел от разрывов, песок повис над берегом медленно опадающим облаком. Солдаты сидели в окопах, щелях не высовывая головы. Никто, кроме Незабудки, и не видел, наверное, как младший сержант дополз до своего узла связи.
Возможно, он испытывал бы страх, если бы ему не было так холодно. Холод проникал за воротник, в рукава мокрой гимнастерки, сквозь ткань. Песок леденил голые ступни.
Он добрался до своего окопа, — как сильно осыпались стенки! — взялся за телефонную трубку и был счастлив убедиться, что «Сирень» на проводе.
— Я — «Незабудка». Алло! Вы меня слышите? У меня все в порядке. Плохо слышно? Говорю: в порядке! В порядке!!! Не поняли? Алло!
Проверьте свою линию. Опять не слышно? Дайте к аппарату ноль третьего! Снова не поняли?!
Младшему сержанту было невдомек, что он говорит сейчас очень неясно. А откуда возьмется ясная речь, если зубы отбивают неудержимую дробь?
По наставлению полагается трубку брать левой рукой, а Незабудка заметила, что младший сержант как-то неловко держит трубку правой рукой и прижимает ее подбородком. При свете следующей ракеты она увидела, что младший сержант пытается перевязать себе руку.
Подошла и увидела, что он сильно раскровянил ладонь. Принялась бинтовать руку. Когда связист пропускает через кулак невидимый провод, опасаясь потерять его, он часто накалывается об острые сростки, оголенные от изоляции, и стальные иглы раздирают ладонь и пальцы до крови. Руки бывалого телефониста всегда в шрамах и рубцах.
— А ты обидчивый. — Она окончила перевязку.
Младший сержант отрицательно покачал головой, но ничего не ответил: у него зуб на зуб не попадал.
— На-ка вот! — Незабудка набросила ему на плечи плащ-палатку.
Он торопливо завернулся в нее и улегся на песок.
Над рекой установилась тишина, пусть непрочная, обманчивая, но все-таки тишина. Незабудка слышала даже, как плещется вода на быстрине.
По-видимому, немцы не решились контратаковать в темноте или подтягивали силы. И он я она знали, что утром бой разгорится снова. Гитлеровцы не пожалеют сил, чтобы сбросить худосочный батальон в Неман и отбить «пятачок». Но это будет утром, впереди еще длинная-предлинная ночь, и, если не думать об утре и тем самым не укорачивать ночь, можно неплохо отдохнуть.
8
Они улеглись рядом так близко, что плечи их почти касались. Он подложил руку с забинтованной кистью ей под голову. Она лежала настороженная, ждала, что он вот-вот полезет с нежностями, как это делали другие, которым она неосторожно разрешала лечь рядом с собой. Но он лишь спросил: «Так удобно?» — и продолжал лежать недвижимо.
Краешком глаза она видела его строгий профиль — большелобый, с точеным носом и твердо очерченным подбородком.
Он не переставал прислушиваться к тому, что делается на линии. Доносился далекий писк, треск, чьи-то позывные и рваные слова команд на другом конце провода. Кто-то вдохновенно матерился басом и проклинал глухого, сонного «Оленя»… Время от времени «Незабудка» считала до пяти, подтверждала свое присутствие на проводе. Но «Сирень» безучастно молчала, было тихо и спокойно.
— Какое совпадение! — она весело удивилась. — Меня кличут в батальоне Незабудкой. И вдруг — твои позывные. Вот ведь какие случаи случаются!
— На этот раз случайности нету, — признался он смущенно. — Я вчера попросил эти позывные. У нашего старшего лейтенанта. На узле связи. Сказал: «Незабудка» у меня везучая. Меньше обрывов на линии. Когда Вильнюс брали, меня тоже придали вашему батальону. И тогда на проводе «Незабудка» жила. Ровно месяц назад. Не помните?
— Нет.
— Ну как же! Я тогда в подвале с рацией сидел. Где вы раненых перевязывали. Ну, тех, кого на улице Гедемина подобрали.
