Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Государство фюрера: Национал-социалисты у власти: Германия, 1933—1945 - Норберт Фрай на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Важную победу на первом этапе Гиммлер одержал весной 1934 г. при поддержке шефа службы безопасности (СД) СС Рейнгарда Гейдриха. После того как рейхсфюрер СС, создавший для себя годом ранее пост «командующего политической полицией Баварии», зимой 1933–1934 гг. взял под свое начало обособившиеся от обычного полицейского аппарата органы политической полиции во всех землях, кроме Пруссии и Шаумбург-Липпе, Геринг 20 апреля 1934 г. назначил его также инспектором Прусской тайной государственной полиции (гестапо)[153]. Номинально шефом гестапо оставался Геринг, но де-факто Гиммлер отныне становился хозяином всей политической полиции Германии. О том, чтобы как можно более эффективно централизовать ее и расставить на ключевые посты «фюреров» СС, заботился Гейдрих, новый руководитель имперского управления гестапо. «Выявление врага», осуществляемое службой безопасности СС, все теснее сливалось с «подавлением врага» силами государственной политической полиции. Так была пройдена добрая часть пути к «государству СС» (Ойген Когон).

После устранения с политической сцены штурмовых отрядов, главе которых Эрнсту Рёму до тех пор формально подчинялся рейхсфюрер СС, летом 1934 г. власть Гиммлера значительно выросла. СС стали самостоятельным подразделением партии, а фюрер заслужил еще большую признательность Гиммлера, передав 30 июня исключительно в его ведение все концентрационные лагеря. Появилась возможность создать единую внегосударственную систему террора, и рейхсфюрер СС немедленно ею воспользовался: комендант Дахау Теодор Эйке стал «инспектором концентрационных лагерей и фюрером охранных частей СС». Вместо множества мелких тюрем, частью еще содержавшихся СА, Эйке к 1937 г. организовал по образцу Дахау еще два больших концлагеря вблизи Берлина (Заксенхаузен) и Веймара (Бухенвальд). Охрана и эксплуатация концлагерей возлагались на отряды СС «Мертвая голова», насчитывавшие тогда около 5 000 человек. Помимо политической полиции и концлагерей третьей исходной точкой для расширения власти Гиммлера служили вооруженные формирования СС. Уже летом 1933 г. из эсэсовцев составили присягнувший фюреру особый полк «Лейбштандарт Адольфа Гитлера». После разгрома штурмовиков Гиммлеру удалось, правда в ограниченных размерах, создать так называемые резервные части СС, финансировавшиеся из средств рейха, но попытка сформировать настоящую армию СС пока не удалась из-за сопротивления вермахта. Однако черные отряды еще до своего усиления в 1938–1939 гг. являлись примером типичной для нацистского режима особой силы, ставшей элементом исполнительной власти фюрера вне партии и государства.

Летом 1936 г. рейхсфюрер наконец получил полномочия, которых ему не хватало для объединения СС в самостоятельный комплекс власти: указом Гитлера от 17 июня Гиммлеру поручалось «объединить решение всех полицейских задач в рейхе». Именно таким путем (а не в контексте так и не осуществленной имперской реформы) была централизована вся немецкая полиция, и практически уже существующий имперский аппарат политической полиции получил юридическое оформление. Кроме того, новое звание Гиммлера — «рейхсфюрер СС и начальник немецкой полиции в рейхсминистерстве внутренних дел» — указывало, что речь идет не просто о новой «личной унии», а о крепкой организационной смычке полиции и СС. Номинально начальник немецкой полиции приравнивался к статс-секретарю при рейхсминистре внутренних дел, на самом же деле в соотношении сил произошел резкий сдвиг, означавший заметное ослабление власти Фрика. Появившаяся вскоре у Гиммлера претензия на то, чтобы во всех делах выступать в качестве заместителя министра, а также его стремление создать собственное министерство полиции в полной мере это продемонстрировали.

В принципе указ от 17 июня положил начало «разгосударствлению» полиции, открыв СС путь к завоеванию всей полицейской системы Третьего рейха. Следующим шагом стало учреждение отдельных «главных управлений» полиции общественного порядка и полиции безопасности под началом обергруппенфюрера СС Курта Далюге и группенфюрера СС Гейдриха. Слияние с СС полиции общественного порядка (жандармерии и обычной полиции) происходило медленно, зачастую оставаясь на уровне деклараций, зато Гейдриху как «начальнику полиции безопасности и СД» довольно быстро удалось овладеть уголовной полицией; в конце концов, он мог опираться на соответствующий опыт, приобретенный во время организации политической полиции земель.

Объединение государственной и уголовной полиции со службой безопасности СС имело для дальнейшего развития событий тем более важное значение, что Гейдрих, оттеснив в сторону Далюге, недвусмысленно (и, что самое главное, — с одобрения Гиммлера) настаивал на передаче в исключительное ведение полиции безопасности всех политических задач в самом широком смысле этого слова: «Думаю, в свете нац. — соц. концепции рыночная полиция и пр., ведение народного учета и служба регистрации — это мое… Бесспорно, что тотальный, постоянный учет всех людей рейха и связанная с ним возможность постоянного контроля над положением каждого отдельного человека должны находиться в руках полицейской службы, которая помимо обычной охраны порядка имеет идейные задачи, касающиеся разных сторон жизни»[154].

Гиммлер и Гейдрих работали над проектом, далеко выходящим за рамки политического контроля над делами и мыслями людей, — над созданием тоталитарной утопии расово-идеологического суперинститута перманентной социальной санации и гигиены, «Города Солнца» в технократическом обличье эпохи модерна. Здесь следовало мыслить понятиями, привычными не для полицейского, а, скорее, для врача-эпидемиолога. Политическая полиция, как сказал заместитель Гейдриха в тайной государственной полиции Вернер Бест, комментируя закон о гестапо, изданный весной 1936 г., являлась «учреждением, которое заботливо следит за состоянием здоровья немецкого народного организма, распознает любые симптомы болезни, выявляет разрушительные микробы — все равно, появились ли они в результате внутреннего разложения или умышленно занесены извне, — и устраняет их всеми возможными средствами»[155].

О том, где, с точки зрения СС, следовало искать очаги заболеваний, свидетельствовала структура и распределение обязанностей Главного управления полиции безопасности, в состав которого вошли три управления — административно-правовое (ведавшее среди прочего выдачей паспортов и удостоверений личности), уголовной полиции и политической полиции. Последнее занималось следующими вопросами: «Коммунизм и другие марксистские группы; церкви, секты, эмигранты, евреи, масоны; реакция, оппозиция, австрийские дела; тюрьмы, концентрационные лагеря; экономические, аграрно- и социально-политические вопросы, союзы и общества; контроль над радиовещанием; дела партии, ее подразделений и примыкающих организаций; внешняя политическая полиция; сводки о текущем положении; пресса; борьба с гомосексуализмом и абортами; контрразведка»[156]. В задачи уголовной полиции отныне входило не только расследование классических уголовных преступлений, но и борьба с «враждебными народу элементами». Параллельно с радикальным преобразованием и расширением полицейской деятельности значительные перемены произошли в концентрационных лагерях.

Если в «образцовом лагере» Дахау по-прежнему содержались в основном политические заключенные, то новые концлагеря Заксенхаузен и Бухенвальд все больше заполнялись так называемыми антиобщественными элементами, лицами, имевшими судимости, гомосексуалистами и свидетелями Иеговы — то есть людьми, которые не могли быть осуждены обычным судом, поскольку не нарушили закона, но считались социально нежелательными. Таким образом, лагеря все больше выполняли функцию корректировки правосудия. Сразу после захвата власти у гестапо появилось обыкновение задерживать политических заключенных по отбытии ими срока и обвиняемых после оправдания или прекращения дела, часто прямо в зале суда, и отправлять их на неопределенный срок в концлагерь. Теперь эта практика оттачивалась на «вредителях».

В начале 1937 г. Гиммлер как глава немецкой полиции распорядился на основе списков, составленных незадолго до этого отделениями уголовной полиции по всему рейху, арестовать и препроводить в концлагеря «около 2 000 профессиональных преступников и рецидивистов или общественно опасных лиц, совершивших половые преступления». За «молниеносно» проведенной акцией 9 марта ровно через год последовала «единовременная повсеместная и внезапная операция захвата» — волна арестов «тунеядцев», отобрать которых гестапо помогли биржи труда. В середине июня 1938 г., после того как ареной «профилактической борьбы с преступностью» побывала недавно присоединенная Австрия, «старый рейх» стал свидетелем очередной акции: с подведомственной территории каждого управления уголовной полиции «как минимум 200 трудоспособных лиц мужского пола (антиобщественных элементов) и, кроме того, все евреи мужского пола, имеющие судимость и отбывавшие срок в тюрьме», были отправлены в концлагерь Бухенвальд. «Антиобщественными элементами» считались бродяги, нищие, имеющие или не имеющие постоянное место жительства, «цыгане и лица, ведущие цыганский образ жизни, если они не выказывают желания регулярно трудиться или нарушают закон», сутенеры и «лица, которые неоднократно судились за сопротивление властям, нанесение телесных повреждений, драки, нарушение неприкосновенности жилища и т. п. и тем самым показали, что не желают подчиняться порядку народного сообщества»[157].

В обоснование так называемой акции против антиобщественных элементов впервые приводился аргумент экономической пользы, который в последующие годы в сочетании с идеей «искоренения» якобы неполноценных и бесполезных людей станет поистине смертоносным: «Строгое исполнение четырехлетнего плана требует участия в нем всех трудоспособных сил, и недопустимо, чтобы антиобщественные элементы уклонялись от работы и тем самым саботировали четырехлетний план». Фактически речь тогда шла о наборе подневольных рабочих на первые предприятия СС. Помимо кирпичных заводов («Дойче эрд- унд штайнверке») к ним относились гранитные каменоломни, имевшие важное значение для «строек фюрера», — в верхнепфальцском Флоссенбюрге и нижнеавстрийском Маутхаузене (позднее также в нижнесилезском Гросс-Розене и эльзасском Натцвайлере), где выросли новые концентрационные лагеря.

