Казалось бы, ответ Цветаевой все расставил по местам и «усадил» адресата за работу (ЦП, 196). Однако в приписке к письму вновь появляются сомнения.
«И все-таки, что я не поехал к тебе – промах и ошибка. Жизнь опять страшно затруднена. Но на этот раз – жизнь, а не что-нибудь другое» (ЦП, 199).
Как знать, не кольнуло ли Пастернака предчувствие, что в это время Марине Ивановне совсем не до него?…
3 мая, проделав немалый путь по Европе, письмо Пастернака наконец-то добралось до Райнера Мария Рильке. Об этом он немедленно сообщает Цветаевой, прилагая к письму записку для Бориса Леонидовича.
«Сейчас я получил бесконечно потрясшее меня письмо от Бориса Пастернака, переполненное радостью и самыми бурными излияниями чувств. Волнение и благодарность – все то, что всколыхнуло во мне его послание, – должны идти от меня (так понял я из его строк) сначала к Вам, а затем, через Ваше посредничество, дальше – к нему!» (П26, 83)
Далее Рильке коротко рассказывает о своих связях с Россией и семейством Пастернаков, а в конце письма задается вопросом: почему во время восьмимесячного пребывания в Париже в 1925 году он не встретился с Цветаевой.
«Теперь, после письма Бориса Пастернака, – поясняет Райнер Мария, – я верю, что эта встреча принесла бы нам обоим глубочайшую сокровенную радость. Удастся ли нам когда-нибудь это исправить?!» (П26, 84)
Одновременно с письмом он посылает ей свои последние сборники. На «Дуинезских элегиях» поэт оставляет символичную стихотворную надпись, подчеркивающую преемственность поэтов в мире:
Друг друга тронем… чем? Концами крыльев,Ведь даль объединяет наш полет.Поэт один. И кто вослед идет,Встречается с носившим это имя[23].Темы «крыльев» и благодарности звучат и в записке, адресованной Пастернаку:
«Дорогой мой Борис Пастернак,
Ваше желание было исполнено тотчас, как только непосредственность Вашего письма коснулась меня словно веянье крыльев: «Элегии» и «Сонеты к Орфею» уже в руках поэтессы! Те же книги, в других экземплярах, будут посланы Вам. (Это обещание Рильке почему-то не выполнил, – Е.З.) Как мне благодарить Вас: Вы дали мне увидеть и почувствовать то, что так чудесно приумножили в самом себе. Вы смогли уделить мне так много места в своей душе, – это служит к славе Вашего щедрого сердца. Да снизойдет на Вас всяческое благословение!
Обнимаю Вас. Ваш Райнер Мария Рильке» (П26, 102—103).
Отправляя записку, Цветаева вложила в конверт листок с выпиской из письма Рильке к ней:
«Я так потрясен силой и глубиной его слов, обращенных ко мне, что сегодня не могу больше ничего сказать: прилагаемое же письмо отправьте Вашему другу в Москву. Как приветствие» (П26, 84).
Всю жизнь Борис Леонидович бережно хранил оба листка и, надолго уезжая из дома, всегда брал с собой…
Невольно задумываешься: чем же вызвано такое «потрясение» известного поэта, который только что пережил пик известности и, казалось бы, был избалован почитателями? Причин могло быть несколько.
С одной стороны, Рильке легко отзывался на любое проявление искреннего чувства. Он давно благоговел перед трагическим даром бескорыстно дарить любовь, которым, по его мнению, в основном обладают женщины. Еще в 1912 году, в прозе «Заметки Мальте Лауридса Бригге» Райнер Мария вложил в уста героя формулу:
«Быть любимой – значит сгорать. Любить – значит самой гореть неугасимым маслом и светить. Быть любимой – значит растворяться в другом, любить – продолжаться»[24].
Позже он писал одной из своих корреспонденток:
«Опыт Мальте заставляет меня иногда отвечать на… крики незнакомых, он-то бы ответил, если бы когда-либо чей-либо голос до него дошел, – и он оставил мне как бы целое наследие действия, которое я не мог бы ни направить, ни истратить на иное, чем любовь» (НА, 176).
