Сборным местом для всех этих балетоманов были: днем — кондитерская Трамбле на Кузнецком мосту, а вечером — ресторан гостиницы Шевриэ, бывшая Шевалье, в Газетном переулке. В первой было два больших окна, из которых удобно было наблюдать за балеринами, любившими после репетиции в театре прогуляться по Кузнецкому. В ресторане собирались вечером люди более или менее состоятельные и там передавались балетные новости, впечатления, надежды. В то время обширных ресторанов с десятками столов и в помине не было, и у Шевриэ было всего две маленькие комнаты с двумя столами, и те по большей части были незаняты, особенно же в поздние часы. Поэтому разговоры могли быть совершенно свободными, по-семейному. Изредка к компании присоединялся кто-либо из мужской половины балетной группы, и тогда беседа, сопровождаемая более или менее роскошным угощением, делалась оживленнее, закулисные новости передавались во всеуслышание всем присутствующим.
Как в салоне Шевриэ, так и в задней комнате театральной кофейни часто происходили обильные «возлияния», бутылки шампанского быстро опорожнялись одна за другой. Специалистом по этой части был некто М., довольно богатый помещик старого закала, уже не первой молодости. Я не помню, чтобы я когда-либо встречал его трезвым. Он тоже был из числа неизменных балетоманов, но уже женатый на одной только что вышедшей из училища балерине. Венчался он в походной церкви одной из московских казарм, где полковой священник славился тем, что готов был венчать без всяких формальностей кого угодно и на ком угодно. Эта свадьба долго была темой бесконечных разговоров в балетном мирке. Однажды веселая компания с М. во главе у Шевриэ, в которой участвовали двое из балетных артистов, села на извозчиков и поехала по улицам уже при рассвете, причем один из артистов сел на лошадь в позе Дон-Кихота, а другой, забронировавшись шубой, стал ногами на сани, как царь Кандавл, въезжавший на сцену. Кажется, эта прогулка кончилась в полицейском участке.
Балетным завсегдатаем уже в шестидесятых годах был один из моих университетских товарищей, А., очень богатый юноша, отличавшийся красивым лицом и громадным ростом. Благодаря этому росту он часто появлялся на страницах карикатурного журнала «Развлечение», который был очень популярен в Москве. Помещение карикатурного портрета в нем в то время считалось своего рода почетом, и многие чуть не обижались, что не удостаивались такого почета. А вскоре женился на одной представительнице аристократической семьи, которая короткое время была в оперной труппе, под фамилией Энгалли, но затем оба супруга исчезли бесследно с московского горизонта. Как все это далеко от нас!
Как относилась наша московская публика к театрам вообще? Такой вопрос вызывает троякий ответ, смотря по труппам.
Балетные спектакли, помимо балетоманов, имевших свои «интересы» на сцене или желавших выглядеть таковыми, привлекали зрителей, ищущих приятных для глаз картин, или таких субъектов, которым надо же было куда-нибудь деваться по вечерам. Большинство таких равнодушных зрителей согласовало свои знаки одобрения с тем, как их проявляли «перворядные» балетоманы. Зааплодирует гусар К., стало быть, это хорошо, и давай аплодировать, хотя такой зритель не знает, почему эти аплодисменты заслужила балерина Дюшен, а другая, Борегар например, их не удостоилась. В балет возили много детей, особенно полюбивших «Конька-Горбунка», и их смех громко раздавался по зале при всякой комической сцене, более всего при той, когда татарский хан бросается в котел.
Оперные спектакли, преимущественно итальянские, посещались, как я уже говорил, из моды, из подражания Петербургу. Люди более или менее пожилые, воспитанные на итальянских мотивах, веселых и задушевных, любили их заново слушать, сравнивая их настоящее исполнение с тем, какое доставляло им такое высокое наслаждение в пору их молодости. Наконец, было много таких, которые шли в оперу ради того, чтобы на других посмотреть, благо весь московский «бомонд» был там налицо, а равно и себя показать, и в ряду этих последних первое место занимали чадолюбивые мамаши, вывозившие своих дочек, жаждавших надеть на себя узы Гименея.* Но настоящие любители и ценители музыки составляли редкое исключение, и, между прочим, я отмечу, что одна ложа под бельэтажем была абонирована вскладчину тремя из бывших моих профессоров университета, которые славились как знатоки музыки.
Само собой разумеется, что когда на сцене появлялись такие мировые знаменитости, как Патти, Мазини, Коттони и другие, вся Москва устремлялась в театр, и многие абоненты спекулировали своими местами, продавая их по высоким ценам.
Что касается Малого театра, то публику привлекали не столько самые произведения, сколько игра любимых и популярных артистов, что особенно видно было в то время, когда действовала так называемая бенефисная система. Бенефис такого любимого артиста — Шумского, Федотовой, Живокини — был чем-то вроде празднования именин. При первом появлении бенефицианта раздавался гром аплодисментов, подносились подарки, и он раскланивался порой в течение нескольких минут. Тогда никого не шокировало то, что, например, Шумский в образе царя Иоанна Грозного таким образом раскланивался, прервав действие, и принимал из рук капельмейстера подношения в виде серебряного кубка или золотого портсигара. Обыкновенно к бенефису первых сюжетов ставилась какая-нибудь новинка, но это не было общим правилом уже по одному тому, что таких новинок не бывало много.
Но появление такой на сцене Малого театра возбуждало живейший интерес в нашей публике, и в этом пальма первенства безусловно принадлежала Островскому: первое представление его новой пьесы было целым событием, собиравшим в залу Малого театра весь цвет московской интеллигенции, тем более заинтересованной, что Островский не печатал своих произведений до постановки их на сцене. Единственным исключением было появление, сколько мне помнится, «Горячего сердца» в «Отечественных записках». Такой же интерес вызвала в публике давно обещанная и долгое время подготовлявшаяся к постановке трагедия А. Толстого «Смерть Иоанна Грозного», шедшая в первый раз, если не ошибаюсь, в бенефис Вильде, игравшего роль Годунова. Трагедия эта не имела того успеха на сцене, при первоначальной ее постановке, какой можно было ожидать при чтении ее.
