Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Государство фюрера: Национал-социалисты у власти: Германия, 1933—1945 - Норберт Фрай на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Действия айнзац-групп не решали судьбу людей, которых тем временем загоняли в большие гетто, в основном в генерал-губернаторстве, еще менее ясно было, чтб ждет немецких и западноевропейских евреев, общая депортация которых началась с одобрения Гитлера в сентябре 1941 г. Но, поскольку ожидаемой быстрой победы над Советским Союзом не получалось, от пропагандистов и поборников «решения еврейского вопроса» требовали найти выход из «нетерпимого положения», каковое они сами же и создали. Не нужно долго объяснять, что эти поиски велись с ведома и согласия Гитлера; неясно, однако, какую форму приняло его участие в процессе выработки решения осенью — зимой 1941–1942 гг., да и вопрос, вынес ли вообще фюрер «принципиальное решение» (хотя бы устно) и когда именно это произошло, в последнее время вызывает острые споры[202]. Однако вряд ли к тому моменту требовался какой-то дополнительный толчок: импульсы, исходившие не только от Гитлера, давно уже сочетались с конкретной инициативой многих региональных представителей власти и породили динамику, которую едва ли возможно было сдержать.

Когда статс-секретари и высокопоставленные партийные чиновники во главе с Гейдрихом 20 января 1942 г. собрались на вилле в берлинском пригороде Ваннзее для координации мер по «окончательному решению еврейского вопроса», некоторые специалисты по убийству, участвовавшие в закрытой теперь программе эвтаназии, уже приступили к подготовке истребления евреев в генерал-губернаторстве. С декабря 1941 г. в специально сооруженном лагере смерти Кульмхоф (Хелмно) использовались грузовики особой конструкции: в герметично закрытый кузов поступали выхлопные газы, отравлявшие людей. В Освенциме уже в начале сентября состоялись пробные отравления дезинфекционным средством «Циклон Б», а с января 1942 г. был готов к эксплуатации бункер, перестроенный из крестьянского дома под Биркенау. С середины марта в рамках программы, получившей позднее название «акция Рейнгарда», заработали газовые камеры в лагере смерти Бельзек, с апреля — в Собиборе, с июля — в Треблинке. В концлагере Майданек такие камеры использовались около года начиная с осени 1942-го.

Пока на Востоке возникали все новые устройства и сооружения для массового уничтожения, изоляция евреев в Германии принимала все более жесткие формы. Желтая звезда, которую уже почти два года носили евреи в генерал-губернаторстве и присоединенных восточных областях, с 1 сентября 1941 г. позволяла каждому распознать в прохожем еврея и в самой Германии. Носившему такое клеймо не разрешалось практически ничего. Если он осмеливался выйти на улицу, чтобы в строго определенный промежуток времени (в Берлине — с 16 до 17 часов) купить те немногие вещи, на которые еще получал карточки, это стоило ему немалых мучений. Даже обычная вежливость в общении с заклейменным требовала гражданского мужества — и достаточно часто он вместо сочувствия, а тем более помощи встречал агрессивную неприязнь[203]. Тот факт, что все-таки находились немцы, не имеющие в жилах еврейской крови, которые активно заботились о преследуемых и помогли нескольким тысячам «ушедших в подполье», главным образом в крупных городах, дожить до конца войны, лишь сильнее подчеркивает индифферентность большинства. Задолго до вывоза евреев из Германии в сознании многих современников закрепилось представление о них в соответствии с официальным образом врага — не как о согражданах, а как о воплощении заклейменной позором вселенской подлости.

С конца 1941 г. лишались гражданства евреи, приговоренные к депортации, а 30 апреля 1943 г. его утратили все немецкие евреи вообще. Все имущество, еще остававшееся у людей, полностью отданных на произвол полиции, отходило государству. Известных людей и стариков, «переселенных» с января 1942 г. в «образцово-показательное гетто» Терезиенштадт, Главное управление безопасности рейха дурачило с помощью специальных «договоров о выкупе государством» их имущества. Для десятков тысяч человек, в том числе депортированных начиная с весны 1942 г. из Франции и других оккупированных западноевропейских стран, «привилегированный лагерь» в северной Богемии стал не более чем промежуточной станцией на пути к одному из центров уничтожения. Пока в других местах дымили крематории и трещали пулеметы, нацисты демонстрировали Терезиенштадт комиссии Международного Красного Креста в доказательство гуманности национал-социалистической политики в отношении евреев. Он служил и успокоительным средством для остававшихся в Германии родственников его обитателей: оттуда приходили письма, которые звучали вполне безобидно. Само собой разумеется, режим использовал показную идиллию, скрывавшую десятки тысяч смертей от болезней и недоедания, и для пропаганды внутри страны. Ибо, хотя преследование и изоляция евреев в Германии осуществлялись открыто, завершающий акт происходил под покровом строжайшей секретности: не только Гитлер, Гиммлер и Гейдрих, но и разработчики планов, и их исполнители понимали, что на это всеобщего согласия им не получить.

Тем не менее очень многие понимали, что «на Востоке» творится что-то ужасное, хотя впоследствии немецкое общество отказывалось это признать. Геноцид евреев на всей оккупированной территории Европы, их методичное и систематическое истребление было покрыто мраком тайны. Но как безжалостно проводится депортация еврейских соседей, знали не только те, кто наблюдал за этим из окна, но и тысячи тех, кто заключил выгодные сделки в рамках «ариизации» или переехал в более просторные квартиры. Об этом наверняка задумывались и те, кто, к примеру, на еженедельном базаре в гамбургском порту покупал подержанную утварь, принадлежавшую прежде евреям[204].

Информацию о массовых расправах и (правда, реже) о лагерях смерти приносили солдаты, приезжавшие на побывку, или отправленные в тыл раненые. В одном только Освенциме сотни женщин неделями каждое воскресенье посещали служивших там мужей-эсэсовцев, а колония немецких переселенцев в строящемся «образцовом городе Аушвиц» постоянно жаловалась на запах, исходивший от перегруженных крематориев[205].

Тесная связь изгнания, депортации, войны и геноцида делала не только вермахт и оккупационную администрацию, но и функциональные элиты «на внутреннем фронте» соучастниками преступлений в гораздо большей степени, чем можно предположить, сосредоточив внимание на непосредственных исполнителях. При этом верхушка режима воспользовалась к своей выгоде свойственным современному индустриальному обществу разделением труда и ответственности, позволявшим вытеснить геноцид евреев из сознания даже тем немцам, которые в качестве чиновников, инженеров, техников или железнодорожников выполняли свою часть (сама по себе она зачастую казалась незначительной) «ужаснейшей задачи» (слова Гиммлера) или узнавали о ней.

Немалую роль сыграла также невообразимость происходившего. Систематическое, поставленное на поток истребление как минимум 5,29 млн человек (а предположительно свыше 6 млн)[206] единственно по «причине» их якобы «кровно-расовой» инородности казалось настолько невероятным в самом прямом смысле слова, что это заставляло и мировую общественность сомневаться — даже в свидетельствах очевидцев, которым удалось выбраться живыми из лагерей смерти[207]. Столь чудовищное преступление, как показывают исследования, посвященные степени информированности и реакции союзников по антигитлеровской коалиции, как будто не умещалось в сознании наций и их политических элит, ибо выходило далеко за рамки того, что они желали знать и во что могли поверить[208]. Понадобились военная победа над Германией и освобождение последних уцелевших, чтобы сложилось первое представление о событиях, которые впоследствии получат общее название «Холокост».

Тотальная война и распад режима

Дважды, в феврале 1943 г. и в июле 1944 г., режим объявлял «тотальную войну». Но шансы на скорую «окончательную победу» рухнули уже в первую зиму военных действий на Восточном фронте. Год спустя, после гибели 6-й армии под Сталинградом, всем стало очевидно, что в войне произошел перелом. О «тотальной победе», которую Геббельс в середине февраля 1943 г., выступая в Берлинском дворце спорта, обещал в награду за еще одно, очередное, усилие, давно не могло быть и речи. Кто этого не знал, тот, по крайней мере, догадывался. И все же многим немцам хотелось верить «маленькому доктору», поскольку правда казалась непереносимой. Настал час министра пропаганды. Человек, который годами следовал в кильватере политического развития и из-за личных скандалов пару раз почти исчезал с горизонта, теперь понадобился — тем более что фюрер начал сторониться своего народа.

