Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Шопенгауэр - Арсений Владимирович Гулыга на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Шопенгауэр пытается показать, в какой мере счастье возможно в этом мире; правда, опираясь на слова Вольтера, он ставит при этом большой вопросительный знак: «Мы оставим этот мир столь же глупым и столь же злым, каким его застали» (цит. по: 71. С. 56). Житейский жребий человека, полагает он, зависит от трех составляющих: 1) что есть индивид, то есть личность в самом широком смысле слова; 2) что имеет индивид, то есть его собственность и владение; 3) чем индивид представляется самому себе и людям. Первый уровень выражает природные данные и способности человека в их субъективности; они даны от мира и не подвержены прихотям судьбы; из их разнообразия вытекает различное отношение людей к жизни, в том числе жизни счастливой, которое имеет базисный, внутренний характер. Высокоодаренный интеллект обладает даром понимания жизни, любые жизненные события предстают перед ним в богатом многообразии, в то время как духовно бедный индивид представляет мир бедным, пошлым, лишенным смысла.

Аналогичным образом разнятся представления о мире и счастье у сангвиника, меланхолика, флегматика; здорового и больного; молодого и старого. Природная спокойная организация, здоровье, веселый нрав, ясный ум, кроткая воля, питающая чистую совесть, — предпосылки для счастья. Здесь нет внешних воздействий, кроме времени, но и оно не может влиять на моральный характер. Так Шопенгауэр еще раз подчеркивает врожденность морального поведения немногих, одаренных состраданием душ.

Каковы физиологические особенности человека, помогающие наслаждаться жизнью, в чем, собственно, и выражается счастье? Они предполагают неисчерпаемую силу — волю, содействующую возбуждению страстей, без чего счастье невозможно. Человек прежде всего наслаждается репродуктивной силой — едой, питьем, пищеварением, покоем и сном. Важное значение также имеет удовольствие раздражимости — ходьба, прыганье, борьба, верховая езда, охота, даже сражения и войны.

И, наконец, удовольствие чувствительности: созерцание, размышление, занятие поэзией, живописью, музыкой и т.п. Чем выше способности, тем больше счастья они приносят. Все они посюсторонни. Однако самым высоким уровнем удовольствия и, следовательно, счастья обладает человек, который испытывает живейший интерес к знанию без примеси воли. Этот интерес переносит такого человека в область, чуждую страданию, как бы в атмосферу легко живущих богов. Такой человек противостоит филистеру — человеку, лишенному всяких духовных потребностей, озабоченному лишь своим телесным благополучием. Для таких людей характерна тупая, сухая серьезность, подобная серьезности животных, они довольствуются удовлетворением тщеславия, страдают от зависти к чужому превосходству, изнывают от скуки, что в конце концов приводит к разнообразным бедам.

Для Шопенгауэра важно, что удовольствие далеко не идентично счастью; оно часто способно препятствовать не только счастью, но привычному спокойствию. Например, удовольствия могут сопровождаться угрызениями совести (в случае супружеской измены и пр.), омрачаться страхом перед наказанием (в случае нарушения заповедей и законов), болезнью (в случае переедания и т.п.). В трактовке природных задатков счастья Шопенгауэр исходит из эгоистических мотивов человека, не обращаясь к моральным нормам, бытующим в обществе. Человек — индивид должен сам давать оценку своим поступкам.

Что касается того, что человек имеет, то Шопенгауэр отвергает возможность счастья, приобретенного с помощью богатства, власти или других земных благ. Хорошо, когда есть, чем жить, но большой достаток или могущество не способны сделать человека счастливым; сословные различия и богатство определяют для каждого его собственную роль, но ей вовсе не соответствует различие в счастье, и «здесь в каждом скрывается тот же бедняк с его нуждой и заботой» (71. С. 261). Шопенгауэру был чужд танец «золотого тельца», овеществленность человека; вещным законам, подавляющим личность, он противопоставлял гуманность.