Отнюдь не только экономические и идейно-политические мотивы подвигли Гиммлера на эти массовые аресты, как будто предвосхищавшие позднейшее «прочесывание» оккупированных территорий. Речь шла о его собственной власти. Новое пополнение концлагерей, количество узников в которых сократилось и зимой 1936–1937 гг. составляло меньше 10 000 человек, во-первых, подчеркивало институциональный вес СС, во-вторых, помогало противодействовать органам внутренних дел и юстиции, стремившимся выработать единое определение такой меры, как арест или «предварительное заключение в полиции», и держать ее применение под контролем. Хотя Гиммлер на своих двух постах — рейхсфюрера СС и главы немецкой полиции — являлся представителем непосредственной власти фюрера, в то время он еще старался соблюдать видимость правовых действий. Так, в оправдание акции против «рецидивистов», за неимением подходящей законодательной базы, он сослался на постановление «О защите народа и государства», применявшееся до тех пор только против политических противников. Правда, при этом Гиммлер умышленно игнорировал принятый «обычным» порядком осенью 1933 г. закон о превентивном заключении рецидивистов, не соответствовавший его намерениям. А проведение карательной акции против тунеядцев, которых явно нельзя было отнести к политическим противникам, Гиммлер вместо уголовной полиции доверил гестапо, потому что по закону о гестапо, принятому в феврале 1936 г., оно могло производить аресты, не опасаясь последующей проверки их правомерности в административном суде.

Новый «основополагающий приказ» министерства внутренних дел в начале 1938 г. дал полномочия выносить постановления об аресте только главному управлению тайной государственной полиции, но в то же время официально разрешил применять эту меру не только к политическим противникам, как раньше, но и к лицам, «которые своим поведением угрожают стабильности и безопасности народа и государства». Чуть позже имперское управление уголовной полиции в своих директивах к приказу министерства, говоря «о профилактической борьбе полиции с преступностью» с декабря 1937 г., недвусмысленно указало, что концлагеря СС выполняют функцию «государственных исправительно-трудовых лагерей». Таким образом, задачей этого обособленного комплекса СС признавалась социальная санация немецкого «народного организма».

Впрочем, по собственным представлениям СС, они не могли довольствоваться какой-то конкретной, раз и навсегда определенной сферой компетенций, поскольку служили орудием осуществления «воли фюрера» и, следовательно, их притязания на власть и область деятельности принципиально не подлежали ограничению ни с какой стороны. Например, созданная еще в 1931 г. служба безопасности СС, вопреки своему назначению, не гнушалась и внутрипартийным шпионажем. Хотя разведывательная организация Гейдриха после перехода гестапо под власть СС утратила свое политическое значение, сбор и анализ данных о положении в стране и настроении населения вскоре стали ее долгосрочной задачей и оправданием ее существования. С 1936–1937 гг. СД начала превращаться в своего рода тайный институт изучения общественного мнения, регулярно снабжая национал-социалистическое руководство «донесениями из рейха». Предполагалось, что каждый из примерно 30 000 добровольных помощников и сексотов СД — чиновников, руководителей предприятий, врачей, учителей, журналистов, священников, деятелей науки и искусства — «повсюду, в семье, в кругу друзей и знакомых, а прежде всего на своем рабочем месте, пользуется любой возможностью, чтобы в разговорах незаметно выяснить, какой в действительности производят эффект и какое вызывают настроение все важные внешне- и внутриполитические события и меры. Кроме того, беседы соотечественников в поездах (рабочих электричках), трамваях, магазинах, парикмахерских, у газетных киосков, в официальных учреждениях (пунктах выдачи продовольственных карточек и ордеров на товары, на биржах труда, в ратушах и т. д.), на еженедельных базарах, в кафе, заводских цехах и столовых в избытке предоставляют богатую пищу для размышлений, которой зачастую уделяется слишком мало внимания»[158].

Несмотря на все усилия по соблюдению секретности, через несколько лет национал-социалистического господства вся страна стала чувствовать слежку. Конечно, подробности организации системы надзора были известны немногим, средний гражданин по большей части не видел различий между службой безопасности, СС, уголовной полицией, полицией общественного порядка и политической полицией, но это лишь усиливало смутное ощущение опасности и угрозы. Люди пугались при виде темных кожаных плащей и черной униформы, слово «гестапо» внушало страх. Власть тайной полиции распространялась не только на тех, кто физически подвергался ее террору.

И все же неверно считать главными чертами середины 1930-х гг. только политическое насилие и преследования. Ситуацию внутри страны определяли тогда лояльность режиму и преклонение перед фюрером, а не враждебность и сопротивление. Подпольная работа коммунистов и социал-демократов — после впечатляющих успехов гестапо, в результате которых сотни противников режима предстали перед «народным судом»[159], а также в силу того, что окружающие все меньше интересовались политикой, — была почти полностью парализована. Даже народная оппозиция общего характера, часто не имевшая политических мотивов, пошла на спад. Об этом свидетельствуют застывшие на одном уровне показатели количества осужденных специальными судами за «вероломные нападки» и «нытье»; среди них, впрочем, подавляющее большинство составляли представители маргинальных социальных групп, которых, в классических традициях старой юстиции, карали наиболее сурово[160].

Лишь немногие расценивали как плохое предзнаменование тот факт, что, несмотря на внутриполитическое успокоение, нигде нельзя было увидеть ни малейших признаков возвращения к «государству правовых норм», в значительной своей части демонтированному после 1933 г., хотя кое-кто в консервативных кругах правящей элиты еще продолжал на это надеяться. Большинство немцев поддалось гипнозу идеи «народного сообщества» и мифа о фюрере, подкрепленного внешнеполитическими успехами. На фоне всестороннего упрочения режима шедшее рука об руку с ним развертывание комплекса СС осталось незамеченным. А именно там в годы консолидации вызревали предпосылки для последующей радикализации, во многом на личностном уровне. В первую очередь в таких учреждениях, как СД, где интеллект и организаторские способности значили больше, чем идейный фанатизм, в это время сложился тот тип ориентированного на достижение оптимального результата фюрера СС, для которого любое новое задание представляло собой личный вызов, требующий прагматического подхода. Именно там возник столь превозносимый Гиммлером менталитет эсэсовца, не знающего слова «невозможно» и готового к выполнению «особых задач» любой сложности, вплоть до командования карательными отрядами и убийства миллионов людей.

После слияния СС и полиции идеология начала отрицательно сказываться на бюрократически-полицейских мероприятиях. Дело не только в том, что идеологическая риторика по поводу «врагов» претворилась в практику борьбы с противниками режима: полиция и органы внутренних дел изменились сами, превратившись в орудия войны с внутренним врагом. В этой связи вполне логичным выглядело сравнение «национал-социалистической полиции» с вермахтом, которое сделал Гиммлер в юбилейном сборнике к 60-летию своего «начальника» Фрика, и признание за ней «права» на чрезвычайные, ненормативные действия: «Как и вермахт, полиция может действовать, подчиняясь только приказам руководства, а не законам. Как и в вермахте, границы деятельности полиции определяются приказами руководства и внутренней дисциплиной». С началом войны эти границы еще больше раздвинулись.

3. Радикализация

Продолжавшийся несколько дней еврейский погром в ноябре 1938 г. яснее, чем многие другие внутри- и внешнеполитические события последних месяцев, показал, что Третий рейх подошел к критическому рубежу. Убийства и издевательства, горящие синагоги, разрушенные магазины, разоренные квартиры продемонстрировали твердое намерение национал-социалистического руководства решить созданный им самим «еврейский вопрос» в ближайшее время. Две пятых из 562 000 человек, которых нюрнбергские законы 1935 г. объявили «неарийцами», уже покинули Германию из-за ужесточавшейся правовой и экономической дискриминации. Однако расовые идеологи ставили целью сделать подвластную режиму территорию «свободной от евреев». «Хрустальная ночь» погромов свидетельствовала о живучести этой мировоззренческой аксиомы внутри национал-социалистического движения. Но она же не оставила сомнений в том, что радикальный антисемитизм не пользуется популярностью в обществе, и тем самым предрешила стратегию политики относительно евреев в будущем.

Так же как в отношениях с евреями, идеологические элементы отчетливо проступали и во внешней политике режима; союз со старыми элитами неуклонно терял свое значение. В прежние годы расовые компоненты национал-социалистической программы завоевания жизненного пространства лишь смутно вырисовывались за требованиями пересмотра Версальского договора, которые разделялись широкими слоями общества. В частности, стратегическое внимание Гитлера к Восточной Европе казалось продолжением традиции борьбы за статус мировой державы, идущей еще от Вильгельма Второго, которой придерживался и внешнеполитический истеблишмент Веймарской республики. Существовавшие у командования вермахта опасения по поводу радикализации немецкой внешней политики в смысле скорого и насильственного решения «проблемы пространства» (этого потребовал Гитлер 5 ноября 1937 г., по записи Хосбаха) вылились в начале февраля 1938 г. в «кризис Бломберга— Фрича». В результате помимо кадровых перестановок произошли значительные организационные изменения: сам Гитлер взял на себя обязанности верховного главнокомандующего, поручив командование вермахтом вместо уволенного в отставку под удобным предлогом военного министра Бломберга генералу Вильгельму Кейтелю. Новым командующим сухопутными войсками стал генерал Вальтер фон Браухич. Министр иностранных дел Нейрат был вынужден уступить свой пост более молодому Йоахиму фон Риббентропу, человеку из окружения Гитлера, но остался в кабинете министров. Через месяц немецкие войска вошли в Австрию. Вена оказала фюреру восторженный прием.

Мюнхенское соглашение и последовавшая за ним оккупация Судетской области Чехословакии в конце сентября — начале октября 1938 г. знаменовали собой одновременно кульминацию и завершение подчеркнуто ревизионистской внешней политики. «Пацифистская пластинка» (выражение Гитлера) свое доиграла; теперь зазвучали боевые песни. Отданный вскоре после судетской операции приказ о тайной подготовке к «улаживанию дела с остальной Чехией» и появление в середине марта 1939 г. «протектората Богемия и Моравия», затем вступление вермахта в Клайпеду (Мемель) продолжили серию невоенных успехов, но при этом положили конец англо-французской «политике умиротворения». Богатые событиями «спокойные годы» миновали. Началась радикализация.

В области внешней политики она проявилась раньше всего и особенно отчетливо, потому что завоевание «жизненного пространства на Востоке» являлось главным пунктом национал-социалистической программы. По той же причине в 1938–1939 гг. происходила радикализация не самого нацистского руководства, а политики Третьего рейха в целом. И поскольку Гитлер радикализировал свою политику умышленно, добровольно и сознательно, характерная для режима и наблюдавшаяся во многих областях структурная неспособность долго удерживать под контролем динамичные силы «движения» в данном случае имела второстепенное значение. С обострением внешнеполитической ситуации и тем более с началом войны были неразрывно связаны серьезные внутриполитические изменения. Агрессия, направленная вовне, привела отнюдь не к ослаблению политического давления внутри страны, а, напротив, к такой же радикализации в смысле решительного осуществления многих идеологических замыслов. Война за «жизненное пространство» (пусть предшествующие западные «блицкриги» и совершались «не на том» фронте) не в последнюю очередь послужила поводом для усиленных мер по евгенически-расовой «санации» немецкого «народного организма». По логике национал-социалистического руководства, это стало необходимой подготовкой к тому времени, которое наступит после «окончательной победы». Безжалостная война на уничтожение должна была обеспечить территорию для создания великогерманской восточной империи, где немцам предстояло выступать в роли чистокровного «народа господ».