Первые ряды, в которые Геббельс вернулся во второй половине войны, заметно изменились. После побега в Англию в 1941 г. Гесса — давно не пользовавшегося особым влиянием заместителя фюрера — на его место пришел Мартин Борман и, занимая номинально подчиненную должность, завязал с фюрером необычайно близкие отношения. А Герман Геринг, официально назначенный преемником фюрера в начале войны, стал терять влияние на военно-экономическую политику. Это выразилось уже в создании рейхсминистерства вооружений и боеприпасов во главе с Фрицем Тодтом в феврале 1940 г. Ставший министром вооружений после гибели Тодта в авиакатастрофе в феврале 1942 г. Альберт Шпеер еще сильнее склонил чашу весов не в пользу Геринга. Престиж «рейхсмаршала» неумолимо падал — в основном из-за неудач его авиации. В области внутренней политики, все больше сводившейся к террору и насилию, верховенство Гиммлера не подлежало сомнению задолго до его назначения министром внутренних дел взамен Вильгельма Фрика, переведенного в протекторат Богемия и Моравия.

Гиммлер, Шпеер, Борман, Геббельс, да еще начальник рейхсканцелярии Ганс-Генрих Ламмерс в качестве посредника между остальными министерствами и государственным аппаратом — такой состав верхушки режима во второй половине войны символизировал прогрессирующий распад рационально упорядоченных структур власти и принятия решений. Конечно, Третий рейх никогда не был строго организованным сверху донизу «государством фюрера», о построении которого всегда говорил Гитлер, но теперь основные властные комплексы ощутимо тянули в разные стороны. Пока фюрер вникал в детали ведения войны, власть канцелярий и особых уполномоченных, во многом конкурировавших друг с другом, росла. Национал-социалисты как будто вернулись к тому, с чего начинали: к пропагандистской активности, непредсказуемости перманентного «движения» и институциональной перестройки, кровожадной агрессивности мышления в категориях «друг — враг» — все это снова вышло на первый план, но имело иные последствия, чем во «время борьбы».

Геббельс показал особенно впечатляющий пример такого обратного превращения. Конечно, во Дворце спорта он выступал перед избранной публикой, но, в отличие от фюрера, его не пугали контакты с людьми.

Напротив, перед общественностью Геббельс отказывался от позы рейхсминистра и с видимым удовольствием вновь вживался в полупролетарскую роль гауляйтера Берлина. Военный социализм, который проповедовал теперь пропагандист стойкости, пробуждал воспоминания о его происхождении из левого крыла НСДАП. Его по сути квазирелигиозные призывы к жертвам, исполнению долга и солидарности венчались восхвалением разрушений, вызванных бомбежками, как желанного освобождения от «балласта цивилизации»[209]. В результате бомбовой войны, выносил вердикт Геббельс, наконец пали последние классовые барьеры.

Война и ее последствия действительно гораздо успешнее, чем предшествующие годы национал-социалистического господства, сгладили множество социальных, культурных и региональных различий. Но верно было и то, что горести и тяготы войны обрушивались отнюдь не равномерно на все группы населения. Союзники совершали воздушные налеты главным образом на крупные города, сельская же местность в глубине рейха до последних недель войны оставалась нетронутой; от рабочих военных заводов требовали гораздо больше, чем от служащих контор и административных учреждений; на Восточном фронте погибали быстрее, чем на Западном. Несмотря на обязательства по госпоставкам, наложенные на крестьян под угрозой суровых штрафов, и титанические усилия по распределению продовольствия, семьи рабочих в промышленных агломерациях страдали от начавшегося весной 1942 г. урезания пайков куда в большей степени, чем жители маленьких городков и деревень. Впрочем, особенно туго приходилось тем, кто стоял вне «народного сообщества» и кого поэтому дозволялось эксплуатировать совершенно безжалостно, — заключенным концлагерей, военнопленным и так называемым иностранным рабочим. Политика «трудового использования» этих групп как раз и показывает, что выделявшееся геббельсовской пропагандой различие между фазой «блицкрига» и начавшейся лишь после нее стадией тотальной мобилизации сил имело значение только в военно-стратегической сфере. Привлечение «инородцев» для нужд немецкой военной экономики началось сразу же после первых военных успехов в Польше и во Франции[210]. Уже летом 1941 г. в Германии работали почти 3 млн иностранцев, и прекращение принудительных работ не предусматривалось даже в случае скорого окончания войны. Чем дольше длилась война и чем больше она приносила потерь, тем сильнее немецкая экономика зависела от иностранных рабочих. Примечательно, что еще за год до объявления Геббельсом «тотальной войны» начался более интенсивный их набор. В этих целях новому «генеральному уполномоченному по трудовому использованию», гауляйтеру Тюрингии Фрицу Заукелю, пришлось бороться с расово-идеологическими предубеждениями против усиленного привлечения рабочей силы с территории СССР, которые существовали в партии и в ведомстве Гиммлера. Чтобы добиться своего, Заукель приобщил, по крайней мере формально, к политике трудового использования своих коллег-гауляйтеров, которые, являясь рейхскомиссарами по вопросам обороны, и без того пользовались все большей властью. Одновременно он дал аппарату Гиммлера, которому подчинялись так называемые лагеря трудового воспитания, полную свободу применять к содержавшимся там на положении рабов «остарбайтерам» самые драконовские меры за малейшее недовыполнение нормы. Если в первые месяцы русской кампании сотни тысяч советских военнопленных попросту уморили голодом[211], то с середины 1942 г. под давлением промышленников, нашедших поддержку у командования вермахта и рейхсминистерства труда, начались пресловутые «акции Заукеля» по систематическому «набору остарбайтеров» во все больших количествах.

Летом 1944 г. немецкую военную экономику поддерживали на плаву примерно 7,6 млн иностранных рабочих: почти 2,8 млн из Советского Союза, 1,7 млн поляков, 1,3 млн французов, 590 тыс. итальянцев, 280 тыс. чехов, 270 тыс. голландцев и четверть миллиона бельгийцев. В сельском хозяйстве иностранцы составляли почти половину всей рабочей силы, в военной промышленности — около трети. В среднем на трех местных рабочих приходился один иностранный. Чуть меньше двух миллионов иностранцев были военнопленными, все остальные — так называемыми гражданскими рабочими. Однако для судьбы этих людей данное различие имело меньше значения, чем их национальность. Западные рабочие («вестарбайтеры»), отчасти действительно завербованные, а не угнанные в принудительном порядке, питались, как правило, немногим хуже своих немецких коллег, и обращались с ними довольно сносно, зато условия жизни «остарбайтеров» в рейхе чаще всего были катастрофические. К экономической эксплуатации примешивался идейный расизм: на самой низшей ступени национал-социалистической шкалы ценности стояли подневольные работники и работницы из Советского Союза, опять-таки военнопленные, содержавшиеся в самых примитивных лагерях. Их кормили меньше, чем необходимо для поддержания сил, заставляли работать практически бесплатно, под угрозой исключительно суровых наказаний — как и поляков. Если в ходе войны положение «остарбайтеров» несколько улучшилось, то это произошло в силу потребностей военной индустрии и соображений экономической рациональности.

Требованиями изменившейся военной ситуации (их не оспаривали даже идеологи СС в Главном управлении безопасности рейха) объясняется и примечательный прагматизм, с которым новый министр вооружений и боеприпасов, назначенный Гитлером незадолго до того, как получил свой пост Заукель, работал над тем, чтобы поднять военное производство на рекордный уровень. Альберт Шпеер, еще не достигший 37 лет, но неоднократно проявивший свой организационный гений, быстро завоевал не только симпатию фюрера, но и уважение лидеров индустрии. Он сделал еще более эффективным тесное сотрудничество частного хозяйства с государством, начавшееся после принятия четырехлетнего плана, возложив на крупную промышленность больше ответственности за выполнение военных заказов, но при этом предоставив ей широкое самоуправление. К учрежденным еще Тодтом главным комитетам по управлению военным производством, возглавляемым предпринимателями, добавилась система объединений субпоставщиков. Ориентируясь исключительно на максимальный объем производства, министр вооружений подыскивал оптимального производителя той или иной продукции; затем ее изготовление сосредоточивалось на так называемых лучших предприятиях. Важнейшим инструментом управления для Шпеера стала «Центральная плановая комиссия». Каждые две недели она под его председательством заново распределяла все сырье и координировала заявки на людей и материалы. Задолго до начала сентября 1943 г., когда Шпеер получил в свое ведение и гражданское производство (а также звание рейхсминистра вооружений и военной промышленности), он с помощью «Центральной плановой комиссии» взял под контроль важнейшие аспекты военной экономики.

