Бывшим партнерам Гитлера по коалиции впору было протереть глаза: с быстротой, которую очень немногие (и меньше всего они сами) считали возможной, которая сама по себе служила залогом успеха, национал-социалисты сумели осуществить трансформацию, не только коренным образом изменившую политическую систему, но и затронувшую практически все сферы экономики, культуры и общественной жизни. Основные признаки национал-социалистического господства были уже налицо. Правовое государство и демократия уничтожены, парламентаризм, партии и профсоюзы упразднены, земли и большинство общественных организаций «унифицированы», дискриминация евреев законодательно закреплена, левый и леволиберальный дух лишен голоса, общественное мнение и культура подвергнуты цензуре. Но однопартийное государство опиралось не только на силу и угнетение — оно пользовалось одобрением широких слоев общества. Национал-социалистическому режиму были свойственны и тоталитарные, и плебисцитарные черты, это своеобразное сочетание делало его способным к самостабилизации.
Гитлер показал себя мастером и орудием создания государственной власти, основанной на диктатуре и плебисците. Он компенсировал принуждение и террор отдельными популистскими мерами, гипнотической риторикой и безграничными социально-политическими обещаниями. Миф о фюрере, расцветший на этой почве, составлял силу гитлеровской власти, но в то же время и ее слабость: только атмосфера непрекращающегося восторженного преклонения перед Гитлером давала возможность удерживать вместе разнородные силы национал-социалистического движения и затушевывать нерешенные экономические и политические проблемы, определявшие положение вещей в конце 1933 года.
По мнению самого Гитлера, господство национал-социалистов не следовало считать обеспеченным, пока он не избавился от зависимости в определенных политических сферах. Рейхсвер и рейхспрезидент, а также СА еще представляли собой самостоятельные факторы власти. Ситуация изменилась только после двойного удара 30 июня 1934 г., который завершил процесс формирования нового государства и открыл собой эпоху консолидированного господства.
2. Консолидация
Национал-социалистическая эра началась с разрушения и закончилась саморазрушением. Если 1933 г. символизировал разложение прежних форм государственного и общественного устройства внутри страны, то 1945-й — политическую деструктивность всемирно-исторического масштаба, направленную как внутрь, так и вовне. И все же неверно рассматривать власть Гитлера только с этих двух крайних точек — хотя бы потому, что таким образом невозможно понять, как национал-социализм оказался способен к известной консолидации, которая, собственно, и позволяет говорить о нем как о «режиме».
Третий рейх, разумеется, не был статической величиной, но не был и только политическим процессом. Наряду с необычайной динамикой нацистского мировоззрения, требующей реализации в самых радикальных формах, существовала государственная система. Имела место фаза консолидированной власти с реальными и потенциальными тенденциями развития, силами и опытом, которую нельзя сбрасывать со счетов только потому, что в историко-политическом отношении она осталась по большей части эпизодом.
С точки зрения внутренней политики периодом консолидированной национал-социалистической власти скорее всего можно назвать 1935–1938 гг. По сути, только в эти четыре года режим мог относительно свободно реализовать свои внутренние структурные замыслы. Прежде его вынуждали к разнообразным компромиссам требования политической коалиции, после — военно-политические факторы.
В сознании большинства живших тогда немцев средний этап национал-социалистической эпохи запечатлелся как «хорошие» предвоенные годы. Однако даже после начала войны жизнь во многом оставалась внешне нормальной. Ужас войны многие ощутили только в 1942–1943 гг., когда начались налеты союзной авиации. А улучшилось материальное положение в представлении рядового обывателя даже несколько раньше 1935 г. Тем не менее «нормальные времена» оказались весьма скупо отмерены Третьему рейху, который рассчитывал на тысячелетие. Но это были весьма насыщенные годы, как свидетельствуют воспоминания современников.
Словно «во хмелю» (это слово часто употребляют в данной связи), люди наблюдали стремительное экономическое и внешнеполитическое «возрождение» Германии. Многие поразительно быстро ощутили в себе «созидательную волю» «народного сообщества», чуравшегося каких бы то ни было раздумий и критики и не желавшего больше слышать о достижениях еврейско-немецкой духовной культуры. Их пленяла эстетика имперских партийных съездов в Нюрнберге и восхищали победы немецких спортсменов на Олимпийских играх в Берлине. Внешнеполитические успехи Гитлера вызывали бурю восторга. Кажущееся отсутствие конфликтов политических интересов и прекращение межпартийных раздоров встречали всеобщее одобрение. В то короткое время, что оставалось человеку после выполнения профессиональных обязанностей и нагрузок, возлагавшихся на него в буйно разраставшихся джунглях национал-социалистических организаций, он мог наслаждаться скромным достатком и личным счастьем.
В начале 1930-х гг. Джон Мейнард Кейнс только приступил к разработке своей теории «дефицитного финансирования», и преодоление конъюнктурного застоя с помощью государственных инвестиционных программ и политической психологии еще не стало одной из основных народнохозяйственных заповедей. Однако именно по этому рецепту нацистский режим добился подъема, который и внутри страны и за рубежом скоро был признан «экономическим чудом».
Уже в 1936 г., когда в других развитых индустриальных странах по-прежнему царила безработица (в США ее уровень доходил почти до 24 %), в Германии, как считалось, вновь имела место полная занятость. Хотя статистика еще насчитывала в среднем за год 1,6 млн безработных, это было всего на 200 тыс. чел. больше, чем в удачном 1928 г., — и цифры продолжали снижаться[115]. Некоторые отрасли даже начали испытывать нехватку специалистов.
Бесспорно, национал-социалистам изначально помогло то, что они имели возможность воспользоваться инвестиционными планами предыдущих правительств, а еще больше то, что с 1932 г. в экономике наметился перелом, который теперь сделал вмешательство государства особенно перспективным. Таким образом, успех национал-социалистической конъюнктурной политики, нашедшей выражение в так называемой программе Рейнгардта и втором законе о мерах по сокращению безработицы, ассигновавшем на эти цели сумму в размере 1,5 млрд рейхсмарок, зависел не только от величины инвестиционных вливаний. Добавилось и кое-что еще, разительно отличающее нынешнюю терапию от прежней: популистская форма дотаций. Теперь государство не просто выделяло средства, но старалось, чтобы об этом все знали. Вместо того чтобы пассивно надеяться, что деньги как-то помогут, оно делало ставку на эффект сопровождающей их кампании по созданию общественного настроения. Пропаганда стала неотъемлемой частью экономической и социальной политики. Что могло быть ближе политическому движению, сосредоточившему свои помыслы на завоевании сознания, «сердца» человека?!
Вот вошедший в легенду пример — начатое в конце лета 1933 г. с большой шумихой строительство имперского автобана, которое полугосударственные предприятия готовили с середины 1920-х гг. Кадры, показывавшие, как Гитлер первым вонзает в землю заступ, как колонны рабочих с лопатами маршируют на стройку, создавали внушающий оптимизм образ энергично взявшегося за дело, глядящего далеко вперед фюрера, забирающего безработных «с улицы», чтобы те строили мощную сеть прекрасных магистралей, без которых не обойтись современной Германии. «Трудовая битва» кипела на страницах иллюстрированных журналов и в кинохронике, причем дело отнюдь не ограничивалось участками автобана, за сооружением которых следил новый «генеральный инспектор немецких дорог» Фриц Тодт, возглавивший впоследствии строительство оборонительных сооружений «Западного вала». При возведении культовых объектов нового режима, например «Дома немецкого искусства» в Мюнхене, символике и эффектному освещению в средствах массовой информации уделялось не меньше внимания, чем самим строительным работам.
Огромную пропагандистскую ценность имела выплачивавшаяся в рамках программы Рейнгардта так называемая ссуда вступающим в брак. В первые два года свыше полумиллиона молодых пар подали заявление на получение беспроцентной ссуды на обзаведение хозяйством (до 1 000 рейхсмарок); в 1933 г. было заключено на 200000 браков больше, чем в предыдущем, и более половины всех новобрачных воспользовались льготой. Поначалу эта мера преследовала цель убрать женщин с рынка труда, поэтому ссуда выдавалась при условии отказа супруги от профессиональной деятельности. Однако была и вторая цель, в силу которой программа продолжалась даже по достижении полной занятости, причем от женщин уже не требовали уйти с работы, — повышение рождаемости. Долг можно было «скостить детьми»: с каждым новорожденным супругам прощали четверть кредита.
Введенные в 1935 г. всеобщая воинская обязанность и полугодовая трудовая повинность в еще большей степени, чем национал-социалистические конъюнктурные программы, ориентированные на использование интенсивного ручного труда вместо машин, учитывали задачу ликвидации безработицы, а вместе с тем и идейно-политические соображения. Последние заключали в себе внутреннее противоречие: строительство автобана, и без того с трудом уживавшееся под одной мировоззренческой крышей с аграрно-романтическими представлениями, так же как и мелиорация с помощью кирки и лопаты, временно предоставляло большие возможности по обеспечению занятости, однако не могло служить реальной альтернативой индустриальному обществу, производительность которого следовало резко повысить в ближайшие годы. Да и национал-социалистический идеал женщины, наслаждающейся радостями материнства, сидя у домашнего очага, активно использовался только до тех пор, пока примат военной промышленности не потребовал вычерпать без остатка все резервы рабочей силы.
По меньшей мере сразу после завершения внутреннего формирования режима и стабилизации экономики «достижение обороноспособности» и подготовка к войне стали безусловным экономическим приоритетом. Везде, где общая реакционно-утопическая подкладка национал-социалистической идеологии мешала экономическому продвижению особого расово-империалистического проекта, она безжалостно отрывалась.