Правильную оценку себе и для себя самого может дать только сам человек, поэтому вопрос о том, каким он представляется во мнении других, не имеет особого значения, а для счастья и вовсе несуществен. И тем не менее люди придают ему большое значение. Прежде всего преувеличенное значение придается понятию чести (гражданской, половой, рыцарской, служебной, национальной и т.п.), удовлетворяющей лишь честолюбие, тщеславие и гордость, которым человек бездумно предается, порой выказывая молодечество, следуя на эшафот. За многими предрассудками могут скрываться эгоизм, мстительность и жестокосердие, и именно в угоду им совершаются несправедливость и преступления.

Равным образом иллюзорным, не приносящим счастья достоинством является социальное положение (как нынче говорят, статус) — «комедия для толпы». Титулы, звания, ордена, другие награды ничего не стоят, это — «векселя, выданные общественному мнению»: их ценность основана на доверии к тому, кто их дарует. У толпы есть глаза, уши и немного сверх того; но у нее слабая способность суждения и короткая память. Поэтому заслуги статуса быстро теряют значение в ее глазах.

Что касается славы, то она — «бессмертная сестра смертной чести» (71. С. 327). Прославленные люди, деяния и творения выживают сами либо сохраняются в памяти поколений, хотя случается, что зависть зажимает людям рот и высшие создания человеческого духа часто встречают неблагосклонный прием, а лавры ее раздают недоброжелательные судьи. Но в конце концов «слава бежит от тех, кто ее ищет, и следует за теми, кто ею пренебрегает» (там же. С. 332).

В результате, с точки зрения счастья, слава — редчайшее и драгоценнейшее «блюдо», предназначенное для нашей гордости и для нашего тщеславия. По словам Д'Аламбера, внутри храма литературной славы обитают «лишь умершие, которые не были там при жизни, и иные из живых, которые почти все выбрасываются оттуда после смерти» (цит. по: 71. С. 336). В конечном счете Шопенгауэр установил дистанцию между человеком, обществом и политикой; при этом он не отрицал почитания, с каким следует относиться к своей служебной чести (например, находясь на службе у государства, защищая родину, обучая детей и т.п.).

Обыкновенно молодость называют счастливой порой жизни, а старость — печальной. Это было бы правдой, если бы страсти делали счастливыми. Они всячески терзают юношу, доставляя мало радостей и много мучений. «Холодную старость они оставляют в покое, и она тотчас получает созерцательный отпечаток, ибо познание становится свободным и обретает главенство» (71. С. 415).

Жизнь в старости подобна пятому акту драмы: известно, что трагический конец близок, но неизвестно, каким он будет. Когда человек стар, перед ним стоит только смерть; когда он молод, перед ним жизнь; но вот вопрос — что страшнее и не есть ли жизнь, взятая в целом, такая вещь, какую лучше иметь позади? Ведь уже Екклесиаст говорит: «День смерти лучше дня рождения» (Екк. 7. 2). Желать долгой жизни — желание смелое, заключает Шопенгауэр. Отметим, что Экклезиаст уповал на вечную жизнь за пределами этой жизни, а потому смерть была не страшна. Шопенгауэр же в сочинении сознательно ограничил себя пределами посюстороннего, эмпирического существования, потому и обратился к проблеме примирения именно с этой, земной жизнью.

Важным пунктом житейской мудрости Шопенгауэр считал правильное отношение к времени жизни. Жить настоящим — легкомысленно, озабочиваться будущим — тревожно, утверждает философ, поэтому во всем нужна мера. Так как реально лишь настоящее, следует выработать в себе способность радостно принимать наличную добрую минуту, бодро идти навстречу будущему и не сокрушаться о прошлом.

Здесь, полагал Шопенгауэр, коренится душевное спокойствие, которое сохраняет вкус к жизни и может стать основой счастья. «Всякий день есть маленькая жизнь: всякое пробуждение и вставание — маленькое рождение; всякое свежее утро — маленькая юность, всякое приготовление ко сну и засыпание — маленькая смерть» (71. С. 366-367). Между тем люди равнодушно пропускают эти светлые минуты, напрасно уповая на завтрашний день, и только воспоминание рисует им ушедшее умиротворенное душевное состояние, потерянный рай, неузнанного друга.

