Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Смерч - Галина Иосифовна Серебрякова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ты не смеешь думать о смерти. Тогда-то уж все скажут, что ты испугалась и замешана в каком-то преступлении. Ты обязана доказать, что чиста перед партией. Мы тебе в этом поможем. Я знаю тебя и верю в твою невиновность. У нас не могут осудить преданных партии людей. Нет и нет! За что тебя наказывать? В твоем партийном деле нет ни одного пятнышка. Подумай сама здраво, ну за что же тебя наказывать? За что?

Выходя из парткома, я все еще слышала, как Марченко нервно ходил по кабинету, вопрошая: «За что?»

В Камарницком переулке в маленькой квартирке я нашла те же руины. Комната мужа была опечатана. Альбомы со снимками моих детей, начиная от их грудного возраста, часть корреспонденции, некоторые мои рукописи были взяты. Исчезли огромной исторической ценности письма А. М. Горького, М. П. Покровского, Шоу, Фурманова, Бабеля и многих других замечательных людей.

Никто отныне не звонил к нам по телефону и не останавливался у нашей двери. Мы стали прокаженными! Мама добилась отпуска и поселилась со мной. Ничем не выдавая того, что чувствует, вся какая-то напряженная и вместе с тем чугунно-спокойная, занималась она хозяйством и детьми. В очень больших, светло-карих с. золотой каемкой глазах ее не исчезал суровый вопрос, а губы сжимались так, точно сдерживали стон боли. Но он никогда не срывался, как никогда не появлялось слез- в широко раскрытых глазах.

Еще заметнее стало сходство мамы с великой трагической русской актрисой Верой Комиссаржевской. Так много общего во внешности было у этих двух женщин, что однажды мать подарила мне фотографию Комиссаржевской, выдав за свою. Ни я, и никто другой не заметили, что это не ее снимок, пока она сама нам об этом не сказала. В то недолгое время, пока нас не разлучили, мать была единственным донором, который вливал в меня волю к жизни.

С каждым днем требовалось больше и больше душевных сил. В газетах появились затравляющие меня статьи. Люди бежали от меня прочь, точно чума вошла в наш дом. Один из приближенных Сталина, влиятельный редактор газеты, свел со мной личные счеты и воспользовался смертоносной клеветой, опасной, как укус змеи, и рассчитанной на мою погибель. Когда-то, в 1920 году, под Сальковом мы встретились в день, когда белый генерал Слащев высадил там десант. Я была тогда пятнадцатилетней политработницей, худенькой, обритой после сыпного тифа, в кожанке, штанах и сапогах, с браунингом на поясе, а редактор — комиссар соединения. Я чудом осталась жива, комиссар был тяжело ранен. Судьба свела нас через 12 лет в редакции газеты.

— В твою честь я назвал тогда свою кобылу Галей, — сказал мне вальяжный редактор, подчеркивая доброжелательность. Однако в 1936 году это был не знавший удержу в прихотях, похотливый, остервенелый честолюбец без совести и сердца. Как-то, разозлившись, он сказал мне свирепо:

— Ты еще вспомнишь меня и горько поплачешь. Яростный взгляд сопровождал эту угрозу.

После ареста мужа дом наш оцепили переодетые в штатское сотрудники НКВД. Мы жили в засаде. Но никто не приближался к нам. Из окна, сидя на подоконнике, в длившиеся бесконечные ночи, я видела на углу маленький черный автомобиль, готовый следовать за мной, едва я выйду из дома. Два агента, сменяясь, прохаживались у двери подъезда.

Пятого августа я отправилась вместе с Зорей в Краснопресненский райком. Едва мы свернули на Новинский бульвар, за нами устремился черный «фордик». За несколько минувших дней мы хорошо узнали тех, кто приставлен был следить за нами.

Уже два месяца над Москвой не пролилось ни одной капли дождя. Асфальт размяк, как тесто.

