Гордые люди Эрнесту по душе.
— Как-нибудь разберусь, — сказала она Гривке и поспешила уйти, чтобы не выдать себя. Она страшно боится, что так и не сумеет разобраться.
Директор не давал ей покоя:
— Коллега, ваши методы никуда не годятся; если так будет и дальше, мне придется писать рапорт!
Ну и пиши этот свой рапорт! Мог бы дать мне другой класс, скажем, второй или третий, а он, как нарочно, сунул меня к парням, у которых уже пробиваются усы, и девицам, которые на вечерах танцуют танго.
— Вы еще молоды, коллега, и я думаю, у вас хватит энергии, как же иначе… ведь вы партизанка, кхе-кхе-кхе…
Повесил мне на шею эту ораву, хочет, чтобы партизанка, кхе-кхе-кхе, провалилась.
Мои методы никуда не годятся — очевидно, это так. Все другие учителя спокойно дают свои уроки (даже Гомбарова в пятом и шестом), а я не вылезаю из неприятностей. Значит, где-то допущена ошибка.
Но кто мне подскажет, какие методы здесь хороши? Бить учеников? Дать пощечину Шкалаку, как это делаешь ты? От тебя он ее примет, ты мужчина. А я? Я ему одну, а он мне влепит две. Когда я смотрю на его ручищи, у меня пропадают последние остатки мужества. И зачем только я ходила к этому Гривке, зачем становилась на учет?
Я встала на учет не только потому, что это моя обязанность. Это была отчаянная попытка лишний раз связать себя с Лабудовой, чтобы не так просто было сбежать.
Я хотела показать, что намерена здесь остаться, а сама в душе уже прощалась с Лабудовой.
Прощай, деревенька в долине, придется мне бесславно тебя покинуть, повесив нос, несмотря на все мои прекрасные, добрые намерения. Я хотела поехать в деревню, учить румяных деревенских ребятишек с косичками, в льняных рубашечках, чуть ли не в лапоточках. Уехать из Братиславы, где все у меня валится из рук, сменить обстановку, отдохнуть на лоне безмятежной природы. В Лабудовой (и совсем рядом с железнодорожной станцией) меня ждут пятьдесят простодушных детишек, которые словно только что снимались в фильме «Поющая земля»
Но вместо пятидесяти наивных и доверчивых детишек меня встретили в штыки пятьдесят врагов, хитрых, наглых и таких жестоких, какими могут быть только дети. Прощай же, деревенька, слава богу, что я еще не успела привязаться к тебе всей душой, что еще не поздно сбежать, потому что мои методы никуда не годятся и я не могу научить твоих юнцов писать без ошибок: «стеклянный, деревянный, оловянный» и «уж, замуж, невтерпеж»…
Если директор уже подал рапорт, то примерно недели через две я смогу уехать к маме подобру-поздорову… Впрочем, не знаю, вернусь ли я здоровой, если Яно Гурчик, эта обезьяна волосатая, не перестанет стрелять каштанами в доску именно тогда, когда я пытаюсь нарисовать на ней помидор.
Лабудовские каштаны — каждый чуть ли не с яблоко. Когда он ударяется о доску, кажется, что выстрелили из револьвера. Нет, не останусь я здесь, нет никакого смысла. Как же правы были друзья, когда отговаривали меня от необдуманного шага… Почему всегда правы другие, а я никогда? Почему я никогда ничего не додумываю до конца?
Стоит ли пытаться еще? Стоит, раз уж я так гордо заявила, что разберусь сама.
Если б удалось перетянуть на свою сторону хоть одного-единственного ученика, союзника, чтобы вбить его, как клин, в это вражеское окружение.
Но кого же ты перетянешь на свою сторону, бедная, невезучая Таня, когда все так дружно ополчились против тебя?
Она слонялась как тень по своей учительской квартире, которую пообещал ей референт в министерстве и которая — какое чудо! — действительно ждала ее. Комната и кухонька с черной плитой, белёные стены, пол выскоблен и натерт ядовито-желтой краской.
— Для одного здесь места хватит, — сказала сторожиха Юрашкова тоном, не допускавшим возражений. — Дровяной сарай во дворе, колонка под окнами, пол я вам выскоблила. Когда прибудет ваша мебель, можете позвать меня.
Таня поежилась. Она боялась ступить на пол, осквернить его неприступную чистоту, боялась признаться, что никакой мебели у нее нет. Ей обещали учительскую квартиру, но ей, несведущей в житейских делах, и в голову не пришло, что квартира означает одни лишь голые стены.
— Как же так? Собираетесь здесь жить и даже завалящую раскладушку с собой не привезли? — удивлялась Юрашкова.