Говоря вообще, публика Малого театра, как ни разнообразен был ее состав, всегда отличалась более серьезным характером, чем та, которая наполняла Большой, особенно на балетных спектаклях. Много было людей, считавших своей обязанностью посмотреть любую новую пьесу и заинтересовавшихся ею по газетным отзывам, которые неизменно следовали за первыми представлениями. В числе таких театральных критиков был в шестидесятых еще годах некто Пановский,* старичок, с типичной наружностью, но довольно бездарный и мало сведущий в иностранной драматической литературе, отчего в его статьях нередко попадались курьезы, как, например, пьесы одного автора приписывались другому, французские — немецкому драматургу. Гораздо более знающим и авторитетным критиком был многие годы подвизавшийся в «Московских ведомостях» С. Флеров,* писавший под фамилией Васильев. Он был сначала мировым судьей, затем короткое время членом городской управы, но вскоре покинул службы и посвятил себя исключительно газетному сотрудничеству. (Тогда слово «репортер» и самое понятие об этом не было известно.) Не будет преувеличением с моей стороны, если я скажу, что в то далекое уже время драматический театр играл во многих отношениях воспитательную роль для нашей публики, хотя бы уже тем, что он ее познакомил со многими из лучших творений иностранной литературы.
Китай-город*
Поехать в «город», пойти в «город», по московской терминологии, значит отправиться в эту часть города. Здесь соединилась вся торговая сила, здесь сосредоточены огромные капиталы, здесь, так сказать, самая сердцевина всероссийского торгового мира.
С лицевой стороны Китай-города, выходящей на Красную площадь, находятся великолепные ряды, недавно выстроенные. До них стояли тут старые ряды.
Прежние ряды были невысокие, в два этажа, и выстроены были «с глаголями», то есть с двумя длинными выступами по сторонам: одним на углу Никольской улицы, а другим на углу Ильинки, у Лобного места.* Так эти выступы и назывались «глаголями». Средина рядов была украшена фронтоном, который покоился на больших, толстых, белых колоннах, или, как их называли попросту, «столбах». Против «столбов» стоял и теперь стоит памятник князю Пожарскому и гражданину Минину,* поставленный в 1818 году. Между «столбами» толклись пирожники. Пирожки «подовые» — с подливкой, «воробушки» — маленькие пирожки, плавающие в масле в большой корчаге, «жареные» — в железных, обделанных деревом ящиках, блины на лоточках, горячая колбаса, яйца и белый хлеб на лотках были к услугам потребителей. Все это было очень вкусно, и всегда здесь толпился народ, а продавцы еле успевали угождать. Особенно в ходу были «подовые» пирожки, которые пекутся в особо устроенной печке «на поду»; они всегда подавались на блюдечке с подливкой. В скоромные дни пирожки были с мясом и яйцами; в постные дни — с груздями, с семгой и кашей, с кашей и снетками и горохом. Подливка была тоже постная. «Жареные» пирожки, кроме перечисленных начинок, бывали еще с вареньем и яблоками. Ели в «столбах», под открытым небом. Тут же сновали мальчишки с клюквенным квасом в стеклянных кувшинах.
Вдоль тротуара располагались по всей линии рядов разносчики с ягодами, яблоками, апельсинами, пряниками и прочими сластями. В «столбах» иногда появлялись и сбитенщики, но всегда они стояли у Лобного места.
Надо сказать, что все, что ни предлагалось съедобного в «столбах» и рядах и вообще в «городе», было чисто, вкусно и недорого.
Первая линия, шедшая вдоль всех рядов, называлась Ножовая — это была самая популярная линия. Здесь с одной стороны были лавки, а с другой, к наружной стене, — так называемые «овечки». Это стеклянные ящики, стоявшие на прилавках. В «овечках» продавали, как и по всей линии, в розницу. Здесь можно было купить пуговицы всех сортов, кружева, ленты, нитки, иголки, наперстки, венчальные свечи, галстуки, перчатки, носовые платки, чулки, носки, манишки и прочее в этом роде. В лавках, напротив «овечек», продавали обувь, шляпы, картузы, ковровые платки, шали, дамские пояса, веера и все то, что называется модными товарами. Запрашивали втридорога, а товар старались «всучить» не особенно доброкачественный. Строптивого покупателя провожали смехом или оскорбительными остротами. Распущенность была полная, и, несмотря на это, Ножовая линия с утра до вечера кишела покупателями, а главное — покупательницами. Чем далее в глубь рядов, тем становилось холоднее; здесь в проходах пахло сыростью. Здесь оживления было меньше, чем в Ножовой линии, и приказчики, стоя у дверей, зазывали покупателей и покупательниц, а зазевавшихся затаскивали в лавки, а потом «острили» над ними, стараясь отличиться друг перед другом. В самых рядах — торговля шелковой материей, ситцем, бархатом, чемоданами и другими товарами. Здесь торговали и оптом, и в розницу.
Каждый ряд носил свое название; были ряды Суконный, Суровской, Сундучный, смотря по роду товаров.
У оптовых лавок были навалены кипы товаров и загромождали и без того узкие проходы. С утра до ночи в рядах толкался народ, и говор гулко отдавался по линиям. Мальчики, отданные родителям для обучения торговому делу, страдали более всех у этих лавок. Они обязаны были стоять у дверей, не смея присесть, и должны были зазывать покупателей. Доставалось им главным образом зимой: они зябли на морозе, и щеки их всегда были отморожены. Особенно им неудобно было с чаем: стакан горячий, держать его — руки жжет, а руки окоченели; вот мальчик и перекидывает горячий стакан из руки в руку, обжигая их и губы, прихлебывая чай. Кроме этого, каждый считал необходимым к мальчику «руку приложить», начиная с хозяина и кончая простым рабочим парнем, и «трещали зубы» мальчиков… Это называлось «ученьем добру».