Когда мы вошли в райком, я усадила дочь на стуле в коридоре и вошла в кабинет, где заседало бюро. Человек двадцать, из которых почти всех я издавна хорошо знала, мрачно уставились на меня. Я взошла на костер.

— Расскажите о контрреволюционной деятельности мужа и как вы ему, помогали, — эти слова, повторявшиеся затем двадцать шесть лет кряду, тогда внезапно впервые ножом ударили по моему сердцу. Что я могла ответить? Ведь никогда на моей памяти не посягнул он на революцию, которую, начиная с 1905 года, вступив в большевистскую партию, подготовлял, не щадя жизни. Так я думала. Но знала ли я все? Сомнения мучили меня.

В углу комнаты я увидела близко знакомого писателя. Он жестко посмеивался:

— Да, я бывал часто у Серебряковой, и многое казалось мне там странным и даже подозрительным, — сказал он громко и уперся руками в широко расставленные колени. Я невольно припомнила два десятка писем, лежащих в моем столе, где этот писатель приторно изъяснялся в уважении, преданности именно моему мужу. Чувство омерзения, а потом полного безразличия охватило меня. На заседании присутствовал и Марченко. Он сидел, прикрыв глаза ладонью.

Секретарь райкома Семушкин обратился к нему:

— Правда ли, что вы бывали у Серебряковой?

— Да, — промямлил Марченко, не поднимая глаз.

— Значит, вы знаете, что ее связала с мужем не любовь, какая там любовь, он на двадцать лет ее старше, а общность контрреволюционных взглядов и подпольная антисоветская деятельность, — подвел итоги секретарь райкома.

Я вскочила, напомнила, что после фронта, вернувшись в Москву, пятнадцать лет была всегда на учете в партийных организациях Красной Пресни. Там выросла, стала писательницей. Почти все сидевшие за этим судейским столом, покрытым красным сукном, знали меня и верили мне, а теперь обвиняют без всяких к тому оснований. Но говорить мне не дали. Вопрос был предрешен. Меня исключили из партии за потерю бдительности и связь с врагом народа.

Крушение всей жизни! Жена врага народа! Мы пробирались с Зорей домой, крепко держа друг друга за руки, точно вот сейчас нас разъединят навсегда. Суетливая толпа мешала нам идти быстро. Никому не было дела до только что разыгравшейся драмы. Черный «фордик» ехал рядом с нами, соразмеряя ход, и два агента внимательно следили за нами, точно мы могли провалиться сквозь землю или взлететь в поднебесье. Дома мама ни о чем не расспрашивала меня.

Я ворошила прошлое, думала о муже. Вспоминала все до мельчайших подробностей.

Началось истязание неизвестностью. Бессонница, постоянное ожидание «черного ворона», который, наконец, увезет меня, безбрежное отчаяние постепенно вели к безумию. Мечась в поисках выхода, я написала письмо Сталину и Ежову.

Я признавала, что если партия пожертвовала таким человеком, как мой муж, то, значит, видимо, на то имелись веские оснований, но сама я никогда не замечала ничего подозрительного, непартийного в его поведении. В партию я пришла на фронте, и путь мой был прям и безупречен. Я посвятила себя литературе и за восемь лет издала несколько книг, получивших одобрение. Что же мне делать теперь? Тень политического проклятия легла и на меня…

Дней десять не было ответа. В эту пору начался и окончился суд над Каменевым, Зиновьевым и другими. Пятаков требовал расстрела для «бешеных собак», как он выразился о них. Приговор был приведен в исполнение. На другой день состоялся воздушный парад, на котором присутствовал Сталин.

Сидя на подоконнике, я, как привороженная, не отрывала глаз от черного «фордика» напротив нашего подъезда, вздрагивала от случайного звонка, жаждала, чтобы меня скорее арестовали. Неопределенность страшнее смерти.

Однажды, когда я погрузилась в полное бездумье, — краткий отдых отчаяния, — раздался телефонный звонок. Я отвыкла от такого звука. Мы были погружены в одиночество, в тишину. Отверженные, мы дрожали, заслышав смех ребят, громкие голоса людей.