Не следует требовать раньше времени того, что может прийти только в надлежащий момент. Ибо поступающий иначе узнает на опыте, что «нет более жестокого и неумолимого ростовщика, чем время, и что оно, когда его вынуждают давать авансы, берет за это более тяжкие проценты, чем любой еврей» (71. С. 398). Примерами может служить юноша, слишком рано растрачивающий свою производительную силу: время заберет раньше, чем нужно, не только ее, но и часть жизни; активная борьба, здесь и теперь, с некоторыми болезнями, которые на деле угасают стихийно, обернется долгой, если не пожизненной слабостью и т.п.

Другое мудрое правило — любое, в первую очередь внешнее, а также и духовное ограничение воли и желаний всегда благоприятно, ибо жизнь в таком случае «протекает, подобно ручью, без волн и водоворотов» (71. С. 351). Правда, внешние ограничения способны породить скуку, зато внутренние, напротив, — интенсивную духовную жизнь, способность обдуманно строить свое существование. В частности, человек, существо общительное по своей природе, вынужденный и даже постоянно стремящийся быть в обществе с его принуждением, приспосабливаться к нему, становится «мелкой дробью» толпы, утрачивает свою индивидуальность и способность управлять волей. Условие самоограничения — любовь к одиночеству, которая развивается лишь благодаря опыту и размышлениям и которая способствует тому, что одинокий человек живет, как «рыба в воде».

Важным элементом самоограничения является способность налагать узду на воображение; особенно важно подавлять тревожные ожидания, мрачные мысли и страхи (здесь Шопенгауэр, человек крайне тревожный и мнительный, наверняка знает, о чем говорит). Не следует также строить химерических планов и лелеять надежды, которые неизбежно приведут к разочарованиям, разбиваясь о суровую действительность. Очень важна способность к самопринуждению: когда необходимо осуществить нечто нежеланное, но нужное, не следует откладывать дело в долгий ящик, чтобы не отравлять себе жизнь. Необходимо также уметь ставить предел своим желаниям, держать в узде свои страсти, усмирять гнев, то есть смиряться и терпеть.

Что касается отношения к собственному окружению, к другим людям, то Шопенгауэр советует своему читателю быть предусмотрительным (чтобы избежать убытков и потерь) и снисходительным (ради предотвращения споров и ссор). Нельзя отвергать ни одного из людей, нужно принимать их такими, каковы они есть, ибо их индивидуальность — моральный характер, познавательные способности, темперамент, физиономия и пр. — неизменна по своей природе; нужно жить и давать жить другим; раздражаться так же глупо, как сердиться на камень, загородивший дорогу.

Но здесь для большинства людей возникают подчас непреодолимые трудности. Никто не может видеть выше себя, так что каждый судит о людях по себе. Большинство людей настолько субъективны, что их вообще ничто не интересует, кроме самих себя. Они обидчивы, «как маленькие собачки», их ничтожный интеллект находится на службе воли, ибо она господствует над их познанием. Только воистину великие умы, которые «одиноко, подобно орлам, гнездятся в высоте» (71. С. 376), способны близко сходиться с себе подобными. Чтобы людям уживаться друг с другом, необходимо, вновь подчеркивает Шопенгауэр, развивать интеллект, овладевать правилами поведения, понять их и научиться применять, то есть вырабатывать самодисциплину, решительно отказываясь от притворства и симуляции; уметь держать дистанцию и критически относиться к другим — первый шаг к самоисправлению: мы нуждаемся в зеркале. Вглядываясь в отношение к нам других людей, что видим мы в этом зеркале?

В отношениях между людьми бросается в глаза резкое размежевание уважения и любви. Последняя всегда своекорыстна и субъективна, считает мыслитель, она выгодна для нас, а потому предпочтительна. С уважением дело обстоит иначе; оно объективно; его выказывают нехотя, поскольку люди с трудом признают значимость других людей; поэтому оно дает большее удовлетворение. Счастливая дружба тоже достается нелегко. Подлинная дружба предполагает бескорыстное участие в радости и горе другого, действительное отождествление себя с другим. К сожалению, такое встречается крайне редко: люди часто испытывают радость, а то и злорадство, когда друга постигает неприятность или беда. Талант и ум у большинства, в том числе и у друзей, вызывают зависть, а то и ненависть и злобу.