С 1934–1935 гг. государственные ассигнования, стремительно увеличиваясь в размерах, потекли в военную промышленность. В то время как другие отрасли показывали незначительный рост, а пропагандистски разрекламированное социальное жилищное строительство в сравнении с хорошими годами Веймарской республики даже резко сократилось, вермахт и производство вооружений год от года поглощали все больше средств. В 1934 г. они претендовали на 18 %, а в 1938 г. — уже на 58 % всех расходов государственного бюджета (более одной пятой национального дохода)[116]. Финансировались огромные затраты главным образом с помощью придуманных президентом рейхсбанка Яльмаром Шахтом «векселей Мефо»: фирмы «Крупп», «Сименс», «Рейнметалл» и «Гутехоффнунгсхютте» учредили «Металлургическое научно-исследовательское общество» (Metallurgische Forschungsgemeinschaft — Mefo), чьи векселя учитывал рейхсбанк. Государство таким образом тайно задолжало около 12 млрд рейхсмарок, пока в 1938 г. на смену векселям не пришли казначейские обязательства и налоговые квитанции. Шахт между тем стал возражать против курса, давно уже переставшего поддерживать конъюнктуру и ведущего либо к инфляции, либо к захватнической войне, но поделать ничего не смог. С финансовым координатором милитаризации произошло то же, что с большинством «консервативных специалистов» в кабинете министров. В ноябре 1937 г. Шахт подал в отставку с поста министра экономики, год спустя ушел с должности президента рейхсбанка, но до 1943 г. оставался членом правительства.
Потенциальным источником разногласий в союзе бизнеса и национал-социалистического руководства с самого начала служил принцип главенства идеологии и политики, которым режим ни на йоту не желал поступиться. Если политика вооружения, выполнявшая функцию конъюнктурного локомотива, в деловых кругах снискала всеобщее одобрение, о сопровождавшей ее политике автаркии, столь же идеологически мотивированной и последовательно претворяемой в жизнь, подобное можно было сказать только с большими оговорками. Судьба Шахта и здесь символична. Осенью 1934 г. министру экономики благодаря установлению всеобъемлющего контроля над внешней торговлей («Новый план») удалось решить наболевший вопрос о нехватке валюты, но через год ситуация снова обострилась. Не только плохие урожаи и повышение цен на мировом рынке, но и неэффективная политика регулирования рынка, проводимая «Имперским продовольственным сословием», вызывали перебои со снабжением, из-за которых Шахт то и дело конфликтовал с Дарре. Выиграл же от продовольственного кризиса Геринг, которого Гитлер в апреле 1936 г. назначил «уполномоченным по всем валютным и сырьевым вопросам»[117].
Становилось все яснее, что обусловленное политическими требованиями упорное стремление добиться автаркии одновременно с наращиванием вооружений создает экономические проблемы, которые частнокапиталистическое хозяйство вряд ли может разрешить. В условиях полной занятости возросло личное потребление, но производственные мощности оказались заняты выпуском военной продукции. Несмотря на значительные успехи, результаты «трудовой битвы» на сельскохозяйственном фронте не соответствовали повышению потребительского спроса. Экономически нерентабельные, но имеющие важнейшее значение с точки зрения политики автаркии проекты — например, разработка рудных месторождений и выплавка стали на заводах им. Германа Геринга в Зальцгиттере, развитие производства горючего в рамках заключенного еще в конце 1933 г. «бензинового договора» с «ИГ Фарбен» — истощали общие экономические ресурсы, не оставляя достаточного количества валюты на другие цели.
В этой кризисной ситуации Гитлер 9 сентября 1936 г. выдвинул на «партийном съезде чести» в Нюрнберге свой «четырехлетний план». Принятый курс следовало сохранить любой ценой. Ведь за четыре года, как отметил фюрер в секретной записке, экономика должна стать «обороноспособной», а вермахт — «боеспособным». На основе таких предпосылок в последующие годы сформировалась государственная командная система управления экономикой с участием частного капитала. Частная собственность осталась неприкосновенной, право предпринимателей распоряжаться на предприятиях не понесло большого урона даже в отраслях, важных для обеспечения автаркии и военных целей, поскольку в государственных управленческих конторах сидели промышленники[118].
Предполагалось, что благодаря более жесткому планированию и администрированию четырехлетний план поможет преодолеть кризис, а заодно будет решительнее, чем прежде, способствовать развитию производства сырья и его заменителей. Традиционная хозяйственная бюрократия ни в личном, ни в организационном плане не была готова к выполнению таких задач, которые явно противоречили концепции обширной, доминирующей над всей Юго-Восточной Европой, но при этом все-таки рыночно ориентированной экономической системы, разработанной Шахтом, и выходили далеко за рамки контроля над внешней торговлей. Гитлер решил вопрос типичным для него способом: назначил Геринга «ответственным за четырехлетний план», а тот создал новые особые инстанции, так называемые рабочие группы по сырью, валюте, распределению рабочей силы, сельскохозяйственному производству и контролю за ценами. Возник Генеральный совет по четырехлетнему плану. Появление генеральных уполномоченных по отдельным промышленным отраслям, которых в дальнейшем при желании можно было включить в административную систему, окончательно опрокинуло все прежние представления о надлежащем разграничении компетенций между государственным управлением и частным хозяйством. Все принятые меры имели целью более тесное сотрудничество режима и крупной промышленности. Особенно отчетливо это стало заметно, когда важные посты в организациях, связанных с реализацией четырехлетнего плана, помимо офицеров вермахта все чаще стали занимать руководители фабрик и заводов, продолжавшие исправно получать зарплату и на своих предприятиях.
Ярчайшим примером переплетения политики и экономики послужило назначение в 1938 г. «генеральным уполномоченным по химической промышленности» Карла Крауха. Он был не только ученым, специалистом по бензину и искусственному каучуку — основам химического производства заменителей сырья, но и членом правления «ИГ Фарбен». Краух уже продемонстрировал свои организаторские способности в качестве консультанта геринговского министерства авиации при заключении «бензинового договора». Теперь он позаботился о том, чтобы четырехлетний план фактически стал планом «ИГ Фарбен». С 1940 г. он даже сочетал важнейшие государственно-административные функции с председательством в наблюдательном совете концерна. Благодаря практически полной монополии в основных производственных отраслях и деятельности Крауха концерну удалось в немалой степени «приватизировать» экономическую политику Третьего рейха. Впрочем, это не такое уникальное явление, как может показаться, учитывая политику вооружения и стремление к автаркии: интенсивное прямое сотрудничество крупного бизнеса и государства в равной мере являлось следствием краха либеральной мировой экономической системы в конце 1920-х гг. и наблюдавшейся во всем мире тенденции к образованию трестов.
Несмотря на отдельные значительные успехи, амбициозные цели четырехлетнего плана не были достигнуты. Об этом свидетельствовало провозглашение в 1938 г. «Нового военно-экономического производственного плана», который еще сильнее сузил ассортимент производства, поставив во главу угла военную продукцию. Менее заметны оказались вызванные милитаризацией экономики деформации и социальные издержки, которые режим изо всех сил — и с большим успехом — старался скрыть.
Примером может служить сельскохозяйственная политика. С помощью пропаганды «крови и почвы» режим поднял идеологический престиж крестьянства и через «Имперское продовольственное сословие» сделал его частью «народного сообщества»[119]. Хотя крестьянскому населению не нравилась связанная с этим бюрократизация, оно впервые пользовалось постоянным вниманием политической системы, и это воздействовало на его социальное (самоДознание. Вот только жесткая государственная ценовая политика никак не способствовала повышению неудовлетворительной доходности, особенно мелких и средних хозяйств[120]. В сущности, крестьяне раньше всех ощутили на себе теневые стороны национал-социалистического «экономического чуда», поскольку из года в год им приходилось вести «трудовую битву» в условиях сокращения рабочей силы. К началу войны сельское хозяйство потеряло около 1,4 млн человек, которые предпочли лучше оплачиваемую работу в промышленности (военной). Вопиющая нехватка сельскохозяйственных рабочих, с которой режим пытался справиться путем эксплуатации молодежи (сельская повинность в гитлерюгенде, «помощь в уборке урожая», «год села») вместо интенсивной механизации, рационализации и земельной реформы, годами служила источником недовольства. Улеглось оно, только когда в Германию стали поступать военнопленные и иностранцы, пригнанные на принудительные работы.
В сельском хозяйстве, как и во многих других областях, национал-социализм добился результатов, чуть ли не полностью противоположных его изначальным идейным установкам, и при этом, по-видимому, следовал международной тенденции регулирования рынка в гораздо большей степени, чем принято думать[121]. Плодом аграрной политики национал-социалистов стал не сознательный, с чувством личной ответственности служащий благу «народного сообщества» «свободный крестьянин», какого любили изображать на своих полотнах верноподданные художники рейха, но аграрный производитель, опутанный сетью агрономических предписаний, фиксированных цен и приемочных гарантий. Вместо основания новых крестьянских дворов происходило массовое бегство из села. Германцы, якобы всей душой привязанные к земле, хлынули в крупные городские агломерации.
Словно в насмешку над идеологической риторикой, старые социально-экономические и демографические тенденции в годы предвоенного экономического бума сохранялись, а отчасти даже усилились. Это справедливо в первую очередь в отношении самой большой группы населения — рабочего класса. Сложная ситуация, когда лишение политических прав сочеталось с сохранением основных мер социального обеспечения Веймарского государства и привнесенным НТФ социально-политическим активизмом, в условиях почти полной занятости вызвала примечательные изменения в социальном типе «рабочего». По всей видимости, она ускорила тенденции социально-культурного нивелирования, наметившиеся и в других индустриальных государствах и ведущие к ориентированному на потребление массовому обществу.
