Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Московская старина: Воспоминания москвичей прошлого столетия - Анатолий Федорович Кони на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

1-я Мещанская улица — широкая, красивая, с каменными домами; она берет свое начало у Сухаревой башни.* Я и начну свой очерк с описания этой башни.

Сухарева башня весьма популярна в России — миллионы рисунков с нее разошлись по всем городам. Это очень красивое, высокое, оригинальной архитектуры здание построено Петром Великим в честь Сухаревского стрелецкого полка, оставшегося верным ему вместе с Бутырским полком во время стрелецкого бунта. Сухаревский же полк получил свое название в честь своего полковника Сухарева, искренне преданного Петру. Петр устроил на Сухаревой башне Навигационную школу, где молодые люди обучались морскому делу, тогда еще новому на Руси. Про эту башню в народе существуют фантастические сказания. Рассказывают, что в ней проживал колдун-звездочет Брюс* и что он сделал из цветов женщину; спрыснул он ее сначала «мертвой» водой — и она воплотилась, а потом вспрыснул «живой» водой — и она ожила. Будто у Брюса была такая книга, которая открывала ему все тайны, и он мог посредством этой книги узнать, что находится на любом месте в земле, мог сказать, у кого что где спрятано… Книгу эту достать нельзя: она никому в руки не дается и находится в таинственной комнате, куда никто не решается войти. Основанием для таких вымыслов служило, конечно, то, что Брюс был образованный человек, занимался астрономией и избрал для этого Сухареву башню.

Теперь на Сухаревой башне огромное водохранилище.* Народ Сухареву башню в шутку называет «Сухаревой барышней» и просит выдать ее замуж за Ивана Великого…

Коренное население у заставы, как я уже сказал, — ямщики. Жизнь их в то время, о котором я говорю, много напоминала жизнь старой Руси; такой жизнью жили и все ямские слободы. Вставали все рано: мужчины шли пить чай в трактир, а женщины пили дома; после чая затапливали печи, и дым валил по всей улице, а зимой стоял столбом в морозном воздухе. Обедали тоже рано, в двенадцать часов, потом все засыпало, а часа в два снова начиналась жизнь. Ужинали часов в восемь, но ложились летом около одиннадцати, а зимой сейчас же после ужина. Ходили по субботам в баню и несли оттуда веники. Бывало, целый день в субботу идет народ, и все с вениками в руках, словно это праздник веников, как бывает праздник цветов. В праздники шли к обедне: маменьки в косыночках на голове и шалях на плечах, а дочки в шляпках, проникших тогда и в эту среду. Мужчины, прифрантившись в поддевки и длиннополые сюртуки, в сапогах с «бураками», намазав волосы деревянным или коровьим маслом, тоже направлялись в храм. По праздникам обязательно пекли пироги.

О театре не имели никакого понятия, считая его вслух бесовским наваждением, а втайне желая посмотреть, «что это за штука такая». Да не осмеливались высказать это вслух — еще слава худая пойдет, особенно девушки сдерживались и молчали. Мужчины, главным образом женихи, тоже помалкивали, уж лучше «выпить» — покору меньше. Впрочем, на святой неделе, рождестве и масленице на гулянье «под Новинским» разрешалось правилами побывать «в комедии» и в цирке — ведь это все-таки «не всамделишный» театр, и настоящего бесовского тут самый пустяк.

Зато зимой на святках «дым коромыслом». Хорошие лошади, наборная сбруя, бубенцы, ленты в гривах и хвостах. Сани ковровые, большие. Соберут лихую тройку, пригласят барышень-соседок, да и махнут в гости к родным или знакомым, тоже ямщикам, куда-нибудь на край света — в Рогожскую или на Зацепу, а не то в Дорогомилово или в Тверскую-Ямскую. А там гости уже все в сборе, и пошла «битка в кон». Тятеньки и маменьки тянут мадерцу или портвейн, а дочки и сынки танцуют «под чижика кадрель» да пожимают тихонько ручки друг другу, а иной смельчак и поцелуйчик сорвет где-нибудь украдкой в слабо освещенном коридорчике. А там все схватятся кататься; подогретые портвейнцем и мадерцей, тятеньки и маменьки охотнее остаются посидеть да побеседовать, а молодежи это на руку. Однако для «острастки» все-таки пошлют с ними какую-нибудь старушку, дальнюю родственницу, но она не страшна молодежи, да и где ж усмотреть одной за всеми. Тут, на просторе, визг, смех, крики, а то нарочно из саней вывалят, а потом подбирают. Хитрый народ!.. Вернувшись, поужинают да и «ко дворам».

А на масленице ездили кататься в Рогожскую, в которой в это время устраивалось действительно грандиозное катанье. Здесь высматривали невест и женихов — и глядишь, на красной горке* и под венец.

А как совершались свадьбы, об этом надо долго и много говорить: тут много своеобразного — и хорошего, и дикого. Свадьба — это праздник для целого околотка; о ней толкуют все, все ею интересуются, особенно женщины, и все во время венчанья лезут в церковь, а «на балу» силой врываются в дом и толкутся в прихожей, делая разные замечания. Во время свадеб даже езжали на Кузнецкий мост в магазин, тогда как обыкновенно удовлетворялись лавками у Сухаревой башни или уж самое большое — Ножовой линией.

Летом мужчинам было не до гуляний, за исключением «семика» да первого мая; им и в голову не приходило прогуляться куда-нибудь — не до этого было. По праздникам женщины в сопровождении кого-нибудь из мужчин больше хаживали, чем ездили, так как лошади были заняты «гоньбой», в Марьину рощу или в Сокольники, а чаще всего на Пятницкое кладбище, где старшие поплачут и «помянут» сродственничков. По вечерам, по обыкновению, выходили с подсолнушками к воротам или сидели под окнами и глядели на улицу.