— Я не думала, не сообразила… — бормотала Таня. Чтобы не провалиться сквозь землю от стыда, она открыла чемодан и делала вид, что ищет в нем что-то.
На самом верху в чемодане лежала шаль, противная кричаще-зеленая кашемировая шаль с кроваво-красными розами. Мама ее где-то раздобыла и силком сунула Тане в чемодан: пригодится, мол, когда ударят морозы.
Юрашкова всплеснула руками:
— Ой, до чего же хорош платок! Откуда он у вас? Теперь ведь такой только по знакомству и достанешь.
Таня чуть не подпрыгнула от радости.
— Нравится вам этот платок, тетушка? Так возьмите его себе — это за то, что вы так хорошо выскоблили пол.
Юрашкова потянулась за платком, развернула его, залюбовалась великолепными красками. Потом покачала головой над Таней, над этим странным, беспомощным существом.
— Знаете что? Сходите-ка в комитет, к Янчовичу, пусть он вам даст мебель из за́мка. У них там полон сарай всякого добра — шкафы, кушетки, даже стульчики на золотых ножках.
Потом еще раз полюбовалась на платок и решительно заявила:
— Сама пойду. Вам-то, я вижу, что хочешь можно подсунуть.
Но Таня все же упросила взять ее с собой. Она боялась стульчиков на золотых ножках, справедливо опасаясь, что Юрашкова остановит свой выбор именно на них.
Янчович охотно отпер сарай:
— Выбирайте себе на здоровье, пока мыши все это не сглодали.
Итак, Таня обставила квартирку музейной мебелью из зáмка, может быть, исторически ценной, но довольно ветхой. Теперь у нее есть шкаф, скрипучий, но глубокий, как исповедальня, секретер на могучих медвежьих лапах, украшенный резными амурчиками, небольшой столик, креслица с камчатной обивкой и латунная кровать, вызвавшая явное неодобрение Юрашковой.
Но за эту «никчемную», как сказала сторожиха, кровать Таня сражалась как львица.
— Да возьмите же порядочную кровать, вот эта хороша… или эта кушетка, — уговаривала ее Юрашкова.
Пришлось Тане вымерять комнату шпагатом, чтобы убедить Юрашкову, что здесь нет места ни для резной кровати с высоким изголовьем, ни для кушетки, длинной как корабль.
— Помилуйте, тетушка, мне ведь еще нужен письменный стол, чтобы работать с тетрадями!
Старомодный письменный стол был похож на фисгармонию в какой-нибудь часовне. И вообще комната теперь напоминала часовню: секретер вполне мог сойти за алтарь, а шкаф — за исповедальню.
Таню раздражали когти на медвежьих лапах секретера.
«Вот возьму и покрою их лаком, — говорила она себе. — Куплю красный лак и сделаю им педикюр».
Так бы она и сделала, если б не боялась Юрашковой.
Она слонялась по своей комнатке и кухоньке — «для одного здесь места хватит» — и думала, кого бы привлечь на свою сторону.
Милана Гривку, племянника секретаря? С Миланом можно было бы сойтись поближе, ведь в четверг она пойдет к ним на собрание.
Но чего она этим добьется?
Дети могут сказать, что он заступается за нее потому, что она ходит к ним на собрания.
Нет, Милан не подходит, скорее уж Яно Гурчик или Сила Шкалак…
А что? Шкалак — это идея. Вечно насупленный, замкнутый, по мнению директора — отпетый висельник, но в глазах одноклассников (это она уже поняла) — сильная и привлекательная личность.
Директор дает ему затрещины, за ухо вытаскивает из-за парты и ставит на колени, хотя Сила, честное слово, не хуже и не лучше остальных.
Она представила себе это красное, просвечивающее ухо, побывавшее в пухлой руке директора, представила синие пятна на веснушчатых щеках мальчика, оставленные карающей десницей праведного начальства, и решила взяться именно за него, за висельника, который в один прекрасный день наверняка подожжет деревню.
Сила Шкалак — безотцовщина. Таня знала от Юрашковой, что его мать работает свинаркой в капитульской усадьбе [1] у хозяина Грофика.
— Так уж оно ведется, — рассказывала ей Юрашкова. — Она, бедолага, с утра до ночи около свиней, а мальчишка растет без присмотра, как дерево в лесу. Шастает по лесам, по полям, по чужим гумнам.
«Попробую начать с него, — решила Таня. — Получится — хорошо, а не получится, так мне терять нечего».
Она затопила плиту, чтобы сварить себе что-нибудь на ужин. Но только что? Ведь у нее ничего нет, даже паек еще не успела получить в магазине. Всю неделю, что она жила в Лабудовой, она питалась лишь молоком да яйцами, которые приносила ей Юрашкова.