Что мальчики терпели, и сказать трудно! Их «гоняли» и хозяева, и приказчики, и хозяйки, и кухарки — кто за кипятком в лавку, кто с письмом, кто за разными покупками. Да еще прежде, чем пойти в лавку, мальчик должен был вычистить несколько пар сапог и хозяину, и старшему приказчику, и помощникам, и за все это, кроме «таски», — ничего…
Никольская улица была вся усеяна торговыми заведениями, торговавшими преимущественно церковными вещами и книгами; торговля здесь больше розничная, но довольно обширная. В то время, о котором я говорю, то есть лет сорок — пятьдесят тому назад, Никольская улица не представляла из себя того великолепия, как сейчас; тогда не было таких прекрасных домов, рядов и гостиниц. На Никольской улице, кроме Казанского собора,* находится греческий Никольский монастырь* с часовней. Недалеко от монастыря находится здание Печатного двора,* теперь Синодальной типографии. Далее следовали лавки книжные. Отсюда преимущественно и составилось выражение об известного рода литературе: «литература Никольского рынка», что сразу характеризовало низший сорт литературы, в огромном количестве расходившейся и расходящейся по Руси.
Возвращаясь назад к Красной площади, но другой стороной, встречаем торговлю под воротами домов книгами, а главное — лубочными картинами, которыми были увешаны широкие ворота. Любопытны были эти лубочные картины, теперь уже вышедшие из употребления. Они изображали в лицах и русские песни: как мужик на своей жене-щеголихе, по просьбе которой продал лошадь и корову и купил жене наряды, везет дрова из леса на дровнях. Тут «И не белы снеги», и «Не будите меня молоду», где изображен хоровод девушек, и пляшущий пастух с рожком, и стадо; здесь же красовалась популярная картина «Как мыши кота хоронили» и как купец «в трубу вылетел», на которой виден был вылетевший из трубы купец, в длинном сюртуке, в сапогах с бураками и с цилиндром-шляпой в руке. Потом генерал Бебутов* верхом на коне, под ногами которого шли маршем солдаты; битвы с турками и другими народами; народные русские сцены, а также сцены из сказок. Были картины раскрашенные, но как! Например, по всем воротникам донских казаков проведена одна линия, и кажется, что у целой сотни казаков один красный воротник, а размахнувшаяся рука живописца и неба немножко прихватит, а там и трава, и облака зеленые, и коричневые деревья, и мундир начальника полка, да, кстати, и голубая лошадь вместе с рекой, в которой, вероятно, по несчастью выкупался конь. Тут же развешаны были виды разных монастырей, популярных на Руси, и особенно виды Афонской горы, также «Страшный суд», с огромной зеленой извивающейся змеей.
— Вот, бабушка, все здесь будем, — говорит будочник, затесавшийся под ворота «курнуть», сгорбленной старушке с котомкою за плечами, слезливо смотрящей на картину.
Старушка поднимает глаза на блюстителя порядка и, вздыхая, говорит:
— И-и-и, где нам, батюшка, бедным, это только в пору вашему благородию.
Народ, всегда во множестве толпящийся под воротами, громко хохочет.
И всегда много глазеющего народа под воротами, а тут же, кстати, и пирожники, и блинщики, и мальчишки с малиновым квасом в стеклянных кувшинах.
Напротив греческого Никольского монастыря находится Богоявленский монастырь.* На этой стороне торговля преимущественно тульскими изделиями: самоварами и принадлежностями к ним, приборами к дверям, а также ножницами и вообще стальными изделиями. Переулки, ведущие с Никольской к Ильинке, и сама Ильинка ведут огромную оптовую, преимущественно мануфактурную торговлю. Тут ворочают огромными капиталами в сотни миллионов рублей, это центр всероссийской торговой силы. Здесь каждый торговый угол носит свое название: Мещаниново подворье, Суздальское подворье, Чижовское подворье и много других. На дворах этих подворий и находятся лавки и амбары, где происходит эта громадная торговля. Здесь мелкого покупателя нет, здесь «оптовик», который наезжает в Москву сам редко, а требования свои выражает или письмами, или «эстафетой», оттого здесь покупателя мало и видно. Но зато суета здесь большая: с утра до вечера рабочие, русские и татары, запаковывают и распаковывают товары, кладут на воза «гужевых» извозчиков, которые своими возами застанавливали, бывало, все подворья. Товары привозились и отвозились, грузились и разгружались, и жизнь кипела, как смола в котле. Тогда на этих подворьях такого простора, за исключением немногих, уж очень больших, и удобств не было, все было грязновато и темновато, особенно осенью и зимой. В свободное время, особенно близ вечерен, торговцы, молодежь, конечно, устраивали игру «в рыбку». Замораживали где-нибудь среди двора веревку, длины аршина в четыре, и около нее клали разные комки чего-нибудь. Один из играющих «водил», то есть брал веревку, а другие, подбегая, должны были ногой вышибать комки и «не поддавать», а если кого водивший «салил», то есть ударял рукой, то «водить» должен был уже попавшийся. В игре принимали участие иногда и приказчики.
Улица Ильинка берет свое начало от Красной площади и идет до Ильинских ворот, ведущих к улице Маросейке.* Это одна из самых богатейших улиц по торговле. Здесь, помимо торговли товарами, торговали и деньгами. Торговцы эти назывались «менялами» и до учреждения банков проделывали те же операции, что и последние, и, кроме того, меняли крупные ассигнации на мелкие. На Ильинке торговали серебряными изделиями; особенной торговлей отличались богачи Булочкины, у них лавка была завалена серебром. Торговали суконными товарами, шелковыми, парчой. Выделкой последней, доходившей до художественности, отличались Сапожниковы; затем мехами богатую торговлю вели Сорокоумовские. Был очень богатый торговец Усачев; он выезжал всегда на тысячных рысаках и прежде, чем попасть в амбар, пролетал Ильинкой в Успенский собор, а торговцы выходили смотреть, как он поедет. Усачев был видный представитель московского богатого купечества; дом его на Землянке был как дворец, с огромным садом, спускающимся по крутой горе к реке Яузе.
На Ильинке был музыкальный магазин Павла Ленгольда, где всегда пребывал знаменитый гитарист Высоцкий,* этот идеал всех гитаристов. Потом этот магазин перешел к Грессеру, от него к Мейкову, а от последнего к Куликову. Тогда, помнится, только и было, кажется, два музыкальных магазина — указанного выше Ленгольда Да Гутхейля, на Кузнецком мосту.
На Ильинку же одной своей стороной выходит старый Гостиный двор* — огромное, белое, с арками здание, захватывающее два длинных переулка, выходящих на Варварку, и самую Варварку другой своей стороной. Здесь на ночь арки загораживались досками, а сторожа спускали под арки огромных, очень злых овчарных собак, готовых разорвать каждого смельчака, пожелавшего проникнуть в амбар за чужим добром.