— Бой тот помню. А вот что ты в подвале сидел…
Она прикрыла глаза: так ей легче было воскресить в памяти вечер тринадцатого июля, душный, пропахший порохом, дымом и гарью, окровавленный вечер…
— Ох вы тогда на раненых кричали! Нутам, в подвале… Но только не со зла. Чтобы успокоить.
— Спасибо, не подумал обо мне плохо, — она с удовольствием закивала. — Иногда на раненого накричишь — и сама успокоишься. И ему, болезному, не так страшно. Раненый про себя рассуждает: «Ну, если на меня сестрица повышает голос, значит, мое положение вовсе не такое скверное. Не станет же кричать на умирающего! Значит, и подвал не отрезан от своих. Зря кто-то сболтнул…» А между прочим, наш подвал в форменное окружение попал.
— Ну как же! И медикаментов тогда не хватило. Я вам два своих индивидуальных пакета в руки вложил.
— Не обижайся. Все из головы вылетело.
— А я не обижаюсь. Разве до меня было?
Как ни силилась, она не могла вспомнить подробностей, но уже твердо знала, что не впервые встречается с младшим сержантом. Да, она видела, конечно, не раз видела эти глубокие глаза, затененные ресницами, отчего глаза казались совсем черными. Да, она уже не раз ловила на себе его взгляды, неизменно почтительные и преданные.
— Позже я перебрался с рацией к православному собору. Чуть не на паперти божьего храма окопался. В скверике. Вы тот собор помните?
— Костелов там до черта было. Все небо загородили. А собора что-то не помню…
— Ну как же! Мемориальная доска висит. Сам Петр Великий присутствовал на молебствии. В одна тысяча семьсот пятом году. По случаю победы над Карлом двенадцатым.
— Нас с тобой в случае чего, — Незабудка хмыкнула, — гробовая доска приголубит. Не хуже, чем мемориальная.
— Пускай лучше нам звезды светят. И птахи пускай для нас поют. В одна тысяча девятьсот сорок четвертом году. И в другие годы…
— Ты, наверно, и стихами балуешься? Образованный?
Только собирался в институт поступить.
Перед войной. А работал радистом. Пароходство. В Керченском порту.
— Это у вас там керченские селедки водятся? — снова раздался смешок.
— Ну как же! — обрадовался младший сержант. — Моя рация, правда, не касалась рыболовного флота. Конечно, если штормяга… Больше переговаривался с самоходными баржами, с буксирами. Железную руду возили. С Камыш-Буруна.
— Я железную руду тоже видела. Есть у нас на Северном Урале такая гора Юбрышка. Потом в Висимо-Шайтанске рудник…
— Ну как же! А керченская руда знаменитая! У нее слава не меньше, чем у керченской селедки. Правда, фосфору в нашей руде многовато… Помню, обеды носил старшему брату в бессемеровский цех. Сызмальства привык к огню. Конвертор начнут продувать — воздух гудит, дрожит, шатается! И ничего не видать за дымом, за искрами. Будто «катюши» всем дивизионом играют…
— А я малообразованная. — Незабудка тяжело вздохнула. — Кто знает, может, и я бы студенткой стала… Да осень выдалась неприветливая. Как раз вышел указ о прогулах. Чей-нибудь будильник даст осечку, откажется звонок подать, проспит хозяйка самую малость — добро пожаловать в тюрьму. И никто не принял того во внимание, что вчера хозяйку заставили сверхурочно работать. Да потом вечерняя школа. Четыре часа на парте томилась…
— Тот указ много горя принес, — согласился младший сержант. — От него чаще страдали хорошие люди, чем плохие. У нас в Керчи тоже случаи были из-за этого указа…