Начало войны и немцы

В день своего пятидесятилетия «генерал Бескровный», как называли Гитлера, наслаждался невиданной популярностью: «Пожалуй, еще никогда население не украшало дома и магазины с такой любовью и таким самозабвением, как в этот национальный праздник Великогерманского рейха. В городе и на селе улицы и площади утопали во флагах. Нельзя было увидеть почти ни одной витрины, где не красовался бы портрет фюрера с победоносными символами нового рейха. Многочисленные торжественные собрания партии посещались как нельзя лучше. В гарнизонных городках внимание населения в первую очередь привлекали военные парады. Повсюду это был радостный праздник людей, которых ни в малейшей степени не беспокоит суета науськиваемых на них соседних народов, ибо они знают, что их судьба покоится в руках фюрера»[161].

Подобные сообщения весной 1939 г. приходили из всех уголков рейха. Конечно, немцы понимали, что в своих внешнеполитических триумфах последних лет Гитлер все больше рискует. Многие подозревали, что долго так продолжаться не может, — и тем не менее цеплялись за надежду, что «провидение» по-прежнему будет на стороне «посланного Богом». В толках о фюрере как завершителе немецкой истории, которые теперь слышались не только в кругах националистически-протестантской буржуазии, можно было отчетливо различить отголоски страха перед войной, способной обратить в прах все достигнутое. Общественное мнение упрямо не желало расстаться с верой в возможность сохранения мира, а Гитлер тем временем приказал разработать план нападения на Польшу.

Неприятие немцами мысли о войне коренным образом отличало атмосферу в стране летом 1939 г. от той, что царила там 25 лет назад. Это заставляло режим провести тщательную подготовку. Мнимые инциденты на германско-польской границе, которые после неожиданного заключения пакта Молотова — Риббентропа 23 августа должны были убедить «соотечественников» в необходимости «удара возмездия», относились к разряду пропагандистских мероприятий, рассчитанных на текущий момент. В перспективе важнее казалось примирить две объективно противоречившие друг другу задачи, поставленные Гитлером также исходя из опыта Первой мировой войны: самым серьезным образом считаться с материальными претензиями и опасениями населения и в то же время добиться всеобъемлющей военной и экономический мобилизации. С одной стороны, в этих планах отражался страх перед второй Ноябрьской революцией, с другой — твердое намерение Гитлера не ставить свои стратегически-политические решения в зависимость от имеющихся ресурсов и производственных мощностей военной промышленности.

Хотя политика наращивания вооружений и автаркии проводилась уже несколько лет, к длительной войне Третий рейх был недостаточно экономически подготовлен. Однако на небольшие скоротечные кампании, приносящие быстрые победы, особенно если в результате будет получена новая сырьевая и продовольственная база, ресурсов хватало. В такой ситуации могло сложиться впечатление, будто в основе исключительно успешных «блицкригов», из которых пропаганда выжала максимум возможного, лежала военная концепция, требовавшая ограниченной экономической мобилизации и позволявшая сберечь немецкое гражданское население. Такую интерпретацию[162], казалось, подтверждал тот факт, что немецкое военное производство достигло своего пика только во второй половине войны. Но последнее стало скорее следствием недостатков управления в предыдущие годы, чем намеренной «задержки на старте». Политическое руководство стремилось провести тотальную мобилизацию экономики уже в 1939 г. Однако соответствующие попытки на начальном этапе войны оказались не слишком удачны.

Потребителям, впрочем, это особой выгоды не принесло. Судя по таким показателям, как потребительские расходы на душу населения, доля рабочей силы, занятой в военной промышленности, и доля национального дохода, идущая на военные расходы, Третий рейх как минимум с 1941 г. находился в состоянии мобилизации, явно опережая по степени ее интенсивности Англию[163]. Правда, у экономики, которая и в мирное время держала народ в черном теле, с началом войны оставалось мало возможностей еще больше экономить на товарах широкого потребления, не рискуя вызвать волнения. Сравнение с Великобританией, которая начала экономить, имея более высокий уровень жизни, показывает: потребительские расходы на душу населения в 1939–1940 гг. в обеих странах сократились примерно на 10 %, а затем значительное снижение происходило только в Германии, где в 1944 г. людям приходилось довольствоваться двумя третями от того объема потребительских товаров, который предлагался в 1938 г., — причем качество товаров ухудшилось, а приоритет в снабжении принципиально отдавался вермахту. Уже в декабре 1939 г., чтобы дать людям больше масла к первому военному Рождеству, к нему пришлось подмешивать маргарин, а норма выдачи маргарина, естественно, сократилась.

Хотя более четырех пятых всего продовольствия давало Германии собственное сельское хозяйство, в отношении жиров и кормов она по-прежнему зависела от импорта. Поэтому в последние августовские дни 1939 г. ведомства, занимавшиеся экономическими и продовольственными вопросами, перешли к нормированию всех товаров первой необходимости и важного военного значения. Продовольственные карточки, затем талоны на одежду и прочие специальные талоны составили «среднюю потребительскую корзину». Простейшие средства набить желудок — хлеб, картофель, бобовые — имелись в достаточном количестве, зато мяса полагалось только фунт в неделю на человека, масла — четверть фунта; добавьте сюда еще 100 граммов маргарина, 62,5 грамма сыра и одно яйцо.

Как и нормы отпуска продуктов, финансовые нагрузки при перестройке экономики на военный лад рассчитывались таким образом, что, несмотря на явственный ропот, дело редко доходило до серьезного протеста или тем более отказа в лояльности. Новый «Совет министров по вопросам обороны рейха» (Геринг, Гесс, Ламмерс, Кейтель, Фрик, Функ), призванный координировать внутриполитические меры вместо правительства, не заседавшего с 1938 г. (фактически оно функционировало всего несколько недель), 4 сентября 1939 г. решил, вопреки первоначальным планам, вместо всеобщего снижения зарплаты ограничиться ее замораживанием. Временную приостановку выплаты надбавок и предоставления отпуска почти полностью отменили уже через два месяца. От прямых способов военного финансирования остались дополнительные налоги на спиртное, сигареты, посещения театра и путешествия, а также повышение подоходного налога по прогрессивной шкале. И тем не менее в сравнении с последним предвоенным годом к 1942 г. общий объем налоговых поступлений почти удвоился, увеличившись на 34,7 млрд рейхсмарок. Еще быстрее и значительнее — на 44,6 млрд рейхсмарок, то есть вчетверо, — выросли с 1938 по 1941 г. частные накопления. Не прибегая к сомнительному методу принудительных военных займов, режим путем сокращения производства товаров широкого потребления и строгого регулирования их распределения сделал так, что покупательная способность населения по большей части стала находить выражение в растущих счетах в сберкассах. Таким изящным способом «маленький человек» привлекался к военному финансированию. Усиленно пропагандировавшуюся мечту о собственном доме после войны не могли разрушить даже бомбы союзников. В 1943 г. «крупнейшая и старейшая в Германии ссудно-сберегательная касса для индивидуального строительства» «Вюстенрот» все еще с успехом привлекала клиентов рекламным лозунгом: «Копить во время войны — строить после нее».

Явное стремление к тому, чтобы необходимые военные меры вызывали как можно меньше шума, отнюдь не свидетельствовало о нерешительности руководства. Скорее, оно говорило о небезосновательном опасении, что населению будет не все равно, с какой целью его заставляют терпеть множество неприятностей — ради национальной обороны или ведения наступательной войны. В данном контексте становится понятен отказ от принудительного «трудового использования» женщин. И не только идеологическое представление о роли женщин как «детородных машин» побуждало режим оказывать солдатским женам финансовую поддержку, которая многим из них позволяла не работать. Такая политика вместо запланированного в условиях оттока мужской рабочей силы роста занятости среди женщин вела к ее снижению: только в 1942 г. она достигла прежнего уровня и лишь на последнем этапе войны слегка превысила его, но при этом о щадящем отношении к женщинам речи уже не шло. В сравнении с Англией и Америкой доля женщин в числе немцев, занятых на производстве в Германии (37,3 %), уже к началу войны была выше на десять с лишним процентов. В середине 1944 г. женщины в Третьем рейхе составляли 51 % всей местной рабочей силы, тогда как в Великобритании — только 37,9 %, а в США — 35,7 %. Причина такого повышения заключалась прежде всего в призыве мужчин на военную службу, и, естественно, заметнее всего занятость женщин росла в военной промышленности. Кроме того, женщин все больше нагружали работой в сельском хозяйстве и на расчистке развалин, но в статистике это не отражалось.

Вопреки тому, на что как будто указывают экономические показатели начального этапа войны, уже во время «блицкригов» существовали политические признаки ориентации на тотальную войну. Важнейшим из них служило дальнейшее «заострение» полицейского инструментария. Лояльное большинство по-прежнему всячески обхаживали, однако запугивание как репрессивный метод не могло не коснуться и среднего обывателя. Против своих критиков и нежелательных с идейной точки зрения меньшинств режим теперь не церемонясь пустил в ход весь свой террористический арсенал. Обнародованное 26 августа 1939 г. «Постановление о чрезвычайном уголовном праве во время войны и в особых ситуациях» определило новый состав преступления — «подрыв обороноспособности». Неосторожное критическое замечание, если о нем узнавало гестапо, могло теперь повлечь за собой смертную казнь. 3 сентября, в день вступления в войну Англии и Франции, Гейдрих в секретных «Основах обеспечения внутренней безопасности государства во время войны» велел гестапо «беспощадно подавлять» любую попытку «подорвать сплоченность и волю к борьбе немецкого народа». О задержанных следовало информировать начальника полиции безопасности, «дабы в случае необходимости по распоряжению вышестоящего начальства была осуществлена безжалостная ликвидация подобных элементов»[164].

В течение сорока восьми часов последовали жесткие постановления о наказаниях за проступки, наносящие вред военной экономике, и преступления, совершенные с использованием условий военного времени, например во время затемнения. Прослушивание иностранных радиопередач — его, как и чтение иностранной прессы, власти уже несколько лет терпели весьма неохотно и пытались свести к нулю, намеренно распространяя слабые «народные приемники», — отныне преследовалось как «причинение самому себе духовных увечий»; во второй половине войны особые суды, число которых с 1938 по 1942 г. утроилось и дошло до семидесяти четырех, неоднократно выносили слушающим «вражеские голоса» даже смертные приговоры. Объединение в конце сентября 1939 г. полиции безопасности и СД под началом Главного управления безопасности рейха лишь подчеркнуло фактически давно начавшееся институциональное и политическое слияние полиции и СС, осуществленное в 1938 г. и на региональном уровне благодаря учреждению там должности верховных руководителей полиции и СС. После установления особой юрисдикции СС и полиции в конце октября 1939 г. обычные органы уголовного суда и следствия потеряли все полномочия проводить расследование в тех случаях, когда СС или СД отправляли в лагеря и казнили там «марксистских саботажников» и других противников режима. Находящийся в распоряжении СС к началу войны аппарат надзора и репрессий служил не столько для принятия мер предосторожности на случай, если война примет критический оборот, сколько для усиленной «борьбы с противником» и проведения расовой, идеологически мотивированной демографической политики как в «старом рейхе», так и на завоеванных территориях.