— Галина Иосифовна? — спросил незнакомый голос по телефону. — Говорит Агранов. Вы ведь писали Сталину и Ежову? Мне поручили поговорить с вами. Сегодня в десять вечера выходите на угол Спасо-Песковской площадки и Трубниковского переулка. Увидите машину. Подойдите к шоферу и скажите, что вы — Семенова. Там, куда вас доставят, вы тоже Семенова. Понятно?

Так во тьму, где я существовала без сна и почти без пищи, прорвался тусклый свет.

В назначенный час я подошла к поджидающему меня автомобилю и назвалась Семеновой. Шофер, не говоря ни слова, распахнул дверцу. Мы приехали на Лубянку и остановились у одного из подъездов в переулке. Меня ждали. Лифт поднялся высоко. Казалось, события развертываются стремительно, но… в приемной я просидела в ожидании целых пять часов, и лишь поздней ночью секретарь подозвал меня к одному из трех шкафов у стены. Я вошла внутрь и очутилась в огромной, ярко освещенной комнате. За столом, уставленным вазами с пирожными и фруктами, сидели Агранов и Ягода. Оба они нарочно приветливо улыбались. Я подошла к ним и села в мягкое кресло. Агранов с притворной заботой начал расспрашивать меня о моей жизни. В этот день в «Известиях» и «Литературной газете» снова клеветали, обвиняли меня в чудовищных преступлениях.

— Мы хотим вас спасти от страшной катастрофы, которая неизбежна. Вы молоды, даровиты, — он начал расхваливать меня, чтобы подчеркнуть, как много я теряю и как удачлива могла бы быть моя жизнь, если бы…

— Что я должна сделать? — прервала я.

— Все рассказать.

— Но в том, что я расскажу, нет и признака чьей-либо вины, иначе я давно бы сообщила об этом партии. Люди, меня окружавшие, были всегда и на словах, и в поступках людьми советскими, партийными.

— Вас обманывали.

— Кто знает, может, оно так и было. Но я этого не замечала. Что могла я знать, живя в замкнутой литературной среде, занятая работой над книгами?

— Расскажите все о себе, о жизни вашей семьи.

 Четыре часа я говорила. Иногда Ягода или Агранов прерывали меня, щеголяя знанием деталей, которые я упустила. Очевидно, давно уже дом наш был под тщательным наблюдением. Тем лучше — ведь жизнь моя и моих близких опровергала любые подозрения.

На рассвете меня отпустили. Все повторилось на второй и на третий вечер.

— И тем не менее, — сказал на третью ночь Агранов, — вы говорите неправду, вы скрываете главное.

— Нет и нет! — вскричала я. Силы мои были уже на исходе. Ежедневно в десять часов машина отвозила меня на Лубянку. В два или три часа ночи, после изнурительного ожидания, меня впускали через дверь в шкафу в огромный кабинет. Лишь в пять-шесть утра, окончательно вымотанная перекрестным допросом, подслащенным шоколадом и фруктами, к которым я, впрочем, не прикасалась, меня отвозили домой.

— Вы лжете! — кричал мне Агранов.

— Выдумка! — вторил Ягода.

В этот раз дверь отворилась, и вошел секретарь ЦК Ежов. Его крошечный рост и лицо старого карлика ужаснули меня.

— Все еще не хочет помочь нам? — спросил он, улыбаясь, отчего все лицо его еще больше исказилось и сморщилось.

— Так вот, подведем итог, — продолжал Агранов. — Самого главного вы нам так и не сказали. В декабре 1934 года, после убийства Кирова, вы проходили по коридору своей квартиры и остановились у дверей кабинета мужа. Вы услышали, как ваш отец…

— Но позвольте, — закричала я, — отца в это время не было в Москве, и он за всю зиму ни разу, слышите, ни разу не был у нас!..