Успех, казалось, служил оправданием организатору, действовавшему практически без шума, но не менее грубо, чем Заукель, добывавший рабочую силу: под руководством Шпеера выпуск военной продукции намного увеличился. Производство тяжелых танков, например, с 1941 по 1944 г. выросло в шесть раз, самолетов — в три с половиной раза. В июле 1944 г., несмотря на бомбежки союзников, военная промышленность достигла пика производительности. Эти почти невероятные результаты, в силу возросшего превосходства и решительности противника способные привести разве что к затягиванию и ужесточению войны, казалось, обеспечивали Шпееру роль архитектора послевоенного экономического планирования, о котором в различных структурах режима «думали до самой весны 1945 г. Но между тем сформировалась оппозиция ставшему чересчур могущественным и демонстрировавшему полную безыдейность зодчему фюрера.

Прежде всего прагматическая безапелляционность, с какой Шпеер признавал крупную индустрию решающим фактором военно-экономической мобилизации, считаясь только с ее интересами, вызывала сомнения принципиального характера в ведомстве Гиммлера. Тотальный характер войны действительно дал дополнительный толчок концентрации предприятий, начатой в ходе четырехлетнего плана; крупные концерны разрастались за счет мелкого и кустарного производства. Акции по «прочесыванию» кадров и «замораживанию» работ, призванные высвободить новые силы для фронта или военных предприятий либо сэкономить сырье в отраслях, не имеющих военного значения, в первую очередь затрагивали торговлю, ремесло и мелких кустарей. Такие люди, как Отто Олендорф, некогда научный директор кильского Института мировой экономики, с 1939 г. — шеф СД в Главном управлении безопасности рейха, а с 1943 г. — заместитель статс-секретаря в министерстве экономики, намеревались по окончании войны переломить подобную тенденцию с помощью целенаправленной политики развития среднего класса и разукрупнения концернов. По мнению ревнителей нацистских экономических идеалов, дело зашло слишком далеко.

Олендорф, эсэсовский специалист по экономике, стал в последние месяцы войны противником Шпеера по государственно-политическим и идейным соображениям, связанным с будущим и вряд ли имеющим отношение к текущей политике. В своей любви к технике и современной научной экспертизе эти два человека почти одинакового возраста были даже довольно похожи; оба принадлежали к новой технократической элите, стремившейся построить более рациональный послевоенный режим, ввести его, так сказать, в научно-технические рамки. Шпеера, пожалуй, отличал от людей, подобных Олендорфу, один недостаток (сточки зрения СС) — отсутствие у него принципиальных идейных убеждений, непоколебимым сторонником которых зарекомендовал себя Олендорф в начале русской кампании в качестве начальника айнзац-группы Д. Приняв участие в преступлениях на Востоке, Олендорф показал себя стопроцентным национал-социалистом, «достойным» высокого положения в послевоенной системе, управляемой СС, которая должна была в своем идеологизированном реализме сохранить национальные идеалы движения[212].

Впрочем, примерно с середины 1944 г. концепция немецкого «жизненного пространства на Востоке» уже не играла какой-либо роли в планах национал-социалистического мирного порядка. Крупные предприятия вроде «Сименс» начали адаптировать свои организационные структуры к предполагавшемуся разделу Германии союзниками на три оккупационные зоны. Предвидя поражение, хотя и не говоря о нем, специалисты переориентировались на Запад; пусть мимолетно и схематично, но стали намечаться контуры экономической области, которой, вероятно, еще могла бы владеть Германия, отказавшись от Юго-Восточной Европы, переходящей под советский контроль. Геббельс после Сталинграда отразил эти давно циркулировавшие подспудно идеи в усиленной «западнической» пропаганде, пытаясь добиться некой общеевропейской солидарности в «оборонительной войне» против «большевизма». Однако реалии нацистского оккупационного режима в последние годы сделали подобные надежды абсолютно беспочвенными. Последующие спекуляции насчет сепаратного мира со Сталиным и арденнское наступление Гитлера в конце 1944 г. (буквально в последний час перед ним Гиммлер предпринял попытки зондирования среди западных союзников по антигитлеровской коалиции) показали, что речь шла — во всяком случае со стороны национал-социалистического руководства — не более чем о поиске возможностей избавиться от войны на два фронта, даже самых невероятных и умозрительных. Несмотря на то что европейские идеи начала 1940-х гг. были обречены остаться иллюзиями хотя бы потому, что неизменно предполагали немецкую гегемонию над европейцами и недопущение вмешательства США в дела континента, в них уже содержались определенные элементы европейской интеграции, которая стала осуществляться впоследствии, правда уже не под руководством Германии.

Среди лидеров экономики и в кругах политической оппозиции до последнего момента не прекращались размышления о будущем Германии; обычных людей по большей части волновали совсем другие заботы. Их занимал вопрос элементарного выживания. Как сильно изменилось настроение в связи с ухудшением «воздушной обстановки», показали попытки Геббельса воспользоваться требованием союзников о безоговорочной капитуляции как пугалом, чтобы заставить население «держаться». Фанатизм иссяк, столкнувшись с буднями бомбардировок, реальность оставляла все меньше места для пропагандистских заклинаний. И все же многие немцы до последних недель войны цеплялись за надежду на обещанное министром пропаганды «чудо-оружие», с помощью которого режим отомстит за разрушение немецких городов и добьется перелома в ходе войны. Страх, ярость, упрямство и политический самообман не позволяли людям, вопреки очевидному, расстаться с верой в «конечную победу».

Подобное состояние умов отражало в конечном счете высокую степень интеграции немецкого общества, достигнутую в предыдущие годы, и с ним теснейшим образом связан тот факт, что даже теперь любые мысли о сопротивлении режиму в основном воспринимались населением в штыки. Внутригерманская оппозиция Гитлеру находилась в «социальной изоляции», и чем дольше длилось господство фюрера, тем сильнее эта изоляция становилась; оппозиционеры были «отщепенцами», вынашивающими преступные замыслы[213].

Причина очевидной нерешительности и слабости небольшой группы военных противников режима заключалась и в этом тоже — а не только в том, что цели и интересы вермахта слишком во многом совпадали с целями и интересами политического руководства, чтобы в его рядах могла сформироваться широкая и принципиальная оппозиция. Мысли о государственном перевороте появились внутри вермахта еще летом 1938 г. Но, когда Мюнхенское соглашение на первых порах как будто предотвратило угрозу войны, эти планы рухнули. После того как война все-таки началась, подобные замыслы и сроки их реализации все время откладывались; попытка покушения на Гитлера в марте 1943 г. провалилась.

Помимо военной оппозиции и связанной с ней группы именитых национал-консерваторов, преимущественно пожилого возраста, во главе с Карлом Гёрделером, в конце 1938 г. вокруг графа Петера Йорка фон Вартенбурга младшего объединились противники режима различной политической окраски, состоявшие в основном на государственной службе. Возникший'таким образом «кружок Крейзау» с 1940 г. провел несколько больших встреч в нижнесилезском поместье графа Гельмута-Джеймса фон Мольтке. Там политически активные представители поколения тридцати- и сорокалетних, в том числе бывшие социалистические политики и профсоюзные деятели, профессора, дипломаты, духовные лица обеих конфессий, обсуждали новое политическое и социальное устройство Германии в послегитлеровском будущем. Вопрос о государственном перевороте и покушении не стоял в центре внимания; сам Мольтке считал тираноубийство несовместимым с его христианской совестью.

С 1942–1943 гг. появились признаки роста оппозиции, хотя она по-прежнему оставалась уделом небольших политически или религиозно мотивированных групп и одиночек. Однако террор и находчивость преследователей тоже возрастали. В конце августа 1942 г. абвер и гестапо раскрыли в Берлине самую большую шпионско-диверсионную организацию времен Второй мировой войны. Группа левых интеллектуалов, писателей и художников во главе с Харро Шульце-Бойзеном и Арвидом Харнаком сотрудничала с советским разведчиком Леопольдом Треппером, руководившим ею из Парижа. Около 100 членов «Красной капеллы» были арестованы, подвергнуты пыткам и по большей части расстреляны как «большевистские предатели родины».