На Ильинке у маленькой площади находится и купеческая биржа,* теперь роскошное здание, а прежде — довольно «мизерное». Надо сказать и о достопримечательности этой улицы — о Новотроицком трактире, фигурировавшем во многих русских романах. Там московское богатое купечество на славу кормило и поило своих покупателей, и происходили «вспрыски» вновь затеянных торговых миллионных дел. В Новотроицкий трактир считалось необходимым свести всякого «видного» иностранца, впервые прибывшего в Москву.
От Ильинки к Варварке опять идут переулки, но здесь были большие амбары для склада товаров, хотя и тут шла большая торговля. Ближе к Москве-реке и гораздо ниже Ильинки протянулась улица Варварка, идущая от церкви Василия Блаженного до Варварских ворот.
Большинство богатых купцов, торговавших на этой улице, — бывшие крестьяне графа Шереметева. Торговали на этом конце Варварки бакалейным товаром, пряностями и воском; торговля была больше оптовая. На другой стороне этой улицы — то же самое.
Прежде чем говорить о Зарядье, скажу о Старой площади, тянущейся вдоль стены от Ильинских ворот до Владимирских, центр которой — у церкви Иоанна Богослова, что под вязом,* около которой, под воротами в стене и близ их, группировалась вся ручная продажа разного старья и рвани. На Старой площади торговали и торгуют готовым «русским» платьем, то есть поддевками, чуйками, армяками, полушубками, тулупами, длиннополыми сюртуками и «казакинами», запрашивают цену вчетверо и надувают в лучшем виде. «Нагреют на все четыре корки». Там же спустят платье и из разноцветного, ловко закрашенного сукна и изумительно заштукованных прорех. «Заштуковать» — это значит так зашить прореху, что хоть в микроскоп гляди, не увидишь. Для этого среди портных существуют особые мастера — «штуковальщики».
Ловкие торговцы нисколько не боялись выносить на свет из темных лавок такую вещь и так искусно вертели ее в руках, что больше показывали изнанку, а на замечание покупателя, что он видит только изнанку, торговец смело показывал «лицо», но уже запорошенное или пылью, если это было летом, или снегом, если зимою; в дождливую же осень торговец дальше дверей не шел, где было так же темно, как и в лавке.
Особенно хорошо торговали здесь перед святой неделей, перед рождеством и при наступлении холодов, когда требовалось теплое платье.
Тут же у церкви была и ручная продажа починенной старой обуви, платья и всякой рвани; попадались и хорошие вещи, преимущественно краденые; краденого здесь продавалось много, но продавали его осторожно и редко попадались. Здесь же нашли и медную пушку,* украденную в Кремле у Арсенала.* Здесь бы не побрезговали принять и Царь-колокол, если б его можно было украсть. Жулья здесь всегда бывало много, и они «чистили» карманы покупателей. Вообще посторонний держал себя здесь осторожно. Недавно эта ручная продажа переведена отсюда за Москву-реку, и в воротах открыт проезд…
Ниже Варварки, непосредственно за нею, начинается так называемое Зарядье и занимает собою с улицами и переулками большую площадь. От Варварки Зарядье тянется вплоть до стены, идущей вдоль набережной, и от Москворецкой улицы, что прошла от Василия Блаженного до Москворецкого моста, идет вдоль самой набережной, тоже до стены того же Китай-города, ведущей от Москвы-реки к часовне Боголюбской божией матери. Вдоль Москворецкой улицы идут лавки, торгующие пряностями; здесь всегда острый запах. Торгуют воском и церковными свечами, а также мылом и знаменитыми в то время муромскими сальными свечами. Они были так крепки, что торговцы зимой на морозе стучали ими одной о другую, и они не трескались и не ломались. Нагара они давали мало и горели ярко.
На противоположной стороне торговали веревками, рогожами, разной бумагой, а на самом углу у моста были живорыбные лавки с садками на реке, откуда и снабжалась Москва аршинными живыми стерлядями. Вдоль набережной, с наружной стороны стены находились лабазы, где вели торговлю хлебными товарами, а также рогожами, кулями и мешками…
Тогда славились там особенно подворья Глебовское и Мурашевское; там происходила крупная торговля.
Само Зарядье, как-то: улицы, переулки, дома и квартиры, было грязно до невозможности и пропитано ужасным воздухом; надо было иметь большую привычку, чтобы пробыть в Зарядье хоть час. Улицы и переулки узкие, тесные, народ какой-то обдерганный, — даже жутко становилось. Бывало, вырвавшись оттуда, радостно вздохнешь свежим воздухом.
Большинство купцов, торговавших в Китай-городе, жило за Москвой-рекой, а некоторые в Таганке, на Землянке и Рогожской.
Вокруг Китай-города
С южной стороны Китай-города протекает среди гранитной набережной Москва-река; через реку перекинут Москворецкий мост. Мост этот ведет с Москворецкого проезда, идущего от собора Василия Блаженного, на улицу Балчуг, где производится торговля, большею частью железом, пенькой и изделиями из нее.
О Балчуге я говорю кстати, как придется кстати говорить и о многом, не входящем в район круга, лежащего близ Китай-города. Часть Москвы-реки между Москворецким и Большим Каменным мостами, протекает не у Китай-города, а мимо Кремля, но, подходя одним своим концом к Москворецкому мосту, как бы касается Китай-города и дает мне некоторое право сказать об этой части реки несколько слов.
Лет тридцать пять или около этого на этой части реки по зимам устраивались рысистые бега. На льду выстраивалась большая беседка, как теперь принято называть — «трибуны», и устраивался обнесенный деревянной изгородью «круг» для бегущих на приз лошадей. Во время бега обе набережные и оба моста, Москворецкий и Большой Каменный, были переполнены любопытствующим народом. Москва всегда считалась любительницею «спорта», и поэтому недостатка в даровой публике не было. Кому же охота была платить за места на льду, хотя и там много бывало платной публики, когда можно было даром наслаждаться интересным зрелищем с обеих набережных и мостов? Десятки тысяч, а может, и целая сотня тысяч заполняли эти даровые места и напирали на железные решетки, трещавшие часто от натиска многотысячной толпы. Особенно велик наплыв бывал, когда «шли» тройки. Русский человек любит тройку, как что-то широкое, разгульное, удалое, что захватывает как вихрем, жжет душу огнем молодечества. Есть что-то азартное в русской тройке, что-то опьяняющее, — кажется, оторвался бы от земли и унесся за облака. Какой потрясающий крик вырывался из ста тысяч грудей, когда лихая тройка, стройно несущаяся, птицей быстролетной «подходила» первая к «столбу»! Взрыв крика сопровождался оглушительными аплодисментами, это была какая-то буря народного восторга.