— Не прерывайте меня, вспомните все и подтвердите. Ваш отец говорил: «Мы убрали Кирова, теперь пора приняться за Сталина».

— Ложь! — вне себя от возмущения, повторила я. — Понимаю, вы, вероятно, хотите проверить, не лгу ли, можно ли мне верить. Но вы же знаете, этого никогда не было.

Шесть глаз смотрели на меня требующим, прокалывающим взглядом.

— Нет и нет, этого не было. Я коммунистка и никогда, слышали вы, никогда не подтвержу лжи. Лучше смерть.

— Поймите, — сказал Ежов мягко. — Мы хотим сохранить вас как писателя. Вы ведь стоите на краю бездны. Дайте правдивые показания, и вас не арестуют. Через несколько месяцев мы восстановим вас в партии и вернем в литературу. Вы снова выйдете замуж, будете счастливы. Ваши дети вырастут в человеческих условиях.

Я продолжала упорно настаивать на правде, которой они не хотели.

— Подумайте до завтра.

Меня отпустили в шесть часов утра.

В эти же дни от мужа принесли письмо. Раскрыв сложенную вчетверо бумажку, я сначала отдала ее назад, уверенная, что почерка этого никогда ранее не видела. Детский почерк, совершенно мне незнакомый. И, однако, это писал он. Ах, эти буквы! Помню только начало записки: «Галя, я не вернусь. Ты должна подумать, как построить отныне свою жизнь». Я прочла написанное три раза и поняла, что со мной прощались навсегда. Сотрудник НКВД потребовал моей подписи на обороте записки под словом «читала» и увез ее с собой.

После ночных допросов, возвращаясь домой физически и душевно разбитой, я спешила скорее рассказать матери обо всем происшедшем в огромном и безликом кабинете на одном и? верхних этажей Лубянки.

В ответ мама сказала мне твердо:

— Лучше смерть, чем ложь. У них дьявольский план. Они хотят сделать из тебя подкупленную убийцу. Но как можно жить, предав собственную душу, лжесвидетельствуя? Нет, нет и нет!

Я вспомнила тогда слова Гюго: «Все можно потерять на свете, но нельзя потерять самого себя».

Мама, поседевшая от горя, гладила мою голову и повторяла:

— Ложь — тина, она засосет и погубит. Смерть в конце концов не самое худшее в жизни.

И, прижимаясь к маминой, стареющей, чуть дряблой, любимой руке, я отвечала:

— Смерть ведь бывает и спасением.

— Все, что угодно, но не клеветать на других и на себя!

Во имя правды мать моя готова была всегда пожертвовать не только своей жизнью, но и беззаветно любимой единственной дочерью и с детства внушала мне, что ложь — порождение трусости, подлости и предательства.

На четвертый вечер я уложила в чемоданчик немного белья, кусок мыла и зубную щетку и молча, не пряча слез, распростилась с мамой и детьми. И снова: черный автомобиль на углу переулка, короткое, брошенное в ночь: «Семенова», темный лифт, взметнувшийся вверх, как ведро в колодце.

Войдя к Агранову, я поставила чемоданчик у своих ног и потребовала:

— Арестуйте меня.

Агранов расхохотался. Это был рыхлый, нескладный человек, брюнет, с позеленевшей кожей, густой сетью морщин вокруг злых полубезумных черных глаз, с удивительно длинными и толстыми губами, углы которых были опущены, как у бульдога, к подбородку и придавали лицу выражение жестокости и пресыщения.

— Нет, мы вас еще не возьмем. Мы заставим вас признаться во всем. Мы это умеем. Вы погрязли по шею в преступлениях, но таких, как вы, мы не всех уничтожим. Они годятся и для других целей.

— Для провокации, лжесвидетельства? Что бы вы ни говорили, я ни в чем не виновата перед партией и страной, и никогда я не солгу.

— Фразы. Расскажите все, что знаете об Антипове. Он не раз поверял вам свои контрреволюционные замыслы против советского народа и против Сталина.