Национал-социалисты внесли свой специфический вклад в такое развитие событий, разгромив политические организации рабочего движения, что повлекло за собой и ослабление его социальной базы. Но только начавшийся экономический подъем обеспечил материальную базу для утверждения идеологии «народного сообщества». Традиционные структуры рабочей солидарности стали стремительно распадаться. Даже стойким старым социал-демократам, видевшим все минусы курса на милитаризацию и критиковавшим его в своем кругу, становилось все труднее не поддаваться общему восторгу по поводу того, как быстро и основательно режим разделался с безработицей. Вновь обретенная уверенность в завтрашнем дне скоро перевесила предшествовавшую ей утрату политических прав, заставляя мириться с дальнейшими посягательствами на них, например введением в 1935 г. «трудовых книжек», ограничивавших свободу выбора рабочего места и облегчавших контроль над «распределением рабочей силы».
Многие видели, что экономическое чудо отнюдь не принесло всеобщего процветания, а всего лишь сделало возможным медленное возвращение к уровню жизни перед великим кризисом, но мало у кого это вызывало протест. Немцы привыкли мазать серый хлеб маргарином вместо масла и класть на него дешевый мармелад вместо колбасы. По сравнению с англичанами, французами и американцами они и в «хорошие» предвоенные годы питались проще, но все же вволю. Никому больше не приходилось голодать. Предметы роскоши или просто вещи, немного украшавшие жизнь, оставались редкостью. Не то чтобы у немцев не хватало покупательной способности — просто потребительских товаров производилось слишком мало. Режим копил, точнее инвестировал, средства для войны и держал людей в черном теле. Правда, с 1936 г. реальная почасовая зарплата начала повышаться и через два года достигла уровня 1929 г.[122]Зато реальный чистый заработок за неделю — с учетом увеличения рабочего дня, роста «добровольных» отчислений в НТФ, на «зимнюю помощь», а во время войны и в «железную копилку» — только в 1941–1942 гг. дошел до уровня 1929 г., а потом снова снизился. И если в начале 1930-х гг. предприниматели жаловались, что на заработную плату тратится слишком много, то теперь они могли быть довольны: доля заработной платы в национальном доходе с 1934–1935 гг. неуклонно падала.
Упразднение тарифной автономии и децентрализованное регулирование заработной платы попечителями по вопросам труда не могли помешать ее росту в период высокой конъюнктуры. Когда в 1939 г. это стало грозить серьезным снижением темпов милитаризации, режим повсеместно заморозил зарплату. Но и после этого она продолжала повышаться, пусть не прямо, а в виде надбавок и премий, выплачивавшихся особенно на важных военных производствах[123].
То, что на первый взгляд казалось лишь средством обойти официальное распоряжение о замораживании заработной платы, преследовало определенную цель: аккордные надбавки и тому подобное способствовали повышению производительности и дифференциации как отдельных работников, так и их категорий, различающихся по степени квалификации и значению для производства. Более тонкое разграничение тарифных разрядов, хитроумная система тарификации рабочих мест создавали эффективные материальные стимулы к труду, сохраняя низкий уровень заработной платы в целом. Таким образом, весьма небольшие дополнительные затраты позволяли предприятию добиться значительного повышения производительности и внушить рабочим уверенность, что прилежание всегда окупится. Всеобщее замораживание зарплаты казалось подтверждением уравнительной пропаганды «народного сообщества», а нарушение этого принципа в отдельных случаях ради тех, кто заслужил это своими трудовыми достижениями, — свидетельством того, что общество дает возможность восхождения по социальной лестнице. Мало кто, внимая нацистскому лозунгу «труд облагораживает», хотел бы остаться «неблагородным буржуа». Молодые рабочие, меньше связанные традициями патерналистско-пролетарской солидарности, относились к немногим предоставлявшимся им шансам продвижения серьезно — как к возможности радикально изменить классово предопределенный профессиональный и жизненный путь.
Соответствующий такому подходу, на первый взгляд вовсе не политический, лозунг гласил: «Дорогу прилежному!» Его практическим воплощением выступало «национальное соревнование на лучшего по профессии», устроенное руководством молодежных организаций рейха (в 1937 г. в соревновании приняли участие 1,8 млн чел.[124]). С этого началось поощрение индивидуалистической ориентации на личные достижения, провоцировавшей общий распад солидарности, который станет одной из самых характерных черт послевоенного общества[125].
Этика достижений, прославляемая национал-социалистами, соответствовала как потребностям военной экономики, которая начала формироваться уже в мирное время, так и неустанно пропагандируемым социал-дарвинистским идеям. Она служила для того, чтобы, уничтожив солидарность рабочих, лишить их политических претензий и при этом превратить всю Германию в «работный дом». В целом национал-социалистам удалось добиться своего, в том числе и потому, что они сумели в представлениях многих людей разорвать связь между материальным положением и общественным сознанием, подчеркивавшуюся старым рабочим движением. Конечно, среди рабочих были и такие, кто прогуливал, сказывался больным по любому поводу, работал спустя рукава[126], однако трудно сказать, являлось ли это выражением политического недовольства или в первую очередь следствием усиленной погони за достижениями. В любом случае коллективный протест представлял исключение на фоне общей картины. Удивительным спокойствием на социальном фронте Третий рейх обязан не только перманентной угрозе в лице гестапо, но и систематическим стараниям отделить заработную плату и социальный статус друг от друга[127]. С успехом, глубоко удручающим его противников, режим демонстрировал, что не хлебом единым жив человек и лояльности от него можно добиться не только своевременным повышением средней тарифной ставки.
Социальная политика консолидированного нацистского режима не была исключительно реакционной или риторической и не служила всего лишь точно рассчитанным средством тоталитарных манипуляций. Хотя вначале социально-политическая активность НТФ в контексте институциональной конкуренции с попечителями по вопросам труда обусловливалась борьбой за распределение властных полномочий[128], в дальнейшем она претворилась в содержательную и отчасти даже прогрессивную социальную политику.
Не все, что своим названием пробуждало в сознании ложно-идиллические образы, являлось чисто пропагандистским трюком. Подразделение НТФ «Красота труда» действительно занималось ставшими притчей во языцех геранями на фабричных окнах, но помимо этого заботилось о применении современных методов и достижений научной организации труда, уже практиковавшейся в крупных концернах. Разумеется, охрана труда и производственная медицина косвенно служили интересам промышленников, пытавшихся в условиях высокой конъюнктуры позолотить таким образом клетку корпоративизма, в которую заключали персонал своих предприятий. Однако меры по рационализации труда, улучшению трудовой гигиены, часто основанные на предложениях работников предприятия, несомненно, шли на пользу и рабочим. Со всей очевидностью это можно сказать об устраивавшихся на предприятиях спортзалах, комнатах отдыха, столовых. Как раз потому, что зарплату повышать было нельзя, льготы, предоставлявшиеся не в денежной форме, имели особое значение. Отпуск, увеличенный при национал-социалистах в среднем с трех до шести — двенадцати дней, даже в сравнении с другими странами представлял большое достижение.
В основе социально-политической активности НТФ с самого начала лежали несколько конкурирующих друг с другом мотивов. Так, ежегодное «производственное соревнование немецких предприятий», как будто посвященное выполнению первоочередной макроэкономической задачи — повышению производительности труда, служило еще как минимум двум другим целям: во-первых, снабжало НТФ внутрипроизводственной информацией, обеспечивая ему возможности влияния, а во-вторых, будучи организовано в духе спортивных состязаний, способствовало воспитанию чувства коллективизма у работников того или иного предприятия. Социально-психологические и социально-медицинские (в самом широком смысле слова) соображения определяли конкретную политику Трудового фронта по меньшей мере на равных с идейно-политическими установками и стремлением внести свой вкладе оптимизацию народнохозяйственных достижений. Все это, вместе взятое, довольно удачно воплощало в себе объединение «Сила через радость», входившее в состав НТФ и занимавшееся организацией досуга.
Расположения «соотечественников» «Сила через радость» добилась прежде всего в качестве организатора баснословно дешевых коллективных туристических поездок[129]. С 1934 г. по всем морям — от островов Мадейра до фьордов Норвегии — курсировали ее пароходы, на чьих палубах загорали немецкие рабочие. Так, во всяком случае, говорила пропаганда. В действительности большинство пассажиров составляли представители среднего класса: средняя рабочая семья обычно выбиралась на недельку в Баварский Лес или на Северное море, что было все-таки несколько дешевле. Тем не менее к 1939 г. семь с лишним миллионов немцев съездили в отпуск с помощью «Силы через радость» и тридцать пять миллионов совершили однодневные экскурсии — все они не могли быть исключительно «партийными бонзами», как утверждали злые языки и раздраженные социал-демократы.
Режим нисколько не гнушался завоевывать популярность в качестве туроператора. Очевидный успех побудил Трудовой фронт придумывать все новые мероприятия, чтобы поддерживать у «соотечественников» хорошее настроение. Демонстративно посягающие на классовые привилегии курсы тенниса и верховой езды, театральные и танцевальные вечера, спортивные мероприятия и коллективные праздники на предприятиях — критически настроенному наблюдателю со стороны все это могло показаться мелочами, не стоящими внимания, но, сопровождаемые постоянной пропагандой «народного сообщества», они достигали результата. Информатор пражских социал-демократов в изгнании самокритично заметил: «…Опыт последних лет, к сожалению, показал, что мещанские наклонности среди части рабочих оказались сильнее, чем мы раньше готовы были признать»[130]. К этому моменту, в сентябре 1937 г., организация-гигант «Сила через радость» предлагала практически исчерпывающий список услуг по организации досуга, которыми, по статистике, раз в год пользовался каждый взрослый немец.
Правда, большинство пробудившихся тогда потребностей было полностью удовлетворено только экономическим чудом второго послевоенного периода. Скажем,'массовый туризм, настоящая эпидемия которого вспыхнула в 1950-е гг., в 1930-е делал первые шаги; «автомобиль для “Силы через радость”», чью конструкцию обдумывал лично Гитлер, сошел с конвейера лишь после войны в виде «фольксвагена-жука». В ожидании дешевого народного автомобиля 336 000 человек еженедельно отчисляли НТФ авансовые платежи в рассрочку, что позволило буквально с нуля возвести завод в Вольфсбурге (да и сам город), однако выпускались там в дальнейшем только внедорожники для вермахта[131]. Идея заставлять народ самостоятельно финансировать проекты, рассчитанные на удовлетворение его собственных нужд, сделалась основополагающей в социально-политических играх национал-социалистов: эти проекты не должны были ничего стоить — по крайней мере, государству, которое с готовностью раскошеливалось исключительно на военную промышленность.