В письме Пастернака Рильке могло привлечь и то, что послание пришло из России, которую он считал своей духовной родиной и которая, как он знал, переживает далеко не лучшие времена.
Однако главная причина, видимо, скрывается в самом таланте Райнера, погруженного в исследование глубин и высот человеческого духа. Такая поэзия понятна немногим и, по большому счету, никогда не была особенно популярной. Именно поэтому автор «Дуинезских элегий» дорожил каждым, в ком чувствовал родственное мироощущение. Особую радость вызвало то, что молодой талантливый поэт провозглашал себя его учеником и последователем. Видимо, он мечтал о чем-то подобном – иначе откуда чеканная точность автографа на «Дуинезских элегиях»?
И все же Рильке не ведал, какой вулкан чувств разбудит, откликнувшись на робкую просьбу Пастернака. Его письмо стало для Марины Ивановны почти полной и, естественно, радостной неожиданностью, а последние строки прозвучали разрешением не сдерживать своих эмоций. И она развернулась на полную мощь, начав с… наивной, но, как выяснилось, действенной мистификации. Если верить бумаге, ответ написан 9 и 10 мая. Однако на самом деле Цветаева писала его двумя днями раньше, подставив даты, когда письмо должно было дойти до адресата. Уловка удалась. 10 мая Рильке напишет:
«Вы считаете, что получили мои книги десятого (отворяя дверь, словно перелистывая страницу) … но в тот же день, десятого, сегодня, вечное Сегодня духа, я принял тебя, Марина, всей душой, всем моим сознанием, потрясенным тобою, твоим появлением, словно сам океан, читавший с тобою вместе, обрушился на меня потопом твоего сердца» (П26, 89—90).
То, на что в переписке с Пастернаком потребовались месяцы, здесь случилось почти мгновенно… Но вернемся к письму Марины Ивановны.
В его начале, говоря о сущности Рильке, она почти повторяет слова, которые писала Пастернаку в феврале 1923 года:
«Вы первый поэт, чьи стихи меньше него самого, хотя больше всех остальных. <…> Исповедуюсь (не каюсь, а воскаждаю[25]!) не Вам, а Духу в Вас. Он больше Вас – и не такое еще слышал! Вы же настолько велики, что не ревнуете» (ЦП, 33, 35).
Сравним:
«Вы не самый мой любимый поэт («самый любимый» – степень), Вы – явление природы, которое не может быть моим и которое не любишь, а ощущаешь всем существом, или (еще не все!) Вы – воплощенная пятая стихия: сама поэзия, или (еще не все) Вы – то, из чего рождается поэзия и что больше ее самой – Вас.
Речь идет не о человеке-Рильке (человек – то, на что мы осуждены!), – а о духе-Рильке, который еще больше поэта и который, собственно, и называется для меня Рильке – Рильке из послезавтра» (П26, 85).
И здесь, и там она обращается не столько к человеку, которого почти не знает, сколько к Духу поэзии, через него сходящему к людям. Одновременно цветаевские строки напоминают и суждение Пастернака о Рильке из письма Цветаевой от 4—5 января 1926 года (см. выше, с. 26.) А если предположить, что Марина Ивановна еще не видела автографа Рильке на «Дуинезских элегиях», окажется, что ее слова, как и слова Пастернака, чудесным образом перекликаются с мыслью Райнера о едином источнике поэзии, из которого черпает вдохновение каждый, кого именуют поэтом… Так три великих современника, не сговариваясь, творят общий миф о первоисточнике творчества.
Впрочем, ограничиваться общением с духом-Рильке Цветаева не собиралась. Покончив с «воскаждением», она сообщает о намерении в следующем, 1927 году, навестить его вместе с Борисом. А затем прямиком переходит к объяснению в любви и утверждению своих правил великой любовной игры:
«Знаешь ли, почему я говорю тебе Ты и люблю тебя и – и – и – Потому что ты – сила. Самое редкое.
Ты можешь не отвечать мне, я знаю, что такое время, и знаю, что такое стихотворение. Знаю также, что такое письмо. Вот.