— Да куда уж несчастнее случай в Свердловске случился. Одна комсомолка, активистка между прочим, на работу опоздала. В первый раз никак не могла в трамвай сесть. Разве на Уралмаш трамвай ходил? Душегубка! Ногу на подножку поставила, уже за поручень ухватилась, а какие-то хамы столкнули, сами повисли и укатили… А через неделю будильник, будь он неладен. Вот и опоздала во вторичный раз. Ну, из комсомола исключили, засудили. Явилась с приговором в тюрьму, говорят: «Нет мест свободных. Приходите на той неделе». Еще раз явилась, опять отсрочку дали. И никто заступиться не имел права. Указ! Только через два месяца в свой механосборочный цех вернулась. К тому времени квадратные уравнения, а заодно теоремы, сказуемые и все крестовые походы из сознания вышибло. До квадратных ли уравнений, когда вся жизнь насмарку пошла? Чуть не повесилась. Уже и веревкой запаслась. Но одной крошки глупости все-таки не хватило… Ну а когда одумалась, то поступила продавщицей в магазин «Гастроном». На площади Пятого года. Отдел «Деньги получает продавец». Позже ученицей в парикмахерскую устроилась. Гостиница «Большой Урал». Но мастерицей недолго хлопотала. Еще, наверно, не успели отрасти волосы у моего первого клиента, которого я под машинку-нулевку постригла, — война! Первых раненых в Свердловск привезли — сразу в госпиталь подалась. Рядом с Домом чекиста. И знаешь? Отказались от меня в госпитале! Новые штаты им, видите ли, не прислали. Война до отдела кадров еще не докатилась. Однако через неделю санитаркой приняли. А почему? Вызвалась самолично раненых брить и стричь. Спроворила, в своей спецовке пришла. Из парикмахерской халат. С узким кармашком для расчески. Сама стирала, сама крахмалила, никому тот халат не доверяла.
— Вот война окончится, за книжки сядете.
— Между прочим, я не девочка в платьице белом. И мне уже давно не шестнадцать лет.
— Еще совсем молодая…
— Вот так молодая! Да в моем возрасте уже все собаки сдохли. Семь лет назад паспорт получила. Мне мечтать уже поздно. «Куда, куда вы удалились…» А думать, говорить о будущей жизни…
— Почему же?
— Суеверная. Вот фотограф из дивизионной газеты хотел меня снять на карточку. Еще когда наградили вторым орденом. Трепался, что при моей внешности снимок можно сразу пускать в печать. Безо всякой ретуши. Однако не далась я фотографу в руки. Зря он на меня наводил свой оптический прицел. Дело было как раз перед наступлением… Не люблю испытывать судьбу! Потому и не загадываю насчет будущего. Разводить разные фантазии…
— Фантазии я тоже не уважаю. А примериться к завтрашнему дню… Вот хотя бы сейчас. Пока немцы позволяют. Может, хирургом станете?
— Хирургом? Нет, на мирное время военных хирургов хватит. Еще без практики окажешься. Тогда ведь только гражданские болезни останутся. А вот если бы, — она проводила взглядом трассу пуль, светящихся поверх голов, — ребятишек лечить. Впрочем, не знаю… Никогда не думала…
— О мирной жизни мечтать — за нее и воевать сподручнее…
— А если вернусь домой, да с пустой душой? До того обеднела — хорошим людям разучилась верить. Сам-то разве не заметил за мной та кого? — Она замолчала, ждала, что он откликнется, но отклика не последовало. — Все чувства во мне умерли. Только ненависть к фашистам осталась.
— Не верю! А любовь? Доброта? Знаете, что Новиков, ну, тот усатый дяденька, про вас сказал? «Она, — сказал, — сердитая, но добрая…»
— Твой Новиков уже, наверно, в медсанбате. Голень у него перебита. Шину наложат. Костылями долго ему стучать придется. Для него война вся…
— Я же видел, как вы за ранеными ухаживаете! Из-под огня выносите. Ну как же! А без любви откуда и ненависть возьмется?..
— За ранеными ухаживать — дело хорошее. — Она снова вздохнула. — Хуже, когда за тобой здоровые начинают ухаживать… Плохим людям поверила. На хороших веры не хватило.
— Опять на себя наговариваете.