Жизнь казалась простою, несложною, а в сущности, отцы — это Титы Титычи, а матери и свекрови — это Кабанихи, но молодежь была упругая, гнулась туго и не зевала, стараясь взять от жизни все, что было можно.

Постоялые дворы были большие, с навесами по бокам, а сзади, под навесами, были устроены кормушки для лошадей. Возы стояли посреди двора под открытым небом, а большею частью на улице. Колодцы тоже были большею частью на улице. «Изба», то есть горница, где народ обедал, ужинал и спал, находилась в первом этаже — дома были двухэтажные — вверху жили сами хозяева и имели комнаты для приезжающих знакомых иногородних купцов. «Изба» была просторная, с нарами в два этажа по стенам, печь огромная и все это, конечно, порядочно грязновато, с тараканами, клопами и прочими прелестями в этом роде. В переднем углу, под образами, стоял большой стол, за который свободно могло сесть двадцать человек. К 8 часам утра кушанье уже бывало готово — это для отъезжающих так рано готовили, — пообедают и тронутся в путь. А ели-то как! Сначала подадут солонину с хреном и квасом, потом щи или похлебку с говядиной, а там жареный картофель с чем-нибудь, гречневую кашу с маслом, потом пшенную кашу с медом, чем тогда и заканчивался обед… Едят молча, за говядину в хлёбове принимаются по условленному знаку — старший в артели постучит ложкой по столу — и станут брать нарезанную говядину, а до тех пор никто не смеет к ней прикоснуться.

Богатые, избалованные «гужевики», «протяжные» извозчики любили и умели поесть. Народ это был здоровый, крепкий, всегда на свежем воздухе, сыт «по горло». В дороге больше шел пешком около лошадей и только тогда присядет на телегу, если очень утомится, а то лошадь жалеет. Лошади у них были крепкие, больше свои, доморощенные, и одна от другой ни за что не отстанет. Все выглядело, так сказать, хозяйственно, исправно. Зимой мужики одевались тепло: полушубок и тулуп сверху, в бараньей шапке, но большею частью в лаптях. «Упряжку» они делали не более 30 верст. У них были на пути знакомые, постоялые дворы, которые уже знали, когда они едут, и ждали их. Это был народ молчаливый, сосредоточенный, серьезный. Общение с природой и одиночество «на ходу» приучило их к этому. Каждый идет около своих лошадей и поглядывает, не потерялось ли что, или не стащил бы недобрый человек чего-нибудь; тут не до разговоров, да и говорить-то, по правде, было не о чем. В случае нападения на них «дорожных» удал-добрых молодцев они хватались за рычаги и шибко били лиходеев, да, впрочем, и нападения бывали редки — разбойники хорошо знали, чем это пахнет. Иногда они года по два не бывали дома, разъезжали из края в край по Руси, а концы они делали далекие: например, от Москвы до Костромы, из Костромы в Рязань, а оттуда, глядишь, на Дон — так и колесили по матушке Руси. Не все у них шло «по маслу», случались и беды с ними: то кого-нибудь, особенно зимой, «на раскате» опрокинувшимся возом задавит, то в драке, с ворами убьют, а то где-нибудь сгорит, уснув на сеновале на постоялом дворе, или заболеет дорогою и отдаст богу душу. Тогда его товарищи похоронят, а коней домой приведут. Так в одной созданной ими песне «Степь Моздокская» рассказывается, что они везли «белу-красну» рыбицу, парчу, бархат; дорогой у них заболел товарищ и, умирая, говорил окружившим его друзьям, молча и сосредоточенно на него глядевшим:

Вы свезите моим детушкам благословеньице, Отведите моих товарищей, вороных коней, К молодой жене да свезите ей волю вольную.

Народ это был, безусловно, честный; вверенное им добро отстаивали грудью, хотя и не были обязаны отвечать за него в случае пожара или грабежа; в русском крестьянстве это был самый лучший народ, так сказать, «головка» его.

У самой заставы иногда была такая давка, что прямо «каша» какая-то делалась; особенно толчея была, если в это время «шла» почта, которую возили в огромных зеленых каретах на восьми лошадях. Передний форейтор или почтальон трубит в рог, чтобы давали дорогу. Все «шарахались» в сторону, и поднимался крик, брань, да еще «шланбой»* опущенный задерживал…

За заставой на правой стороне находится одно из лучших московских кладбищ — Пятницкое. За кладбищем тянется Сокольническое поле, а за ним уже и Сокольники, а на левой стороне от заставы была Марьина роща и Останкино.

Бутырская застава

Бутырская застава не принадлежала к числу бойких — это была застава тихая, пустынная. Таких «пустынных» застав несколько: Бутырская, Проломная, Симоновская, Даниловская, Трехгорная да, пожалуй, еще и Калужская.

Они стояли как-то «на отлете», да и «тракты», примыкавшие к ним, были из слабых — разве к мелким уездным городам, ведущим торговлю только для себя. Дороги эти были песчаные, неисправные. Ну, кому охота была, например, ехать в Муром через Проломную заставу по песку, где нет ни постоялых дворов и ничего нельзя было найти нужного для проезжающего человека, или пробираться в Каширу через Даниловскую заставу? Первые ехали через Рогожскую заставу по Владимирскому шоссе и сворачивали на Муром, где это было удобно, а вторые ехали по Серпуховскому тракту — на Серпухов. Бутырская застава именно стояла «на отлете»: с одной стороны были огороды, а с другой тянулся длинный забор, за которым был густой и большой, как роща, сад.