В Мюнхене летом 1942 г. возникла студенческая группа, пытавшаяся покончить с ситуацией, когда «каждый ждет, чтобы начал другой». Она приняла название «Белая роза» и призывала к саботажу и пассивному сопротивлению. 18 февраля 1943 г. брата и сестру Ганса и Софи Шолль застиг комендант университетского здания, когда они разбрасывали листовки в коридорах; «народный суд» под председательством Фрейслера приговорил к смерти вместе с ними еще четырех членов группы. Хотя подвиг этих юных противников национал-социализма особенно глубоко запечатлелся в сознании немецкого послевоенного общества, воплощением немецкого сопротивления Гитлеру стало все же покушение 20 июля 1944 года.

Разгром «кружка Крейзау» в январе 1944 г., отстранение от должности шефа абвера Канариса, сотрудничавшего с участниками сопротивления, события самых последних дней, когда участвовавшие в работе кружка социал-демократы Юлиус Лебер и Адольф Райхвайн были арестованы, а Карл Гёрделер объявлен в розыск, привели дожидавшихся удобного случая заговорщиков к выводу, что операцию «Валькирия» больше откладывать нельзя. Бомба с часовым механизмом, заложенная полковником Клаусом Шенком фон Штауфенбергом во время совещания в ставке фюрера в Растенбурге (Восточная Пруссия), взорвалась, но Гитлер отделался легким ранением. Думая, что фюрер убит, Штауфенберг вылетел в Берлин. Там заговорщики приступили к дальнейшим действиям, правда не слишком решительно. Когда по радио сообщили, что Гитлер остался жив, государственный переворот окончательно провалился. Штауфенберга и многих других офицеров в ту же ночь расстреляли по законам военного времени. Страшным итогом следующих недель стали около 200 смертных приговоров, вынесенных «народными судами», и 7 000 арестов.

Провал не повлиял на морально-политическое значение этой запоздавшей акции национально-консервативного сопротивления: заговорщики показали, что «другая Германия» продолжает жить. То, что они представляли себе будущую Германию не парламентской демократией, а в лучшем случае авторитарным правовым государством, нисколько не умаляло человеческого достоинства «восстания совести», но позже ограничило возможность ссылаться на него как на продолжение германской демократической традиции.

Враждебная реакция значительной части населения на попытку переворота проистекала из того же морально-политического ослепления, которое заставляло людей безучастно взирать на варварское обращение с иностранными рабочими или депортацию соседей-евреев. Известие о взрыве всюду вызвало возмущение. Многие поверили фюреру, говорившему по радио о заговоре «крошечной клики честолюбивых, бессовестных и преступных, глупых офицеров»[214].

Конечно, наряду с этим кто-то питал симпатию к заговорщикам и с сочувствием наблюдал, как жестоко режим обошелся и с ними самими, и даже с их семьями, но облегчение оттого, что Гитлер спасся, перевешивало все. Помимо страха перед гражданской войной оно прежде всего отражало уверенность, что никто кроме Гитлера не может довести войну до конца. Так думали не только убежденные национал-социалисты и функционеры, которым в случае поражения приходилось опасаться последствий для себя лично; многие просто были не в состоянии распроститься с мифическим кумиром, объектом многолетнего почитания. Правда, после того как улеглось первое волнение, вызванное офицерской фрондой, в донесениях о настроениях в обществе все чаще зазвучали трезвые суждения: шанс сократить войну, «покончить с ужасом» упущен[215].

Следующие месяцы действительно принесли бесконечный ужас, заключительная фаза войны стоила сотен тысяч новых человеческих жертв. Бессмысленные с военной точки зрения бомбардировки немецких городов продолжались с нарастающей интенсивностью; в последний год войны американские и английские самолеты сбросили на Германию больше миллиона тонн взрывчатки, и только часть ее — на стратегические объекты. В результате воздушных налетов, от которых пострадали не только густонаселенная Рейнско-Рурская область, крупные городские агломерации, но и такие города, как Фрайбург, Вюрцбург, Кассель, Магдебург, Пренцлау, Эмден, а в феврале 1945 г. — Дрезден, подвергшийся чудовищному разрушению, погибли примерно полмиллиона человек, сотни тысяч получили ранения, миллионы потеряли кров. Маятник насилия качнулся в другую сторону, и немцы теперь в полной мере почувствовали это на себе.

Через пять дней после взрыва в ставке фюрера Гитлер назначил своего министра пропаганды «генеральным уполномоченным по тотальной военной мобилизации». Режим окончательно перестал хоть сколько-нибудь принимать во внимание интересы населения. В союзе со Шпеером и Гиммлером (ему Гитлер дополнительно поручил верховное командование резервной армией), однако не координируя с ними свои действия, Геббельс объявил спешную мобилизацию последних резервов. Людей «выгребали» из административного аппарата и с предприятий, они погибали на фронте либо становились безработными, нигде больше не находя осмысленного применения своим силам. В октябре 1944 г. режим призвал в «Немецкий фольксштурм» всех способных держать в руках оружие мужчин в возрасте от 16 до 60 лет, через четыре месяца во вспомогательные части мобилизовали женщин и девушек. «Мероприятия» деспотов трех ведомств оказались заключительной стадией Апокалипсиса. Режим в последний раз «встал на дыбы», выпустив на волю чудовищные разрушительные силы.

После Гитлера не должно было остаться ничего. Сама мысль, что на смену «тысячелетнему рейху» придет государственный порядок, опирающийся на политические кадры республики, вычищавшиеся из органов власти и в 1933-м, и в последующие годы, казалась фюреру нестерпимой. Этим объяснялась операция «Гроза» в августе 1944 г., в ходе которой подверглись аресту несколько тысяч политиков и чиновников Веймарской эпохи (сыграл свою роль и страх перед продолжением оппозиционного движения), такие же мотивы лежали в основе политики выжженной земли, провозглашенной Гитлером в марте 1945 г. Фюрер не просто смирился с мыслью о гибели Германии — он хотел, чтобы она пала от его руки. Потерпевшей поражение нации надлежало сойти с мировой сцены вместе с ним: «Если война будет проиграна, пропадет и народ. Такая судьба неизбежна». Поэтому, сказал Гитлер своему военному министру, «нет нужды сохранять базу, необходимую немецкому народу для продолжения самого примитивного существования». Напротив, в крайнем случае даже лучше разрушить всё, раз немецкий «народ оказался слабым и будущее принадлежит исключительно более сильному восточному народу»[216].

Шпеер, вермахт, а также большинство гауляйтеров и рейхскомиссаров по обороне противились «нероновскому приказу» Гитлера. Слишком очевидны были его бессмысленность и эгоцентризм, слишком сильна была в народе «воля к жизни», к которой так часто взывал фюрер. Требование Гитлера уничтожить технически-цивилизационную основу Германии — не слишком согласующееся с претензией на посмертное звание великого государственного строителя, заявленной в его политическом завещании, — если и дошло до немцев в хаосе крушения власти, нисколько их не тронуло. Каждый, еще не освободившись из распадающегося «народного сообщества», отныне боролся сам за себя. В процессе мучительного отрезвления люди вспомнили о собственных интересах.

На Востоке миллионы сломя голову бежали от Красной армии в результате стремительного развала немецкого фронта. Из-за официальной политики, требовавшей «держаться до последнего», эвакуацию гражданского населения практически не подготовили, и она превратилась в катастрофу. Тысячи погибли в колоннах беженцев, пытавшихся уйти из Восточной Пруссии на Запад по льду залива Фришес-Хафф[217]; другие, настигнутые войсками противника, стали жертвами убийств, изнасилований, подверглись депортации и многолетнему интернированию в Польше, Югославии и Советском Союзе. Преступления, совершавшиеся там ранее немцами, спровоцировали теперь волну мщения и новое насилие; об этом, наверное, думал Гиммлер, отдавая в начале ноября 1944 г. приказ ликвидировать в Освенциме газовые камеры и массовые захоронения убитых.

В процессе распада власти бессмыслица, подлость и террор дошли до предела. Правосудие вместе с эсэсовцами и местными партийными вождями выступало в роли безжалостного слуги режима в хаосе разрушенных городов, агонизирующего снабжения, вспыхивающих тут и там очагов сопротивления и отчаянной борьбы за жизнь жертв бомбежек, беженцев, дезертиров и освободившихся иностранных рабочих. «Народный суд», особые суды и обычные коллегии по уголовным делам даже в последние дни господства национал-социалистов продолжали выносить смертные приговоры обвиняемым в измене родине и шпионаже или «подрыве обороноспособности»; «летучие» военно-полевые суды вносили свою лепту в террор карательной военной юстиции, направленный против дезертиров и «бунтовщиков». Наконец, подразделения «Вервольф» (о том, что они приступили к операциям, Геббельс объявил в пасхальное воскресенье 1945 г.) сражались не столько с войсками союзников, которые, ожидая встречи с сильными партизанскими формированиями, сами чинили при наступлении много ненужного насилия, сколько со своими соотечественниками, оставлявшими позиции без боя, чтобы в последние часы избежать нового кровопролития и разрушений. В ряде городов и сел фанатичные отряды преданных Гитлеру штурмовиков и эсэсовцев еще «казнили» самых смелых граждан, когда партийная верхушка давно скрылась.