Благодаря победоносным «блицкригам», в ходе которых немецкий вермахт к лету 1941 г. поочередно разгромил Польшу, Данию и Норвегию, Нидерланды, Люксембург и Бельгию, Францию и, наконец, Югославию и Грецию, изменения во внутреннем состоянии режима пока оставались незамеченными. В 1940–1941 гг. престиж Гитлера достиг абсолютного пика. Война, приносившая только быстрые победы, после первоначального скепсиса вызывала всеобщий восторг перед фюрером, который разделяли теперь практически все. Последние ворчуны смолкли, тем более что из оккупированных областей стало в неограниченных количествах поступать не только сырье для военной промышленности, но и такая приятная добавка к рациону, как датское масло. Сомнения нравственного порядка по поводу насилия, которое Германия обрушила на Европу, казалось, исчезли бесследно, так же как сознание неправоты. В мае 1940 г. люди беспокоились только о «жизни фюрера»: на весь народ, говорилось в «донесениях из рейха», известие о «личном участии» Гитлера в военных событиях произвело глубокое впечатление, «укрепило всеобщую веру в успешный исход операций на Западе» и «подтвердило, что в настоящее время Германию может постичь только один удар судьбы — утрата фюрера»[165].

В таких обстоятельствах сколько-нибудь мощному сопротивлению режиму не находилось места. Рыхлая кучка военных, критически относившихся к Гитлеру, по-своему была парализована не меньше, чем коммунистическое сопротивление после заключения пакта Молотова — Риббентропа. Промолчав, когда его высшее командование лишили власти в начале 1938 г., а затем во время «судетского кризиса», вермахт сам лишил себя всяких шансов и в политическом и в психологическом плане. Вряд ли стоило думать о заговоре в момент, когда стратегия Гитлера принесла Германии гегемонию, какой она еще никогда прежде не знала. Существовавшие у оппозиционно настроенных офицеров в первые недели войны намерения арестовать Гитлера на западном фронте, по всей видимости, потеряли смысл. Когда 8 ноября 1939 г. в мюнхенской пивной фюрер едва спасся от взрыва адской машины, установленной террористом-одиночкой, швабским столяром-подмастерьем Иоганном-Георгом Эльзером, многие немцы, как отметила СД, возмущались «англичанами и евреями, которые явно стояли за этим покушением». В школьных классах пели церковные благодарственные гимны, руководители предприятий, собирая работников на «летучки», возносили хвалу провидению. «Многие — особенно среди рабочих — в разговорах заявляли, что от Англии следует “не оставить камня на камне”»[166].

Агрессивное боевое настроение исчезло только во второй половине войны, когда ковровые бомбардировки союзников вызвали у немцев вместо ожидаемого протеста против режима стремление держаться до конца с упорством отчаяния; под командованием «гениального полководца Адольфа Гитлера» нежеланная война быстро превратилась в национальную задачу, которую признавали таковой и буржуазия, и самые широкие круги рабочего класса. Большинство немцев идентифицировало себя с гитлеровской войной, причем цели ее поначалу формулировались довольно смутно — и делалось это намеренно, как признался однажды Геббельс: «У национал-социализма никогда не было своего учения в том смысле, что он не занимался разъяснением отдельных подробностей и проблем. Он стремился к власти… Если сегодня кто-нибудь спросит, как мы представляем себе новую Европу, мы вынуждены будем сказать, что не знаем. Конечно, кое-какие идеи у нас есть. Но если облечь их в слова, это немедленно создаст нам врагов и умножит сопротивление… Сегодня мы говорим: “жизненное пространство”. Каждый волен думать об этом, что хочет. А мы в свое время будем знать, чего мы хотим»[167].

Все более заметная готовность работать для победы и идти ради нее на определенные жертвы не в последнюю очередь свидетельствовала о том, что национал-социалисты на «внутреннем фронте» сумели пробудить немало социальных и общественно-политических надежд, отодвинув их осуществление на то время, когда война будет выиграна. Речь шла не столько о каких-то конкретных обещаниях отдельным группам или всему «народному сообществу» в целом, сколько о способности создать особый социально-политический настрой — состояние ожидания, жажду какого-то прорыва. Среди часто соперничавших друг с другом административных элит Третьего рейха, особенно в несметной армии политических руководителей, подобное стремление к переменам нашло своих поборников и пропагандистов. Разумеется, эта социал-реформистская атмосфера отчасти была обязана своим возникновением ограниченности свободы действий режима даже на этапе военных и политических «блицкригов» и, по крайней мере в некотором отношении, являлась следствием его тактических уступок. Но одновременно она служила признаком реальных и серьезных притязаний на создание новых социально-политических форм, в которых вырисовывались контуры нацистского послевоенного порядка.

Последнее особенно относится к плану «социальной работы среди немецкого народа», который предложил общественности осенью 1940 г. руководитель НТФ Роберт Лей[168]. Свое назначение 15 ноября на пост рейхскомиссара по вопросам социального жилищного строительства, до тех пор совершенно заброшенного, Лей расценил как общее задание приступить к реализации амбициозных проектов. Фюрер желает, велел он объявить своим заместителям, «чтобы победа сделала лучше жизнь каждого немца». В этой связи ставилось «пять больших задач, известных под следующими наименованиями: 1. пенсионное обеспечение; 2. здравоохранение, а также организация досуга и отдыха; 3. регулирование зарплаты в пределах рейха; 4. профессиональное обучение; 5. программа социального жилищного строительства»[169].

В последующие месяцы Лей поручил специалистам из Института труда НТФ разработать практически всестороннюю социально-политическую программу на послевоенный период. Несомненно, властолюбивый руководитель НТФ думал при этом и о расширении своих полномочий, о превращении Трудового фронта в высшую, обладающую универсальной компетенцией инстанцию во всей сфере социальной политики. Но наряду с этим им руководила подлинная социально-политическая необходимость, которая очень похоже проявлялась в других индустриальных государствах. Например, от британского плана Бевериджа «социальная работа» Лея отличалась разве что определением тех полей, которые предполагалось возделывать в рамках расширенной государственной социальной политики; эта разница являлась прежде всего результатом (расово-реологического радикализма национал-социалистического проекта.

Разработанные Институтом труда планы единого пенсионного обеспечения по старости и здравоохранения уже осенью 1940 г. приняли вид законопроекта. Независимо от того, «какие марки были наклеены в мрачном прошлом», как выразился Лей в характерной статье для газеты «Ангриф» (подзаголовком «Государственный социализм прокладывает себе дорогу»), в будущем все «подданные рейха немецкой и родственной немецкой крови» должны получать государственную пенсию. Мало того, что ликвидировалось разграничение между пенсионным обеспечением рабочих и служащих и устанавливалась гарантированная базовая пенсия: в развитие уже принятых в 1937–1938 гг. законов планировалось превращение системы социального обеспечения в общенародную. «Социальное обеспечение немецкого народа», по мнению экспертов, легитимировалось «идеей народного сообщества», а также принципом «договора между поколениями»: «если трудящиеся выделят часть своих трудовых доходов соотечественникам, которые уже отдали свои силы на службу сообществу», это будет справедливо. Здесь уже содержался намек на то, что недвусмысленно формулировалось в другом месте: рассчитывать на пенсию в старости может только тот, кто всегда выполнял свои «трудовые обязанности» и работал «безусловно на благо нации», то есть не «враждебный народу» или «асоциальный» элемент. Тем самым подрывался принцип равноправия и правовой гарантии в пенсионном обеспечении и пенсия по старости превращалась в инструмент социального дисциплинирования и претворения в жизнь жесткой идеологии трудовой эффективности.

Биологистскими идеями производительности был проникнут и принадлежавший НТФ проект реформы здравоохранения. «Если когда-нибудь у нас будет такое здравоохранение, мы станем самым здоровым и производительным народом Земли», — провозглашал Лей в декабре 1940 г., выступая перед партийными функционерами. Красноречивое, с нотками в духе классовой борьбы, требование открывать санатории и курорты в рамках «системы организованного отдыха» преследовало ясную цель: «Нужно каждые четыре-пять лет поправлять здоровье каждого немца с помощью системы организованного отдыха; как периодически перебирают мотор, так нужно периодически “перебирать” человека и путем профилактики поддерживать его в здоровом состоянии». Руководитель Трудового фронта соглашался с главным врачом рейха Леонардо Конти, что между политикой «регулирования здоровья» и «трудового использования» существует тесная взаимосвязь. Правда, выдвинутая НТФ идея создания сети семейных врачей («Защита немецкого народа»), в рамках которой врач должен получать предварительный гонорар не за отдельные виды работы, а за медицинское обслуживание и наблюдение целых семей, противоречила интересам врачебного сословия.

Амбиции Лея в сфере здравоохранения в целом принесли ему еще меньше успеха, чем предложения по реформированию пенсионного обеспечения, в том числе и потому, что в этой области у него был серьезный конкурент — руководитель «Национал-социалистической народной благотворительности» Эрих Хильгенфельдт. Последний уже в 1934 г. успешно разработал имеющую, по мнению Гитлера, важное значение с точки зрения демографической политики социальную программу «помощи матери и ребенку», которой ни Лей, ни Конти не могли ничего противопоставить. Лей временно отступил, он знал «принцип фюрера: если у кого-то появилась мысль и он с ней выступил, то ее практическое воплощение остается за ним и его организацией».

В целом интенсивные дебаты в течение нескольких месяцев после кампании против Франции конкретных результатов не принесли. Ни планы в области пенсионного обеспечения и здравоохранения, ни предложения по коренному переустройству системы оплаты труда с целью строго ориентировать ее на результат, ни проекты Лея в области социального жилищного строительства, соответствующего демографической политике, не воплотились в жизнь. Однако прояснилось, какое направление примет социально-политическое развитие в будущем. И стало очевидно, что Немецкому трудовому фронту после войны будет принадлежать важная роль в сглаживании социально-классовых различий, еще существующих в расово однородном «народном сообществе».