Жилья у самой заставы не было. Кордегардии ее, или «казармы», были всегда какие-то ощипанные. В них пребывали солдаты, стоявшие «на часах», и «щупальщики». Обязанность «щупальщика» состояла в том, что он острым прутом тыкал в воз, особенно с сеном, чтоб узнать, не везут ли в Москву вина. Тогда в Москве существовал винный откуп, находившийся в руках Мамонтова и Кокорева, и ввоз вина в город был строго воспрещен. Мамонтов и Кокорев нажили по огромному состоянию. Первый из них сделался железнодорожным строителем, а второй — основателем банков.

К обеим сторонам Бутырской заставы, как и ко всем другим, примыкал так называемый Камер-Коллежский вал.* Вал этот шел вокруг всей Москвы, прерываясь только заставами. В некоторых местах он был полуразрушен пешеходами и местными обывателями, которые брали из него песок для своих надобностей. Вал этот с боков был покрыт всегда густой травой, а по гребню шла дорожка. Примыкавший к Бутырской заставе вал был целешенек и тянулся с одной стороны от Тверской заставы, а с другой — от Крестовской. Около Марьиной рощи был, так сказать, нелегальный проезд через вал, и довольно неудобный, так как за валом находилась глубокая канава, из которой не так-то легко было выбраться.

Солдатам, стоявшим «на часах», прохожие бросали на землю мелкие медные монеты, так как солдат «на часах» не имеет права брать их в руки, бросали бедным солдатикам на их безысходную нужду. После «часов» солдат подбирал их. Особенно много бросали медяков у тех застав, за которыми были кладбища, и в этом отношении отличалась Пресненская застава, за которой находится популярное в Москве Ваганьковское кладбище. У Бутырской заставы на этот счет, что называется, не пообедаешь: прохожих и проезжих мало, да и то — сами «форменная беднота».

Близ заставы, по направлению к Марьиной роще, находится Миусское кладбище, одно из самых бедных в то время. На нем, как и на многих других, можно было встретить пасущихся коров, забредших сюда неизвестно откуда, а уж о чистоте дорожек, порядке и говорить нечего — ничего этого не было. Все поросло диким бурьяном, лопухом, крапивой и прочими сорными травами.

За заставой налево и направо тянулись огороды: с одной стороны до Петровского парка, а с другой — до Марьиной рощи.

Недалеко от заставы находится слобода. Собственно, эта слобода и есть настоящие Бутырки, от которых застава и получила свое название.

Бутырская слобода выглядела бедно. Туда стремился такой обыватель, которому в Москве было жить не под силу. Жизнь в слободе была настолько «неказиста», что туда ссылали служить провинившихся квартальных, и это было для них большим наказанием. Жили там больше бедные «мастерки», было несколько овощных лавочек, трактир и кабак. Последний привлекал потребителей и из Москвы, так как в Москве вино вследствие откупа было много дороже… Это для бедных потребителей составляло большой расчет, и беднота, особенно в праздники, валом валила на Бутырки. В будни это было сонное царство, и даже «бутошник», этот незабвенный Мымрецов Успенского,* «на часах» тер нюхательный табак для продажи местным потребителям и для себя.

Кто попадал жить на Бутырки, тот уже оставался жить там навсегда: они как-то «засасывали» пришельца. Таким образом там образовался «коренной» житель, преимущественно из московского мещанства и цеховых. По эту сторону заставы в Москве, с одной стороны, как я уже сказал, был большой сад, а с другой — огороды, которые шли до самого острога.

Внутренняя жизнь этого острога имеет очень любопытную историю, имеет и своих героев. Лет пятьдесят тому назад таким героем был дезертир Ланцов. О нем в народе ходили самые баснословные рассказы: говорили, что он нарисовал на полу мелом лодку, сел в нее и уплыл из острога. Из острога Ланцов бегал часто и являлся то барином, то мужиком, смотря по надобности:

Звенит звонок на счет сбираться. Ланцов задумал убежать, Не стал зари он дожидаться, Проворно печку стал ломать. В трубу он тесную пробрался И на церковный на чердак…

Дальше я не помню. Песню эту распевали на улицах, Ланцов был героем среди московского народа, и, желая кого-нибудь похвалить за ловкий обман, говорили: «настоящий Ланцов»… Кто он, этот Ланцов, и откуда, — я не помню. Впоследствии он был пойман и сослан на поселение. Был там и еще герой, и тоже популярный в народе, — это палач Кирюшка, который довел свое «искусство» до высокой степени совершенства. Это был щеголь, большой бахвал и силач. «Берегись, ожгу!» — кричал он перед первым ударом плетью и действительно «обжигал» преступника так, что тот терял сознание и уже не чувствовал последующих, более легких ударов. Родные наказуемого «подкупали» палача, и он, по-видимому, наказывал больно, но, в сущности, удары приходились «по кобыле»,* на которой был растянут преступник. Но «Берегись, ожгу!» все-таки приходилось и тому, за кого хлопотали родные. Это уже был какой-то шик Кирюшки. Арестанты и вообще воры очень боялись и «уважали» его. Попасть к нему в лапы страшило всех.