Большинство столпов режима, и первыми — Геринг, Шпеер и Риббентроп, покинули Берлин вечером в день 56-летия Гитлера. В этот день, 20 апреля 1945 г., все они собрались в последний раз в «бункере фюрера», расположенном в пятнадцати метрах под землей под разбомбленным зданием рейхсканцелярии. Через три дня Геринг, бежавший в «альпийскую крепость» в Оберзальцберге, осведомился, имеет ли он теперь свободу действий и как обстоит дело с наследством фюрера. Окружавшие Гитлера стали свидетелями взрыва безудержной ярости; такой же взрыв произошел 28 апреля, когда стало известно о попытках Гиммлера вступить в контакт с западными союзниками. Заживо похороненный диктатор выгнал рейхсфюрера СС из партии и назначил Геббельса, который до последнего оставался рядом со своим хозяином, рейхсканцлером. Адмирал Дёниц должен был стать рейхспрезидентом, Борман — «партийным министром». Прежде чем уйти, Гитлер разрушил должностную структуру, сделавшую Третий рейх «государством фюрера».

30 апреля 1945 г., через двенадцать с четвертью лет после своего вступления на пост рейхсканцлера, фюрер «Германского рейха и народа» положил конец своей агонии в бункере. Его самоубийство стало всего лишь материальным воплощением смерти, постигшей в эти мучительные недели миф о нем. Немцы покончили с Гитлером. Еще прежде, чем Третий рейх прекратил существование, нимб его фюрера обратился в ничто, из которого когда-то возник. Ничего не осталось от политической наглости, державшей в страхе и напряжении сначала Германию, а затем весь мир, — только нищета, разруха, миллион терзаний. Национал-социализм приказал долго жить.

III. «Государство фюрера»: сила воздействия и результаты

Возникновение и конец Третьего рейха ставят перед немецкой историей тысячи вопросов, и заниматься этими вопросами еще долго будут не только историки. Но как раз чудовищная последняя глава гитлеровского владычества содержит в себе и ответы или, по крайней мере, некоторые ключи к ним. Богатую пишу для размышлений дает не столько последняя черта, которую с международно-правовой и военной точки зрения провел акт о безоговорочной капитуляции Германии 8 мая 1945 г., сколько внутреннее прощание немецкого общества с национал-социалистической эпохой в предшествующие дни и недели. Контраст между зримым хаосом разрухи и разгрома и безмолвным коллективным выходом из нацистского «народного сообщества», совершавшимся почти исключительно в головах людей, поразителен. Ни восстания недовольных, жертв издевательств и политических преследований, ни всеобщего возмущения, вызванного желанием положить конец бесперспективной войне, ни даже актов мести — только ожидание с чувством разочарования, пустоты и безмерной усталости.

Но это тихое ожидание конца говорило и о затаенном ощущении собственной причастности к происходящему. Не слишком ли долго немцы с восторгом и ликованием шли за фюрером? Разве лозунг «один народ, один рейх, один фюрер» не стал действительностью? Внезапно освободившись от двенадцатилетней идейно-политической ангажированности, оставшись без фюрера, многие задумались о собственном оппортунизме, о компромиссах с более или менее нечистой совестью и увидели, что «великая эпоха» не оставила их незапятнанными. Их молчание выражало не только безграничное разочарование и горечь; оно было также признаком стыда.

В фазе распада Третьего рейха лишний раз подтвердилась первостепенная роль Гитлера как харизматического носителя политической связующей силы. Как миф и медиум — не как жалкая человеческая личность — фюрер до самого конца представлял собой средоточие всей системы власти. Всё казалось его заслугой: подъем «движения», внутриполитические успехи, внешнеполитические триумфы — но главное, в связи со всем вышеперечисленным, — неизвестная дотоле способность интеграции масс. Он долго сохранял эту способность, превышавшую обычное искусство политика. Немцы почитали, превозносили, любили Гитлера. Подобно всякой религии, вера в Гитлера требовала постоянного подтверждения и обновления с помощью ритуалов и плебисцитов, но кроме того она с достаточно частой периодичностью нуждалась в конкретном политическом обосновании. После 1942 г., с тех пор как необходимые для этого успехи прекратились, миф о фюрере стал тускнеть. Геббельс, которому не оставалось ничего другого, как продолжать верить в своего фюрера, мог пламенной пропагандой замедлить процесс распада, но не остановить его. Во второй половине войны, когда работоспособность и выносливость людей подвергались все большим испытаниям, а поводы для политической уверенности появлялись все реже, началась денацификация немцев.

Режим реагировал на спад военных успехов и, следовательно, убывание своей гипнотической силы ужесточением репрессий. Однако даже во время разгула насилия и массового уничтожения людей (по мере возможности державшегося в секрете) на Востоке — главной арене войны мировоззрений и оккупационной политики, — террор против собственного населения не выходил за определенные рамки. Национал-социалистическое руководство по-прежнему больше рассчитывало не на принуждение, а на согласие и было чрезвычайно внимательно и восприимчиво к малейшим колебаниям «народного мнения», которые отслеживались самым тщательным образом. Оно отринуло всякую осторожность во внутренней политике только в последние месяцы войны.

Это наблюдение помогает при воссоздании подлинного исторического портрета национал-социалистической эпохи. Не следует забывать, что, несмотря на откровенно насильственный характер заключительной фазы существования режима, картина пережитого его подданными гораздо сложнее, и, не обратив на это самого серьезного внимания, нельзя ни понять, ни объяснить историю Третьего рейха. Последовательность событий 1933–1945 гг. вполне логична, однако не столь неизбежна, как заставляет предположить ее интерпретация, делающая акцент исключительно или главным образом на оргиях насилия и смерти, которые разыгрывались в самом конце. Такой подход, часто продиктованный «благими намерениями» морально-политического толка, не только является упрощенным и в результате деполитизирующим картину — он чреват опасностью самоуверенной безапелляционности. Конечно, есть достаточно оснований утверждать, что многое со всей очевидностью программировалось изначально и все остальные, кроме фюрера, имели чрезвычайно ограниченную свободу действий, но одна мысль, что Гитлер еще в 1938 г. мог пасть жертвой покушения[218], дает понять: обстоятельства совсем не обязательно должны были сложиться так, как сложились.

Отсюда возникает необходимость рассматривать политическую и социальную историю национал-социалистической эпохи дифференцированно и основывать критерии ее оценки не только на порочности нацистского мировоззрения и вытекающей из нее преступной практике. Главная черта повседневной жизни Третьего рейха — не антагонизм, а сосуществование соблазна и принуждения, совращения и насилия, призыва к интеграции и угрозы террора. Соответственно и поведение людей отличалось многоплановостью и неоднозначностью: одобрение политики режима и активная поддержка его мероприятий, например в сфере экономики, могли сочетаться с открытым неприятием определенных идеологических постулатов — и наоборот. В одних областях общество охотно шло навстречу режиму, в других — преимущественно противилось ему. Упрямство традиционалистов, поначалу не имевшее политической окраски, при известных обстоятельствах могло перерасти в политическое сопротивление. Люди одобряли либо считали само собой разумеющимися те или иные вещи в зависимости от менталитета, религиозных убеждений и социально-экономического контекста. Если человек становился противником режима, то чаще всего это объяснялось не идейными принципами, а практической политикой и тем, насколько лично его затронули какие-то конкретные меры властей. Эмпирически точное исследование политичес-'кого поведения населения опровергает навеянное теорией тоталитаризма представление о лишенном всех социальных и духовных связей, «атомизированном» и вследствие этого полностью покорном насильственной индоктринации индивиде. Некоторым образом ему противоречит даже факт частичного осуществления на практике нацистской идеи «народного сообщества».