Лень, себялюбие, самовосхваление и тщеславие также играют негативную роль в наших отношениях к другим и с другими. В результате, вместо удовольствия, родственного счастью, в отношениях даже между близкими людьми возникают неприятные коллизии. Поэтому Шопенгауэр выдвигает следующие лозунги: «Ни любить, ни ненавидеть!»; «Ничего не говорить и ничему не доверять!», не выказывать гнева, не акцентировать собственных высказываний, то есть не обращаться к чувству — в этом и состоит вся житейская мудрость, жалкое утешение для человека; поэтому «охотно повернешься спиной к миру, для которого нужны правила, подобные этим» (71. С. 394), заключает он, снова замыкаясь в своем негативизме.

В наставлениях, какие даст Шопенгауэр, можно увидеть своего рода десять заповедей. Но его правила житейской мудрости в глазах современного читателя, настроенного на потребление, вседозволенность и максимальное наслаждение, нерадостны и пронизаны скептицизмом. Самоограничение, самопринуждение, самодисциплина — главные среди них. Но они — как ни суди — лежат в основе нормативной морали и в конце концов в основе культуры, построенной на запретах, которые только и способны обеспечить существование человеческой общности. И вывод, основная цель житейской мудрости — «Не навреди!» себе самому и другим — сама по себе обладает высокой ценностью для человеческого общежития.

Шопенгауэр изменяет своим пессимизму и негативизму, когда утверждает, что человека способна сделать счастливым деятельность, отвержение праздности, то есть нечто положительное. Человек должен что-то делать, ведь жизнь есть движение. И люди получают наибольшее удовлетворение именно в деятельности, будь то плетение корзин или создание книги: «наблюдать, как то или иное произведение растет под нашими руками и наконец достигает завершения — это непосредственно делает нас счастливыми» (71. С. 370).

Бесспорно, эта мысль в какой-то мере снимает положение Шопенгауэра о негативности счастья. Немецкий исследователь Г. Функс даже видит в этом основное зерно его этики. Он придает решающую роль в метафизике Шопенгауэра пониманию природы деятельности, которая в конечном итоге наделяет человека счастьем. Функс считает, что учение Шопенгауэра о деятельности можно назвать этикой счастья (95. S. 25). А. Шельцель видит в шопенгауэровском понимании деятельности исходный пункт критической теории XX века (130. S. 136-138).

Творчество (а Шопенгауэр считает наиболее счастливыми тех, кто способен к созданию «важных, великих и цельных творений») требует не подчинения воле, а обуздания ее произвола. Но для этого необходим акт собственного воления; более того, воля в данном случае подчиняется творцу, а потому следует говорить о свободе выбора; причем свободный выбор направлен в этом случае на положительную цель.

Лев Толстой, который одно время был горячим приверженцем Шопенгауэра, как-то заметил, что и богатство, и власть, и жизнь, все то, что с таким старанием устраивают и берегут люди, — если и стоят чего-нибудь, то только того наслаждения, с каким все это можно отвергнуть. Такое наслаждение самоотказом сродни счастью. Толстой пытался осуществить этот план, но, как мы знаем, самоотказа не случилось, и счастья ему это не принесло бы.

Самоотречение, самодисциплина, самоконтроль, отказ от погони за имущественным благополучием, за честью, славой; вместо этого всего — созидательная деятельность и, наконец, сострадание, которое Шопенгауэр называл мистической великой тайной метафизики (а немецкий исследователь его философии Л. Лютткехауз назвал «практической мистикой», см. 113), венчающее его этику, — все это требует от человека волевых актов; он в этих случаях выступает уже не как игрушка в руках самостийной воли, а как существо, способное не только противостоять ей, но и распоряжаться ею. Здесь коренится свобода, в том числе свобода воли. Позже именно в этом смысле корректировали шопенгауэровское учение о воле.