Серпуховская застава

Через Серпуховскую заставу тракт ведет в украинские города: через Тулу, Орел в Курск, Харьков, Полтаву и далее. За Подольском, уездным городом Московской губернии, тракт этот разделяется: один ведет, как я сказал, на Украину, а другой, поворачивая вправо, ведет на Варшаву. Большие, выдающиеся ярмарки украинских городов, как «Коренная» близ Курска, «Ильинская» — в Полтаве и после Нижегородской первая ярмарка «Крещенская» — в Харькове, вызывали очень большое движение по этому тракту, и через Серпуховскую заставу проходило немало обозов как русских «гужевых» извозчиков, так и малороссийских «чумаков», приезжавших сюда на своих волах. Эти чумаки представляли для нас интерес своими костюмами: они одевались в белые рубахи, заткнутые в широчайшие шаровары, в высокие бараньи шапки, несмотря иногда на сильную жару. Всегда перепачканные дегтем, они, казалось, были ленивы, как их волы. Но они пришли из благословенной, благоухающей Украины, о которой мы много слыхали, и это вызывало к ним наши симпатии, хотя мы и дразнили их «мазепами», считая это почему-то обидным для них.

— Из какой губернии? — спросишь, бывало, «чумака».

— Изо всех понемножку, — острит хохол, усмехнувшись.

Много шло народа через эту заставу на богомолье в чудный, сказочный для нас Киев, где так много «почивает мощей святых подвижников», где так много давней старины, где течет чудный синий Днепр, не уступающий своей родной сестре Волге. Они дети одной матери — Валдайской возвышенности; только вот Днепр ушел на юг казаковать, а другую сестру, Двину, сманили ганзейские купцы, и она бросилась к немцам, только Волга прокатилась из края в край родной Руси и разлеглась на ее просторе.

Захожие богомольцы рассказывали нам об этом, и мы жадно их слушали, затаив дыхание. Рассказывали нам и о Польской стороне возвращавшиеся оттуда со службы «николаевские» солдаты и не хвалили тамошнее житье. Видали мы и героев-севастопольцев и слыхивали их рассказы об этом беспримерном в истории страшном бое Руси почти со всей Европой.

Много до «чугунки» двигалось народа по этому тракту, а у нас был кабак близ деревни Нижние Котлы, к нам и заходил пеший люд то погреться, то отдохнуть и рассказывал, где бывал, что видал, что слыхал. Много бывалого народа заходило. И я, еще не выезжая из Москвы, уже отчасти был тогда знаком с югом, который представлялся нам каким-то эдемом.

Серпуховская застава стояла совсем на отлете; к ней не примыкала ни одна улица. Большая и Малая Серпуховские улицы* чуть не за версту от нее обрывались, и со стороны Москвы к ней примыкало скорее поле, чем пустопорожняя площадь.

Недалеко от заставы, у самой Москвы-реки, находится Данилов монастырь, основанный князем московским Даниилом Александровичем.

Около этого монастыря находилась теперь уничтоженная Даниловская застава, она вела, кажется, в Каширу. Существовал и такой тракт, и часто приходилось слышать: «Мы по Каширке». Об этой заставе, как и о Симоновской, теперь тоже уничтоженной, и сказать нечего.

С другой стороны Серпуховской заставы, но несколько вдали от нее, находится очень красивый Донской монастырь,* богатый постройками. Великолепная ограда и храмы внутри нее поражают своим величием.

От заставы к обоим этим монастырям шел Камер-Коллежский вал.

По ту сторону заставы, за Москвой, находится деревня Даниловка, левая сторона которой застроена фабриками и частными домами. С правой стороны деревни, поодаль от нее, находится Даниловское кладбище, а близ него — еврейское и татарское. Мимо них идет шоссе в «Черемушки», имение князя Меншикова.

В Даниловке обитали местные крестьяне, занимавшиеся огородничеством. Среди ближайших обитателей местность около Даниловки не пользовалась завидной репутацией. Овраг в конце деревни, через который был перекинут мост, считался довольно опасным местом. Здесь до постройки фабрик было очень пустынно. А за оврагом путь шел на крутую, высокую и довольно длинную гору — так не очень ускачешь от опасности. На этой горе, с левой стороны, поодаль от дороги, было какое-то заведение Шарапова, а с правой стороны находились у самой дороги две бойни — Бронникова и Кудрявцева. Потом гора спускалась круто опять в низину. Здесь с одной стороны находилась рогожная фабрика Власа Емельянова и около нее трактир Душкина, а с другой — два наших кабака и за ними на крутом взгорье наша же живодерня, где я одно время жил на отчете, управляя ею и наблюдая за кабаками. Потом мы совсем сюда переехали и жили здесь несколько лет. За нашей живодерней находился очень красивый Гусиный овраг, где было чье-то заведение, в котором варили бычью кровь, употреблявшуюся на какую-то краску. Кругом было много кирпичных заводов старого образца. В то время только на заводе князя Грузинского была устроена усовершенствованная печь, а другие работали по-старому.

Вблизи шоссейной дороги, около лощины, были замечательные по своей величине и запутанности пещеры, которые образовались от добывания мелкого камня для шоссейных дорог. В пещерах этих пряталось много крупного и мелкого жулья, да тут же находилось немало и важных преступников. Найти их не было никакой возможности. Они проживали там и лето, и зиму, так как под землей тепло. Меня водили в эти пещеры, без проводника оттуда и не выйдешь. Все они усеяны коридорами в разных направлениях; они, словно раки, расползаются во все стороны. Жутко показалось мне там. Не знаю, существуют ли они теперь или завалены.

Далее по шоссе за этой низиной находилась деревня Нижние Котлы опять-таки на крутой горе, а за ней — село Верхние Котлы, откуда, по сказаниям историков, выстрелили из пушки пеплом сожженного загадочного первого Димитрия Самозванца. Близ этого села поворот к знаменитому селу Коломенскому, куда ведет хорошее шоссе.

Село Коломенское не принадлежит к Серпуховскому тракту, и о нем не место здесь говорить.