<…>
Чего я от тебя хочу, Райнер? Ничего. Всего. Чтобы ты позволил мне каждый миг моей жизни подымать на тебя взгляд – как на гору, которая меня охраняет (словно каменный ангел-хранитель!).
Пока я тебя не знала, я могла и так, теперь, когда я знаю тебя, – мне нужно позволение.
Ибо душа моя хорошо воспитана.
Но писать тебе я буду – хочешь ты этого или нет. о твоей России (цикл «Цари» и прочее). О многом» (П26, 87—88).
Как мы уже знаем, Рильке с восторгом и благодарностью принял излияния незнакомой ему русской поэтессы. Позже он признается:
«…И в первом твоем письме, и в каждом последующем, меня удивляет твое безошибочное умение искать и находить, неистощимость твоих путей к тому, что ты хочешь сказать, и твоя неизменная правота. …Ты права своей чистой непритязательностью и полнотой целого, откуда ты черпаешь, и в этом – твое беспрерывное право на бесконечность» (П26, 190).
Очевидно, что он сумел оценить не только виртуозное владение словом (Марина Ивановна писала по-немецки!), но и редкую, вплоть до противоречия самой себе, искренность корреспондентки, доверчивую обнаженность ее души.
Пока же Райнер отвечает Цветаевой вдохновенным гимном, возвращая ей ее же комплимент:
«Милая, не ты ли – сила природы, то, что стоит за пятой стихией (то есть поэзией, – Е.З.), возбуждая и нагнетая ее?.. И опять я почувствовал, будто сама природа твоим голосом произнесла мне „да“, словно некий напоенный согласьем сад, посреди которого фонтан и что еще? – солнечные часы. О, как ты перерастаешь и овеваешь меня высокими флоксами твоих цветущих слов!» (П26, 90—91)
Воспользовавшись тем, что Цветаева различает в Рильке поэта и человека, он рассказывает ей о своей болезни как о «разладе» с телом (П26, 91). Со сдержанной тоской Райнер Мария вспоминает о былой гармонии: «Подошвы ног, испытывающие блаженство, столько раз, блаженство от ходьбы по земле, поверх всего, блаженство узнавать мир впервые, пред-знание, по-знание не путем знания!» (П26, 91) С каким сочувствием Марина Ивановна, сама неутомимый ходок, должна была читать эти строки! Но в ответном письме о них – ни звука…
Впрочем, до него было еще одно, появившееся как бы в исполнение обещания писать независимо от отклика. В нем Цветаева стремится рассказать о своем понимании творчества Рильке, однако в результате вышло повествование о самой себе, увиденной в зеркале его стихов. Поэтому не стоит удивляться, что сначала речь неожиданно заходит о сборнике «Часослов», впервые вышедшем еще в 1905 году.
«Тот свет (не церковно, скорее географически) ты знаешь лучше, чем этот, – так, без всякого вступления, начинается письмо, – ты знаешь его топографически, со всеми горами, островами и замками». И чуть ниже она продолжает: «Священник – преграда между мной и Богом (богами). Ты же – друг, углубляющий и усугубляющий радость (радость ли?) великого часа между двумя (вечными двумя!), тот, без кого уже не чувствуешь другого и кого единственного в конце концов только и любишь» (П26, 91—92).
Значит ли это, что именно Рильке, раньше или позднее, «открыл» Марине Ивановне «тот свет»? Маловероятно, тем более что неизвестно, когда вообще сборник попал в ее руки. «Тем светом» она жила с отрочества – примерно с тех самых лет, когда дописывался «Часослов». О любви к «потустороннему общению» Цветаева писала Пастернаку в феврале 1923 года. Поэтому речь может идти скорее о созвучии, совпадении основных идей, которому она, в соответствии с местом Рильке в своем мире, придала вид ученичества. Тот же прием используется в письме не раз. Пользуясь цитатами из присланной Райнером книги «Сонеты к Орфею», она пишет о собственном понимании совершенства:
«Твой «Орфей». Первая строчка:
И дерево себя перерастало…Вот она, великая лепота (великолепие). И как я это знаю!» (П26, 93)
(Заодно она жалуется поэту на полное отсутствие понимания со стороны эмигрантской критики.)