Хотя мысль о высшем сознании, которому способна подчиниться ноля, красной нитью проходит через все учение немецкого философа, он все же признает в человеке и некую внутреннюю бессознательную способность, которая оказывается «мудрее, нежели голова: в важные моменты жизни... мы руководствуемся не столько ясным пониманием того, что нужно делать, сколько внутренним импульсом, можно сказать — инстинктом, который исходит из самой глубины нашего существа» (71. С. 396). Лишь потом мы переоцениваем свое поведение сообразно отчетливым понятиям.

Любой акт ограничения воли, самоограничения, самопринуждения включает в себя момент свободного воления, свойственного любому человеку. Поэтому аристократизм Шопенгауэра, находивший способность воздействия на волю лишь у сильного интеллекта, вступает в противоречие с его же положением о спонтанности решений в творческой деятельности любого человека, предполагающей свободу выбора, сверхзадачей которого является призыв: «Не навреди!» В этом пункте Шопенгауэр невольно смыкается с этикой Канта.

В «философии для всех» аристократизм Шопенгауэра поколеблен: он признает возможность творчества не только для гения; он снисходит до среднего человека — «фабричного товара природы» и «двуногого» — делится с ним размышлениями о примиренности с волей к жизни и собственным житейским опытом. Но позже он запишет: «Я почти всегда чувствую себя среди людей так, как чувствовал Иисус из Назарета, когда он взывал к своим ученикам, а они спали... Я был среди них, но не с ними» (80. Т. 4. С. 568). Р. Сафрански в философии для всех увидел автопортрет философа. Скорее, скажем, — идеализированный, поскольку автор далеко не всегда следовал созданным им максимам житейской мудрости.

???: О самом себе

Шопенгауэр был мастером афоризмов. Один из них гласит: «Все люди хотят жить, но никто не знает, зачем живет» (134. Bd. 4. Т. 2. S. 2). Уже в тридцатилетнем возрасте, почувствовав душевную усталость, он начал осмысление пройденного пути. Зачем он жил, и что он сделал в этой жизни? Некоторые итоги своего учения и собственной «воли к жизни» можно найти уже во втором томе главного сочинения, появившемся в 1844 году, а затем и в «Парерга и Паралипомена», где встречаются попытки дать итоговую оценку учению и жизни.

Кратчайшая оценка учения сводится к следующему: «Всю мою философию можно сформулировать в одном выражении: мир — самопознание воли» (134. Bd. 4. Т. 1. S. 557). Философ неоднократно подчеркивал интуитивно-рационалистический характер своего детища: «Мое учение возникло во мне без всякой помощи с моей стороны, когда всякое хотение как бы погружалось в глубокий сон и когда интеллект, освобожденный от своего господина... воспринимал интуиции реального мира и, ставя в параллель с мышлением, точно играя, соединял их вместе... Интуиция и понятие — оба избрали мою голову ареной для этой операции... Только то, что являлось в такие моменты освобожденного от воли познания, я записывал как простой зритель и свидетель...» (80. Т. 4. С. 561). Его метафизика — изложенное в отчетливых понятиях знание, источником которого являются интуиция, чистое созерцание.

Не только в молодости, но и в поздние годы он высоко оценивал свое творчество, вызывая критические замечания (например, у К. Фишера) и насмешки у многих истолкователей. «Моя философия it пределах человеческого познания вообще, — писал он и 1853 году, — представляет собой действительное решение мировой загадки. В лом смысле она может называться Откровением. Вдохновлена она духом истины; в четвертой книге есть такие параграфы, па которые можно смотреть как па внушенные Святым Духом» (134. Bd. 4. Т. 2. S. 23). Он гордился новизной своей философии, мощным аргументом в обоснованности этого чувства была его «глубочайшая убежденность в ее истинности» (80. Т. 4. С. 570).

Шопенгауэр по-прежнему считал себя наследником Канта и умалял значение современной ему философии: за все время между Кантом и его учением не было «никакой философии, а лишь одно университетское шарлатанство. Кто читает все это бумагомарание, теряет время». Но, надо отдать ему должное, в копне концов он, как бы нехотя, признал некоторое родство своих взглядов со взглядами своих прославленных современников, которых он так часто и жестоко обличал.