Как ни мало может быть сомнений в тоталитарном характере национал-социалистического мировоззрения и в примате монополизированной национал-социалистами политики в конечном счете даже над экономикой — совершенно ясно, что реализации тоталитарных претензий власти во многих сферах общества был поставлен предел. Поэтому при попытке реалистически описать историческую действительность недостаточно изобразить только тоталитарные намерения режима, которые можно обнаружить повсюду, поскольку национал-социалистическая пропаганда заявляла о них во весь голос. Решающим является вопрос, в каких областях, в какой момент и в какой степени эти намерения могли реализоваться. Если смотреть на вещи под таким углом, взгляду откроются значительные ниши, уголки и свободные пространства, которые национал-социализм не сумел заполнить (или заполнил отнюдь не достаточно): прежде всего в массовой культуре, искусстве, религии, но также и во многих сферах технической цивилизации и повседневной жизни.

Подобные «лакуны» власти в значительной мере объясняются хаотичностью ее внутренних структур, составлявшей резкий — и подмеченный уже современниками — контраст с монолитностью фасада «государства фюрера», но во многих отношениях они были функциональны и даже, наверное, настоятельно необходимы. Ведь именно способность режима навсегда или на время смириться с фактической ограниченностью своей власти в отдельных областях гарантировала — в сочетании с мифом о фюрере и политическими успехами — его исключительную интегрирующую силу. В сравнении с теоретическим идеалом тоталитарного господства режим оказался весьма несовершенным и Гитлер мог показаться чуть ли не «слабым диктатором»[219], но с точки зрения результативности и эффективности власти всё совсем наоборот.

Превращение НСДАП в массовое движение нельзя объяснить только гениальной пропагандой и мировым экономическим кризисом, стремительный расцвет и широкое признание власти национал-социалистов тем более не связаны исключительно с виртуозным владением техникой тоталитарной манипуляции. Последняя несомненно играла особую роль, но самое главное — режиму, как прежде «движению», удалось убедительно выразить нужды и чаяния широких слоев общества, объявить их своим делом и хотя бы частично удовлетворить. В этом заключалась современность гитлеровского государства; отсюда проистекала его способность мобилизовать массы и добиваться их лояльности.

Сотни тысяч крестьян, рабочих, служащих после 1933 г. впервые почувствовали, что их понимают и с политической точки зрения воспринимают всерьез. Когда еще в немецкой истории народу так громогласно и демонстративно уделялось столько внимания и социальной заботы? Когда еще государство так широко определяло сферу политического и, следовательно, сферу своей ответственности за индивида? Когда еще отдельному человеку предлагалось столько внятных идентификационных символов и одновременно столько шансов участия? И наконец: разве не открылся перед ним путь к жизни в эмансипированном массовом обществе, в котором достижения значили больше, чем происхождение, а пугающая сложность индустриальной цивилизации компенсировалась твердым порядком, ясными образами врагов и простотой оценок?

Популизм национал-социалистического движения, незамысловатость его идей и харизма его фюрера оказывали интенсивное и широкое влияние на психологическую атмосферу в Третьем рейхе. Перманентная мобилизация, обращенная ко всем слоям общества, и подчеркнутый отказ от политической «нормальности» отвечали всеобщей жажде социальной интеграции. В результате получилось «общество в чрезвычайном состоянии». Ослабление прежних социально-нравственных ограничителей высвободило огромную общественную энергию, которая использовалась как в процессе социально-экономической модернизации, так и в идеологической работе.

Действительность Третьего рейха определялась нерасторжимой связью технической модернизации и реакционного мировоззрения. Обращенность в прошлое многих идеологических постулатов нисколько не мешала национал-социализму пользоваться всеми средствами современной техники и усиленно внедрять ее в жизнь. В сферах массовой коммуникации, транспорта, организации досуга, в системах образования и здравоохранения, в семейной сфере режим в 1930-е гг. инициировал процессы, которые, абстрагируясь от ценностных критериев, нельзя не рассматривать как модернизацию. Многие из его действий были идеологически мотивированы, однако их реальные последствия невозможно было ни однозначно просчитать заранее, ни свести к достижению какой-то одной поставленной цели. Это тем более верно в отношении военной фазы, когда предпринимались дополнительные модернизационные усилия и эгалитарные процессы в обществе в целом ускорились. Наконец, нельзя сбрасывать со счетов элементы структурной модернизации, появившиеся благодаря военному поражению и, следовательно, тоже вызванные к жизни национал-социализмом, хотя он к этому вовсе не стремился: конец юнкерства и недемократических аграрных социальных структур на землях к востоку от Эльбы; сглаживание различий между регионами и землячествами в результате массового бегства и изгнания людей; «омоложение» промышленных объектов и городов вследствие бомбежек.

Конечно, национал-социализм не произвел коренного и всестороннего преобразования экономики и общества, что, по мнению строгих теоретиков, только и можно считать модернизацией; он во многом просто следовал тенденциям времени — Германия в 1933 г. уже была слишком «современной», а двенадцатилетний срок правления — слишком короток. Но верно и то, что Третий рейх оставил после себя Германию, сильно изменившуюся не только географически. Нет, революции не произошло, классовые структуры остались прежними. И все же национал-социалисты в самых разных аспектах свели к минимуму социально-психологическое значение классовых различий. Путем пропаганды «народного сообщества», стимулирования общественно-политической активности, повышения престижа «немецкого квалифицированного рабочего» — и в придачу безжалостной эксплуатации иностранных рабочих, принадлежавших к «низшим расам», — они изменили статусное сознание значительной части рабочих и представление всего немецкого общества о самом себе.

В начале традиционные политические и экономические элиты намеревались ликвидировать с помощью НСДАП рабочее движение, стабилизировать авторитарный режим и сместить баланс сил между трудом и капиталом в пользу последнего. В конце получилось секуляризованное, лишенное политических иллюзий и — как вскоре выяснилось — в значительной мере деидеологизированное общество с гораздо лучшими структурными предпосылками для демократического строительства, чем в 1918 г. С падением режима преступные идеологемы национал-социалистической политики, особенно антисемитизм, утратили легитимность, сохранив ее лишь в отдельных маргинальных группах, но при этом остались и вновь доказали свою практическую ценность в ходе восстановления экономики многие усвоенные в национал-социалистическую эпоху «привычки» и взгляды: ориентация на высшие достижения, исполнительность, самоотверженность, прагматизм, умение импровизировать, непритязательность, неприятие социального высокомерия и непрактичного сословного сознания.

Подобные «молодые» ценности индустриального общества лежали в основе деятельного менталитета технократической эпохи, без систематического воспитания которого вряд ли можно представить огромные военно-экономические и военные достижения Третьего рейха, так же как, впрочем, и его не имеющие исторических прецедентов преступления: чтобы совершить их, одной идейной решимости недостаточно. Режим сумел преобразовать освобожденную общественную энергию в том числе и в нравственную расторможенность, а заложенная в самой структуре системы на всех ее уровнях постоянная конкуренция за власть и влияние обостряла политическую радикализацию. Таким образом, речь шла не о внезапном рецидиве варварства: акции уничтожения во время войны являлись логическим продолжением стимулируемого технократами, идеологами и учеными процесса «обескультуривания», оказывавшего воздействие не только на непосредственных исполнителей этих акций.

Хотя национал-социалистическое мировоззрение отличалось особенным радикализмом, необходимо подчеркнуть, что причины и возможности последовательного разрушения гуманистических ценностей в конечном счете крылись — и по-прежнему кроются — в самой современной индустриальной цивилизации. Не случайно в идеологических представлениях национал-социалистов центральную роль играли элементы социал-дарвинистских и расистских теорий. Восприимчивость эклектичного мировоззрения к знаниям, полученным в таких пограничных областях современных естественнонаучных исследований, как евгеника и социальная биология, хорошо известна, как и способность научных знаний о расовых различиях превращаться в политический инструмент. Но на фоне чудовищной трансформации этих знаний в планомерное уничтожение миллионов «расово неполноценных» людей не так заметны идущие дальше и на свой лад вполне «реалистичные» интенции национал-социалистического общественного проекта.

В тени «окончательного решения еврейского вопроса» разрабатывались дальнейшие планы, новое поколение национал-социалистических экспертов не собиралось вечно плестись в колее, проложенной «старыми борцами». Молодые технократы мысленно рисовали себе сформированный в соответствии с идеологической схемой, но при этом научно обоснованный послевоенный порядок, который будет намного «рациональнее» и эффективнее, чем гитлеровское государство «революционного» начального периода. Систему предстояло консолидировать на более высокой ступени, не в последнюю очередь с помощью утонченных технологий власти. Время, когда незрелые «застольные» идеи и личные мании Гитлера или Гиммлера определяли идеологию и политику, должно было остаться позади. В социально-политической сфере, в области экономической политики контуры этих планов уже отчетливо проявились; серьезность намерений их творцов проложить истинно национал-социалистический, «немецкий» путь между капитализмом и коммунизмом не подлежит сомнению.