Один из самых существенных успехов нацистской социальной политики заключался в распространении чувства социального равенства. В обществе, которое неустанно обрабатывали, искореняя в сознании людей представления о различиях в ранге и статусе, даже скромные ростки «массового потребления» могли расцениваться как предвестники многообещающего будущего. В такой атмосфере надежды вкладчиков в фонд жилищного строительства и будущих автовладельцев множились, как морские круизы в салазаровскую Португалию.
Несомненно, в последние предвоенные годы в материальном плане всем жилось лучше, чем до прихода нацистов к власти, но официально режим все равно превозносил такие добродетели, как экономия и самоограничение в потреблении. Следовать этим правилам было легче при условии, что «прилежный» время от времени мог «кое-что себе позволить». «Общий суп» по воскресеньям, когда директора хлебали гороховый суп вместе с рабочими (Геббельс в Берлине устраивал из этого захватывающий спектакль), являл собой торжество национал-социалистического «народного воспитания». Подобные мероприятия как будто говорили: «народное сообщество» существует, и все немцы — его члены; положение «вверху» или «внизу» не так важно, как «добрая воля»; материальная непритязательность есть свидетельство «национальной солидарности».
Разумеется, эти регулярные простые трапезы позволяли несколько экономить народнохозяйственные ресурсы, но для режима гораздо важнее был их социально-психологический эффект. Они воспитывали коллективную готовность идти на жертвы, не в последнюю очередь нашедшую выражение в лозунгах организаций «Национал-социалистическая народная благотворительность» и «Зимняя помощь»[132]. Девиз одной из первых акций по сбору пожертвований, ставших потом бессчетными, с упрямой решимостью гласил: «Народ помогает себе сам». Собранные таким образом к 1939 г. 2,5 млрд рейхсмарок, конечно, представляли внушительную сумму, которая позволила «Народной благотворительности» играть роль важного экономического фактора и крупного работодателя, прежде всего в сфере здравоохранения («медицинские сестры от Народной благотворительности»). Но с общественно-политической точки зрения еще большее значение имели миллионы ее добровольных помощников и около 16 миллионов членов (1942 г.). Несмотря на то что постоянные визиты сборщиков взносов на дом и отчисления из зарплаты (уклоняющихся могли ждать серьезные неприятности) вызывали раздражение и «усталость жертвователей», широкое участие в деятельности организаций и огромный приток пожертвований все же можно интерпретировать как доказательство реальности «народного сообщества». Безусловно, для этого требовалась неустанная мобилизация, но поскольку она имела успех, постольку «народное сообщество» оказывалось не просто мифом.
Согласно самой природе установившейся системы власти, идея «народного сообщества», так же как нимб, окружавший фюрера, могла жить только благодаря своей постоянной актуализации. Приходилось непрерывно требовать и предлагать символические доказательства лояльности.
Эту функцию выполняли и официальное приветствие «Хайль Гитлер!», и масса общественных мероприятий, с помощью которых партия снова и снова заставляла «соотечественников» демонстрировать свою приверженность и принадлежность к ней.
Ярко выраженная склонность к театрализации придавала Третьему рейху черты теократического государства. Уже в Веймарскую эпоху демонстрации, построения с флагом, факельные шествия, во время которых коричневая рубашка и свастика служили характерными внешними опознавательными знаками, наделяли «движение» неповторимой индивидуальностью. Своеобразному внешнему облику соответствовало особое сознание, которое отличало национал-социалистов от «обычных» партий (причем не только в их собственных глазах): они хотели быть идейным и боевым союзом, а не только политическим объединением по интересам. Этими притязаниями объясняются и более поздние попытки формирования квазирелигиозной организации.
Режим создал собственную сеть ритуалов[133]. Первая дата национал-социалистического календаря — 30 января. В каждую годовщину «захвата власти» тысячи штурмовиков маршировали вечером через Бранденбургские ворота. В конце февраля отмечался праздник в честь принятия партийной «Программы 25 пунктов», в марте — «День памяти героев», а также прием 14-летних подростков в гитлерюгенд и Союз немецких девушек в форме «Молодежной присяги». Заднем рождения фюрера, справлявшимся в лучших императорских традициях, следовали Первое мая, снова ставшее официальным выходным днем, и «День матери», которому придавалось большое идеологическое значение. Данью германскому культу стали праздники солнцеворота в июле и декабре; правда, заменить Рождество языческим «праздником йуль» вне рамок «ордена» СС так и не удалось. Огромная организационная и постановочная работа проводилась при устройстве в сентябре каждого года национальных партийных съездов в Нюрнбергском комплексе, построенном Альбертом Шпеером. «День урожая» в вестфальском Бюкеберге в начале октября представлял собой массовое зрелище специально для сельской Германии. Завершающей и, по мнению партии, наивысшей точкой в череде ежегодных праздников было 9 ноября, когда Гитлер и верхушка НСДАП в Мюнхене поминали «павших» во время подавления в 1923 г. нацистского путча на площади перед Галереей полководцев. В качестве таинственной кульминации этого обряда почитания мертвых фюрер в одиночестве посещал один из храмов под открытым небом и некоторое время пребывал у саркофагов 16 «мучеников движения».
Такое множество театрализованных торжеств должно было преследовать не только цель внешнего «режиссирования» общественной жизни. Помимо желания продемонстрировать сплочение («единение») партии и государства речь шла о том, чтобы привязать к себе как отдельных граждан, так и целые группы населения, то есть в конечном счете о культурной гегемонии. Регулярные «дни памяти» сами по себе напоминали скорее культовые обряды, чем политические мероприятия, но кроме них проводились церемонии, непосредственно призванные заменить религиозные. И все же серьезной конкуренции с христианской церковью не получилось. «Праздники жизни» и «утренники», предлагавшиеся «верующим» национал-социалистам в дополнение к церковным крестинам, венчанию, отпеванию, молебнам и воскресным службам, оставались маргинальным явлением, так же как их упорный пропагандист — не пользовавшийся реальным влиянием «главный идеолог» и «уполномоченный фюрера по контролю над духовным и идейным обучением и воспитанием НСДАП» Альфред Розенберг[134]. Поддерживаемые гиммлеровскими СС попытки насадить «древнегерманские» традиции, которые обе церкви критиковали как «новое язычество», вне узкого кружка фанатиков встречали равнодушие и мягкую или едкую (в зависимости от степени смелости оппонентов) насмешку.
Об индоктринационных усилиях режима в целом такого не скажешь. Молодежь меньше всех была способна противостоять притязаниям и поползновениям национал-социалистов. Силой прибрав к рукам Имперский комитет немецких молодежных объединений, нацистский руководитель молодежи Бальдур фон Ширах уже в апреле 1933 г. создал первые предпосылки для построения государственной молодежной структуры, за что Гитлер наградил его званием «рейхсфюрера молодежи». Это пока еще не означало монополии национал-социалистов на организацию молодежи, но привлекательность гитлерюгенда, пользовавшегося государственной поддержкой, возрастала[135]. Большой приток в его ряды отмечался в первую очередь в сельской местности, где молодежь до тех пор была плохо организована или вообще не организована, а также повсюду, где ослабла связующая сила церковных молодежных объединений. Весной 1934 г. в состав гитлерюгенда вошли протестантские молодежные организации. После того как в декабре 1936 г. его в законодательном порядке объявили государственной организацией, помимо него продолжали существовать только несколько католических молодежных объединений (власти, невзирая на конкордат, все сильнее преследовали их и вскоре вообще официально запретили) да еврейские молодежные группы. С 1936 г. резко усилилось давление на молодых людей, отказывавшихся вступать в гитлерюгенд, но только в марте 1939 г. инструкции по применению закона о гитлерюгенде сделали «молодежную службу» в его рядах обязательной. К этому моменту он уже утратил изрядную долю былой притягательности.
Национал-социалистическая молодежная организация, которая поначалу руководствовалась идеологически родственными примерами юношеских движений Веймарской республики, как будто «покончившая» с их идеализмом и стихийностью и в то же время расширившая их социальную базу, превратилась в инструмент тоталитарного контроля и индоктринации. Если раньше лозунги «молодежью должна руководить молодежь» и «ставка на молодое поколение» пробуждали вольнолюбивые надежды, то теперь в результате усиленной полувоенной муштры и последовательного насаждения принципа безоговорочной верности Гитлеру на смену им пришло разочарование. Место летних лагерей и скаутской романтики занял список обязанностей: «военный спорт», политзанятия, сбор «зимней помощи» и вторсырья, а летом — помощь в уборке урожая.
Молодые по-разному реагировали на такую эксплуатацию и регламентацию. Если в провинции, особенно девушкам, работа в гитлерюгенде представлялась шансом вырваться из скучного замкнутого мирка, избавиться от родительского контроля, то в крупных городах многие дети считали службу в государственной организации посягательством на свое свободное время. Взгляд на пребывание в гитлерюгенде как на глоток свободы или барщину зависел, впрочем, также от возраста, социальной принадлежности и предшествующей социализации. В среднем те, кто успел побывать противником этой организации в качестве члена католического молодежного союза или социалистического кружка рабочей молодежи, относились к ней иначе, чем дети из протестантских мелкобуржуазных семей, которые с 10 до 14 лет были чем-то вроде пионеров в «Юнгфольке», затем попадали в гитлерюгенд, с 18 лет работали в «Трудовой службе» и, наконец, переходили в вермахт. От таких детей трудно было ожидать, что они в один прекрасный день окажутся в одной из молодежных группировок, возникавших в конце 1930-х гг., главным образом в крупных городах, как выражение не только протеста против культурной опеки взрослых, но и политической оппозиции. Буржуазную «свингующую молодежь», которую можно было встретить в основном в Гамбурге, лейпцигскую «Стаю», сложившуюся в пролетарской среде, мюнхенских «Пузырей» и «Пиратов эдельвейса» из Рурской области объединяло нежелание отказываться от скудных остатков юношеского нонконформизма и подчиняться гитлерюгенду, полностью игнорировавшему стремление молодых к индивидуальности и личной независимости[136].