Вернусь к нашим кабакам, которые были как бы центром окружающей местности. Во-первых, около них и поблизости были рогожные фабрики; одна, как я сказал, Власа Емельянова — с двумя тысячами рабочих, а другая, только что выстроенная, — Беляева с полутора тысячами рабочих, Нижние котлы бойни, заведение Шарапова. В летнее время у нас в кабаках бывала масса рабочих с кирпичных заводов, рабочие-камнеломы «из пещеры», проезжающие крестьяне-огородники из ближних сел и деревень, дальние проезжие и прохожие. У нас было людно уже от одних рогожных фабрик. Судите, как было людно, если в летний день продавали одного пива на семьдесят рублей.

Когда зачиналась «Южная», как тогда называли Курскую железную дорогу, еще много двигалось народа по этому тракту и заворачивало в наши кабаки. Бывало, завернет зимним студеным или непогожим днем какой-нибудь «севастополец» или «николаевец» из-под Варшавы, поднесешь ему стаканчик вина да щей нальешь, и он начнет свои рассказы о Севастополе, о Польше, и долго, бывало, слушаешь его и жадно запоминаешь.

— А куда же ты бредешь, кавалер? — задашь ему вопрос.

— А до дому. В Костромскую, стало быть, губернию.

— Да есть ли у тебя кто дома-то? — снова спросишь его.

— А кто-е знает. Чать, все померли. Как в службу ушел, ни весточки не получал. Двадцать пять лет вот царю и отечеству прослужил и теперь остался, должно быть, один у бога, как перст. А была жена молодая и детки уже было пошли, — грустно заключит он и смахнет тяжелую, невольную слезу.

А иной, чтобы забыться, под лихую гармонику да гитару в задорный пляс пойдет. А там разом оборвет да и промолвит:

— Довольно наплясался за службу-то. Поиграли по спине палочками — словно на ней струны натянуты… Пора до дому, к погосту ближе.

И, укрывшись от холода чем можно, скажет:

— Прощайте, благодарю за угощение! — и зашагает вдоль дороги к Москве, а в лицо ему вьюга хлещет…

Любил я в такие дни поторчать в кабаке и послушать рассказы бывалых людей. Заходили отдохнуть богомольцы и из Киева, эти летом больше. Усядутся у кабака на траве и пойдут выкладывать о святынях Киева, о нем самом, о пути туда, и их слушаешь развеся уши. Были удивительные мастера рассказывать. Были между ними и прямо поэты; он тебе так иное место разукрасит, что и не узнаешь его, когда попадешь туда потом. Наговорит тебе о чудных, ароматных ночах в степи, о темно-синем усеянном звездами небе, которые так близко, что хоть руками хватай, о голубоватой луне, о реках, что широким раздольем разлеглись в степях, о певцах-бандуристах и о добром и ласковом привете хохлов. Иной так говорит, будто ручеек журчит, — слушаешь его и улетаешь мыслью в те счастливые края, где и реки текли сытою,* и берега были кисельные.

Вернемся в Москву. Конная площадь. Дровяная и Коровья площади, как окраины Москвы, можно отнести к району Серпуховской заставы. Конная площадь занимала пространство около квадратной версты, по крайней мере вдоль она была немного менее версты, а в ширину — около полуверсты. В осеннее и вообще дождливое время она была вся сплошь покрыта такою густою грязью, что, бывало, еле ноги вытаскиваешь. Посреди этой грязи стояли так называемые «прясла», в которых устанавливали выведенных на продажу лошадей.

В базарный, а особенно в воскресный день народа была масса. Крик висел в воздухе. Цыгане, эти маклеры по покупке и продаже лошадей, усиленно орали, стараясь криком убедить покупателя в добрых качествах лошади. Без них, действительно, пришлому человеку нельзя было ни купить, ни продать лошади. Цыган оборудует это и ловче, и скорее, не упустив случая, конечно, и «нагреть». Но замечательно вот что: если незнакомый покупатель даст цыгану разменять хоть сторублевую бумажку, он непременно вернется: не было случая, чтобы цыган скрылся с деньгами.

У цыган и барышников существует свой жаргон, куда вошло каким-то образом немало татарских слов, как, например: «бешь-алтынный» — пятиалтынный; «бешь-дерив» — пять рублей; «онбешь», происшедшее от «онец» — десять и «бешь» — пять; «алтыги» — шесть рублей; «экиз» — полтинник; «жирмас» — двадцать… Говорят на этом жаргоне очень быстро, как на родном языке. У них в этом случае доходит даже, так сказать, до кокетства — так, в разговоре вместо «лошадь» они говорят «лохать». Одно время они каждого мужика звали почему-то «Фролка». Цыгане эти больше из Грузин да из Донской слободки, что близ Донского монастыря. Барышники преимущественно из Рогожской, от «Креста», из Верхних Котлов.

На Конной были барышники, которые торговали «графскими» лошадьми, таковы: Островский, братья Илюшины и некоторые другие. Лошади у них хорошие, и они поддерживали свою репутацию.

На Конной, конечно, практиковалось кнутобойство, свистевшее весь базар в воздухе. Даже пятилетний цыганенок, увязавшийся с отцом на Конную, и тот размахивал кнутом. На Конной кнутом наказывали и преступников. Но это, собственно, было не на Конной, а на Дровяной и Коровьей площадях, что за Конной. Не только вид черного, мрачного эшафота и казни на нем кнутом или плетьми, но даже и самое воспоминание об этом вызывает омерзение, и перо валится из рук…

Калужская застава

Калужская застава — не из бойких. Она так же, как и Серпуховская и некоторые другие заставы, со стороны Москвы порядочно удалена от жилья. К району Калужской заставы принадлежат и Калужские ворота. Отсюда и начнем свой рассказ.