Она пошарила в секретере, который собиралась использовать в качестве кладовки. Вдруг случится чудо, и она обнаружит что-нибудь съедобное…
Она нашла баночку со шкварками и коробку сухой лапши — и то, и другое предусмотрительная мама сунула ей в чемодан перед отъездом.
— Сварю себе лапшу, — обрадовалась она. — Молочная лапша — это, наверное, не так уж плохо. Когда-то ведь даже знатные дамы не брезговали молочной лапшой, я сама читала об этом в одном из романов Кукучина.
Лапшу полагается варить пятнадцать минут. Однако уже через пять минут в кастрюльке у Тани была какая-то скользкая серая размазня с запахом подгоревшего молока.
— Ну уж если графини лакомились такой пищей… — она покачала головой.
Неужели Кукучин, классик словацкой литературы, заблуждался? Хотя, если подумать… Ведь героини его романа не имели дела с нашей военной лапшой, сухой как стружка. Они-то ели только самую свежую и небось не жалели яиц для теста.
Нет, Таня, графская еда не про тебя, вернись-ка ты лучше к своей неизменной яичнице.
Она зажарила яичницу на маминых шкварках. Хлеб весь вышел, и Таня ела ее с засохшим печеньем.
— Ну что ж, бывает и хуже… — вздохнула она, наевшись. — А со Шкалаком я все-таки попробую. Завтра же.
Шкалак стоял у доски на коленях и чертыхался про себя. После перемены, когда директор снова пришел наводить порядок, Сила как раз зашивал штанину. Лопнула по дороге в школу, сволочь, и на самом видном месте — на коленке! Только он начал зашивать ее большими, неуклюжими стежками, как появился директор, за ухо вытащил его из-за парты и поставил на колени.
Силе стыдно было, что видна голая коленка, а при мысли, что Танечка тоже это видит и наверняка жалеет его, он готов был зареветь от злости.
Директор постоял посреди класса, повздыхал и ушел. Учительнице он не сказал ни слова — видно, ему уже надоело поучать ее.
Таня поглядела на Силу и вдруг упрямо мотнула головой.
— Ты сейчас пересядешь, — сказала она. — Вы оба, — она показала на Милана и на Силу, — пересядете на пятую парту.
Милан лениво поднялся, начал запихивать книги в портфель. Сила остался на коленях.
— Шкалак, ты что, не слышишь? — неожиданно охрипшим голосом сказала Таня и нахмурилась. — Марш на место и перебирайся!
И тут Сила все понял. Он догадался, почему его пересаживают. Учительница хочет защитить его от директора и его пощечин! Эта мелюзга, этот заморыш хочет защитить его, Силу Шкалака, самого сильного парня в классе!
Сначала он хотел засмеяться, надерзить ей. Но тут что-то — он и сам не знал, что — обожгло его сердце, стиснуло горло, перехватило дыхание.
Он посмотрел на учительницу и словно увидел ее другими глазами Она словно вдруг выросла и удивительно похорошела.
«Ведь она же добрая, — подумал он. — Милая и добрая, такая добрая!»
Он встал, побрел к парте, трясущимися руками собрал в стопку книги и тетрадки и пересел.
Когда Сила немного пришел в себя, он услышал, как ревет и буйствует класс. Парни дерутся пеналами, девчонки верещат и отнимают друг у друга карандаши. Почему они так? Зачем?
Что она нам сделала плохого, эта учительница? И мне, и всем остальным.
Звонок. С гамом и топотом класс вывалился во двор. Вышел и Сила, какой-то растерянный, в голове у него все перепуталось. Его позвали играть в футбол, но он отмахнулся, забился в угол и задумался.
Она добрая. Мы решили, что она глупая и смешная, но это неправда. Директор говорит, что у нее неудовлетворительные методы — может быть, но зато она добрая. А то, что мы с ней вытворяем, это настоящее свинство!
Его охватила злость.
— Ну погодите! — пробурчал он. С орехового куста в углу двора он срезал упругий прут и положил его в классе на стол.
Таня взглянула на прут и удивилась:
— Что это?
Класс взвыл от восторга. Учительница — и не знает, что такое розга?
Сила нахмурился.
— Это вам.
— Мне? А зачем?
— Чтобы было чем бить, когда мы валяем дурака, — процедил Сила сквозь зубы.
И снова случилось что-то неслыханное.
— Бить? — воскликнула учительница. — Вас? Я, такая маленькая, — вас, таких больших?
Она сказала это как бы в шутку, но Сила уловил в ее голосе печальную, беспомощную нотку, и в нем вдруг проснулось желание защитить ее. Такую маленькую от таких больших.