«Фихте и Шеллинг заключаются во мне, а не я в них: то немногое истинное, что имеется в их учениях, находится в том, что сказал я» (80. Т. 4. С. 560). Примем во внимание, что Фихте умер, когда Шопенгауэр был студентом, а работы Шеллинга, которые были ему доступны, написаны задолго до того, как Шопенгауэр осчастливил мир своим «Миром как волей...». Фразе следует придать обратный смысл, либо, на худой копен, удовлетвориться тем, что в пей хотя бы содержится признание за этими двумя философами того «немногого истинного», о чем позже сказал Шопенгауэр. Однако Шопенгауэр по праву определил масштаб своего духа в объяснении конкретных проблем, полагая себя «соперником» великих людей: в теории цвета — Ньютона и Гете, в объяснении того, почему Лаокоон не кричит — Винкельмана, Лессинга, Гете, Гирта и Фернова, в объяснении смешного — Канта и Жан Поля.

Во втором томе «Мира как воли...» (1844) имеется важное замечание, которое было немыслимо в томе первом (1818), где воля определялась как ядро мира, сам мир рассматривался как воля «и ничего больше», существование человека определялось волей к жизни, а познание в эстетическом созерцании воли, переходящем в представление (то есть в мир явлений), являло собой открытую философом истину о сущности мира. Теперь, похоже, Шопенгауэр готов освободить мир от оков открытой им воли; он определяет границу нотации мира как воли: эта последняя не может быть познана до копна.

«В отличие от Канта, мы не отказывались полностью от познаваемости вещи самой по себе, а знаем, что ее следует искать к воле. Правда, мы никогда не утверждали, что она может быть познана абсолютно и исчерпывающе, напротив, очень хорошо понимаем, что познать что-либо таким, как оно есть в себе и для себя, невозможно... Для познающего сознания, какими бы ни были его свойства, всегда существуют только явления... Познание есть вторичное свойство нашего существа и связано с его животной природой. Строго говоря, мы и нашу волю познаем всегда только как явление, а не так, как она есть в себе и для себя» (74. С. 502-503).

Отношение Шопенгауэра к религии, как мы видели, было скорее негативным, хотя в нервом томе «Мира...» обнаруживалась зависимость от учения Лютера, а во втором Шопенгауэр хотел более основательно опереться уже и на Августина. Обращаясь к оценке значения религии в его учении, он подчеркивал его особую автономность: «К религиям моя философия относится как прямая линия ко многим, рядом с ней располагающимся кривым: она прямо и недвусмысленно высказывает то, что достигается в них туманно и в обход; именно христианство глубоко и болезненно затронуто этим» (134. Bd. 4. Т. 2. S. 19).

И все же он не смел отвергнуть полностью христианство, ибо его этика — вариант лики протестантской. Полому он принимал его важнейшие посылы: «Нигде нет такой необходимости различать ядро и скорлупу, как в христианстве. Именно потому, что я люблю ядро, я иногда разбиваю скорлупу» (80. Т. 4. С. 492). Он принимал в ядре христианства его мораль, христианского Бога называл скорлупой этого учения и с Богом оставался на ножах.

Как говорилось, еще в юности устрашенный людскими страданиями, он отрекся от всеблагою Бога. В зрелые и поздние годы он приводит новые аргументы. Вера в Бога, утверждает он, мешает развитию подлинного танин: «У дураков, пишущих философские сочинения, есть твердое убеждение, что цель всякого умозрения — познание Бош; между тем как па самом деле эта цель — не что иное, как познание собственного Я, что они и смогли бы прочесть уже па Делфийском храме или по крайней мере узнать у Канта. Но тот оказывает на них такое же влияние, если бы он жил лет на его позже их» (80. Т. 4. С. 481).

В этом пассаже он повторяет и главную свою цель (речь идет о самопознании личности), и подтверждает свой крайний индивидуализм. «Слово «Бог» противно мне уже тем, что оно помещает наружу то, что лежит внутри... Бог, в сущности, — объект, а не субъект; поэтому, как только полагается Бог, Я — ничто» (80. Т. 4. С. 478). «Здесь Родос, здесь прыгай», как говорили древние: Бог мешает собственному индивидуалистическому самопознанию в явленном мире. У Шопенгауэра нет позыва увидеть в воле, как вихре и натиске, энергийную связь с источником этого порыва, с его творцом (что бы и кто бы он ни был), довлеющим любой твари и человеку; он игнорировал попытки людей приобщиться к ноуменальному или вышнему миру, следуя абсолютной морали, полагая идеальные цели; он оставлял им высшее сознание, направляемое индивидуальным познанием.