— Сам не убедился? Вот тебя сегодня в трусы зачислила. Еще на том берегу возвела напраслину. Эвакуировались бы мы вдвоем на дно — и разговор весь. Утопленникам рассуждать некогда. Теперь представь: только один из нас выбрался бы на этот берег подобру-поздорову. Один из нас из двоих живой из воды вышел бы, чтобы обсушиться на белом свете. Или я бы о тебе, несчастливом, правды не узнала. Или ты бы от меня, убитой, прощения не выслушал, носил с собой вечную обиду.
— А я на вас, Незабудка, вообще обидеться не могу. Только пожалеть…
— Не смей меня жалеть! Я вовсе не слабая.
Вот захочу — и забуду про себя все плохое! Только и всего…
— А я ничего про себя забывать не хочу. И когда страхом трясся, дрожал за свою шкуру, помню. Я вот, признаться, в последних боях больше бояться стал, чем прежде. Или потому, что победа ближе?
— Мой страх, наоборот, на убыль идет. Привыкла? Или стала к себе безразличная?
— А может, оттого, что душа в одиночестве?
Незабудка привстала и всмотрелась в его смутно белевшее лицо. Увидела глубокие глаза с теплинкой и разлетистые черные брови. Она долго молчала, возбужденная разговором, который затеял младший сержант.
— «Мечты, мечты, где ваша сладость?..» Намечтаешь столько, что в каску не заберешь. Придет ли для меня мирная жизнь? А если я с войны калекой приковыляю? Очень прошу, — она все сильнее раздражалась, даже сердилась, — не думай обо мне лучше, чем я есть. Все чувства на войне израсходовала. Даже энзе не осталось…
— А чувства вообще нельзя израсходовать.
— Если дотяну до победы, забуду себя, фронтовую. Забуду — и вся недолга! Натощак буду жить, без памяти.
— А память нам не подчиняется. Над ней не то что наш «большой хозяин», ноль первый, — сам Верховный Главнокомандующий не властен. Ну как же! Иногда начнешь что-нибудь вспоминать — никак не вспомнишь. А забыть захочешь — никак того из памяти не выгонишь. Разве я могу хоть на минуту забыть, что меня война обездолила, круглой сиротой сделала? А чем прилежнее забываешь — тем сильнее это прячется в памяти. Какие-то там есть закоулки, тайники, запасные позиции, что ли… Прячется, а прочь из памяти не уходит. Если бы мы своей памятью распоряжались, никто бы зла не помнил, никто бы от угрызений совести не страдал…
9
Может быть, темнота придала Незабудке смелости, возможно, тронуло душевное расположение соседа или ее в самом деле мучила совесть, но она ощутила внезапную потребность исповедаться.
— Между прочим, я всю зиму в одном блиндаже с майором прожила. Походно-полевая жена. На правах пэпэже. Впрочем, — она горько усмехнулась, — прав было меньше, чем обязанностей. Весь медсанбат знал. Как говорится, — она запнулась, а затем с отчаянной решимостью выпалила, обжигая себе губы словами: — замужем не была, без мужа не спала!..
Зачем же она говорит о себе в насмешку? Старается как можно больнее себя уязвить? Выставить себя в самом непривлекательном виде? Младший сержант понял: чтобы он не стал ее жалеть. Но он догадывался, он чувствовал, что ее цинизм — деланный, нарочитый. Она лишь маскирует неопрятными, грубыми словами свою чувствительность, притворяется бесстыдной, хочет себя унизить.
— Если с вами вместе в том блиндаже любовь проживала… — с трудом вымолвил младший сержант. — Любовь греха не знает.
Она резко повернулась, и ее опалило горячим блеском глаз, глядящих в упор. Незабудка не выдержала немого допроса и откинула голову на песок, мимо его сиротливой руки, белевшей бинтом.