Калужские ворота, как и Серпуховские,* представляют собою круглую площадь, окруженную зданиями, образующими этот круг. Площадь небольшого размера, но там с давних времен существует рынок, где можно приобрести почти все необходимое для среднего класса людей, как-то: мясо, рыбу, зелень, платье, обувь, шапки, ситцы, плотничные и другие инструменты. Рынок довольно, так сказать, полный, но далеко уступает не только Немецкому или Смоленскому, но даже и Таганке.

К Калужским воротам прилегают улицы Замоскворечья от Серпуховских ворот, от «Крымка», как называют в простонародье местность около Крымского моста, и улицы, идущие к заставе. Из них главная — Калужская, потом Ризположенская, или, попросту, «Серединка», и Шаболовская.*

Когда Москва делилась на Белый и Земляной город, последние были отделены друг от друга, и для сообщения между ними существовали ворота. Так, в Белый город вели: Пречистенские, Арбатские, Никитские, Тверские, Петровские, Сретенские, Мясницкие, Покровские и Яузские ворота. Пречистенские начинались у Москвы-реки, близ Бабьего городка. А по ту сторону Москвы-реки было уже Замоскворечье, которое и считалось Земляным городом. У него, кроме Пятницких, если считать круг по линии ворот Белого города, не было других ворот.

Пятницкие ворота существовали не для административного разделения города, а вероятно, или для сбора «мыта», то есть пошлин, или просто для наблюдения за прибывающими в город.

Земляной город как в самой, так сказать, главной части Москвы, так и в Замоскворечье был от разных слобод, как, например, Ямских, Оружейных, Пушкарских и других, отделен валом, и для сообщения со слободами существовали ворота, к числу которых принадлежат и Калужские.

Теперь никаких ворот нигде нет, да и я их уже не застал.

Был особый класс людей, называвшихся «воро́тниками»* и наблюдавший за воротами. Они образовывали нечто вроде слободы и жили близ Тверской улицы, недалеко от церкви Благовещения пресвятыя богородицы. Воро́тники выстроили здесь свой храм во имя святого Пимена, а потом они разделились, и часть их ушла в село Сущево, где они тоже выстроили храм во имя того же святого Пимена. Таким образом образовались две местности — Старые и Новые Воро́тники.

В старину местность за Калужскими воротами считалась загородною, и там были дворцы вельмож. Там, где теперь Мещанское училище,* был дом Полторацкого, и его в мои детские годы звали Полторацким училищем. Об этом училище поделюсь своими впечатлениями, которые я вынес оттуда, имея честь получить там образование как богатый купеческий сынок; там таковые обучались.

Нас было там приблизительно 450 человек; большинство состояло из бедных московских мещан, обучавшихся за счет капиталов московского купечества, которое и основало это училище в начале тридцатых годов прошлого столетия. Мы занимали огромное трехэтажное здание. В нижнем этаже находились больница, гардеробная, столовая, первый младший класс, швейцарская с прекрасной чугунной лестницей, палаты призреваемых стариков, кухня и так называемая «приставницкая», где жили «приставники», то есть младшие надзиратели из семинаристов — народ грубый, неразвитой, представители «бурсы» Помяловского. Во втором этаже находились остальные классы, которых было четыре, по два отделения в каждом, так называемый «совет» — зал для совещания попечителей, которые и собирались по вторникам, прекрасная церковь во имя святого Александра Невского, актовый зал и квартира старшего надзирателя. В третьем этаже были спальни. Все комнаты были просторные, с массой воздуха и света; особенною чистотою отличались спальни. Одежда и стол были «казенные». Все ученики были «живущими», и домой отпускались только по праздникам. Учившиеся за плату платили сто рублей в год на всем готовом. Одевали нас в какие-то грубого сукна казакины и толстейшие синие халаты, когда мы шли гулять зимой. Халаты эти почему-то назывались «шинелями». Кормили нас очень плохой пищей, да и то впроголодь; кто побойчее, тот выпрашивал у буфетчика хлеба, когда уж очень подводило живот. Обед состоял из трех блюд: плохих щей из серой капусты, к которым выдавался кусок говядины, величиною в квадратный вершок и толщиною в обыкновенный блин, из трех картофелин и из суповой ложки каши, еле помасленной; за ужином два блюда — без картофеля. Утром полагалось по кружке чаю и по булке, а после классов, в пять часов вечера, уже по одной булке.

Вставали мы в пять часов утра, шли на молитву, пили чай, а потом дежурные мели полы, стирали пыль и чистили медные приборы на окнах и дверях. В восемь часов начинались уроки, продолжавшиеся до двенадцати, потом обед. После обеда, если было лето, то есть время до каникул, ходили купаться в свои красивые пруды и гуляли по саду и по двору, развлекаясь играми в лапту или казаки-разбойники, а зимой облекались в «шинели» и путешествовали через Нескучный сад на Москву-реку, затем по Крымскому проезду к Калужским воротам и домой.

В два часа начинались опять уроки и шли до пяти. Вечером мы устраивали какие-нибудь игры или каждый отдельно чем-нибудь занимался, или рисовал, или клеил коробочки, кто писал сочинение на заданную тему, кто готовил другие уроки.