Хотя многие элементы разрабатывавшейся НТФ социальной политики соответствовали общим тенденциям развития социального государства, в рамках национал-социалистической идеологии «жизненного пространства» они приобретали специфический, глубоко антигуманный смысл. В условиях «идейной» войны на Востоке социальная политика не могла иметь ценность сама по себе. Она решала конкретные задачи постольку, поскольку они не противоречили ее единственной цели — «пестованию производительной силы» «народного организма». Сведение как отдельного человека, так и всего общества к его производительной способности — предпосылка и следствие политики «жизненного пространства»: без дисциплинированной армии чрезвычайно работоспособных «солдат труда» «созидательная работа на немецком Востоке» была обречена на провал, не успев начаться.

Поэтому «отбор самых работоспособных» и улучшение человеческой породы стали внутриполитическим дополнением к расистско-империалистической завоевательной войне на Востоке. Не случайно Гитлер задним числом датировал свое распоряжение о ликвидации психически больных 1 сентября 1939 г. В тех случаях, когда социальная политика не оказывала «целительного», способствующего росту производительности индивида воздействия, с момента нападения на Польшу принципиально провозглашалась необходимость уничтожения бесполезных для общества людей и в «старом рейхе».

Лечить, использовать, уничтожать

Очевидный параллелизм традиционного государственного управления и господства особых органов, «непосредственно подчиненных фюреру», сосуществование «государства правовых норм» и «государства чрезвычайных мер», часто принимающее гротескные формы, в начале войны, несомненно, облегчили Гитлеру и национал-социалистической верхушке проведение политики, соответствовавшей их мировоззрению. Ярким примером может служить так называемая операция по эвтаназии. Сначала Гитлер отдал только устное распоряжение о тайной подготовке к ней начальнику своей личной канцелярии Филиппу Боулеру и личному врачу Карлу Брандту. Лишь в октябре 1939 г. фюрер подписал краткое письменное поручение, ставшее основанием для массовых убийств в рамках «акции Т-4» (названной так по адресу соответствующего специального бюро: Тиргартенштрассе, 4)[170].

Умерщвление газом около 70 000 умственно отсталых и психически больных людей, методично подготовленное с помощью авторитетных медицинских консультантов и осуществлявшееся под эгидой организаций-ширм вроде «Комитета психиатрических лечебниц» в шести специальных клиниках смерти, служило лишь прологом к социально-биологическому «процессу чистки». Зачатки его можно проследить в законах о стерилизации и охране наследственного здоровья, принятых еще в мирное время, но только в годы войны он развернулся во всю мощь.

Несмотря на все изощренные попытки камуфляжа, уже через несколько месяцев после начала истребительной операции слухи о ней достигли общественности. К 1941 г. практически все знали, что в психиатрических больницах творится неладное. «В широких кругах населения царит большое волнение, — сообщал, например, председатель Верховного земельного суда й Бамберге, — и не только среди тех соотечественников, у кого в семье есть душевнобольные. Подобное положение долго терпеть нельзя, поскольку оно чревато опаснейшими сомнениями… Уже поговаривают, что если так пойдет дальше, то в конце концов любой человек, который больше не приносит пользу обществу, а только обременяет его — в чисто материальном плане, — будет в административном порядке признаваться не заслуживающим жизни и уничтожаться»[171].

Насколько обоснованной была тревога, охватившая прежде всего пожилых людей, показало дальнейшее развитие событий после официального прекращения программы эвтаназии. Развернувшаяся в то же время акция «Особое лечение 14 113», в ходе которой тысячи больных, нетрудоспособных и нежелательных с расовой и политической точки зрения узников концлагерей «отбраковывались» и препровождались для умерщвления в специальные заведения, продолжалась, так же как и детская эвтаназия, начатая весной 1939 г. под руководством «Имперского комитета по научному учету наследственных и врожденных тяжелых заболеваний». Полицейские и социальные службы, не ограничиваясь душевнобольными, включали в сферу действия программы эвтаназии все новые группы общественно «непригодных»: в конце концов «переводу на особое лечение» стали подлежать также «асоциальные элементы» — уголовники, психопаты, гомосексуалисты, жертвы «военной истерии», истощенные иностранные рабочие и старики, которые были уже не в силах подняться с постели. Теперь убивали не в газовых камерах, как во время «акции Т-4», а в обычных психиатрических лечебницах с помощью медикаментов. Помимо того что загородные убежища для детей требовали много места, в конце войны ухудшилась ситуация с продовольствием, и вплоть до весны 1945 г. это служило аргументом в пользу уничтожения «бесполезных едоков», которых намеренно держали на «голодном пайке» (в Баварии, например, министр внутренних дел отдал соответствующий приказ). В общей сложности жертвами «терапевтического убийства»[172]стали примерно 150 000 человек.

Политические организаторы и рекрутированный из рядов СС технический персонал «акции Т-4», будучи в основном убежденными национал-социалистами, руководствовались идейными соображениями. Большинство же врачей, которые выступали в роли консультантов, а порой и сами активно принимали участие в убийствах с целью научного эксперимента, рассматривали свою деятельность не столько как идейно-политическую кампанию, сколько как выполнение оправданной и даже необходимой с профессиональной точки зрения задачи. Насколько можно судить, их поведение диктовалось отнюдь не личными садистскими наклонностями, не национал-социалистическим вульгарным биологизмом и не откровенно ненаучными концепциями расовой гигиены, выдвинутыми Гитлером и Гиммлером. Ученые-специалисты поспешили взять на вооружение подобные нацистские идеи, руководствуясь в основном мотивами защиты корпоративных интересов и профессионального честолюбия, характерными и для других функциональных элит, — правда, в специфическом контексте дискуссии об эвтаназии, уже несколько десятилетий интенсивно ведущейся не только в Германии, роста международного престижа евгенических исследований, а также фундаментальных перемен в психиатрической терапии, отчасти тесно связанных с развитием экономики и социального государства[173].

Меры в целях экономии, предпринимавшиеся в годы мирового экономического кризиса, пагубно сказались на совсем недавно добившейся признания реформаторской стационарной психиатрии и усилили тенденцию к разграничению неизлечимых и поддающихся лечению пациентов. Мысль об уничтожении «пустых оболочек человека», «балласта» еще до 1933 г. присутствовала, по крайней мере подспудно, в умах многих поборников современных методов охраны наследственного здоровья («не лечить заболевания, а предохранять от них») и интенсивной психиатрической медицины («не прятать, а исцелять»). Так пропаганда терапии (трудовой), научный прогресс в области евгеники и доведенный до крайности холодный расчет, оперирующий исключительно категориями эффективности и трудоспособности, соединились в Третьем рейхе в «гремучую смесь», заложив новую основу для психиатрической практики. Стремительно освобождаясь от нравственных ограничителей, научная мысль прошла страшный путь: от 360 000 операций принудительной стерилизации по решению «судов по охране наследственного здоровья», где заседали в основном врачи[174], до массовых убийств в рамках постоянно расширяющейся программы эвтаназии, за которой начали вырисовываться чудовищные контуры «окончательного решения социального вопроса».

Профессор Эрнст Рюдин, директор мюнхенского Психиатрического института им. кайзера Вильгельма, в канун 1943 г. в журнале «Архив расовой и социальной биологии» подвел некоторые промежуточные итоги, причем неизбежная патетика в связи с десятой годовщиной прихода национал-социалистов к власти не заслоняла в его статье трезвый взгляд на ситуацию: «Достижения нашей науки и раньше привлекали величайшее внимание внутри страны и в международных кругах — вызывая как одобрение, так и протест, — но непреходящая историческая заслуга Адольфа Гитлера и его соратников заключается в том, что они осмелились сделать первый решающий шаг на пути не только к чисто научным знаниям, но и к гениальному делу расовой гигиены немецкого народа. Именно он и его соратники осуществили на практике положения теории и требования нордической расовой мысли… начали борьбу с такими паразитическими чуждыми расами, как евреи и цыгане… и профилактику размножения больных наследственными болезнями и наследственно неполноценных людей»[175].

Практика социально-санитарной «отбраковки» была не случайным побочным продуктом политики Третьего рейха, а одной из важнейших ее составляющих. Вера в ее результативность основывалась на сочетании современных научных воззрений, социально-технической рациональности и реакционно-утопических целевых установок. Начавшаяся отнюдь не во время войны, а лишь принявшая в эти годы радикальный характер, направленная на создание послевоенного порядка, свободного от какой бы то ни было расовой или социальной «неполноценности», она во многом свидетельствовала о деструктивном потенциале современной социальной политики.

Несмотря на отдельные противоречия, национал-социалистическая расовая и демографическая политика, как и политика в области здравоохранения, явилась порождением общей идеи «всенародного обновления». В твердом намерении национал-социалистов претворить эту идею в жизнь после победоносного завершения войны нет никаких сомнений, учитывая то, с каким фанатизмом осуществлялись ее антисемитские компоненты в форме геноцида евреев. Правда, если говорить о «внутренней» части проекта, направленной на «арийское народное сообщество», то здесь для определения целей в значительной мере (гораздо большей, чем при истреблении евреев) привлекались рекомендации современной социальной технологии. Статистики-демографы, специалисты по вопросам труда и продовольствия, антропологи, генетики, медики и другие эксперты индустриальной цивилизации служили отнюдь не только подручными политики: они намечали реально осуществимое в каждом конкретном случае.

Для медицины и здравоохранения это означало как минимум смену парадигмы. Идея врачебной заботы об отдельном человеке, имеющем при этом «право на физическое самоопределение», заменялась понятием народного здоровья. «Твое здоровье принадлежит не тебе!» — гласил лозунг. В рамках ускоренного развития массовой «производственной медицины» здоровье превратилось в обязанность. Оно стало уже не ценностью само по себе, а условием оптимальной работоспособности и производительности. При этом оно должно было стоить максимально дешево. Предпринятая в предвоенные годы — и особенно поддерживаемая Рудольфом Гессом — попытка институционализировать некоторые элементы движения за реформу образа жизни и лечение природными средствами в виде организации «Новая немецкая медицина» — один из примеров усилий удешевить медицину; поиски лечебных трав и вегетарианское питание — это вполне в духе автаркического хозяйствования, так же как сбор вторсырья и «борьба за бережное обращение с вещами».

Вплоть до начала войны перестройка системы здравоохранения в большинстве ее отраслей происходила таким образом, что население относилось к ней весьма положительно. Новые меры по медицинскому обслуживанию и профилактике здоровья малышей, учащихся школ, рабочих и служащих предприятий, бесспорно, представляли прогресс, хотя во время войны заводских врачей часто считали надсмотрщиками и старались избегать. Общее представление о медиках, как и прежде, складывалось главным образом в результате контакта с домашними врачами, среди которых находились и сторонники, и противники нацистской медицины — и те, кто направлял на стерилизацию собственных пациентов, и те, кто рекомендовал родственникам психически больных забрать их из клиники, дабы уберечь от эвтаназии.