Над одним из стихотворений Рильке карандашом восстановил посвящение: «К собаке». Опираясь на эту помету, Марина Ивановна подробно рассказывает о своей любви к этим животным – и заканчивает по-детски наивным вопросом: «Есть ли у тебя там¸ где ты сейчас, собака?»… (П26, 95) Она хочет как можно полнее познакомить его со своим творчеством и высылает несколько последних сборников с карандашными пояснениями в наиболее сложных местах.
Получив ответ на предыдущее письмо, Цветаева обрывает размышления: «Только что пришло твое письмо. Моему пора отправляться» (П26, 95). Хотя, казалось бы, вполне можно продолжить разговор. (Именно так в сходной ситуации, причем в эти самые дни, поступил Пастернак.) Но для нее переписка всегда была сродни творчеству. Она создавала очередной роман, разбивая его на главы-письма, каждая из которых посвящалась своей теме.
Тема очередного письма – узнавание. Попытка ответить на вопрос: кого же она любит – человека или поэта. Попытка помочь ему – в ответ на осторожное: «А тебя как увидеть?» (П26, 90) – лучше понять ее, Цветаевой, мир.
Похоже, бурное развитие отношений озадачило Марину Ивановну. Она неожиданно попала в положение своих возлюбленных, почувствовав, что восторги Рильке обращены не столько к ней, сколько к образу, порожденному его сознанием. Она боится потерять расположение великого современника, едва ли не единственного, кого не оттолкнула ее кипучая натура. Отсюда – нехарактерная для Цветаевой неуверенность в себе. Признавшись в самом начале письма:
«Люблю поэта, не человека, – она тут же спохватывается. – Смею ли я выбирать? <…> Ты – уже абсолют. Пока же я не полюблю (не узна́ю) тебя, я не смею выбирать…»
Несколькими строками ниже – уточнение:
«…человека Рильке, который еще больше поэта …, – ибо он несет поэта (рыцарь и конь: ВСАДНИК!), я люблю неотделимо от поэта».
И тут же – новый поворот мысли:
«Написав: Рильке-человек, я имела в виду того, кто живет, издает свои книги, кого любят, кто уже многим принадлежит и, наверное, устал от любви многих. <…> Написав: Рильке-человек, я имела в виду то, где для меня нет места. Поэтому вся фраза о человеке и поэте – чистый отказ, отречение, чтоб ты не подумал, будто я хочу вторгнуться в твою жизнь, в твое время, в твой день (день трудов и общений), который раз навсегда расписан и распределен. Отказ – чтобы затем не стало больно…» (П26, 95—96).
В порыве «отказа» она еще раз напоминает ему о полной свободе:
«Если ты мне скажешь: не пиши, это меня волнует, я нужен себе для самого себя, – я все пойму и стерплю» (П26, 96).
Она даже не подумала о том, что «уставшие от любви многих» таких писем не пишут…
Однако стремление Цветаевой завоевать любовь великого поэта было таким сильным, что, отказываясь на словах от вторжения в его мир, на деле она продолжает наступление. Разделавшись со своими чувствами, она подробно рассказывает Райнеру о детях и муже – «астральном юнкере», который красив «страдальческой красотой». (Именно в этом письме она зачем-то на два года уменьшает свой возраст.) Попутно Марина Ивановна сообщает о своем увлечении Наполеоном Бонапартом и засыпает Рильке множеством вопросов:
«Кто ты, Райнер? Германец? Австриец? … Где ты родился? Как попал в Прагу? Откуда – „Цари“? <…> Давно ли ты болен? Как живешь в Мюзот?» (П26, 97)
А заканчивается письмо многозначительным: «Милый, я уже все знаю – от себя к тебе – но для многого еще слишком рано. Еще в тебе что-то должно привыкнуть ко мне» (П26, 97). Значит ли это, что сомнения в начале письма – не более чем игра?..