По иронии судьбы, тоталитарные претензии гитлерюгенда во многих отношениях создавали новые ниши свободы. Это касается в первую очередь сферы образования: конкуренция между гитлерюгендом и школой, обострявшаяся по мере того, как становилось ясно, что вмешиваться в школьные дела у гитлерюгенда не получится, как бы он того ни хотел, открывала возможность воспользоваться противоречиями между двумя учреждениями. При известной сноровке можно было отделаться от нелюбимых школьных уроков, сославшись на службу в гитлерюгенде, и наоборот. В разрастающемся лабиринте общественных нагрузок, групповых собраний и «служебных обязанностей» появлялись тайные тропы и обходные пути, и тот, кто ходил ими, учился изворачиваться, прагматично полагаясь лишь на себя самого.
Большинство молодых людей познали в гитлерюгенде главным образом муштру и повиновение, но в то же время в обширной организации имелось множество руководящих должностей и должностишек, а следовательно, шансов для индивидуального самоутверждения. Выходцы из малообеспеченных и неимущих семей могли таким образом «стать кем-то» и обрести чувство собственного достоинства, доселе им неизвестное. Дерзкий тон и наглое поведение, усвоенные целым поколением школьников и все чаще вызывавшие жалобы со стороны учителей, были платой за пропагандистское заигрывание с молодежью.
Необычайное уважение, которым вдруг — по вполне понятным причинам — стала пользоваться такая второстепенная для классического образования дисциплина, как спорт, поощрение нового, антиинтеллекту-ального внимания к физическим качествам, восхваление военной «выправки» и ума, склонного к «простым решениям», — все это изменяло атмосферу в школе точно так же, как более или менее последовательная идеологическая корректировка учебников и учебных программ[137], остававшаяся, за исключением нескольких нашумевших случаев, в рамках общей индоктринационной практики. Гораздо более ярким проявлением школьной политики нацистов, нежели облечение в форму арифметических задач наставлений о необходимости сохранения расовой чистоты и выведения потомства без наследственных болезней, служил в конечном счете тот факт, что, хотя гимназии не упразднялись, гумбольдтовским образовательным традициям противопоставлялась новая система ценностей, требовавшая нивелировки системы всеобщего образования и учреждения элитных идеологических учебных заведений.
Начавшаяся в 1935–1936 гг. при ожесточенном сопротивлении церкви, в первую очередь католической, ликвидация конфессиональных народных школ и церковных педагогических учебных заведений как раз и была призвана нивелировать школьную систему, устранив те ее элементы, которые до сих пор находились на особом положении. В придачу речь шла о том, чтобы поубавить влияние церкви, и это намерение не везде встречало возражения: по крайней мере часть учителей усматривала в происходящем борьбу за свое социальное освобождение от опеки со стороны духовенства[138]^ Несомненно, требования идти в ногу со временем также являлись немаловажным аргументом в пользу единообразия школьной системы и усиленного поощрения технического образования.
Национал-социалистическую претензию на совершение «революции в образовании» воплощали тридцать пять «национально-политических воспитательных заведений» (Напола), а в еще большей степени — «школы Адольфа Гитлера», число которых в конце концов достигло двенадцати. Руководство молодежью во главе с Ширахом пыталось контролировать эти учреждения, но не имело последовательной концепции преподавания в них; единственные ясные пункты программы касались целенаправленного поощрения спортивных успехов и организации «испытаний». Нацистским вождям не удалось определить даже содержание «идейного воспитания», что в равной мере свидетельствовало как о внутрипартийной борьбе за власть, так и о противоречивости самой национал-социалистической идеологии. «Школы Адольфа Гитлера», так же как три «орденсбурга» («рыцарских замка»), учрежденных для обучения молодых партийных функционеров, — и те и другие содержал НТФ — не справлялись с задачей «отбора вождей». СС продвинулись в попытке создать национал-социалистического «нового человека» дальше, чем соперничавшие с ними подразделения партии. Правда, в элитном ордене Гиммлера воспитательные задачи откровеннее, чем где-либо еще, сочетались с расовой селекцией, логическим продолжением которой предстояло стать «выбраковке» негодных особей и «выведению» нужной человеческой породы.
На общественно-политический климат Германии во второй половине 1930-х гг., несомненно, больше влияло повсеместное присутствие партии в лице ее массовых организаций, чем бесчеловечные идеи нового расового порядка, вынашиваемые в элитарных кругах СС. Несмотря на все усилия НСДАП вслед за утверждением своей государственной власти осуществить соответствующую идеологическую нацификацию, идейное воспитание, преследующее эту цель, среди людей старшего возраста достигло довольно скромных успехов. Помимо партийных функционеров и, в несколько меньшей степени, рядовых партийцев оно более или менее интенсивно охватило только определенные профессиональные группы, например учителей, молодых преподавателей вузов и юристов-референдаров (в Пруссии), которым надлежало пройти «лагеря политучебы». В сравнении с мощным организационным потенциалом НСДАП и ее вспомогательных организаций силы, выделяемые ею для индоктринации общества, были не слишком велики. И никакая активность разрастающегося партийного аппарата, партийных структур (СА, СС, гитлерюгенда, национал-социалистических союзов женщин, студентов, преподавателей университетов, Национал-социалистического моторизованного корпуса), примыкавших к партии массовых организаций (НТФ, «Народной благотворительности», национал-социалистических союзов врачей, учителей, юристов и чиновничества, немецких техников, Национал-социалистической организации помощи жертвам войны) не могла здесь ничего изменить.
И все же тот факт, что с течением лет практически каждый немецкий «соотечественник» оказался тем или иным образом организационно охвачен молохом НСДАП, не имея почти никакой возможности этого избежать, вызвал ощутимые изменения в общественном сознании. Благодаря распространению институциональной сети партии в традиционно «предполитическое» пространство национал-социалистам удалось мобилизовать людей в неслыханных доселе масштабах. С точки зрения укоренения их власти в человеческом сознании (на чем они всегда делали акцент) поначалу было не так уж важно, как достигается подобная мобилизация: с помощью «коллективного прослушивания» речей фюрера, активного членства во вспомогательных организациях для тех, кто не интересовался политикой, вроде Национал-социалистического моторизованного корпуса или Национал-социалистической культурной общины, либо сознательной деятельности в качестве «блокварта» — низового функционера НСДАП. Любая форма участия служила для того, чтобы продемонстрировать вездесущность партии и подкрепить ее тоталитарные притязания.
Результатом стала организационная растянутость и раздутость, которая не могла не изменить со временем саму НСДАП. В некогда динамичном и бурном протестном движении появлялось все больше признаков буржуазного застоя. Уже в последние годы Веймарской республики сплоченный боевой отряд превратился в массовую организацию с тенденцией к бюрократизации. Дальнейшее превращение НСДАП в партию-монополиста усилило эту тенденцию. В 1935 г. только на партийное руководство в Мюнхене трудились около 1 600 административных работников, занимавших не менее 44 зданий, а в целом уже 25 000 человек получали тогда от НСДАП неплохое жалованье[139].
Так и не проясненные отношения между партией и государством побуждали партийных функционеров заключать личные союзы, гнаться за должностями и заботиться о личном обогащении. Однако сплоченного руководящего ядра или «коричневого политбюро» из них не сложилось; как идеологические, так и структурные предпосылки для этого отсутствовали. Противоречивость национал-социалистического мировоззрения не позволяла ссылаться на «чистое учение» и мешала возникновению догматического авторитета. Но принцип всемогущества фюрера оставался незыблемым вплоть до самого низшего уровня партийной организации. Такая организационная форма имела огромное значение для функционирования мощной командной системы. Не имея ничего общего с презренной демократией, она, тем не менее, оставляла возможности для самоутверждения путем политической деятельности и отправления власти: тысячам и тысячам партийных и общественных деятелей доставалась крупица власти фюрера, крошечный лучик от его ореола.
До 1937 г. на различных ступенях партийной иерархии находились около 700 000 функционеров — рейхсляйтеры, гауляйтеры, крайсляйтеры, ортсгруппенляйтеры, целленляйтеры, блокляйтеры, не считая представителей вспомогательных организаций. К началу войны в Германском рейхе оказалось не менее двух миллионов маленьких фюреров.
Не на всех уровнях совмещение партийной и государственной деятельности происходило одинаковым образом. Отнюдь не все члены НСДАП, возглавлявшие министерства, занимали столь же высокое положение в партии. Геббельс, сочетавший руководство государственным пропагандистским ведомством с должностью главы пропагандистского аппарата НСДАП, в данном отношении представлял особый случай. Даже рейхсминистр авиации и премьер-министр Пруссии Геринг, охотившийся за чинами и званиями не менее рьяно, чем позднее за сокровищами искусства на оккупированных территориях, не мог (или не хотел) похвастаться подобным. И наоборот: целому ряду влиятельных партийных деятелей, в том числе многим гауляйтерам, не приходилось рассчитывать на адекватный государственный пост.
Сильнее всего слияние партии и государства давало себя знать на муниципальном уровне, где крайсляйтеры и ортсгруппенляйтеры все чаще становились также и бургомистрами. Через два года господства национал-социалистов почти половину муниципальных административных должностей занимали «старые товарищи» (то есть люди, вступившие в партию до 30 января 1933 г.). В секторе госслужбы картина не слишком отличалась: 86 % чиновников Пруссии в 1937 г. состояли в НСДАП, в остальной Германии — 63 %; правда, доля «старых товарищей», составлявшая в Пруссии 48 %, на остальной территории рейха была значительно ниже —11 %.