Обращаясь к характеристике своей жизни, Шопенгауэр сравнивал ее с горько-сладким напитком. «Сущность моих познаний печального и подавляющего характера; но форма познания вообще, возрастание мыслей, проникновение в истину — безусловно отрадного свойства; они своеобразно примешивают сладость к этой горечи» (80. Т. 4. С. 555). Поиски и находки жизнеутверждающи, здесь нет места пессимизму. Собственное учение он также отделял от абсолютного пессимизма. Упреков в том, что его философия печальна и безотрадна, он не принимал.

Отвергая догмат о Божественном творении, Шопенгауэр стремился сделать читателя сторонником собственного мировидения: «Ведь нет ничего безотраднее учения о том. что земля и небо, а следовательно и человек, созданы из ничего...» Мир бесконечен и «учение о том, что человек не сотворен из ничего, является началом и основой всяческого утешения» (80. Т. 4. С. 562). Итак, его собственное учение отвлекало философа от радикального пессимизма. Если к этому добавить его «философию для всех», которая «мирила» людей с жизнью, а также то, что ее создатель замечательно выражал свою любовь к природе и искусству и играл после обеда на флейте, и не кого-нибудь, а божественных Моцарта и Россини... О каком пессимизме идет речь?

«Они меня найдут...»

Альбер Камю сказал, что основным вопросом философии является вопрос о самоубийстве, то есть о смерти. Проблема восходит к Платону; «Кто предан философии, занят только одним умиранием и смертью... Душа разлучается с телом чистою, ибо... посвящала себя истинной философии и... готовилась умереть легко и спокойно» (Федон, 64а, 80е). Возвышенные слова! В сочинениях Шопенгауэра размышления о смерти присутствуют постоянно не только теоретически, но и эмоционально.

Всю жизнь он боролся с необъяснимыми страхами и панически боялся умереть. В юности и позже он опасался воображаемых болезней, грозящих смертью, и всяческих других бед. Вспомним, как в шестилетнем возрасте он был потрясен мыслью о том, что родители его бросили. В 1813 году он бежал из Берлина в страхе перед военной службой, а в 1831-м — перед холерой. Он покинул Венецию, боясь заболеть оспой, а в Вероне страшился умереть от отравленного нюхательного табака. В Мангейме он был в вечном волнении и все ожидал больших неприятностей.

Целый год ему казалось, что берлинское дело с фрау Мар-кет не закончено, что впереди новые тяжбы и он из-за них потеряет свое имущество, либо мать потребует передела наследства. Ночью, при малейшем шуме, он вскакивал с постели и хватался за шпагу или ружье, которые всегда были под рукой. И даже когда не было никаких оснований для беспокойства, Шопенгауэр всегда внутренне был готов увидеть опасность, которой на самом деле не было. Все это превращало малейшие неприятности в катастрофы и до крайности отягощало общение с людьми.

Интимное отношение Шопенгауэра к смерти разительно отличалось от его проповеди; похоже, именно страх перед смертным уделом стал источником его пессимизма и побудил искать утешение в собственной мысли. Вот что он писал о метафизической потребности человека: «Ни одно существо, кроме человека, не удивляется собственному существованию; оно представляется всем прочим настолько само собой разумеющимся, что они его не замечают. В спокойном взоре животных говорит мудрость природы, ибо в них воля и интеллект еще не настолько разошлись, чтобы удивиться друг другу при встрече. Здесь все явление еще прочно держится на стволе природы, из которого оно вышло, и сопричастно бессознательному всеведению великой матери... Наконец, при появлении разума в человеке ее впервые озаряет сознание; тогда она удивляется тому, что совершила и задается вопросом, что же такое она сама...