В то время троичные бега были очень часты, и на этих бегах славилась тройка Караулова, которая каждый раз брала призы. Публика уже вперед знала, какие бы новые тройки ни являлись, возьмет приз тройка Караулова, и действительно никогда не обманывалась. Но карауловской тройке, как она ни была «остра», пришлось налететь на «зубастый сук». На бегах появился со своей тройкой простой мужик Лаптев. Тройка его запряжена была в простые дровни с мочальной сбруей, сам он и его подручный, сын его, были в лаптях, в деревенских шубах, шапках. Появление такого оригинала было встречено смехом. Все тройки в щегольских санях и сбруе, а тут дровни и мочальная сбруя. Лаптева и его тройки никто не знал, и все были уверены, что он осрамится и что карауловская тройка навсегда отобьет у него охоту являться на бега. Настроенная весело, публика ждала первого звонка и посмеивалась над мужиком. Но вот раздались уже два звонка, тройки встали на места, ударил третий звонок — и тройки понеслись. Карауловская впереди, Лаптева сзади всех. Пронеслись половину дистанции — полторы версты. Лаптев крепко надвинул свою шапку, взял у мальчика кнут, взмахнул им над лошадьми, крикнул: «Родные, не выдайте!», и мелькнул мимо всех троек, — только столб снежной пыли обдал отставших. И прежде чем все тройки успели пройти последний поворот, Лаптев уже пролетел призовой столб, и звонок возвестил об его победе. Ни одна тройка не попала «во флаг», то есть все тройки были далее тридцати саженей от призового столба в тот момент, когда Лаптев уже пролетел его… Народ как бы не верил своим глазам, но когда понял, то по адресу Лаптева понесся такой крик восторга, что, казалось, и лед на реке треснет, и стена кремлевская рушится…
В другой раз Лаптев на всем ходу остановил тройку, чтобы поднять слетевшую с головы шапку, и, надвинув ее, снова крикнул на своих коней, и они, как соколы, сразу сорвались с места, «во весь дух», без всякого разбега, — так быстро они «принимали». И на этот раз Лаптев не пустил никого «во флаг».
Лаптев приезжал на бега зим семь или восемь; впоследствии у него была уже другая тройка, резвее прежней. Лошади его оказались, по освидетельствовании, простыми домашними лошадьми степной породы, хотя молва приписывала им кровь английских лошадей, но это оказалось вздором. Сам Лаптев — крестьянин Саратовской губернии, как я слышал, а кто говорил, что он купец. Он приезжал в Москву с товаром, занимаясь «гужевым» промыслом. Останавливался он в Рогожской, и его лошадей приходили смотреть толпами. Лаптев был так популярен в то время, что довольно, чтоб его имя появилось на беговой афише, — и сотня тысяч народа валила на Москву-реку. На кругу его встречали криком «браво» и аплодисментами. Много я видел на своем веку лихих охотницких троек, езжал на них, но такой, как у Лаптева, не встречал: на ней от злой доли и от той бы, кажется, улетел…
Я никогда не видел такого взрыва народного восторга, который вызывала тройка Лаптева, словно в его тройке выразилась вся мощь всего русского народа. Даже сейчас, говоря об этой тройке, я не могу удержаться от восторга, а это было сорок лет тому назад.
Против стены Китай-города, вплоть до Устьинского моста, на льду Москвы-реки в прежнее время устраивались на масленице народные гулянья с каруселями, балаганами, палатками и прочими принадлежностями подобных увеселений, но я этих гуляний не помню, так как они были уже переведены «под Новинское». Здесь же устраивался на первой неделе великого поста и Грибной рынок, который я уже встретил переведенным на набережную. Начиная от кремлевской башни вплоть до Яузы стояли возы с продуктами, потребными для великопостного стола православного люда; торговали грибами всех сортов, медом, клюквой, редькой, луком, посудой, кухонной мебелью и постными сластями; черносливом, изюмом, халвой, постным сахаром и многим другим. Это был рынок именно хозяйственный. За последнее время характер этого рынка сильно изменился, и он стал походить на какую-то «пеструю» ярмарку большого торгового села или «местечка». Появилась мануфактурная дрянь, готовое платье, обувь, картузы и галантерея…
Бывало, поехать на Грибной рынок считалось каким-то паломничеством; к нему готовились домовитые хозяйки, о нем говорили еще на масленице за веселыми блинами, мечтали и соображали, что нужно купить. И вот в «чистый» понедельник, часам к двенадцати, на рынке полный развал: народу хоть по головам ходи, но шума, разгульного смеха, свистка дудок и слыхом не слыхать, — все так чинно, отзывается степенной важностью, которой отличалось наше московское купечество, напоминавшее бояр допетровской Руси. Хозяйки, покрытые ковровыми шалями, в салопах на чернобурых лисьих или собольих мехах, расхаживали с подручными молодцами, у которых и в руках, и на голове, и на спине были кадочки, кулечки, мешочки и пр. Молодцы относили эти покупки на розвальни, которые большею частью следовали за хозяйками на рынок, тогда как сами хозяйки приезжали в огромных «ковровых» санях — так назывались большие семейные сани, у которых задок был обит ковром. С хозяйками обыкновенно путешествовали на рынок и домочадцы: дети, экономки, кухарки, приживалки, вообще сведущие люди. Закупив что надо, а иногда и что не надо, и нагрузив дровни полным-полнехонько, хозяйки облегченно вздыхали, «свершив столь славный подвиг», и отправлялись «по дворам». По приезде домой начиналось чаепитие со всеми привезенными сластями. За чаепитием хозяйки, озабоченные распределением привезенных покупок, усиленно хлопотали, что и куда девать, и ежеминутно вскакивали из-за стола, чтобы отдать приказание и самой присмотреть. По дому шла беготня, суетня, у всех «хлопот полон рот», но делалось это с каким-то сердечным умилением, словно священнодействовали…
Грибной рынок продолжался до второй недели, и за неделю на нем успевала перебывать вся хозяйственная Москва…
С восточной стороны Китай-город окружен, начиная от Москвы-реки, прежде всего, колоссальным зданием Воспитательного дома.* Все здания Воспитательного дома обнесены каменною оградой и занимают без малого квадратную версту. Там же находится и Николаевский сиротский институт. Ограда тянется до самой Варварской площади и здесь поворачивает вправо, к Солянке.