Наряду с гуманными жестами, действительной или мнимой «нормальностью» то и дело обнаруживались знаки, предвещавшие ненормальное будущее. Социальные инженеры не теряли из виду свою «практическую» цель: «В строгом смысле биологическую и поэтому достойную цель регулирования здоровья представляет… только такое положение, когда момент постепенного истощения сил наступает незадолго до физиологической смерти, а окончательный упадок сил — одновременно с ней»[176].

Теми же социал-дарвинистскими категориями оперировали и разработчики демографической политики, предлагавшие в дополнение к стерилизации и эвтаназии евгеническое стимулирование рождаемости, провозглашая идеал «полной семьи со здоровой наследственностью». Всюду, вплоть до концентрационного лагеря, ценность человека устанавливалась по расовым критериям. Ведущие специалисты произносили речи, строили планы и действовали так, будто понятия человеческого достоинства никогда не существовало.

Параллельно с законом об эвтаназии, который должен был прийти на смену секретному распоряжению фюрера, в министерстве внутренних дел уже с февраля 1940 г. обсуждался «Закон об антиобщественных элементах»[177]. В то время как закон об эвтаназии имел целью сделать практику умерщвления неотъемлемой частью повседневной жизни психиатрических лечебниц, которые отныне предназначались не для содержания больных и ухода за ними, а только для «самого активного лечения и научной работы», закон об антиобщественных элементах призван был оптимальным образом свести воедино давно уже реализующиеся по отдельности возможности воздействия на социальные отклонения в поведении — иначе говоря, регулировать отбор кандидатов на эвтаназию. Тот, кто «в силу личных качеств и образа жизни, особенно из-за каких-то исключительных изъянов ума и характера, окажется не в состоянии собственными силами выполнять минимальные требования народного сообщества», подлежал как антиобщественный элемент полицейскому надзору, стерилизации, отправке в лагерь, а при необходимости — смертной казни. Конечная цель — избавить «народный организм» от каких-либо отклонений в любой форме. По оценкам двух университетских медиков, число «антиобщественных элементов» должно было составить по меньшей мере миллион человек. Более точные заключения генетики надеялись дать после создания общеимперской картотеки наследственности, региональные образцы таковой уже имелись.

Не только подобные планы делали акции эвтаназии частью безграничного — в прямом и переносном смысле — проекта «искоренения» мнимой социальной и расовой неполноценности. Красноречивым указанием на взаимосвязь между кампанией по уничтожению душевнобольных и расовой войной в Восточной Европе послужило использование персонала заведений, специализирующихся на эвтаназии, в газовых камерах, сооруженных на польской территории. Геноцид евреев и цыган технически и организационно опирался отчасти на опыт эвтаназии в «старом рейхе»[178].

Расовая политика, помимо необходимости завоевания «жизненного пространства» и экономической эксплуатации, была одним из критериев, с самого начала определявших реалии нацистской оккупации в Польше, а позднее — в Советском Союзе. Если в «старом рейхе» убийства по программе эвтаназии еще всячески маскировались, то психиатрические лечебницы Польши карательные отряды СС в начале 1940 г. очищали с помощью пулеметов. Завоеванный Восток стал опытным полем расовой биологии и демографической политики Гиммлера[179]. Рейхсфюрер СС действовал в качестве «рейхскомиссара по делам укрепления немецкой народности» в так называемых присоединенных восточных областях Германии (Данциге — Западной Пруссии, Верхней Силезии, Вартеланде, Юго-Восточной Пруссии), а в качестве верховного главы полиции и фюрера СС — на оккупированной территории остальной Польши (генерал-губернаторства), не связанный никакими нормами и законами.

Сначала жестокой гиммлеровской политике германизации подверглись в основном аннексированные западные польские области. Несколько тысяч представителей польских правящих кругов попросту ликвидировали. Ради «поселения» немцев из Прибалтики, Волыни, Бессарабии, Буковины и других областей, вошедших в советскую сферу интересов, около 365 000 поляков и евреев к февралю 1941 г. депортировали в генерал-губернаторство. Впрочем, поскольку в целом польское население превышало 8 млн человек, на быстрое «онемечивание» таким путем присоединенных областей рассчитывать не приходилось. Включение затем поляков, особенно в Верхней Силезии и Западной Пруссии, в группу 3 так называемого Немецкого народного списка, означавшее предоставление им немецкого гражданства с возможностью его отмены в дальнейшем, как будто указывало на частичное возвращение к политике ассимиляции, проводившейся до Первой мировой войны. Однако против этого говорил расово-идеологический радикализм национал-социалистической системы категорий, отводившей массе поляков статус бесправных, экспроприированных «подопечных» и вызывавшей строгое размежевание немецких господ и польских рабов в повседневной жизни.

Еще до нападения на Советский Союз по указанию Гиммлера под руководством Главного управления безопасности рейха был составлен проект Генерального плана «Ост». В свете этого документа все прежние меры по германизации выглядят не более чем «разминкой» перед началом реализации фантазий Гитлера насчет «жизненного пространства», касавшихся в основном Прибалтики и Украины. Проект, в обсуждении которого разрешалось принять участие и новому, не слишком влиятельному министерству по делам оккупированных восточных территорий Розенберга, и отделу расовой политики НСДАП, предусматривал германизацию генерал-губернаторства; сверх того, «границу проживания немецкой народности» следовало передвинуть по меньшей мере на 500 километров на восток. В первую четверть столетия после войны расовые стратеги планировали «эвакуировать» от 31 до 51 млн «чужаков» из будущих областей немецкой колонизации в Сибирь; правда, специалисты не пришли к согласию как по многим деталям, так и по вопросу о том, надолго ли останутся там пережившие депортацию. Далее вызвал споры вопрос, как отделить 14 млн «расово полноценных чужаков», в первую очередь прибалтов и украинцев, которых предполагалось использовать в качестве рабов в учрежденных в июле — августе 1941 г. рейхскомиссариатах Остланд и Украина, от «нежелательной родни» (здесь к дискуссии снова подключились антропологи из института им. кайзера Вильгельма).

Многие специалисты быстро увидели, насколько трудно будет раздобыть в достаточном количестве «чистокровных» немецких переселенцев для опустошенных районов; в результате южных тирольцев, предназначенных для заселения после завоевания Франции гау Бургундия, пришлось в конце концов «перенаправить» на Украину. Но Гиммлеру не слишком понравилась окончательная редакция плана «Ост». Ему казалось неудачным решение, предусматривавшее вместо «тотальной германизации» только создание немецких «марок» (Ингерманланда — под Ленинградом, Готенгау — в Крыму и Мемельско-Нарвской области), а также 36 «опорных пунктов колонизации». Поэтому Гиммлер потребовал нового «Общего плана колонизации», который наряду с прежними идеями относительно присоединенных восточных областей «в общих чертах» касался бы также протектората Богемия и Моравия, Эльзаса — Лотарингии, Верхней Краины и Южной Штирии. Только установив, «сколько в целом нам нужно людей, рабочих, денежных средств», по его мнению, следовало решать, «какие пункты вычеркнуть, если что-то действительно невозможно»[180]. Мысль о том, что «народ без пространства» может в конечном счете раствориться в «великогерманском» пространстве без народа, была чужда главному идеологу «разведения людей».

Верхушка СС и узкий круг национал-социалистического руководства до последних месяцев войны цеплялись за абсурдные «восточные грезы», и это свидетельствовало не только о колоссальном разрыве с реальностью. Это стало следствием того, что оккупационная политика на Востоке с первого дня уничтожила всякую возможность хотя бы частичного компромисса и создала в корне иную ситуацию, чем в других регионах Европы, хотя и там совершалось много зверств и военных преступлений. В Советском Союзе, как ранее в Польше, с момента вторжения существовал один путь — дальнейшей радикализации. Кампания, ведущаяся как война на уничтожение, включающая ликвидацию всех пленных коммунистических функционеров («приказ о комиссарах»), в ходе которой карательные отряды СС в первый же год убили свыше миллиона «нежелательных элементов», постоянно порождала новые эксцессы насилия.

Идеологическая «зацикленность» Гитлера и Гиммлера исключала любую возможность корректировки нацистской оккупационной политики даже после очевидного перелома в ходе войны. Особенно наглядно это проявилось в генерал-губернаторстве, где осуществление идей расовоимпериалистического господства застопорилось, столкнувшись с растущим сопротивлением и партизанской войной. Тем не менее власти не отказались от принципа подавления польского населения во всех сферах жизни, однозначно противоречившего задаче максимальной эксплуатации этой квазиколонии. Предпринимаемые время от времени прагматичным генерал-губернатором Гансом Франком попытки хоть немного сгладить столь явное противоречие разбивались о незыблемые идеологические постулаты. По цинично-примитивным представлениям Гиммлера, «лишенный руководства рабочий народ» предназначен одновременно служить и объектом эксплуатации, и объектом расовой политики. Результатом стал террористический режим, установленный СС и только террором и державшийся, который угнал на принудительные работы в рейх около 1,2 млн поляков, похитил сотни «расово приемлемых» детей-сирот для их «онемечивания» с помощью «Национал-социалистической народной благотворительности» и эсэсовского общества «Источник жизни», присваивал польскую сельскохозяйственную и промышленную продукцию и, наконец, вслед за гетто построил на польской земле фабрики смерти для уничтожения европейских евреев.

Связь использования и уничтожения, столь же характерная для национал-социалистической оккупационной политики на Востоке, как и для политики здравоохранения немецкого населения, яснее всего видна на примере Освенцима[181]. Там из пересыльного лагеря, устроенного летом 1940 г. для приема польских заключенных из присоединенных областей и генерал-губернаторства, СС сделали свой самый крупный лагерный комплекс. На площади 40 км2 помимо сельскохозяйственного предприятия с опытными станциями и принадлежащими СС производственными цехами, где работали заключенные, весной 1941 г. вырос внешний лагерь Моновиц с заводом «ИГ Фарбен» по производству искусственного каучука, осенью того же года — лагерь Биркенау, а рядом с ним — газовые камеры. С тех пор как началось «окончательное решение еврейского вопроса», врачи на платформе вокзала сортировали вновь прибывших по степени трудоспособности. Те, кого не убивали сразу, предназначались для «уничтожения трудом» или — как цыгане, содержавшиеся с начала 1943 г. в ужасающих условиях в отдельном лагере[182], — для медицинских экспериментов и евгенических исследований.

По мере того как ухудшалась ситуация на фронтах, трудовая эксплуатация узников концлагерей приобретала все большее значение. В конце концов практически каждый лагерь окружило кольцо, часто весьма широкое, внешних командировок и подразделений, обеспечивавших предприятия СС, военные заводы и прочие объекты военного значения дешевой рабочей силой. Порой число таких лагерей-филиалов доходило до тысячи. Во многих городах и селах колонны узников, шагающие под охраной эсэсовцев к месту работы, стали в военные годы привычной картиной.