— А если без любви? — спросила она после долгого и подавленного молчания с каким-то недобрым вызовом. — Конечно, поначалу всему верила. Вот она любовь, единственная, неповторимая. «Ты у меня одна заветная, другой не будет никогда». Потом заставляла себя верить. Потом поняла, что сама обманулась и другого человека обманываю. А когда поняла — не накопила смелости, не объяснилась до конца. Не распрощалась вовремя. Под огнем ползать не стеснялась, а тут смелости не хватило. Только весной, когда под Витебском шли бои, перевелась из медсанбата на передовую… Как поется в той песенке: «И разошлись мы, как двое прохожих на перепутье случайных дорог…» А в батальоне у Дородных служить хорошо! Никто из офицеров не кавалерничает. И прошлым глаза мне не колют. — Незабудка передохнула с облегчением, самое трудное было произнесено. — «Голубые глаза, в вас горит бирюза…» — запела несмело. — Мне голубой цвет был к лицу… — она запнулась, застеснялась. — И платье дома осталось. Такой веселый ситец, цветочки-василечки кругом. Косынка тоже голубого шелка. И сережки бирюзовые… Между прочим, я красивая, хорошо знаю, что красивая. И это после того, что пережила!.. Теперь притерпелась, а прежде мне так своего тела жалко было! Нежная кожа совсем ни к чему оказалась. И тут шрам, и тут изувечило, и тут метка прячется, — смущаясь, она показала на грудь, на живот, ткнула пальцем в бедро. — А было время, подолгу перед зеркалом крутилась. Одно слово — парикмахерская! Маникюр. Прическа. Как полагается. Даже не верится, что есть женщины, которые разгуливают сейчас на высоких каблуках, красят губы и ресницы, завиваются, ходят на примерку к портнихе или спешат вечером на танцы… Чудно! Какие там еще каблуки и танцы! Тут мечтаешь разуться на Ночь. Почти три года не снимала сапог. Не надевала… — она снова запнулась, — лифчика. В зеркало не гляделась досыта. Или в лужу на себя поглядишь, или в разбито стекло. Вот в Вильнюсе, который ты вспомнил, на главных улицах уцелело много зеркальных витрин. Было куда поглядеться… Может, я даже слишком красивая. А вот нету у меня судьбы… Ой, зачем ты мне руки целуешь?! Они такие грубые, обветренные. И кожа потрескалась… Наверно, порохом пропахли, оружейным маслом. Сегодня утром два диска расстреляла, когда раненых подбирала там, на лугу. — Она запрокинула голову и поглядела куда-то вверх, за край песчаного косогора. — Никто, никто не целовал мне рук. Только пленный немец. Подольститься хотел. Я в санитарную сумку полезла, немец подумал — в кобуру. Я перевязать его собралась, немец подумал — пристрелить… Между прочим, приятно, когда человек меняет о тебе мнение к лучшему. Даже если тот человек — немец. Хуже, когда случается наоборот. Как бы и с тобой такое не приключилось. Издали глядел — любовался. Ну, прямо ангел голубоглазый! Невинная, как незабудка. А вот полежал рядом на этом ночном пляже да разглядел получше — крылышки-то у ангела помятые, подмоченные. А характеристика такая, что в рай этого ангела и на порог не пустят…
— Вот и хорошо! Я тоже пароля не знаю, по которому в рай пускают. А мне, кстати, в том раю и делать нечего. Вот мирная жизнь наступит, какая до войны была, — это и будет рай на земле.
Незабудка отрицательно покачала головой.
— Какой же у нас был рай? В нашей прошлой жизни многое чинить нужно. Есть еще затруднения, или, как ваш брат связист выражается, помехи, что ли… — Чтобы несправедливые указы аннулировали. Чтобы людей не виноватили понапрасну. Чтобы не только наш Свердловск, а каждый медвежий угол на довольствие взяли. Между прочим, бабка у меня в Чердыни живет. Глухомань, тайга. Так вот к ним керосин, сахар или белая мука уже много лет дороги найти не могут, заблудились еще в первую пятилетку. Перед войной отправила бабке посылку. Муки для куличей. А керосин по почте не пошлешь. Вот как ее жизнь осветлить там, в Чердыни? Да и потом жизнь не только от лампы светлеет. Она и от песен, от смеха светлей становится.