Для неуклонного изменения властных структур не меньшее значение, чем нацификация чиновничества, зачастую поверхностная, имело возникновение особой бюрократии, подчиненной партии. Растущее влияние ведомств, созданных «по личному распоряжению фюрера», работающих параллельно с государственной администрацией или конкурирующих с ней, вело к постепенному упадку и деформации традиционной государственности. Столь характерные для «государства фюрера» конфликты полномочий (отнюдь не всегда служившие интересам Гитлера) не в последнюю очередь возникали вследствие разрастания организационных джунглей, которое началось со сферы занятости и экономической политики (введение таких должностей, как генеральный инспектор немецких дорог, ответственный за четырехлетний план и т. д.), а затем перекинулось в область внешней, социальной и расовой политики.
От глаз населения подобные институциональные сдвиги в сфере власти, как правило, были скрыты. В повседневной жизни вездесущность партии проявлялась иначе: в политическом и социальном контроле со стороны местных функционеров, пользовавшихся в роли надсмотрщиков большей или меньшей популярностью, в многоступенчатой системе персональной аттестации, но также и в новых социальных патронажных службах («Совет матерей»), в социально- и культурно-политической работе НТФ. Несмотря на вездесущность, конкретная власть партии была так же ограничена, как и дивиденды от постоянно повторявшихся попыток идеологической мобилизации. Тут ничего не мог изменить и сам фюрер. Хотя Гитлеру в годы (внешнеПолитических успехов удавалось своими публичными выступлениями и речами на массовых митингах снова и снова вызывать всеобщий восторг и доверие к себе, это не влекло за собой укрепления престижа его партии. Напротив, широко распространенная неприязнь к НСДАП и ее непопулярным «бонзам» становилась еще заметнее на фоне обожания, в котором купался фюрер. Реакция на непрерывные попытки индоктринации и политизации проявилась достаточно скоро: все больше людей предпочитали посвящать свободное время частной жизни или традиционным видам культурного досуга, не слишком подверженным влиянию новой власти.
Существующее до сих пор ошибочное представление, будто немецкая культурная жизнь и различные проявления массовой культуры были в Третьем рейхе объектами радикального преобразования, свидетельствует разве что о глубоком влиянии национал-социалистической саморепрезентации. Несмотря на впечатление, которое старалась произвести обширная надзирающая и управляющая бюрократия, влияние режима в культурной области было сравнительно невелико. Все основные тенденции массовой культуры при нацистах сохранялись и даже усиливались, в том числе и такие, которые в целом могут быть расценены как тенденции культурной демократизации. Интеллектуально-художественное творчество во многих областях последовательно развивалось, несмотря на огромные потери, понесенные в результате массовой эмиграции тех его представителей, которые имели левые убеждения или являлись евреями. Ни в литературе, ни в музыке, ни в изобразительном искусстве 1933 г. не стал точкой резкого перелома. Вызванный во многих случаях политическими причинами разрыв личной и институциональной преемственности, обозначивший конец определенной эпохи, не совпадает с соответствующей культурно-исторической периодизацией.
Пределы регламентации культурной жизни определялись расчетом, необходимостью и наличием вещей, не подлежащих изменению. Неоднократные предупреждения Геббельса о неэффективности чересчур назойливой пропаганды и примитивной индоктринации свидетельствовали об осознанной необходимости сохранить определенную палитру красок в интеллектуально-культурной сфере и сравнительно нонконформистские публицистические трибуны. Именно потому, что унификация средств массовой информации зашла очень далеко, книги и публицистика такого рода играли роль интеллектуальных клапанов или буферных зон. И отнюдь не все журнальные публикации и литературные произведения, не проникнутые нацистским духом, обязаны своим появлением сознательному трезвому расчету. Власть волей-неволей ограничивала свои притязания в силу низкого качества собственной духовной продукции, противоречивости идеологии и разногласий внутри самой бюрократии, управлявшей культурными процессами. У режима фактически были связаны руки: ему приходилось, добиваясь всеобъемлющей мобилизации общества, принимать во внимание культурные традиции и цивилизационные приобретения, если он не хотел поставить под угрозу главную предпосылку своего успеха — лояльность большинства немцев, степень которой, как, впрочем, и всегда, различалась у разных категорий граждан. Так что режим отказался от задачи последовательного проникновения в культурную сферу и подчинения ее себе не по своей воле, а в силу функциональной необходимости.
Есть много свидетельств тому, что национал-социалисты чувствовали, до какой границы могут дойти в своих требованиях к населению, и, без сомнения, уважение этой границы имело важнейшее значение для культурной и повседневной жизни в рейхе.
Разумеется, неполитизированный досуг не относился к особым достижениям национал-социалистической эпохи, но, вопреки пропаганде, твердившей совсем о другом, его не упразднили. Громкое заявление Роберта Лея, что в Германии личным делом является только сон[140], отражало скорее идеал, а не действительность Третьего рейха. Под покровом идеологической риторики скрывались сферы жизни, свободные от политики, и именно в них находили свое продолжение главные тренды эпохи.
К тем сферам массовой культуры, развитие которых при национал-социалистах продолжалось, и по сравнению с 1920-ми гг. даже с большим размахом, следует отнести в первую очередь кинематограф. Посещение кинотеатров резко возросло во время экономического кризиса в начале 1930-х гг., и затем число зрителей непрерывно увеличивалось в течение всего десятилетия. За 1942 г. был продан миллиард билетов в кино — в четыре раз больше, чем в 1933 г.[141] По статистике, во время войны каждый немец ходил в кино раз в месяц. Конечно, это отражало потребность рассеяться, забыть о бремени повседневных проблем, но кинобум сигнализировал не только о массовом бегстве в мир грез: стагнация возможностей материального потребления порождала растущий спрос на развлечения в свободное время, и в социально-культурных привычках происходил явный сдвиг. Любовь к кино не в последнюю очередь свидетельствовала о привлекательности продукции, предлагаемой кинорынком, а привлекательность достигалась не столько благодаря специфически национал-социалистическому влиянию, сколько благодаря его отсутствию.
Для немецкой киноиндустрии 1933 г. не стал переломной вехой. Большинство художественных фильмов, демонстрировавшихся в первые годы Третьего рейха, по своему идейному и общественно-политическому содержанию не отличалось от националистической продукции киностудии УФА веймарской эпохи. Часто показывавшиеся пропагандистские ленты, такие, как «Гитлерюнге Квекс», «Штурмовик Бранд» или «Ганс Вестмар» (неудачная, по мнению Геббельса, дань памяти Хорста Весселя), не имели успеха, а холодно-эстетские творения Лени Рифеншталь, посвященные имперскому партийному съезду 1934 г. («Триумф воли») или Олимпийским играм 1936 г. («Праздник народов», «Праздник красоты»), уже тогда составляли особую категорию «на любителя». Уж скорее желаемые ассоциации у публики могли вызвать наполовину развлекательные исторические картины-аналогии «Старый и молодой король» с Эмилем Яннингсом (1935) или «Бисмарк» Вольфганга Либенайнера (1940). Антисемитские поделки вроде «Еврея Зюсса» или «Вечного жида» («документальный фильм», состряпанный «имперским заведующим кинематографией» Фрицем Хипплером) не оправдали расчетов индоктрина-торов, а фильм в защиту «милосердной смерти» «Я обвиняю» (1941), учитывая просочившуюся информацию об убийстве психически больных, вряд ли был верным средством успокоить население[142]. Для укрепления духа населения в конце войны легкие развлекательные вещицы годились куда больше, чем героические ленты вроде «Кольберга» (1945). Такие фанатичные любители кино, как Геббельс (и Гитлер), казалось, это понимали, во всяком случае откровенно пропагандистские картины всегда составляли лишь небольшую часть ежегодной кинопродукции, насчитывавшей до 100 фильмов.
Развлекательное кино царило на киноэкране не только во время войны. Мелодрамы, приключенческие ленты, комедии, детективы и мюзиклы всегда определяли планы крупнейших кинокомпаний, которые Геббельс национализировал в 1936–1937 гг. Заметные для публики изменения после 1933 г. произошли в составе исполнителей: некоторые звезды, в том числе Элизабет Бергнер, Петер Лорре и Оскар Гомолка, покинули Германию. Но, в отличие от режиссерской команды, лишившейся таких мастеров, как Фриц Ланг, Георг-Вильгельм Пабст, Отто Премингер и Билли Вильдер, и многих многообещающих представителей молодежи, уехавших в Голливуд, значительное число актеров, «безупречных с политической и расовой точки зрения» и при этом достаточно талантливых, осталось на родине. На смену еврейской кинокультуре пришла «домашняя пища». Если она не всегда получалась удобоваримой, в этом следует винить слишком большое количество незадачливых «поваров» — цензоров из министерства Геббельса — полагавших своей обязанностью сдабривать различными добавками и заменителями представляемые им на утверждение сценарии.
Однако фильмы один за другим выходили кассовые — особенно если в них играли такие любимицы публики, как Хайдемари Хатейер, Марика Рёкк, лукавая Ильзе Вернер или Зара Леандер, которой лучше всего удавались мрачные нордические страсти. Среди актеров-мужчин фаворитами считались Вилли Биргель и Вилли Фрич, Эмиль Яннингс и Генрих Георге, а также весельчаки Тео Линген и Ганс Мозер и, что любопытно, такая невоинственная личность, как Хайнц Рюман. Ганс Альберс играл благородно-бесшабашных смельчаков, наделенных неистребимым оптимизмом, — даже в 1943 г., в «Мюнхгаузене», блистательно снятом к юбилею студии УФА по сценарию, который под псевдонимом написал Эрих Кестнер. Такая прекрасная развлекательная продукция, особенно в условиях «тотальной войны», безусловно, выполняла политические функции, и как раз потому, что не содержала никакого политического подтекста. Тем не менее эти фильмы дышат духом своего времени: никакое другое культурное наследие национал-социализма не демонстрирует с такой наглядностью атмосферу тех лет — антиинтеллектуализм, ухарство, борьбу с ретроградным сословным чванством, носящую черты некоторой эмансипации, и притом старозаветное простодушие и идилличность, в полной мере унаследованные западногерманским кинематографом 1950-х годов.