Руководило поставкой рабочих-заключенных главное хозяйственное управление СС, требовавшее с промышленников от трех до шести марок за человека в день. Многие предприятия считали эту сумму завышенной, поскольку производительность труда таких рабочих была гораздо ниже средней. Зато администрацию предприятий не смущал тот факт, что физические и психические силы заключенных, трудившихся по 11 часов, как правило на самых тяжелых работах, не получавших достаточного питания и подходящей одежды, не имевших нормальных жилищных условий, быстро таяли и число умерших от истощения росло из месяца в месяц. Повинуясь «окончательному решению», лагерные врачи, в первую очередь в Освенциме, убивали больных и нетрудоспособных заключенных, делая им смертельные инъекции. В Моновице, на строительстве предприятия «ИГ Фарбен», было «израсходовано» более 25 000 узников лагеря[183]. В общей сложности в концентрационных лагерях погибли от изнурения, голода и болезней как минимум полмиллиона человек, половина из них — в хаосе последних недель войны.

Истребление европейских евреев

С политикой «санации» необходимого Германии «жизненного пространства» на Востоке теснейшим образом была связана судьба живших там, а затем депортируемых туда из «старого рейха» и, наконец, со всей Европы евреев. Осуществлявшееся на польской и советской земле «окончательное решение еврейского вопроса» затмило самые чудовищные аспекты существовавших дотоле оккупационных режимов. С убийством европейских евреев национал-социалистическая политика геноцида перешла на новую ступень, не имеющую аналогов в истории.

Однако между апрельским бойкотом 1933 г. и систематическими массовыми убийствами на восточных фабриках смерти пролег долгий и достаточно извилистый путь[184]. Это выразилось в причудливых реалиях повседневной жизни евреев в Третьем рейхе[185]: наряду с усиливающимися преследованиями и вытеснением за границы «арийского народного сообщества» (оно взирало на происходящее частью с одобрением, частью с возмущением, но в большинстве своем равнодушно) для ассимилированных немецких евреев на протяжении нескольких лет еще были маленькие ниши почти нормального существования. Его смертельная бесперспективность очевидна только при взгляде из «послеосвенцимского» будущего; современникам ситуация казалась не столь однозначной, несмотря на все притеснения и бесправие. Об этом убедительно свидетельствуют дневники ученого-филолога Виктора Клемперера[186].

Поскольку темпы, направление и уровень дискриминации много раз менялись и порой даже казалось, будто конечный пункт уже достигнут, в 1934–1935 гг., после того как прошла первая волна антиеврейских мер в рамках закона о профессиональном чиновничестве, немало немецких евреев вернулись из эмиграции, в особенности из близкой Франции. Правда, почти одновременно начались первые попытки «ариизации» мелких еврейских предприятий; такие важные с политической точки зрения фирмы, как известные издательства «Улыитейн» и «Моссе», уже в 1933–1934 гг. под огромным давлением перешли во владение холдинговой компании НСДАП. Другие антисемитские акции на данном этапе в основном зависели от фантазии и инициативы местных партийных боссов. Но с начала лета 1935 г. антиеврейская пропаганда вновь усилилась.

Затем «партийный съезд свободы» нанес немецким евреям жесточайший законодательный удар: 15 сентября 1935 г. Герман Геринг предъявил вызванному в Нюрнберг однопартийному парламенту «Закон о гражданах рейха». В нем проводилось различие между «гражданами рейха немецкой и родственной крови», обладателями «полных политических прав», и просто «подданными государства», отныне политически бесправными, — евреями. В придачу «Закон о защите немецкой крови и немецкой чести» запрещал браки и внебрачные связи между евреями и неевреями.

Хотя оба закона — разумеется, принятые единогласно — вызванные в Нюрнберг чиновники сформулировали только в горячке партийного съезда, предварительные размышления и публичные заявления на эту тему появлялись давно. Впрочем, о какой-либо продуманности говорить не стоило, как показали последующие внутриминистерские дебаты при составлении первых инструкций по применению законов, продолжавшиеся в течение двух месяцев. Лишь в этот период решался важнейший вопрос: кого считать евреем в свете закона о гражданах рейха. В конечном счете «кровно-расовое» законодательство стало опираться на записи о крещении в христианских церквях — и при этом показало свою нелогичность: при определении «арийцев», «чистокровных евреев», «метисов 1-й степени» и «метисов 2-й степени» использовался критерий конфессиональной принадлежности предков, однако начиная с третьего колена никто не проверял, не были ли эти предки выкрестами.

Поскольку Гитлер объявил новые законы средством окончательного урегулирования «еврейского вопроса», часть еврейских организаций в Германии восприняла их даже с затаенным облегчением. Те, кого ежедневная пресса вслед за штрайхеровским «Штюрмером» то и дело изображала как участников международного заговора, любили свою родину и часто не желали эмигрировать, предпочитая мириться с жестокими ограничениями в знакомом окружении.

Благодаря нюрнбергским законам практиковавшаяся до сих пор «беспорядочная» дискриминация евреев на местах нашла свое оправдание и приняла форму целенаправленного и всестороннего вытеснения этих людей из общества. За лишением их избирательных прав и права занимать государственные должности в 1935 г. последовал запрет на профессию для нотариусов, государственных врачей, учителей и университетских преподавателей, а вскоре фактически и аптекарей еврейского происхождения.

Затем, когда Олимпийские игры привлекли к гитлеровской Германии внимание мировой прессы, режим попытался на время скрыть свой антисемитский оскал. Исчезли висевшие на въезде во многие деревни «позорные доски», антиеврейские указы ограничивались несущественными мелочами. Из почти 2 000 постановлений, направленных против евреев в Третьем рейхе, в 1936–1937 гг. было издано «только» около 150[187].

За фасадом олимпийского миролюбия в недрах СС возник некий центр планирования, состоявший из наиболее радикальных (притом что сами себя они считали «объективными») антисемитов, — «еврейский отдел» службы безопасности (СД). Собравшиеся там «эксперты» ставили совершенно однозначную цель — изгнать из Германии по возможности всех евреев и как можно скорее. Порицая «иррациональный» буйный антисемитизм, какой главным образом олицетворяли собой штурмовики, специалисты СД старались наметить четкие, конкретные меры. Легко было предвидеть, что они быстро вступят в конкуренцию с традиционными государственными инстанциями и это приведет к радикализации — вообще характерной для дальнейшего развития событий — в том числе и политики в отношении евреев[188].

И действительно, с конца 1937 — начала 1938 г. курс заметно ужесточился, что выразилось и в количестве антиеврейских постановлений — около 300. Они касались в основном вытеснения евреев из сферы экономики, но поскольку это явно шло вразрез с народнохозяйственными интересами, то и осуществлялось поначалу не слишком систематически, даже когда всем стало заправлять — после отставки министра экономики Шахта совершенно беспрепятственно — геринговское ведомство по выполнению четырехлетнего плана.

Покушение семнадцатилетнего Гершеля Грюншпана, чьи родители оказались в числе 17 000 польских евреев, незадолго перед тем выдворенных из Германии[189], на работника германского посольства в Париже 7 ноября 1938 г. дало национал-социалистическому руководству возможность придать своей политике в отношении евреев, зашедшей в тупик из-за соперничества интересов и инстанций, новое, однозначное направление. То, что войдет впоследствии в исторические анналы под красивым названием «хрустальная ночь», было на самом деле террором невиданных дотоле масштабов, бушевавшим более трех дней. В результате массового насилия был убит 91 человек, многие — прямо на улице[190].

Отдельные эксцессы, вдохновляемые соответствующими сообщениями в прессе, при подстрекательстве особенно «энергичных» местных партийных вождей начались уже с 8 ноября, но сигнал к массовому погрому дало выступление рейхсляйтера НСДАП по вопросам пропаганды перед партийной «старой гвардией», которая вечером 9 ноября собралась на свое обычное памятное мероприятие в Мюнхене. Йозеф Геббельс в дневнике скрупулезно описывает свои действия с того момента, как ему в полдень сообщили о смерти дипломата Эрнста фон Рата: «Иду на партийный прием в старой ратуше. Гигантское предприятие. Докладываю о деле фюреру. Он решает: пусть демонстрации продолжаются. Полицию отозвать. Евреи должны почувствовать на себе народный гнев. Это правильно. Я тут же даю соответствующие указания полиции и партии. Потом коротко выступаю на эту тему перед партийным руководством. Бурные аплодисменты. Все бросаются к телефону. Теперь действовать будет народ»[191].

Поскольку пропаганда накалила страсти еще в предшествующие дни, Геббельс мог быть спокоен за дальнейшее развитие событий. Там же, где осторожные крайс- и ортсгруппенляйтеры все-таки сидели сложа руки, пришлые активисты позаботились о том, чтобы даже в маленьких сельских общинах жгли синагоги, громили еврейские магазины, измывались над целыми семьями и отправили «для устрашения» в концлагеря в общей сложности почти 30 000 евреев-мужчин. Хотя и на этот раз, как в 1933 г., действовал не «народ», некоторые «честные граждане» приняли участие в погромах. Многие, вместо того чтобы предложить гонимым убежище, стояли, глазея на горящие синагоги, и немало нашлось таких, кто воспользовался случаем свести счеты с соседями-евреями. Особенно в Берлине всякий сброд постарался поживиться во время грабежей и погромов, организованных штурмовиками и партийными товарищами, одевшимися в «гражданское». Чаще всего, однако, люди и теперь сознательно отводили глаза. Очень немногие имели мужество помочь жертвам, оказавшимся в их поле зрения. Но все же полиция отметила и случаи возмущенного протеста.

«Хрустальная ночь» положила начало новой стадии национал-социалистической политики в отношении евреев. Отныне речь шла о том, чтобы окончательно «убрать евреев из немецкой экономической жизни»; у них отбирали последние возможности добывать средства к существованию. Евреи уже с апреля 1938 г. должны были декларировать состояние, превышающее 5 000 рейхсмарок, теперь на них наложили «штраф» в виде налога на имущество и к 1940 г. взыскали таким образом 1,12 млрд рейхсмарок. Совещание министров сразу после погрома наметило основные меры по будущей «ариизации» и ликвидации еврейских предприятий, которым на первых порах навязали «арийских» управляющих. Практически ни одну гнусность, предложенную на этом совещании Геббельсом, Герингом или шефом СД Гейдрихом, не сочли слишком примитивной, чтобы облечь ее в ближайшие месяцы в форму закона или постановления и сделать новым инструментом разнузданного издевательства: в некоторых местах евреям уже несколько лет запрещался доступ в кинотеатры, парки и плавательные бассейны, нынешнее «отлучение» еще больше ограничило их свободу передвижения. Они больше не могли ездить в спальных вагонах, жить в определенных гостиницах и должны были сдать все драгоценности.