На взгорье находится Ивановский монастырь, где, «замурованная» в каменном мешке, окончила свои дни знаменитая «людоедка Салтычиха».*
На Варварской площади* во время Политехнической выставки с 1872 г. был выстроен превосходный деревянный театр. И что за труппа там играла! Николай Хрисанфович Рыбаков, Павел Васильевич Васильев, Иванов-Козельский, Александр Павлович Ленский, теперь артист императорских театров в Москве, Берг, Никифор Иванович Новиков, Киреев, Греков, Милославский. А женщины! Стрепетова, Козловская, Стрекалова, Таланова…* Театр этот всегда был переполнен публикой, да иначе и быть не могло. Несколько лет просуществовал этот театр и потом как деревянный был сломан, да, кстати, и не нашли нужным продолжать дело Народного театра.
У Ильинских ворот находился Яблочный двор; теперь здесь разбит сквер и выстроена часовня в память взятия Плевны. Яблочный двор обнесен был деревянным забором и балаганами.
Довольно безобразный Яблочный двор одной стороной своего забора выходил к стене Китай-города, и вот вдоль этого забора стояли линейки, развозившие публику от Ильинских ворот к Покровскому мосту и обратно. Линейки вместе с «калиберами» — это достопримечательность тогдашней Москвы. Никакой жестокий инквизитор не мог бы выдумать более мучительной пытки, как езда в этих экипажах, но терпеливые москвичи ездили и платили еще деньги за свою муку. Такого безобразия, как эти линейки и калиберы, вряд ли где можно было найти. Линейки эти были до невозможности грязные, вечно связанные ремешками, веревочками, с постоянно звенящими гайками, с расшатанными колесами, с пьяными, дерзкими ямщиками, с искалеченными лошадьми, худыми и слабосильными до того, что они шатались на ходу. Грязь на «бирже» этих линеек распространяла вокруг себя такой запах, что, только зажавши нос, можно было пройти это место.
К счастью, конки уничтожили это мучительное, безобразное передвижение жителей, и в Москве одной мерзостью стало меньше. Калибер — это тоже такой «душка-экипаж», который не только вытрясал душу, но и зубы выколачивал. «Кто на калибере не езжал, тот богу не маливался», так можно перефразировать известное изречение. Выдумал эти экипажи — экипажи особого «калибра» — какой-то московский обер-полицмейстер… Теперешние мостовые — это пуховая перина сравнительно с прежними. Теперь даже вообразить трудно, какие ямы бывали на мостовых, а зимой такие были ухабы, что лопались дуги и клещи у хомутов, — и ведь ничего, словно так и надо: народ-то был смирен очень, да и начальство больно строго было.
Одна каска квартального нагоняла смертельный трепет на обывателя, а уж частный пристав — это прямо гром небесный. Куда уж тут претендовать, позволили бы хоть по ухабам-то ездить без препятствий…
Там, где теперь Политехнический музей, по воскресеньям бывал «охотничий» торг, который переведен на Трубу.* На этот торг вывозились меделянские, овчарные, борзые, гончие и иных пород собаки, выносились голуби, куры, бойцы-петухи и иная птица. Здесь же в палатках продавались певчие птицы и рыболовные принадлежности. В то время, о котором я говорю, крепостное право только что кончилось; помещики еще не успели разориться и жили еще на барскую ногу. У многих были превосходные охоты, и они вывозили эти охоты, — как тогда говорили, на Лубянку — не столько для продажи, сколько напоказ. Любопытно было смотреть на этих ловчих, доезжачих, выжлятников и прочих чинов охоты. В казакинах, подпоясанные ремнями, с арапниками в руках, они напоминали какую-то «понизовую вольницу», с широким разгулом, с беспредельною удалью, где жизнь, как и копейка, ставилась ребром.
Любопытно также было заглянуть в находившийся вблизи «низок», то есть трактир. Пропитанный дымом, гарью, «низок» этот бывал битком набит народом; потолок в «низке» весь был увешан клетками с певчими птицами. Гвалт стоял невообразимый: народ без умолку говорит, в клетках орут зяблики, чижи, канарейки, из-под столов петухи горланят, стучат ножами, чашками, визжит не переставая блок двери — просто ад кромешный.
Здесь же на площади был зверинец какого-то Крейцберга. У него взбунтовался слон и разломал балаган. Слона окопали рвом, но усмирить не могли, и он был застрелен солдатами. В него было выпущено 144 пули, как сообщили тогда «Полицейские ведомости». Чистого мяса в этом слоне оказалось 250 пудов, а сала он дал только 7 пудов, купеческие лошади и коровы часто больше давали.
Этот «охотничий» торг от Лубянской площади отделялся огромным домом Шипова, населенным бедным мастеровым людом и разными темными личностями. В лавках торговали платьем и всяким старьем; тут были и трактиры, и полпивные, и закусочные. Дом этот пользовался незавидной репутацией.
На Лубянке, рядом с домом, где была гостиница «Лабоди», находился в шестидесятых годах Московский артистический кружок, переведенный сюда с Тверского бульвара. В этом Кружке подвизались, помню, молодой Михаил Провыч Садовский* и Ольга Осиповна Лазарева, теперь супруга Садовского.*
В Кружке был оркестр любителей, которым управлял Юлий Густавович Гербер, — солист-скрипач и инспектор музыки императорских театров. Этот милый во всех отношениях человек прекрасно поставил оркестр, который устраивал там концерты. Я тогда участвовал в качестве скрипача в этом оркестре и, часто посещая Кружок, встречал там наших знаменитых драматургов, артистов и литераторов.