Я обмерла. Антипов — нарком, член ЦК. Вспомнила покой и благоденствие его дома.

— Антипов? Да ведь он облечен доверием, он свободен, — сказала я, содрогаясь.

— Не всяк, кто ходит на воле, действительно свободен; многие уже сидят у нас, сами того не подозревая. — Улыбка безумца раздвинула, но так и не приподняла опущенных к подбородку губ.

 — Вы расскажете нам все об Антипове и о Карпове. Они делились с вами своими заветными планами заклятых врагов партии.

Я почувствовала, как кровь отливает от сердца, захлестывает мой мозг.

— Виктор Карпов преданнейший партии человек, кстати, он сам ведь в прошлом чекист!

— И тем не менее… Послушайте, Галина Иосифовна, будьте благоразумны. Пожалейте себя и свою семью. Вы погибнете в страшных муках. Однако в ваших возможностях остаться жить и работать. Но, прежде всего, чтобы заслужить наше доверие, вы должны подтвердить то, что слышали 10 декабря 1934 года, стоя под дверью кабинета, разговор ваших отца и мужа о подготовке террористического акта против Сталина. Затем подпишете все, что сказали вам об Антипове и Карпове.

Я рассвирепела:

— То, что вы говорите об этих людях, ложь! Я поняла, вы хотите обмануть ЦК и Сталина подложными документами. Это заговор. Но ни у вас, ни в гестапо, если бы я оказалась там, я не стану провокатором. Я коммунистка, а вы — нет. Так арестуйте же меня! Арестуйте скорей!

Агранов изрек многозначительно:

— Завтра в 10 часов я жду вас здесь в последний раз. Одумайтесь! Вы погибнете, если будете упорствовать, вы еще не знаете, что мы можем с вами сделать. Вы уже вне закона, общество выбросило вас за борт. Ваш муж — враг народа. Поняли?

Безмолвный шофер остановил автомобиль на углу Спасо-Песковской площадки. Было 7 сентября 1936 года. Покачиваясь, шла я к темному подъезду. Только в одном окне, на четвертом этаже, горел зеленоватый свет. Я знала: это мама ждала меня, сидя у постели заснувшей Зори. Лестница казалась мне бесконечной, и повсюду кривлялись морды с ужасными губами, загнутыми к подбородку. В ушах звучал звонкий фальцет Ежова, скучающий, тусклый голос Ягоды и глуховатый, настойчивый, чуть шепелявящий — Агранова. Подкрадывалось, опутывало мозг безумие. Я вошла и поставила на стул голубой чемоданчик. Проснулась Зоря. Мой отчет маме был короток.

— Мы должны умереть, — настаивала я. Эта мысль преследовала меня, и мое красноречие стало неотразимым, мама поддалась моим доводам. Стараясь обмануть Зорю, мы принялись обдумывать средства самоубийства. В нашем распоряжении оставался всего один день до 10 часов вечера, когда на Спасо-Песковскую площадку приедет автомобиль за Семеновой.

Мама хотела для нас обеих более легкого конца — отравы. Но как ее достать? У нас были друзья-врачи. Мама оставалась все еще членом партии, за ней не велось открытой охоты. И утром она пошла добывать яд к профессору Казанскому, к старому другу моему Замкову, мужу Веры Мухиной, к профессору Фельдману, знавшему нас лет пятнадцать. До самого обеда ходила она, отыскивая опий, морфий, веронал. В эти же часы в каком-то необъяснимом душевном подъеме я писала письма к правительству, к ЦК партии. Перед небытием еще раз заявила о своей полной невиновности и просила позаботиться о моих детях. У них никого из близких не оставалось.