В июле 1939 г. «Имперскому представительству немецких евреев» в четвертый раз пришлось изменить свое название. Конгломерат еврейских организаций и религиозных общин, получивший наименование «Имперское объединение евреев в Германии», стал принудительной организацией всех «евреев по расе и вероисповеданию». Представительству интересов, созданному под руководством Лео Бека в ответ на захват власти национал-социалистами и занимавшемуся главным образом благотворительной помощью, культурными делами и координацией эмиграции, отныне предписывалось выполнять обязательные задачи, возложенные на него государством. С тех пор как еврейским детям совершенно запретили посещать «немецкие» школы, «Имперское объединение» взяло на себя школьное образование для евреев, которое до 1942 г. власти еще терпели. Кроме того, оно оказывало помощь обнищавшим и безработным евреям — отчасти благодаря пожертвованиям из-за рубежа.

Еврейская жизнь и еврейская культура в Германии висели на волоске. Чего следовало ожидать в дальнейшем, специалисты из СД под руководством Адольфа Эйхмана продемонстрировали летом 1938 г. в Австрии[192]. На основе их опыта в начале 1939 г. по инициативе Гейдриха был создан «Имперский центр еврейской эмиграции». Под давлением этого центра и фактически под присмотром гестапо Имперское объединение евреев стало удобным инструментом политики форсированной эмиграции, а точнее — изгнания. Оно пришло на смену аннулированному 9 ноября 1938 г. Хааварскому соглашению, благодаря которому около 30 000 евреев уехали в Палестину, преимущественно в 1934–1935 гг. Учрежденное министерством внутренних дел Трастовое общество для экспорта немецких промышленных товаров в Палестину сотрудничало при этом с сионистским Еврейским агентством для Палестины. СД, перенеся венскую модель в «старый рейх», довела циничную практику ограбления и изгнания до совершенства: евреи, желавшие покинуть Германию, платили «эмигрантскую пошлину», взимавшуюся через Имперское объединение евреев.

Перепись населения в мае 1939 г. показала, что в рейхе — без Австрии и Судетской области — еще проживали 233 646 человек, которые в соответствии с нацистским определением считались евреями. До начала войны их число сократилось почти на 50 000 человек. Англия, Бельгия и Голландия временно дали приют примерно 10 000 детей, большинство из них потом были переправлены в США или Палестину. А среди жертв гонений на родине уже не осталось практически никого, кто не надеялся как можно скорее последовать за этими детьми.

Однако в тот самый момент, когда созданная национал-социалистами «еврейская проблема» в Германии как будто «решилась» (самым гнусным образом), благодаря экспансионистской политике Гитлера она приобрела новый, европейский масштаб, который сам фюрер всегда имел в виду, — и речь зашла уже о физической ликвидации. 30 января 1939 г., в своей речи в рейхстаге, посвященной шестой годовщине «захвата власти», диктатор облек свои мысли на этот счет в чудовищную формулу: «Если международным финансистам-евреям в Европе и за ее пределами удастся снова втянуть народы в мировую войну, результатом будет не большевизация земного шара и, следовательно, победа евреев, а уничтожение еврейской расы в Европе»[193]. Позже Гитлер не раз вспоминал об этой угрозе, в том числе и публично. Примечательно, правда, что он всегда неверно называл дату, когда она прозвучала из его уст впервые: 1 сентября 1939 г. — день нападения Германии на Польшу.

Когда под властью немцев оказались помимо австрийских и чешских еще два миллиона польских евреев, стала пробивать себе дорогу логика национал-социалистического проекта «свободной от евреев» и этнически «переустроенной» империи. Мысль о геноциде носилась в воздухе, однако следующие полтора года прошли под знаком политики депортации и изгнания, столь же решительной, сколь невнятной: с одной стороны, немецкие евреи, несмотря на растущие затруднения, могли покидать страну вплоть до 23 октября 1941 г., когда эмиграция была окончательно прекращена; с другой стороны, всего через несколько дней после окончания кампании против Польши началась депортация евреев из Австрии и протектората Богемия и Моравия в так называемое генерал-губернаторство, а зимой 1939–1940 гг. за ними в большом количестве последовали евреи и даже польские католики из присоединенной к Германии части Восточной Пруссии («рейхсгау Вартеланд»).

Около тысячи штеттинских евреев составили в феврале 1940 г. первый транспорт из «старого рейха». Несколько недель предполагалось, что в Люблинской области будет создан общий «накопитель» для «эвакуированных» евреев. Но планы расселения евреев в Западной Галиции оказались далеко не столь проработаны, как изгнание евреев из Штеттина: там нужно было обеспечить место для прибалтийских немцев, «имеющих профессию, связанную с морем», которых требовалось «переселить» в соответствии с германо-советскими договоренностями[194]. Этот пример наглядно показывает, что с началом войны началась и политика перемещения населения, глубоко проникнутая расистскими мотивами, широкомасштабная и беспощадная. При этом поиск «территориального решения» «еврейской проблемы» стоял в тесной связи с меняющимися по ходу дела планами «германизаторов».

Летом 1940 г., в предвкушении ожидаемой победы над Францией, министерство иностранных дел и специалисты из СД, вошедшие в состав Главного управления безопасности рейха, обратились к идее, которая обсуждалась антисемитами Европы еще в 1920-е гг.: сослать всех европейских евреев на принадлежавший Франции остров Мадагаскар и бросить там на произвол судьбы в самых суровых условиях. Это еще нельзя было назвать «физическим истреблением целого народа», призванным полностью стереть его с лица земли, — кстати, Гиммлер как раз в эти недели, говоря о действиях против поляков, «по внутреннему убеждению» отмел подобную мысль как «негерманскую и невозможную»[195]. Но мадагаскарский план — вскоре отвергнутый — подошел к ней вплотную.

Картина последующих месяцев, когда, собственно, и закончился путь от депортации и создания гетто к уничтожению евреев, несмотря на десятки лет интенсивных исследований, все еще не совсем ясна. Тому причиной, во-первых, противоречивость самой национал-социалистической «политики», а во-вторых, старания главных действующих лиц по мере сил затушевать чудовищные преступления и свое личное в них участие. Возникающие из-за этого трудности в работе с источниками усугубляются также и тем, что «окончательное решение еврейского вопроса» считалось своего рода государственной тайной. Перед исследователями встает методическая проблема, поскольку о намерениях главной действующей фигуры в конечном счете можно только гадать: мы не знаем, с какого момента фюрер пожелал, чтобы его риторика по поводу уничтожения евреев понималась буквально. Письменный приказ Гитлера, подобный, скажем, его распоряжению о так называемой эвтаназии, так и не удалось обнаружить, и, судя по тому, что нам сегодня известно, вряд ли он когда-нибудь существовал[196].

Кроме того, можно сказать наверняка, что «окончательное решение» — это не следствие отдельного специально принятого решения, а завершение цепи все более радикальных акций. Общей же их предпосылкой, помимо конкретных «поводов» и «обстоятельств» в каждом случае, служила фанатичная идеология, «антисемитизм во спасение»[197], именно этим не в последнюю очередь можно объяснить, почему геноцид евреев всей Европы продолжался, даже когда стал все более отрицательно сказываться на эффективности и транспортных возможностях немецкой военной машины.

Подчеркивая идеологический фактор в подобной оргии уничтожения, мы вовсе не считаем его главной или тем более единственной причиной готовности к участию в ней, проявленной сотнями тысяч немцев. Конечно, для руководителей и организаторов геноцида как в центре, так и на периферии антисемитизм служил политической религией, но этого нельзя с той же уверенностью сказать обо всех их помощниках и исполнителях «окончательного решения»[198]. Достаточно посмотреть, как происходил переход от депортации к массовым убийствам летом 1941 г., одновременно с началом войны против Советского Союза.

Еще за несколько дней до начала операции «Барбаросса» были даны две важнейших директивы: 6 июня — «приказ о комиссарах» тем частям вермахта, которым предстояло вступить в бой с Красной армией, 17 июня — распоряжение Гейдриха карательным отрядам полиции безопасности и СД. Последние уже в Польше свирепствовали в прифронтовой полосе, чаще всего обрушиваясь на евреев. Теперь перед ними ставилась задача ликвидировать «евреев, занимающих партийные и государственные посты», и «прочие радикальные элементы» — и провоцировать погромы. На Западной Украине и в Прибалтике, учитывая преступления, совершенные там НКВД в последние дни советской оккупации, немцам не составляло труда разжечь жажду насилия у местных антисемитов.

Масштабы карательных акций, однако, быстро расширялись, уже в конце июля 1941 г. отдельные отряды начали убивать еврейских женщин и детей[199]. Антибольшевизм играл роль катализатора, заставлявшего вермахт терпеть и поддерживать происходящее, а вскоре и довольно часто принимать в нем участие. Гитлер стимулировал своих командующих на Востоке, заявляя, что речь идет об устранении «еврейско-большевистской интеллигенции». «Обоснованные» подобным образом, для вермахта становились приемлемыми даже такие массовые преступления, как побоище в Бабьем Яру. В овраге на окраине Киева «зондеркоманда 4а айнзац-группы Ц» расстреляла 29 и 30 сентября 1941 г. в общей сложности 33 771 еврея. Это событие выделялось только количеством людей, убитых в ходе одной акции (среди них особенно много было женщин и детей), в самой операции уже не было ничего необычного. Повсюду развесили плакаты, требующие от еврейского населения украинской столицы явиться на сборный пункт для «переселения». При поддержке украинской милиции и «приветствуемые» вермахтом, просившим действовать «радикально», эсэсовцы выгнали людей в чистое поле, отобрали у них одежду и вещи. Некоторые жертвы бросились в овраг еще прежде, чем раздались выстрелы, и благодаря этому остались живы. Дина Проничева, которой удалось потом бежать под покровом темноты, позднее рассказывала: «Вокруг было много недобитых. Масса тел шевелилась, оседая и уплотняясь от движения заваленных людей»[200].

Ничто в этом событии, повторявшемся в следующие месяцы во многих местах на немецком Восточном фронте, не соответствует представлению об абстрактной, механически-хладнокровной преступной практике: вплоть до 1942 г. «решение еврейского вопроса» слагалось из сотен тысяч случаев кровавой бойни, в которой принимали участие тысячи непосредственных исполнителей и которая зачастую имела тесную связь с конкретными интересами не только местного командования вермахта, но и, главным образом, местной оккупационной администрации[201].



Поделиться книгой:

На главную
Назад