Наступила очередь младшего сержанта надолго призадуматься. Он думал над тем, что сказала Незабудка, но этому мешало раздумье о ней самой. Она совсем не та, какой он воображал ее себе сегодня утром. Он не знает — лучше Незабудка или хуже той, выдуманной, но эта, прежде незнаемая, стала ему желанней и дороже прежней…
— Ну, кому я нужна буду после войны? Ушла на фронт, мне уже двадцать лет стукнуло.
Воюю четвертый год. Кто знает, когда сниму каску и сапоги… А в тылу подросли невесты, много невест. И девушки-то все на выданье. Я еще до войны заневестилась. Кавалеров было — хоть пруд пруди. А вот единственного, любимого… На танцы пойду — не дают присесть, отдышаться вволю. Но жизнь, она длиннее самого длинного вальса… Нынешние невесты пороха не нюхали. Не знают, какой грубой и некрасивой стороной иногда поворачивается жизнь. Им не кружит голову контузия. Не гнет в дугу ревматизм. Они не ковыляли на костылях, кожа у них нежная, без шрамов… А потом, разве ты не знаешь, как некоторые в тылу смотрят на нашу сестру, когда она возвращается с фронта? А я по всем статьям фронтовичка…
Если бы так рассуждала какая-нибудь дурнушка, да еще девица на возрасте… А Незабудка слегка, самую малость кокетничала.
Она представлялась достойной жалости не потому, что хотела вызвать его жалость, а потому, что ей не терпелось услышать горячие возражения младшего сержанта. Она так хотела, чтобы младший сержант ей возразил, чтобы он ее ободрил, как это делал сегодня уже не раз!
Однако Незабудка не дождалась ни слова в утешение. Она тяжело вздохнула и вдруг в самом деле почувствовала себя безутешной…
Тишину нарушала лишь дальняя перебранка пулеметов, да чей-то истошный крик на том берегу: «Давай весла-а-а!», да еще ракета, с шипением окунувшаяся в зеленую реку; напоследок ракета наскоро перекрасила воду, застекленевшую в штиле.
Дальше молчать было труднее, чем говорить… Пусть уж лучше деланное, вымученное веселье. И младший сержант принялся рассказывать историю про недотепу-связиста, историю, которая казалась ему весьма забавной.
Никак тот недотепа не мог свой глухонемой аппарат привести в чувство. На переправе через Березину он сложил руки рупором да и закричал: «Ванюшка-а-а, бери трубку-у-у! Я сейчас с тобой по телефону говорить буду-у-у!» А голос у того недотепы как труба иерихонская. Услышал его Ванюшка на другом берегу и ну кричать в ответ! И хоть над водой звук бежит шибко, никак тот горлодер не мог разобрать, что ему с другого берега Ванюшка сообщает. Ну, прямо затеяли игру в испорченный телефон…
Затем младший сержант рассказал, как тот недотепа хранил военную тайну от чужих ушей. Он кричал в трубку: «Побольше огурцов нам пришлите! Осколочных огурцов на батарее хватает. Шлите огурцы бронебойные и зажигательные. Наше овощехранилище на околице. Крайний сарай, сразу за мостом. Вы только не жадничайте с огурцами! Командир батареи требует сразу два боекомплекта!»
Незабудка щедро, не сдерживая себя, посмеялась. Так хотелось вознаградить младшего сержанта за его старание! Право же, рассказ веселый-превеселый…
Смех ее прозвучал весьма непринужденно и беззаботно, она была очень довольна собой в ту минуту.
Вот что ее неприятно удивило минутой позже — оказывается, она умеет очень ловко притворяться! Откуда же это притворство? Да все ради него, ведь она думала только о нем, хотела его развеселить!
Но разве можно развеселить другого, если у тебя самого пасмурно на душе?
Она приподнялась на локте, низко-низко наклонилась над смутно белевшим лицом младшего сержанта и вгляделась в его глубокие блестящие глаза.
— Ну, что пригорюнился? Спасибо тебе за веселые байки.
Она приблизила свои губы совсем близко к его губам. Он приподнял голову и хотел ее поцеловать, но она положила палец на его зовущие, нетерпеливые губы и покачала головой.