Впрочем, немцы подвергались внешним культурным влияниям не только после Второй мировой войны. Культурная «американизация», которая в сегодняшнем общественном сознании связывается почти исключительно с послевоенной эпохой, началась еще в Веймарской республике и не прекратилась 30 января 1933 г. Хотя импорт фильмов из США сократился из-за хронической нехватки валюты и упадка немецкого киноэкспорта, в кинотеатрах крупных городов до самой войны шла свежая голливудская продукция: Марлен Дитрих радовала немецких зрителей как минимум до 1936 г., а Гэри Купер, Кларк Гейбл, Джоан Кроуфорд или Грета Гарбо — еще дольше[143].
Культурная бюрократия нацистов также не могла перекрыть доступ в Германию современной американской литературе. В издательствах «Ровольт» и «С. Фишер» продолжали выходить книги Уильяма Фолкнера, Торнтона Уайлдера, Томаса Вулфа, а затем и Синклера Льюиса. «Унесенные ветром» Маргарет Митчелл — лишь один из целого ряда американских бестселлеров, выпущенных в Третьем рейхе. В Германии имелась в продаже большая часть новейшей английской и французской литературы. Рядом на полках книжных магазинов стояли произведения молодых немецких писателей и писательниц, таких, как Эйх, Фаллада, Кёппен, Бергенгрюн, Казак, Ланггессер и Кашниц, которые не позволяли причислить себя к конъюнктурной «коричневой» литературе и не искали прибежища в непритязательном традиционализме или воспевании малой родины.
Сходную картину можно было наблюдать и на эстраде: свинг и джаз, конечно, не приветствовались, поскольку служили основой для кристаллизации юношеского нонконформизма, их осуждали и презрительно называли «негритянской музыкой», но они звучали в Германии все то время, что национал-социалисты находились у власти[144]. Не в последнюю очередь это связано с тем фактом, что крупнейшие европейские фабрики по производству грампластинок находились в Германии и до 1944 г. усердно работали на зарубежные страны (оккупированные), а немецкие солдаты, приезжавшие оттуда домой в отпуск, реимпортировали «супермодную музыку» в «старый рейх». Однако и немецкие биг-бенды, маскируясь с помощью «истинно немецких» названий, позволяли себе увлекаться «косо-ритмичным звуком» в стиле Бенни Гудмена, а группы вроде «Оригинал Теддис» Тедди Штауффера совершенно открыто играли свинг в кафе крупных городов. Одновременно пошли в наступление немецкие шлягеры, потеснив классическую музыку. Благодаря массовому распространению радиоприемников современная легкая музыка завоевала популярность во всех слоях населения, и после начала войны воскресные концерты по заявкам слушателей сознательно использовались, чтобы поднять дух «народного сообщества»[145].
Как в области литературы, где майское аутодафе 1933 г. затронуло «только» публичные библиотеки, в то время как книги некоторых эмигрировавших авторов, например Томаса Манна, продолжали издаваться, так и в области музыки между официально желательным и возможным в частном порядке существовало значительное расхождение. В течение нескольких лет эта раздвоенность поразила всю культурную жизнь. Она нисколько не противоречила необычайной способности гитлеровского режима мобилизовать людей, наоборот — являлась ее следствием, а если посмотреть внимательнее, то, пожалуй, и предпосылкой. Параллельно с усиливающейся погоней за эффективностью труда и единообразием возникали ниши культурной индивидуальности, где пыталось утолить духовный голод все большее число людей, особенно молодых, которым «унифицированная» пресса и пропагандистские массовые мероприятия не могли предложить ничего «съедобного».
Буржуазия между тем придерживалась традиционных ценностей немецкой культуры. В сравнении с явлениями массовой культуры опере, драматическому театру, оперетте вряд ли стоило чего-то опасаться. Эксперименты с «тингшпилями» на старогерманский лад на специально построенных открытых сценах, которые некоторое время осторожно поддерживал Геббельс, очень скоро провалились из-за отсутствия соответствующих пьес и интереса публики. Не слишком многого достигли и попытки обогатить традиционную сцену нацистскими героическими драмами. Пьеса Ханнса Йоста «Лео Шлагетер» (1933) ставилась по торжественным случаям и «для алиби». За исключением спектаклей, приуроченных к официальным праздникам, репертуар театров практически не нес на себе следов нацистского влияния. Особенно в провинции, куда преданный теперь анафеме социально-критический авангард веймарской эпохи и так не добрался, почти ничего не изменилось[146]. Правда, в репертуаре театров крупных городов не стоило искать Брехта, Хазенклевера и Толлера, проблемные пьесы «злободневного театра», отличавшиеся не столько художественными достоинствами, сколько политической ангажированностью, также исчезли с левой рабочей сцены, на которой «Национал-социалистическая культурная община» отныне велела ставить шванки. Но классическое культурное наследие, если исключить «Натана-Мудреца» Лессинга или напрашивающихся на чересчур прозрачные аналогии «Разбойников» Шиллера, никто не трогал[147].
Кое-где изменилась публика. Дело было не только в том, что партийные начальники брали под личное покровительство некоторые театры (например, Геринг — Прусский государственный театр под управлением Густава Грюндгенса) и периодически посещали их со своей свитой, как некогда делал кайзер. Организация «Сила через радость» с поистине миссионерским рвением тащила «простых соотечественников» в буржуазные «храмы духа». В отдаленных районах, откуда народу в театр было не выбраться, высокую культуру в село несли ее передвижные театры. Спектакли и концерты под эгидой «Силы через радость» были дешевы, и «чистая публика» их посещать опасалась.
Борьба против монополии буржуазного общества на просвещенность с помощью подобных акций свидетельствовала в глазах тех, кто симпатизировал национал-социалистам, о честности и добросовестности их намерений и являлась одним из аспектов всеобъемлющей мобилизации общества, типичной для Третьего рейха. В ней находила выражение не только извечная вражда верхов и низов, но и популистская претензия последних на участие в духовной жизни, в котором якобы им отказывало трудное для понимания абстрактное и экспрессионистское искусство. Здесь, а не только в антисемитизме и идеологии «крови и почвы», скрывались корни кампании против современной живописи, к 1937 г. дошедшей до таких крайних форм, каких не знала ни одна другая область искусства. Ее — и это весьма показательно — называли не просто «выродившимся», но «антинародным» искусством, и один взгляд на среднюю художественную продукцию той эпохи показывает, что речь шла в равной мере как о профанной «демократизации» изобразительного искусства (то есть о том, чтобы сделать его более предметным и, следовательно, доступным), так и о наполнении его новым идеологическим содержанием. На Большой немецкой художественной выставке 1937 г. в Мюнхене преобладали полотна в духе героического реализма и жанровые картинки, словно пришедшие из XIX в. Одновременно в двух шагах от «Дома немецкого искусства» выставлялись «вырожденцы» — Бекман, Нольде, Кирхнер, Клее, Кандинский, Кокошка, Дикс, Грос и многие другие. Среди двух миллионов посетителей этой второй экспозиции помимо американских и английских туристов наверняка было много немцев, воспользовавшихся возможностью бросить последний взгляд на гонимый модерн; официальное «немецкое искусство» вызвало куда меньше интереса.
Тем же летом «столица движения» увидела зрелище под названием «2 000 лет немецкой культуры» — инсценировку народного празднества в духе столь любимых национал-социалистами древних германцев. Падким до развлечений потребителям подсовывали в таком разбавленном виде национал-социалистическую идеологическую мешанину, и они глотали ее, даже когда наслаждались крупными спортивными соревнованиями: режим, естественно, делал все возможное, чтобы герои немецкого спорта — Макс Шмелинг, Бернд Роземайер, Рудольф Караччиола — служили ему украшением. Людям затрудняло ориентацию параллельное существование, а зачастую и переплетение распространяющейся все шире политически индифферентной поп-культуры и идеологической начинки, которая, со своей стороны, могла быть весьма противоречивой, как, например, в том случае, когда украшенные щитами «древние германцы» несли по улицам архитектурные макеты в человеческий рост величиной.
Из запланированных проектов возведения монументальных зданий партийных и государственных учреждений, в первую очередь в Берлине и Мюнхене, были реализованы лишь немногие, но именно по ним прежде всего судят об архитектуре национал-социалистической эпохи. К этому побуждают и личное участие Гитлера в их проектировании, и вневременная мегаломания архитектурных замыслов, характерная для идейно-политических установок нацистского руководства, и, наконец, интенсивная пропаганда, сопровождавшая строительство. Но если посмотреть на все фактически построенное в Третьем рейхе, трудно выделить какой-то особый национал-социалистический стиль: функционально-модернистские творения инженерной мысли возводились если не рядом, то, во всяком случае, одновременно с цитаделями в средневековом стиле. Многие общественные сооружения воплощали дух архитектурного традиционализма, который представляла тогда, например, Штутгартская школа во главе с Паулем Бонацем, чье имя не в последнюю очередь связано с автодорожными мостами, гармонично вписанными в окружающий ландшафт. Преувеличенно классицистским вкусам Гитлера после смерти Пауля-Людвига Трооста лучше всего отвечали Герман Гислер и Альберт Шпеер, генеральный инструктор по застройке и реконструкции столицы рейха. Впрочем, в берлинском бюро Шпеера трудились молодые честолюбивые технократы, которые рассматривали «новую архитектуру» и русский конструктивизм как творческий вызов, именно они во время войны входили в «Рабочий штаб по восстановлению городов, разрушенных бомбежками», и в целях усовершенствования противовоздушной обороны разработали проект зеленых поясов, которые окружили послевоенные города[148].