Если придерживаться этой точки зрения — переходящей, правда, в историческую спекуляцию, — по-новому встает вопрос о системных возможностях национал-социализма и о том, насколько современным было «государство фюрера». Мы видим, что многие «своевременные» элементы его власти оказываются не просто неумышленными или даже дисфункциональными побочными эффектами реакционной и атавистической в своей основе политики, но предвестниками попытки завершить проект модернизации страны, создав специфический вариант «национального» порядка. Расизм являлся абсолютной ценностью в этом мертвом технократическом мире. Варварство рядилось в одежды современности.

Документы

1. Наблюдения приват-доцента: к социологии национал-социалистической революции

Рудольф Хеберле, автор нижеследующих заметок, относящихся к первой половине 1934 г., с 1929 по 1938 г. был приват-доцентом в Институте мировой экономики Кильского университета, затем — профессором социологии в Университете штата Луизиана в Батон-Руже (США). Уже в 1934 г. Хеберле написал работу, до сих пор считающуюся образцовой, — «Сельское население и национал-социализм. Социологическое исследование воспитания политической воли в Шлезвиг-Гольштейне, 1918–1932», однако выйти в свет она смогла только в 1963 г. Наблюдения Хеберле за происходившими изменениями, в первую очередь в университетской среде, отличаются от других записок современников, вообще не слишком многочисленных, квалифицированным «социологическим взглядом». В кратком предисловии к первому изданию документа Хеберле писал: «Автор, естественно, выражается осторожно, порой двусмысленно. Он понимал, что подобные заметки могут оказаться опасными для него, попади они в руки гестапо. Нужно, однако, сказать сегодняшнему читателю, что через несколько месяцев такие мысли вообще не были бы перенесены на бумагу. Ведь любой сколько-нибудь объективный анализ пробуждал подозрения в антипартийных и антигосударственных настроениях».

Цит. по: Vierteljahrshefte für Zeitgeschichte. 1965. № 13. S. 438–445.

Было бы очень интересно написать социологию и социальную психологию «немецкой» революции — имея в виду прежде всего процессы приспособления и перестройки бывших противников национал-социалистов. Одни, мыслящие честно, но не совсем ясно, совершенно сознательно пожертвовали интеллектом и, решительно отказавшись от прежней точки зрения, встали на сторону нового режима; они активно сотрудничают с ним, где только могут, и пытаются проникнуться духом национал-социализма. Вторую категорию составляют те, кто еще осенью 1932 г. чурался Гитлера, как нечистой силы, но после 5 марта или 1 мая эти люди утверждают, что в душе всегда ощущали себя национал-социалистами, просто недооценивали движение, а оно оказалось тем, к чему они всегда стремились. У одних это чистый самообман, у других — ложь, но для некоторых — истинная правда: они считали Гитлера вождем плебейской, полубольшевистской революции, которая, как они боялись, несла гибель буржуазному обществу, а теперь вдруг увидели, что Гитлер, напротив, означает сохранение этого буржуазного общества, что национал-социалисты «научились» разрушать отнюдь не всё. Эти обыватели: демократы, члены Народной партии и Центра — особенно восторгались, когда официально было объявлено об окончании революционного периода и начале эволюции.

Честные оппортунисты, открыто заявляющие, что с волками жить — по-волчьи выть, и не придумывающие себе никакой оправдательной идеологии, встречаются редко. Гораздо чаще — тихие оппозиционеры, уклоняющиеся от всяких общественных дел и лишь с глазу на глаз дающие себе волю. К ним относятся многие немецкие националы[220] и консерваторы.

Поскольку они вынуждены бездействовать, их оппозиция бесплодна. Кроме того, они в принципе настолько симпатизируют новому режиму, что ограничиваются критикой отдельных частностей и второстепенных явлений — «придираются». Особенно ругают далеко не лучшее качество homines novi[221], эгалитарные поползновения, подавление свободы слова и прочие подобные грехи с буржуазно-либеральной точки зрения.

Настоящую волю к сопротивлению, хотя бы в пассивной форме, кажется, проявил только рабочий класс. Тот, кому еще есть что терять, благодаря немедленно установленной всеобщей абсолютной экономической зависимости от политических властителей вынужден был смириться под угрозой голодной смерти.

Наиболее усердно доказывали свои национал-социалистические убеждения политически ангажированные «павшие на мартовских баррикадах»[222]; старые партийцы ко многим новым явлениям и мероприятиям относились гораздо критичнее и с теми, кто не изменил прежним взглядам, вели себя с большим вкусом и тактом.

Живой смысл символики, характерной для национал-социалистов, во многом помог выявить различный образ мыслей. Взять, к примеру, гитлеровское приветствие — я стал им пользоваться, только когда это приказали всем госслужащим, и часто наблюдал, что студенты — национал-социалисты со стажем, здороваясь со мной в институте, ограничивались кивком головы или поклоном, тогда как новоиспеченные наци неизменно кричали: «Хайль Гитлер!» Для людей с каким-никаким характером необходимость приноравливаться ко всем этим новым условностям означает непрерывную цепь унижений.

Прибавьте сюда унификацию самых разных организаций, от кружка по интересам до гимнастического общества, которая также часто принимала формы, глубоко оскорбительные для тех, кто ей подвергался. Почти везде людей, руководивших этими организациями много лет, очень часто весьма опытных и заслуженных, обойдя «следующее» поколение, заменили совсем молодыми и неопытными людьми, чье единственное достоинство — членство в партии.

Во многих случаях эти молодые люди, очень часто принадлежавшие к послевоенному поколению (родившиеся в 1900 г. и позже), оправдали поговорку: «Кому Бог даст чин, тому даст и ум». (Это, правда, не может компенсировать несправедливость и обиду, причиненную смещенным и обойденным, но тут можно сказать только одно: «C’est la guerre»[223].)

Верный политический инстинкт подсказал национал-социалистам, что политика — это борьба и во время революции противников не щадят. В результате, чтобы сломить всякое сопротивление, в ход пошли насилие, жестокость, концентрационные лагеря и просто запугивание. Национал-социалисты часто принимали в свои ряды людей, сомнительных с идейной точки зрения, но это их, как правило, не беспокоило, поскольку у них прекрасная система контроля над каждым партийцем или штурмовиком, так что именно эти элементы вряд ли могли на что-то рискнуть.

С другой стороны, они были в состоянии вознаграждать своих приверженцев: высокими постами в полиции, прочно захваченной СА и СС; привилегиями для партийцев при распределении рабочих мест в частных компаниях и чистке предприятий от «марксистов», которых заменяли национал-социалистами. Опасения за свою жизнь, поначалу владевшие противниками национал-социализма и парализовавшие их, по мере ослабления физического террора уступили место чувству беспомощности, постоянной настороженности, причем большую роль здесь играло недоверие к ближнему. Вполне конструктивные критические замечания часто завершались фразами: «Только на меня не ссылайтесь» или «Этого, собственно, нельзя говорить».

Недовольство вскоре нашло отдушину в массе шуток: немногие из них касались Гитлера, зато многие — Геббельса и особенно Геринга, чья любовь к роскоши в глазах народа служила прекрасной мишенью для множества метких острот.

Экономический кризис — одно из основных условий не только возникновения, но и успеха национал-социалистического движения. Если бы каждый не дрожал за свое место, оно встретило бы гораздо более сильное сопротивление, какое встретили, например, «Немецкие христиане» в протестантской церкви, отчасти защищаемой Немецкой национальной партией.

Но даже этот момент не сыграл бы на руку национал-социалистам в такой степени, если бы они не заслали своих доверенных людей на все предприятия, во все организации и учреждения и если бы тесная связь каждого индивида с общей структурой современной экономики не лишила даже в принципе независимых крестьян и мелких предпринимателей всякой возможности плыть против течения.

И все же энергичное отстаивание своих прав и личное мужество во многих случаях оказались действенным средством борьбы со «злоупотреблениями» в местных организациях. Но существа дела это не меняет. Так или иначе, в конце лета установилась полная диктатура НСДАП, завершился этот процесс подчинением «Стального шлема» верховному руководству СА. Ведь «Стальной шлем» во многих местах стал прибежищем всех противников национал-социализма, от немецких националов до СДПГ. Только бывшие коммунисты открыто предпочли вступить в СА, и им, кстати, легче было добиться приема туда, как показали, к примеру, брауншвейгские конфликты между «Стальным шлемом» и СА.