Параллельно Софийке* идет самая блестящая улица Москвы — Кузнецкий мост. Здесь в глубокую старину, на речке Неглинной, теперь закрытой, пересекавшей эту улицу, были кузнецы, а через речку был перекинут мост — отсюда и название улицы. Кузнецкий мост — это ряд магазинов с модными товарами и предметами роскоши. Сюда собирался «цвет» московского общества и для покупок, и для гулянья. Здесь получались все новости из-за границы как по части мод, так и по части забористых романов Поль де Кока, Дюма, Понсон дю Террайля и прочих мастеров французской литературы. Здесь при встрече обменивались новостями. Еще Грибоедов заставил Фамусова произнести:
Слышал я и такой рассказ.
Однажды в один из колониальных магазинов* Кузнецкого моста входит господин и спрашивает патоки. Когда торговец спросил его: «Во что же налить патоку?», покупатель снимает цилиндр и говорит: «Вот сюда, в шляпу».
Торговец удивился, но шляпу патокой налил. Покупатель дает кредитную бумажку. Торговец, открыв ящик кассы, наклонился немного, чтобы достать сдачи: в этот момент покупатель нахлобучил шляпу с патокой на голову торговца, выгреб все деньги из кассы и был таков.
На Кузнецком мосту осталось до наших дней мало старинных магазинов: Швабе — оптический магазин, Гутхейля — музыкальный, Готье — иностранных книг, а также и нот, да еще кондитерская Трамбле, переведенная с угла Неглинной на угол Петровки, а большинство магазинов открыто вновь. Теперь Кузнецкий мост утратил до некоторой степени свое значение. Выстроены прекрасные новые ряды и пассажи, и «соблазн» Кузнецкого моста разошелся по многим московским улицам.
Проезд с Лубянской площади на Театральную площадь ничем особенно не отличался. Здесь на углу Неглинной был дом грузинской царевны, умершей в глубокой старости, — это была последняя представительница царского грузинского рода. С проезда на Театральную площадь выходил дом Челышева, или так называемые тогда «Челыши».* Чего-чего не было в этом доме: и трактир, и полпивная, и бани, и закусочная, и мелкие мастерские; здесь ютились всякого рода барышники, включительно до театральных. Теперь это прекрасное здание, с хорошим рестораном и гостиницей. Как раз против «Челышей», на углу Неглинной и Театральной площади, находится императорский Малый театр.
Сколько светлых часов пережил я в этом театре! Как я много обязан ему! Он открыл мне неведомую жизнь, в которой иные интересы, совсем иные люди. Мы, бывшие рогожские жители, для которых театр казался чем-то недосягаемым, были поражены игрой тогдашних артистов; мы смеялись от души, когда Живокини изображал Льва Гурыча Синичкина, мы плакали горькими слезами над утонувшей Катериной в «Грозе» и серьезно боялись Рыкаловой — Кабанихи в той же пьесе. Бесконечно поражались Тит Титычем Брусковым в исполнении Садовского, и ужасно нам хотелось помочь Любиму Торцову. Когда видишь, бывало, какую-нибудь сплетницу на сцене, чувствуешь, что эта сплетница принесет много горя другому, так и хочется крикнуть: «Дяденька, не верьте ей, она все врет!» Нам казалось, что это не «представление» в театре, а что это «всамделишняя» жизнь. Словно только что был в гостях у этих людей и от них поехал в театр, а они вот на сцене, и я опять с ними, опять у них в гостях. Театра, так сказать, не чувствовалось, а жилось настоящей жизнью.
Тогда царил на сцене репертуар Островского, но ставились пьесы и других русских авторов; давались пьесы Мольера и Шекспира, но мало. Да, Малый театр был гордостью Москвы, ее славой. Свет его проникал в далекие уголки «темного царства»…
На этой же площади стоит грандиозное здание Большого театра. В начале пятидесятых годов этот театр сгорел.
После пожара театр отделали с большим великолепием. Превосходный зрительный зал долго освещался «фотогеновой» люстрой, спускавшейся с высокого потолка. Великолепный занавес изображал въезд царя Михаила Федоровича в Москву. Мебель в ложах и партере была обита малиновым бархатом и «штофной» материей. Барьеры лож были отделаны орнаментами под золото, а царская ложа представляла из себя верх великолепия и красоты.
Близ Большого театра теперь находился Новый театр, помещающийся в доме Шелапутина, а прежде это был дом Бронникова, и в нем был трактир Барсова, куда ходила публика поужинать после спектакля. В прекрасном колонном зале играл известный тогда в Москве оркестр Гене, который привлекал много публики. Потом сюда перевели из гостиницы «Лабоди» Артистический кружок, в то время начавший утрачивать свое значение, но за него энергично принялся артист Вильде, и дела Кружка поправились. Там давались оперные и драматические спектакли, а великим постом туда съезжались артисты со всей России. В конце концов Кружок покончил свое существование, и дом этот снял М. В. Лентовский, гремевший тогда своими делами в саду «Эрмитаж». Любивший все делать «на широкую ногу» и не жалевший денег, Лентовский устроил в этом доме театр, затратив на него не одну сотню рублей. Лентовский ставил там оперетки и феерии, и ставил блестяще. Его артисты: Зорина, Запольская, Давыдов, Родон еще и теперь памятны москвичам. Знаток своего дела, он «создал» этих артистов. Превосходный режиссер, глубоко проникающий в суть дела, он поднял оперетку на такую высоту, которой она потом уже и не достигала.
На углу Большой Дмитровки и Охотного ряда находится здание Российского благородного собрания. Не знаю, есть ли еще где-нибудь такой огромный зал, с такими колоннами, зеркалами и люстрами, как здесь. На огромных колоннах этого зала устроены довольно поместительные хоры. Кроме этого Большого зала, есть еще там Малый зал, тоже довольно большой, но много ниже и у́же Большого; есть здесь и еще несколько зал, и великолепная круглая гостиная. В этом Собрании в шестидесятых годах была, кажется, первая в России мануфактурная выставка.
В Большом зале московское дворянство принимало государей и задавало такие балы, о которых разговоров хватало на целую зиму. Тогда так называемое высшее общество, состоящее из аристократических русских фамилий, жило еще широко, по-барски, и давало, так сказать, тон всей Москве.