 Часам к двум вернулась мама. Ей везде отказали. И вместо спасительных ампул обильно снабжали поучениями о необходимости жить, терпеть, покоряться. Что нам оставалось делать? А время уходило. Я принялась читать маме свои письма, но вдруг бросилась к окну: мне показалось, что из-за поворота улицы выехал «черный ворон» — страшный безглазый ящик на колесах, увезший многих знакомых мне людей. Это была галлюцинация. На улице почти никого не было, черный «фордик», как всегда, торчал у нашего дома, да прохаживались давно приглядевшиеся нам агенты в кепках, пальто и сапогах.

Мы страшились упустить время. Было уже три часа дня. В тот момент, когда я предложила пустить газ в ванной, дверь распахнулась и вошла Зоря. Ее веснушчатое бледное личико, казалось, еще больше побелело, и серо-зеленые огромные глаза блестели экзальтированно. Так, верно, выглядели маленькие мученицы на арене римского Колизея.

— Я все слышала, я умру вместе с вами. Вы не можете оставить меня жить одну, это было бы слишком жестоко. Я ведь все равно умру тоже. Разве я не понимаю, что мы объявлены вне закона? Нас все презирают, срамят. Мы — семья врага народа.

Она говорила горячо, не по-детски логично, вдохновенно. И я, полубезумная, согласилась. Мама долго противилась, но ослабела и уступила, завороженная моим нездоровым, убийственно-мрачным пророчеством. И мы решили умереть втроем, немедленно, не дожидаясь решения нашей судьбы Аграновым и Ежовым.

Мать вышла из комнаты, а я погрузилась в туман больных мыслей, где все отчетливее вырисовывалась одна, навязчивая — бездна. Мы летим в бездну, а камни сыплются нам вслед. Мне непрерывно слышались звонки у входной двери. Это пришли за мной люди в васильковых фуражках или кепи, черных узких пальто и сапогах.

— Вы враг народа, контрреволюционерка, шпионка, диверсантка.

Я подавляла крик, тщетно ища спасения в ускользающем сознании. Мозг больше не успокаивал, не управлял мной, пугал. Я металась, панически боясь, что не успею умереть дома, и меня схватят, увезут, чтобы умертвить вдали от родных.

«Только бы успеть пустить газ и задохнуться», — мечтала я и снова влезала на подоконник и вглядывалась в глубь ярко освещенной солнцем улицы. Вдруг мне почудилось, что со Спасо-Песковской площадки выехал черный, похожий на катафалк, автомобиль. Так и есть! «Черный ворон». За мной. Нет, я не дамся живой. Я перехитрю Агранова и Ежова. Честный человек не боится смерти.

Это был последний проблеск мысли в моем заболевшем мозгу. Обе оконные створки оказались наглухо закрытыми, но я уже не понимала этого и с размаху, головой вперед, бросилась в окно. Стекло рассекло мне голову и порезало лицо. С отчаянным криком ко мне подбежала Зоря и пыталась вытащить из разбитой рамы. Я начала, как мне рассказывали потом, душить покорную шею девочки, не понимавшей, что мать ее сошла с ума.

Вскоре четыре санитара связали и выволокли меня в санитарную карету, чтобы увезти в буйное отделение психиатрической больницы.

Смерть разума — фактически смерть личности. Меня не стало. Прошло полтора месяца, прежде чем рассудок снова вернулся ко мне. Профессора, которых ежедневно присылали из НКВД, заявили матери, что болезнь эта — защитная функция переутомленного мозга. Сознание выключилось под влиянием потрясения, как выключается свет. Реактивная депрессия — одна из наиболее четко выявленных диалектических болезней человечества. Отчаяние, перенапряжение психики вызывает взрыв — безумие. И в этом разрядка, спасение.

Время перестало существовать для меня. Но однажды, как молния, в темный мир безумия вернулась мысль. Я сидела с несколькими такими же голыми, бездумными сознаниями на полу у стены. Очевидно, незадолго до того я разорвала свой матрац, потому что к телу, щекоча и кусаясь, прицепились стебли соломы. В руках я мяла шарики из хлеба и целилась ими в вентилятор.



Поделиться книгой:

На главную
Назад