Естественно, НСДАП подверглась опасности «разбавления». Отсюда частые ограничения приема, введение долгого испытательного срока для новых членов и, наконец, разделение в конце 1933 г. на партийную и примыкающие организации, позволяющее НСДАП сохранить характер политического ордена, не отказываясь при этом от сотрудничества с опытными людьми из других лагерей в специальных хозяйственных и культурных организациях.

Вот пример запугивания политических противников: перед плебисцитом в ноябре 1933 г. распространился вполне правдоподобный слух, что за голосованием будут наблюдать, т. е. не только заставлять голосовать, как бывало обычно, но и проверять, кто проголосовал против правительства. Естественно, правительство этот слух опровергло, и в действительности попыток нарушить тайну голосования не делалось. Об этом, в частности, свидетельствуют довольно высокая доля голосов «против» или разница между результатами референдума и выборов в рейхстаг. Но страх перед такой возможностью заставил некоторых моих знакомых, убежденных противников национал-социализма, голосовать «за» и во время выборов в рейхстаг также отдать свой голос за Гитлера.

Ограничение свободы прессы привело к стилистическим ухищрениям, побуждающим читателя читать между строк. Это искусство вообще очень развито: поскольку важнейшие мероприятия объявляются без всяких комментариев, зачастую эзоповым языком какого-нибудь внешне совершенно безобидного постановления, тот, кто хочет быть в курсе происходящего, должен уметь отличать реальный смысл официального документа от мнимого или по фразеологии партийных приказов делать выводы о том, какие реальные процессы они должны регулировать.

Монополизация общественного мнения НСДАП и правительством привела к появлению надписей на стенах, научила пролетариев агитировать друг друга с глазу на глаз и побудила образованных людей обратиться к иностранным газетам и радиопередачам. Последнее, правда, в количественном отношении не очень много значит, поскольку требует времени, денег и преодоления языковых трудностей. Но все же в городских газетных киосках можно увидеть швейцарские, английские, скандинавские, французские и даже американские газеты, тогда как раньше они были только на вокзале. Важнее с количественной точки зрения сокращение сбыта больших ежедневных газет и местных массовых изданий.

Удовлетворить потребность в свежей информации пытаются с помощью «обзоров текущих событий», составленных по материалам прессы. Осторожную имманентную критику позволяет себе издаваемое Фр. Кляйном «Немецкое будущее», которому, собственно, следовало бы называться «прошлым», поскольку оно в основном энергично выступает за сохранение того ценного и прочного, что есть в либерализме.

Весьма эффективный способ воздействия на массы со стороны нацистов — изображать меры, принимаемые новым правительством, как нечто совершенно новое, как плод работы национал-социалистической мысли, даже если речь идет о планах, которые вылеживались еще в долгом ящике правительства Брюнинга и только летом 1933 г. созрели для осуществления, как, например, регулирование реки Эйдер, или о мероприятиях, очень похожих на те, что проводились и раньше, вроде зимней помощи.

Или провозглашаются специфически национал-социалистическими цели, которых другие народы давно достигли, руководствуясь либеральной идеологией. Вот, например, воспитательный эффект штурмовых отрядов, ведущий к уничтожению сословного или классового чванства и рождению духа деятельного товарищества, — что здесь нового в сравнении с тем уважением к любому человеку независимо от его социального положения, которое является само собой разумеющимся для американцев (до избестных пределов плутократического свойства, и у нас не преодоленных), или team spirit[224], свойственным американским служащим и студентам колледжей?

Не умаляя достижений национал-социализма, можно тем не менее констатировать, что подобная уловка выполняет важную антиреволюционную функцию, отвлекая внимание масс от всего того, что направлено на упрочение господства крупного капитала.

Символика тоже помогает отвлечь внимание от главного. Например, когда «радикальная» оппозиция в гитлерюгенде возмущается по поводу знаков различия, это, конечно, служит симптомом определенного антибуржуазного или, во всяком случае, антифилистерского настроя, но одновременно отвлекает силы от борьбы с долговым рабством, за энергичную восточную колонизацию и за другие цели, которые провозглашают решительные революционеры среди национал-социалистов.

Такую же функцию выполняет и антисемитизм. Впрочем, он так широко распространен (отчасти и вследствие крупных ошибок со стороны евреев), что едва ли можно представить, чтобы в этом пункте когда-нибудь произошел поворот к лучшему. Даже люди, осуждающие способы, какими решается этот вопрос, в глубине души оказываются антисемитами, и если, с другой стороны, посмотреть на поведение евреев во время революции, то их можно понять. Мало кто проявил такое мужество, как молодой Шпигель, который на другой день после убийства отца пошел к избирательной урне.

Поскольку идеология национал-социализма в основном вырабатывалась ad hoc[225] во время борьбы за власть и творцов этой идеологии отчасти связывал вместе только антиреволюционный фронт, после захвата власти должны были обнаружиться несоответствия между идеологией и действиями, наряду с различием устремлений внутри движения и, естественно, разногласиями по поводу смысла тех или иных идеологических максим.

Наиболее последовательно идеология воплотилась в аграрном законодательстве, но быстро выяснилось, что крестьяне воспринимают эту идеологию не слишком серьезно и находят ее претворение в жизнь весьма неудобным. Такая идеологическая неопределенность, конечно, представляет собой преимущество с точки зрения «реальной политики», придает системе большую эластичность.

Помимо свободы от догматических оков высшее руководство пользуется свободой от контролирующих инстанций, обладая абсолютной государственной властью. Это способствует быстроте и последовательности в работе правительства — больше не нужны компромиссы с оппозицией и коллегами по коалиции — и позволяет быстро исправлять недостатки и непредвиденные побочные эффекты (взять, к примеру, вопрос о двойном заработке!).

Отказ от разделения законодательной и исполнительной ветвей власти в кризисные времена оказывается преимуществом, которое по большей части искупает отрицательные стороны — отсутствие публичности, недостаточную продуманность мероприятий.

С другой стороны, нельзя не отметить, что борьба интересов, которая раньше разыгрывалась на глазах общественности, теперь протекает за кулисами, причем вскрыть связь «деловых» разногласий с личным соперничеством гораздо труднее.

Поскольку везде, начиная с гитлерюгенда, появилось новое сословие профессиональных политиков и профессиональных функционеров, в горе и в радости навечно связанных с постами, которые они занимают, само собой понятно, что деловые разногласия становятся личными вопросами жизненной важности.

Харизматической свиты, каковой следует считать ближайшее окружение фюрера в правительстве рейха, не хватает и никогда не хватит на все провинциальные партийные инстанции.

С другой стороны, опыт показал мне, в частности в университете, что молодое поколение, особенно фронтовое, в высшей степени подходит для образования такой свиты и сплочения в товарищеский коллектив. К примеру, личная щепетильность вызывает сильное недовольство и т. д.

Психологические побочные эффекты: экзистенциальный страх, общее признание ненадежности всех социальных отношений, отсюда вытекают частично мужественно-стоическая готовность взглянуть судьбе в глаза, частично — стремление к безопасности à tout prix[226] у имущих слоев (что очень опасно для дальнейшего хода революции), которому в немалой степени способствуют воля к строительству и страх перед такой альтернативой, как анархия и большевизм.

Человек чрезвычайно изобретателен, когда ему нужно успокоить собственный разум: тот, кто до марта верил, что Гитлер, как волшебник, одним мановением руки разрешит все экономические трудности, скрашивает свое разочарование верной в принципе истиной: «Не может же Гитлер разорваться»[227]. Еще обвиняют французскую военную промышленность, которая якобы препятствует взаимопониманию и разоружению, не замечая существования подобных сил в собственной стране.

Все прекрасно знают, что радикальный, абсолютный национал-социализм вместе с остальным культурным достоянием либерализма отрицает и свободу науки, но уверяют себя, что «разумные национал-социалисты» будут ее защищать (оставлю открытым вопрос, не понадобится ли свобода науки [в том числе социальной] in the long run[228] и национал-социализму), кроме тех случаев, когда учение противоречит интересам нации. Никто не думает, что право первыми решать, имеет место такой случай или нет, предоставляется не ученым, что вообще придумана целая система фильтрации, позволяющая совершенно отлучить от научной деятельности определенных людей нежелательного образа мыслей.



Поделиться книгой:

На главную
Назад