Так или иначе, Рильке принял смятение Марины Ивановны всерьез. Он честно пытается вникнуть в ее стихи и даже начал письмо старательно выведенной по-русски первой строчкой из ее стихотворения 1918 года, обращенного к дочери:
– Марина, спасибо за мир!Дочернее странное слово.И вот – расступился эфирНад женщиной светлоголовой…«Как случилось, Марина, что твоя дочь могла сказать тебе это, – изумленно продолжал он уже по-немецки, – и притом в трудные годы?! Кто в дни моего детства, какой ребенок, по крайней мере, в Австрии, Чехии, произнес бы, ощутив в себе неудержимость отзвука, такие слова?..» (П26, 98)
Однако в целом чтение стихов Цветаевой оказалась для него слишком сложной задачей.
«Марина, мне трудны твои книги, несмотря на то, что ты помогаешь мне в самых сложных местах, – я слишком долго ничего не читал систематически, лишь отдельные вещи, например (в Париже) несколько стихотворений Бориса в какой-то антологии, – признается Райнер Мария и сокрушенно вздыхает. – О, если бы я мог читать тебя так же, как ты читаешь меня!» (П26, 101)
Основная же часть этого большого письма продиктована стремлением Рильке развеять опасения корреспондентки. Коротко рассказав историю своего брака и едва упомянув о внучке, он обращается к теме одиночества – одновременно благодетельного и, как он полагал, губительного.
В Мюзот, пишет поэт, «я живу одиноко (не считая редких дружеских визитов), так же одиноко, как я жил всегда, и даже более: в постоянном и подчас жутком нарастании того, что называется одиночеством, в уединении, достигающем крайней и последней степени (ибо раньше, в Париже, Риме, Венеции, где я жил подолгу один, … везде было какое-то соучастие, чувство сообщности и приобщенности): однако Мюзот, решительней, чем другие места, оставил мне лишь возможность свершения, прыжка в пустоту, отвесно, вознесения всей земли во мне… Да и что сказать тебе, милая, – нежно упрекает ее Райнер за невнимательность, – ведь ты держишь в руках „Элегии“, держишь их в своих руках, возле своего сердца, что участливо бьется от близости к ним…» (П26, 98)
Он подробно рассказывает Марине Ивановне, как в уединении создавал «Дуинезские элегии» и «Сонеты к Орфею», а затем вновь заговаривает о своей болезни, сути которой он пока не знает.
«Однако оттого ли, что, стремясь за пределы достигнутого, я пытался продлить невозможные условия чрезмерной отрешенности, … оттого ли, что механически и слишком долго я терпел такое же необычное затворничество в героической долине, под солнечно-яростным небом виноградной страны, – впервые в жизни, и как-то каверзно, мое одиночество обернулось против меня, уязвляя физически и делая мое пребывание наедине с собой подозрительным и опасным, и все более тревожным из-за телесного недомогания, заглушившего теперь то, чем была издавна изначальнейшая для меня тишина» (П26, 99).
Рильке вновь жалуется на тягостный разлад с собственным телом и, видимо, чувствуя, что силы могут покинуть его в любой момент, предупреждает Цветаеву: «…если вдруг я перестану сообщать тебе, что со мной происходит, ты все равно должна писать мне всякий раз, когда тебе захочется „лететь“» (П26, 100 – 101). 12 мая Марина Ивановна писала ему: «От меня к тебе ничего не должно течь. Лететь – да!» (П26, 92)
М. И. Цветаева. Фото П. И. Шумова (1926)
Чувствуется, как сильно притягивает его Цветаева, способная и по-немецки «достигать своей цели, быть точной и оставаться собой» (П26, 100). Райнер просит ее поскорее прислать более удачную фотографию (в предыдущем письме она упомянула о съемках у известного фотографа П. И. Шумова и прислала фото из паспорта) и обещает в первое же посещение Мюзота отобрать для нее несколько своих. Однако…
Острые углы любви (май – декабрь 1926)
Однако именно после этого нежного и взволнованного письма Цветаева, до сих пор отвечавшая практически мгновенно, на две недели берет «тайм-аут». Его причину она объясняет Пастернаку в двух больших письмах, написанных одно за другим в двадцатых числах мая, после трехнедельного перерыва. (Пересылая в начале мая записку Рильке, она не прибавила к ней ни слова. Это вызвало у Бориса Леонидовича очередной приступ тоски: «Я не знал, что такую похоронную музыку может поднять, отмалчиваясь, любимый почерк» (ЦП, 199), – написал он 19 мая, получив накануне долгожданный ответ любимого поэта.)