Учителя у нас, особенно в последнем классе, были прекрасные. Таковы, например, незабвенный Порфирий Ефимович Градобоев, этот король чистописания; он преподавал во всех классах, и память о нем, как об учителе и о добром человеке, жива у всех, кто у него учился. Слава его была громадна, и его ученик — градобоевец брался купцом-хозяином в контору охотнее, чем ученики других учителей. И действительно, мы, градобоевцы, писали отлично, да и теперь, отставши от чистописания, еще при случае можем тряхнуть стариной. Дело в том, что мы знали правила чистописания, а не бессознательно копировали учителя. Благодарные ученики на Ваганьковском кладбище воздвигли своему дорогому учителю памятник. Павел Ефимович Басистов, составитель хрестоматии, был учителем русского языка; он выглядывал барином, уж очень был «благовоспитан», но был к нам добр и внимателен. Он приохотил нас к чтению и сочинениям на разные темы. Учитель арифметики, Николай Николаевич Кацауров, тоже был хороший учитель и добрый человек, но всегда серьезный. Мы этих учителей любили и уважали. Но особенно мы полюбили, хотя и не были к нему так близки, как к Градобоеву, учителя истории и географии Алексея Александровича Толстопятова. После учителя, занимавшегося «по казенной надобности» и задававшего уроки «отсюда и досюда», к нам вдруг является человек с основательным знанием своего предмета, чем и делится с нами. Обладая даром слова, удивительно мягким характером и симпатичным голосом, он сразу овладел нами, и его предмет стал нашим любимым предметом.

Его рассказы из греческой и римской истории увлекали нас. Помню очень хорошо, как он однажды читал нам «Слово о полку Игореве» в переводе Гербеля. Какое мы получили наслаждение! Как прекрасен казался нам в эти минуты милый Алексей Александрович! Он словно разбудил нас, словно новый мир открыл нам, указав, что есть более высокие интересы в жизни, чем коммерческие, что душа живет не одними расчетами и что есть книги поважнее бухгалтерских. Кстати, учителя бухгалтерии мы не любили. Мы изучали две бухгалтерии: русскую в пять книг и итальянскую в девять книг, и в жизни и та и другая оказались или совсем непригодными или очень мало пригодными.

Остальные учителя были таковы: один, например, не столько спрашивал учеников, сколько допрашивал, причем тыкал табакеркой в грудь. Другой, но это в другом отделении, при неточном ответе ученика орал: «В зубец!», «В мордец!», «В скулец!» — и лез на ученика с кулаками. Но ученики обожали его. Он никогда никому не поставил плохого балла, помогал ученикам, заступался за них и как учитель был прекрасный. Несмотря на его крики и кулаки, он никогда никого пальцем не тронул. Даже ученики и не его класса любили его, находя в нем и в Градобоеве своих защитников.

В общем из училища выносилось немного научных знаний, и приходилось их дополнять самообразованием или частными уроками.

Через две недели мы ходили в свою баню, которая находилась у пруда. Будили нас для этого в четыре часа утра криком, как и всегда: «Дети, вставать!», тут еще прибавлялось: «В баню!» Каково было детям от восьми до четырнадцатилетнего возраста вставать так рано! Да и вообще-то мы плохо высыпались. Давали нам кусочек мыла с обыкновенный кусок сахару и натискивали нас в небольшую, жарко натопленную комнату так, что рукой трудно было шевельнуть, а ходить надо было через головы других. Голову мы должны были мыть сами. Терли же нас дядьки по очереди. Ляжешь на спину — раз! «Перевернись!» — кричит дядька. Перевернешься. «Два-а! Готово!» Дядьки же и окачивали нас. Белье нам давали холстинное и грубоватое, но безусловно чистое. Носильное белье меняли мы раз в неделю, а наволочки и простыни — через две недели.

За училищем вдоль той же Калужской улицы находились две больницы; одна из них именуется Городская, а другая — Голицынская.* За ними шли владения богача Титова, нынешние «Титы»,* а далее — превосходный Нескучный сад, с дворцами в нем.

Прежде это место принадлежало графу Орлову, откуда он на роскошно убранных превосходных конях, окруженный многочисленной свитой прихлебателей, гостей и слуг, выезжал на охоту или на прогулку в Петровский парк и Сокольники. Жизнь в Нескучном представляла разливанное море. Орлов жил тогда в Москве; около него группировалось все московское знатное барство. В Нескучном саду гремела музыка, пели песенники, водились громадные хороводы, сжигались блестящие фейерверки, горела иллюминация, устраивались кулачные поединки, в которых участвовал и сам граф, медвежьи бои и травля.

Рогожская застава

Рогожская застава* была одною из самых оживленных застав. Все прилегающие к ней улицы и переулки были сплошь заселены ямским сословием и спокон веков живущими здесь купцами и мещанами. Большинство этих обитателей принадлежало к древлепрепрославенной вере* «по Рогожскому кладбищу». Эта жизнь по-древлепрепрославленному создала особый быт, выработала свои условия; здесь нравы и обычаи резко отличались от остальной Москвы, особенно от ее центра. Пришлый элемент появился здесь только с постройки Нижегородской железной дороги. Новизна, принесенная этими пришельцами, долго не прививалась к старому строю жизни, но в конце концов одолела, и Рогожская, как хранительница старых заветов, рухнула и слилась под давлением духа времени с остальным обществом.

Рогожская Палестина велика — в ней в конце шестидесятых годов было пятьдесят две тысячи коренных жителей, девятнадцать церквей и пять монастырей да еще Рогожское кладбище. Жизнь тогда была здесь замкнутая, постороннему почти невозможно было проникнуть сюда.