Прагматичный утилитаризм, почти не стесненный какими-либо идеологическими соображениями, характеризовал и отношение режима к естественным и общественным наукам, определяя атмосферу, царившую в университетах. Почти все знания и умения, приобретаемые благодаря современным исследованиям, пускались в дело. Правда, в условиях Третьего рейха идеология и политика ворвались в мир ученых, любивший демонстрировать собственную аполитичность, за которую выдавался утонченный консерватизм. Увольнение в конечном счете трети университетских преподавателей и «утечка мозгов» в связи с эмиграцией около 2 000 ученых отрицательно сказались на качестве исследовательской работы и преподавания. Но уже на этапе консолидации режима восторги по поводу «революции высшей школы», пропагандируемой Национал-социалистическим союзом студентов, поутихли[149]. Позитивистски усердное исследование и изучение, для многих специальностей давно стоявшие на первом месте, теперь, когда повседневная университетская жизнь опять стала входить в нормальное русло, прочно утвердились и в таких дисциплинах, которые раньше носили скорее социально-критический характер.
Попытки разработать национал-социалистическую научную программу увязли в столкновениях противоречивых концепций, и политика, проводившаяся в сфере высшего образования созданным в 1934 г. рейхсминистерством науки, образования и народного просвещения во главе со слабым министром Бернгардом Рустом, ограничивалась в основном тем, чтобы держать в прямом политическом подчинении ректоров университетов как «фюреров высшей школы».
В гуманитарных науках, особенно среди философов, историков и педагогов, идеологизация продвинулась гораздо дальше: здесь у национал-социалистов имелись не только сочувствующие, которых рано или поздно постигало разочарование, но и упорные фанатики — такие, как Эрнст Крик и Вальтер Франк. Их псевдонаучная деятельность, конечно, сбивала с толку студентов, производила опустошения в духовной и культурной сфере, но, по крайней мере, никак не касалась экономики. В этом заключалось важное отличие гуманитарных дисциплин от естественнонаучных исследований, которые в индустриальном государстве вроде Германии никак не могли ограничиваться сведением идеологических счетов[150]. Особенно ясно это показало сокрушительное поражение «немецкой физики» в лице Филиппа Ленарда и Йоханнеса Штарка в борьбе против «еврейской» (ведь она была разработана Альбертом Эйнштейном) теории относительности. Признание заслуг теоретической физики в ходе жаркого диспута в ноябре 1940 г. (его можно было предсказать еще четыре года назад, когда председатель правления «ИГ Фарбен» Карл Бош стал преемником Макса Планка на посту председателя Общества кайзера Вильгельма вместо Штарка) стало предупредительным сигналом для ревнителей «немецкой математики» и «немецкой химии», и без того не имевших большого научного веса. В крупной промышленности и в вермахте у серьезных естественнонаучных исследований были могущественные защитники, но их помощь особенно и не требовалась, поскольку из-за своих военных и автаркических планов режим не мог себе позволить враждовать с наукой.
Политическая заинтересованность в том, чтобы результаты современных исследований применялись с наибольшей пользой, обеспечила и социальным наукам неожиданно широкие возможности развития, несмотря на то что с идейной точки зрения эти науки еще во времена Веймарской республики вызывали подозрение у нацистов. Профессионализация психологической науки, еще молодой академической дисциплины, несмотря на изгнание ведущих ее представителей, произошла именно при национал-социалистах, и даже психоанализ, на который с нацистской точки зрения легко наклеить ярлык «еврейского изобретения», не оказался под запретом. Очень высоко ценилась социология как наука, имеющая практическое применение. Хотя вопрос насчет теоретического развития социальных наук в Третьем рейхе остается открытым, следует, по-видимому, признать, что эмпирические социальные исследования, предшественники современных социальных технологий, переживали период бурного роста[151].
Реакционные идеи и технократический прогрессизм находились в Третьем рейхе в неразрывной связи, не вытеснив, однако, до конца все устоявшееся, нормальное, отвечающее духу времени. Определенные традиции национал-социалисты искореняли открыто и твердой рукой, другие — слегка подправляли, акцентировали или просто игнорировали. В области науки и культуры, в повседневном быту ситуация редко бывала такой же однозначной, как в политической сфере. Насколько жизнь отдельного человека оставалась в тех условиях нормальной, насколько он ощущал изменения, зависело от личных обстоятельств, способностей, убеждений, интересов — и от воли случая.
Чего больше не было, так это нормальности в смысле самостоятельного разумного расчета — от него осталась одна видимость. Благодаря политике жизнь стала непредсказуемой в такой степени, какой не знала Европа после эпохи Просвещения. Коллективные и даже личные (если речь шла о представителе власти, стоящем более или менее близко к фюреру) симпатии и антипатии любого рода могли приобретать политическое звучание и претендовать на силу абсолютного закона. Разделение между государством, обществом и личностью исчезло, Левиафан в любой момент мог вторгнуться в сферу частной жизни. Эту угрозу воплощали собой СС и гестапо.
Прошло несколько лет, и большинство населения Третьего рейха перестало замечать то, что вначале не могло укрыться даже от аполитичных людей: политическое притеснение и общественное отторжение многих меньшинств. Принцип власти остался прежним — завоевание симпатий одних и насилие против других. Но открытый террор против политически инакомыслящих, против групп и отдельных лиц, полностью или частично отказывавшихся приспосабливаться к режиму, да и против евреев, в процессе консолидации власти пошел на спад. Методы его также стали утонченнее. Вследствие этого «народное сообщество», наполовину превратившееся в реальность, наполовину остававшееся пропагандистским мифом, все меньше оказывалось способно различать две стороны действительности — одобрение и принуждение. «Террор во всей его всеохватности и нечеловеческой жестокости скрыт не только от глаз заграницы, в Германии тоже есть круги, вряд ли имеющие о нем понятие. Нередко “бюргер”, отнюдь не являющийся поклонником системы, но мало интересующийся политикой, обходящий десятой дорогой любой нацистский флаг, который он должен приветствовать, с ноткой укоризны спрашивает: “А вы лично знаете людей, которые еще с тех пор (имеется в виду переворот 1933 г.) сидят в концлагере?”»[152]
Эти наблюдения, полученные СДПГ в эмиграции в январе 1936 г., служили горьким свидетельством бесперспективности политической подпольной работы внутри страны, поскольку помимо большей эффективности репрессивного аппарата подпольщикам приходилось сталкиваться с постоянно растущими лояльностью и преклонением перед фюрером. В такой ситуации зачастую оставалось «только» укреплять взаимную солидарность на тайных собраниях и не позволять рваться связям. То, что активной части среди примерно 5 000 эмигрировавших социал-демократов удавалось сначала из Праги, а затем из Парижа до апреля 1940 г. поддерживать работу хитроумной тайной системы передачи информации от секретарей из пограничных областей и доверенных лиц на предприятиях и в органах местного самоуправления, уже было большим достижением.
Что касается КПГ, чьи недолгие попытки договориться с социал-демократами потерпели крах из-за претензий на лидерство и упорной приверженности идее диктатуры пролетариата, то в первые годы Третьего рейха почти половина из примерно 300 000 ее членов (данные на 1932 г.) тем или иным образом принимала участие в нелегальной деятельности. Помимо сохранения запрещенной организации речь прежде всего идет об изготовлении и распространении листовок, призывавших к свержению гитлеровского режима. Партия, всегда отличавшаяся строго иерархичной структурой, оказалась в данном случае особенно эффективной. Например, одна нелегальная типография в Золингене в 1934 г. на протяжении длительного периода каждые десять дней печатала 10 000 экземпляров газеты КПГ «Роте фане» и выпустила в свет 300 000 листовок. Но эта форма сопротивления, рассчитанная на солидарность множества отдельных людей и неизбежность переворота в самом скором времени, была чрезвычайно рискованной и требовала многих жертв. В конце 1933 г., по разным оценкам, от 60 до 100 тысяч коммунистов сидели в тюрьмах и концлагерях, и после нескольких волн массовых арестов гестапо к середине 1930-х гг. почти полностью лишило коммунистическое сопротивление почвы. В эти годы постепенно строилась система национал-социалистического террора и слежки. Пока большинство «соотечественников» полагало, что близятся спокойные времена и переход к «нормальной диктатуре» (а в соответствующих признаках недостатка не было), под крылом Генриха Гиммлера и его эсэсовцев закладывался фундамент тоталитарного идеологического господства.
При разделе власти в Берлине весной 1933 г. маленький, можно даже сказать изящный, человечек, скрывавший свои пристрастия и комплексы за толстыми стеклами очков и неопределенной ухмылкой, остался ни с чем. Хотя в распоряжении Гиммлера как «рейхсфюрера СС» находился элитный отряд из 56 ООО «расово полноценных» партийных бойцов, ему пришлось удовольствоваться не слишком заметной должностью временного полицай-президента в Мюнхене. Стратегически более важной полицией столицы рейха и Пруссии командовал Геринг. Процесс формирования политической полицейской системы в Третьем рейхе протекал сперва с некоторыми сложностями как раз потому, что брал свое начало от двух истоков, при этом помимо соперничества за власть обнаружились и концептуальные разногласия: Геринг стремился создать политическую полицию — хоть и особую, но все же структуру государственного аппарата, проявив себя, таким образом, как традиционалист-государственник; идеолог Гиммлер с самого начала добивался радикального изъятия всех политически-полицейских полномочий из сферы государственной власти в пользу СС. Главному идейному воинству национал-социализма надлежало сосредоточить в своих руках политический контроль и институционализировать террор.