«Борис!
Мой отрыв от жизни становится все непоправимей, – так начинается первое письмо. – Я переселяюсь, переселилась, унося с собой всю страсть, всю нерастрату, не тенью – обескровленной, а столько ее (крови, – Е.З.) унося, что напоила б и опоила бы весь Аид…
Свидетельство – моя исполнительность в жизни. Так роль играют, заученное» (ЦП, 205).
Диагноз страшен, и, по-видимому, точен. Исполняя долг жены, матери и хозяйки, искренне любя домашних, Марина Ивановна всеми силами души рвется не просто из семьи – из обыденной жизни вообще. Рвется к свободе чувств и творчества, не стесняемой никакими, даже нравственными рамками. «Мне все равно куда лететь. И, может быть, в этом моя глубокая безнравственность (небожественность)», – пишет она несколькими строками ниже.
Из писем Цветаевой к Пастернаку видно, что стимулом такого «полета» могла стать либо высокая оценка ее творчества, основанная на глубоком понимании, либо чувство, рождающее новые произведения. Видимо, именно глубины ждала она и от переписки с Рильке. Но тяжелобольному поэту уже не под силу разбираться в сложнейших стихах, к тому же, написанных на иностранном языке. Он тянулся к тому, что еще было доступно, – к общению с оригинальной, талантливой, влюбленной в его поэзию женщиной…
Однако такая, чисто человеческая переписка не устраивала Марину Ивановну. В письме от 2 августа она наконец сформулирует, чего хочет от Рильке: «Райнер, я хочу к тебе, ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобою, в тебе» (П26, 191). (Примечательна формулировка: не ради него, не ради любви – ради себя…) Пока же, вспомнив о планах Пастернака «поехать к Рильке», Цветаева резко отвергает их:
«А я тебе скажу, что Рильке перегружен, что ему ничего, никого не нужно, особенно силы, всегда влекущей, отвлекающей. Рильке – отшельник. <…> На меня от него веет последним холодом имущего, в имущество которого я заведомо и заранее включена. Мне ему нечего дать: все взято. Да, да, несмотря на жар писем, на безукоризненность слуха и чистоту вслушивания – я ему не нужна, и ты не нужен» (ЦП, 207).
Вот так – весьма оригинально – были истолкованы жалобы Райнера на тяготы одиночества. Между прочем, мотив «холода» возник в первом же письме Цветаевой к Рильке – там, где она объясняет, почему никогда не пришла бы к нему первой:
«А может быть, – от страха, что придется встретить Ваш холодный взгляд – на пороге Вашей комнаты. (Ведь Вы не могли взглянуть на меня иначе! А если бы и могли – это был бы взгляд, предназначенный для постороннего – ведь Вы не знали меня! – то есть: все равно холодный.)» (П26, 86).
Как видим, Марина Ивановна выдумала холод Рильке еще до знакомства с ним.
В следующем письме Пастернаку, несколько раз касаясь этой темы, Цветаева проговаривается насчет еще одного возмутившего ее факта. Сожалея, что не может осилить ее стихи, поэт вспоминал: «А ведь еще десять лет назад я почти без словаря читал Гончарова…» (П26, 101). «Какая растрата! – иронизирует Марина Ивановна по этому поводу и продолжает уже всерьез. – …Есть мир каких-то твердых (и низких, твердых в своей низости) ценностей, о которых ему, Рильке, не должно знать ни на каком языке» (ЦП, 219). Так – безжалостно, не взирая ни на свою, ни на его боль, – она пытается отсечь все, что не вяжется с ее представлением о великом поэте.
А боль была сильна. Усиливало ее и сомнение в собственной правоте. «О, Борис, Борис, залечи, залижи рану, – восклицает Марина Ивановна все в том же письме. – Расскажи, почему. Докажи, что все та́к. Не залижи, – ВЫЖГИ рану!» (ЦП, 214).