Я, уроженец Рогожской, прожил в ней почти сорок лет, насмотрелся на жизнь ее обитателей и сам жил такою же жизнью, пока судьба не выкинула меня на иную дорогу. Жизнь, замкнутая и тихая для постороннего наблюдателя, катилась привольно, широко, согласно нашему понятию о ней, и мы, молодежь того времени, срывали ягодки этой жизни, и мед не только, как в сказке, по усам тек, а и в рот попадал. Эта замкнутость и «ежовые рукавицы» старших и вызывали нас на простор. Да и сами старики, хоть и осторожно, хоть и тайком от других, но жили тоже, пожалуй, не хуже нас. Им, видите ли, можно, а нам — грех. Иной отец семейства так тряхнет мошной, что небу жарко, а мошны были здоровые. Особенно у «Макария»* разгуливали наши почтенные главы семейства, — куда уж нам: мы в шампанском певичек не купали, а жаркими объятиями да горячими поцелуями наслаждались.

Театров бесовских мы не знали, да и знать не хотели; литература для нас была тоже звук пустой. Дальше «Францыль Венециана» или «Гуака, или Непреоборимая верность»* и тому подобных произведений мы не шли, да и то их читали больше девицы — тогда еще барышнями не звали их, — а мы, парни, совсем не брались за книгу.

Сплетни, конечно, ходуном ходили, и немало было греха из-за них, но без этого уж нельзя.

Крепко держали наших девиц домашние аргусы* — так во все глаза и глядели за каждым их шагом. Тяжеловато было нашим девицам, и ходили они с опущенными глазками, как бы выражая сугубую скромность. Сидеть день-деньской за пяльцами да взглядывать иногда на редко проходящих людей в окно, все заставленное геранью, настурцией, резедой, — не особенно весело. Иная, может быть, что-нибудь и прочла бы, да нечего, да еще не велят читать книгу, напечатанную по-граждански, — грех, а читать давно уже знакомый псалтырь — скучно. Запела бы иная песенку, высказала бы, что накипело у нее на душе, да нельзя, — глядишь, или бабушка, или дедушка молятся, либо духовное читают, — помешать можно, в соблазн ввести. Пройтись прогуляться — и думать не смей. Против этого гнета зарождался протест, и девушки спешили замуж, лишь бы вырваться на относительную свободу, оттого у нас и свадьбы не переводились всю осень и зиму. Вот на этих-то свадьбах и улыбалось счастье молодежи, а иногда и «дело» зачиналось, то есть новая свадьба.

По субботам и особенно перед большими праздниками ходили в баню. Женщины ходили гурьбой, всей семьей, а семьи бывали большие. Это было какое-то торжественное шествие — с узлами, со своими медными тазами, а то грех из никонианских* мыться. В банях теснота, шум, возня и часто брань. За такими семьями часто посылались дровни, так как из бани идти пешком тяжело. В такие дни по улицам целый день двигался народ в баню и из бани, и у всех веники, которые тогда давали желающим даром, а желающие были все — веник в доме вещь необходимая.

— Вон Толоконниковы в баню поехали, — говорит кто-нибудь, глядя в окно.

И действительно, внушительных размеров лошадь с трудом тянет воз, нагруженный дебелыми мамашей, тетеньками, дочками, племянницами, дальними родственницами и маленькими детишками, у которых в руках баночки, пузырьки, которыми они забавляются в бане, играя водой, и почти у каждого крендель или баранка, которые они для забавы и жуют дорогой. Послебанное чаепитие было довольно торжественно.

В праздник тоже целыми семьями, за исключением тех, кто дома занят, идут к обедне.

Все делалось по раз заведенному порядку, и за нарушение его неосторожному грозила беда — будь то хоть сам владыка дома. Женщины никому не прощали нарушения заветов старины, и ими, только ими и держалась дикая косность, они одни не пускали света в заскорузлую и пошлую жизнь, где все сосредоточено было на внешних обрядах…

Главными улицами в Рогожской считались Тележная и Воронья,* но первая была главнее, на ней-то и сосредоточена была вся суть рогожской жизни. Вся она сплошь состояла из постоялых дворов, в которых и останавливались все обозы, проходившие по Владимирскому и Рязанскому трактам. Дома были все каменные, двухэтажные, но самые дворы были с деревянными навесами и вымощены тоже деревом, оттого здесь и бывали колоссальные пожары.

Вся улица бывала уставлена продающимися телегами, тарантасами, кибитками. Торговали на ней, кроме простых телег, и экипажами средней руки, и шорным товаром, и всем, что нужно ездившим по дорогам. Для проезда оставлена была только середина улицы. Улица эта была очень широкая. На ней с раннего утра толпился народ, и она представляла большую ярмарку. Движение народа, обозов, троек с звенящими бубенцами — все это ее очень оживляло, и она резко отличалась от всех московских улиц. Трактиры и полпивные были всегда полны народом. Гул стоял над улицей. Одним своим концом она выходила на Сенную площадь близ заставы, а другим упиралась в улицу Хиву,* название которой происходит будто бы оттого, что здесь останавливались приезжавшие из Хивы. Название Рогожская происходит от села Рогожи, что теперь город Богородск, в пятидесяти верстах от Москвы, по Владимирскому тракту. Далее я коснусь этого бесшабашного тракта.

В Макарьевскую ярмарку на Тележной улице была такая толчея, что, я помню, мы с отцом, идя в пять часов утра, еле протискались. Не только с Владимирского и Рязанского трактов стекались сюда обозы, но положительно со всей России, главным образом направляясь к «Макарию», как звали тогда Нижегородскую ярмарку.

Представьте себе, каково было скопление обозов и народа в это время! Не только дворы, но и улица была загромождена обозами, и многие останавливались на Вороньей улице и Хиве.

Народ был здесь ловкий, оборотистый, лихой — жизнь ключом кипела. Отделенная от остальной Москвы рекой Яузой и длинными улицами, местность эта являла собой нечто отдельное, словно это был особый народ со своими нравами, обычаями, со своей неустанной, горячей деятельностью.



Поделиться книгой:

На главную
Назад