В этом же зале устраивались и симфонические концерты только что основанного по мысли и под руководством Николая Григорьевича Рубинштейна Музыкального общества. Концерты эти привлекали цвет московского общества.
По другую сторону Благородного собрания находился Охотный ряд, это какое-то «государство в государстве»: здесь свои нравы, свои обычаи, здесь ядро московского старого духа. В Охотном ряду всегда можно найти такие гастрономические редкости, которые по карману только очень богатым людям. Тут можно найти зимой клубнику и свежую зелень. Все лучшие московские трактиры, где вас удивляют осетриной, телятиной и ветчиной, снабжаются Охотным рядом. Здесь же можно нарваться и на недоброкачественную провизию, на этот счет тут охулки на руку не положат. Целый день покупатели толпятся в лавках и у лотков.
Достопримечательность Охотного ряда — это трактир Егорова, существующий более ста лет. Егоров, как говорили, принадлежал к беспоповской секте и не позволял курить у себя в трактире. Для курящих была отведена наверху довольно низенькая и тесная комнатка, всегда переполненная и публикой и дымом. По всему трактиру виднелись большие иконы старого письма, с постоянно теплящимися лампадами. Здесь подавался великолепный чай, начиная от хорошего черного и кончая высшего сорта лянсином. Кормили здесь великолепно, но особенно славился этот трактир «воронинскими» блинами. Был какой-то блинщик Воронин, который и изобрел эти превосходные блины. Здесь имелось обыкновение каждую субботу подавать милостыню всем без разбора, и тянулись сюда в эти дни вереницей и монашенки, и богаделенки, и нищие… Популярность этого трактира была очень велика, и всякий провинциал, прибывший в Москву, спешил к Егорову «блинков поесть».
Сзади Охотного ряда, на Воскресенской площади, находится тоже известный Большой патрикеевский трактир Тестова. Это первоклассный трактир, где москвичи не раз угощали обедами высочайших иностранных особ, а рядом с ним, где теперь Большая Московская гостиница, был самый лучший и самый популярный трактир Гурина, от которого и старались не отставать другие. Для иногороднего коммерсанта побывать в Москве, да не зайти к Гурину было все равно, что побывать в Риме и не видеть папы.
Против самого угла Гуринского трактира, где оканчивалась стена Китай-города, было прежде долговое отделение, или, попросту, «яма». Действительно, среди двора этого учреждения находилась яма, по бокам которой были расположены долговые камеры. Сюда-то, в яму, и сажали должников. Кроме того, камеры были еще на дворе; здесь сидели купцы, и камеры эти назывались «купеческими палатами», а в яме сидели мещане и цеховые, вообще мелкота. В этом долговом отделении сидел и знаменитый железнодорожный «король» Струсберг,* облапошивший Ссудный банк на семь миллионов.
Зажиточным должникам жилось здесь сравнительно недурно; им носили от Гурина обед, по вечерам у них бывала иногда и музыка, и выпивка, но все было тихо. Многие нередко хаживали к себе домой. Про эту яму даже была сложена песня, которая пелась на мотив «Близко города Славянска», из оперы «Аскольдова могила». Начиналась она так:
Крестовская застава
Говоря о заставах, приходится говорить и о трактах, которые идут через них, ибо это объяснит до некоторой степени и значение той или иной заставы.
Крестовская застава — одна из бойких, «веселых» застав. Путь, идущий через нее, очень далек. С давних пор этот путь вел к знаменитому Троице-Сергиевскому монастырю и тоже к знаменитой Александровской слободе, где:
Теперь эта слобода превратилась в город.
Далее на пути стоял Ростов Великий, Переяславль с огромным восемнадцативерстным озером, где Петр Великий учился морскому делу, потом Ярославль, Вологда, Архангельск, а с ним и Белое море, а там недалеко — и суровый Соловецкий монастырь. За Волгой путь этот сворачивал вправо, уже в другую сторону, и шел на Великий Устюг, Пермь, Урал и в обширную Сибирь.
Представьте себе, каково было его движение! Из Сибири шли драгоценные меха и камни, железо, медь, серебро и золото. С Камы и ее верховьев шла соль от именитых людей Строгановых. Из Архангельска везли семгу, китовый ус и жир, сельдь и навагу. Из Вологодской и Костромской губерний возами везли разные сушеные грибы, преимущественно белые. Ярославская губерния снабжала льняными произведениями, Переяславль — знаменитыми сельдями, Ростов Великий — разными овощами, так как он славился своими огородниками. Но более всего народа шло на поклонение преподобному Сергию.
Жители сел, лежащих между Москвой и Троицей, делили богомольцев на три класса: первый — это «черный» народ, который шел, начиная от святой до троицына дня, если пасха бывала из поздних, вообще с апреля по 15 июня, когда посевы уже кончались и в деревенской работе являлся перерыв. Другой класс — это «красный», то есть торговый, городской люд, этот шел в петров пост, перед Макарьевской ярмаркой. И третий класс — «белый» народ, то есть «господа». Эти двигались уже в успенский пост, благодарить за урожаи.
Представьте себе, какая толчея была у Крестовской заставы, когда в течение двух месяцев пройдет через нее триста тысяч человек одних богомольцев! Ведь это пять тысяч человек в день, не считая других людей, следующих этим трактом. А через Крестовскую заставу проходили все богомольцы, потому что и дальний и ближний богомолец считал своею священною обязанностью поклониться прежде всего московской святыне и уже потом идти к преподобному. Останавливались у заставы главным образом ночевать, чтобы уже ранним утром тронуться в путь…
Местность Крестовской заставы заселена была ямщиками. Это была ямская слобода. Движение здесь прекращалось поздним вечером, а со вторых петухов уже все поднималось: скрипели ворота, возы, колодцы, гремели бубенцы, колокольцы, визжали двери трактиров и кабаков, поднимался людской говор, по тротуарам шли усталые, дальние богомольцы и жизнь закипала вновь до позднего вечера. Улица всегда была переполнена, и это всякий день, особенно летом. Улица, на которой все это происходило, носит название 1-й Мещанской.* Место у самой заставы в народе называется «у креста», отсюда — и Крестовская застава.