Не только то, что мир существует, но еще в большей степени, что он так горестен, есть punctum prupiens [мучительная проблема| метафизики, проблема, ввергающая человечество и тревогу... Ее удивление тем серьезнее, что здесь она впервые видит перед собою смерть и, наряду с мыслью о конечности всякого существования, проникается мыслью о тщете всех устремлений... Вместе с этим удивлением возникает свойственная только человеку потребность в метафизике: он, таким образом, animal melaphisicum |метафизическое животное|... Храмы и церкви, пагоды и мечети во всех странах всех времен... свидетельствуют о метафизической потребности человека, которая следует за потребностью физической» (74. С. 235-236, 246, 237).

Но Шопенгауэр ведь не верил в божественное обетование бессмертия, а потому хотел найти иной путь, чтобы смягчить мысль о грозящем конце. Страх перед смертью породил шопенгауэровскую грандиозную метафизику воли. Шопенгауэр ссылается на Сократа: «Смерть — подлинный вдохновитель, или Мусагет философии, отчего Сократ и определил ее, как подготовку к смерти» (74. С. 477). Так начинается одна из самых обширных глав, посвященных этой проблеме, во втором томе его главной книги.

Смерть — истинный результат и цель жизни, пишет он. В момент смерти псе таинственные силы, коренящиеся в пас самих и определяющие вечную судьбу человека, соединяются и приходят в действие... Вот чем объясняется глубоко-серьеззный, торжественный и страшный характер смертного часа. Это — кризис, это, в самом строгом смысле слова. Страшный суд.

Воля к жизни, отравленная страхом перед смертью, порождает ужас перед смертью близких и даже просто перед ее угрозой или се зрелищем. Воля к жизни, пишет Шопенгауэр, постоянно «истребляет самое себя» и служит своей собственной «нищей». 'Это имеет место на всех уровнях воли, с очевидностью обнаруживается в мире животных; и только ноля к жизни человека, возносящая ею над всеми уровнями природного мира, дает ему способность использовать природу как фабрикат для самосохранения.

В любом случае, если и можно говорить о мировой гармонии, то лишь постольку, поскольку возможно взаимное приспособление ради сохранения всего мира и его существ. Внутреннее соперничество проявляющей себя в мире явлений воли находит свое выражение в беспрестанной борьбе на уничтожение не только между индивидами одного уровня, но и на других уровнях воли. В последнем случае речь идет о целесообразности природы — внешней и внутренней.

Первая, действующая в отношениях неорганической природы к органической или отдельных частей органической природы друг к другу, способствует их сохранению. Вторая, па низших ступенях, сохраняя единство воли в отдельных актах, имеет простое проявление. На всех ступенях органической жизни «природа стремится к одному — сохранению всех видов существ» (74. С. 392), как если бы для нее было важно, чтобы не была потеряна ни одна из платоновских идей.

Что касается человека, то он, подчиняясь ноуменальному характеру, как мы знаем, способен понять свое бытие, увиден, его как безосновную волю, а рассудок открывает целесообразность в виде согласованности различных частей природы друг с другом. Но осознание своего единства с миром не утешает. Воля, озаренная познанием, знает, чего она хочет теперь, чего она хочет здесь, по никогда не знает, чего она хочет вообще. Вброшенный в здешний мир не по своей воле, подчиняясь слепому нолению в желаниях, страстях, мотивах, человек ради их исполнения претерпевает беды и страдания, но не способен остановиться и, с мукой предчувствуя ужасный конец, не знает, зачем он здесь и к чему вся эта суета. И все же знание о собственной сущности и призванности, хотя и дастся с трудом, способно коренным образом изменить жизнь человека.

На языке природы смерть означает уничтожение, а индивид между тем надеется и мечтает о бессмертии во плоти. Шопенгауэр же хочет найти нечто среднее. Еще будучи студентом Берлинского университета, когда складывалось его учение, он писал: «Все идеи и концепции об улучшении данной человеку реальности обречены на неудачу, так как двойственность мира идей и эмпирического мира непреодолима. Таково отношение к смерти: Есть моменты, когда мы, думая о смерти, ярко представляем себе ее устрашающий облик, так что трудно понять, как можно с такой перспективой жить спокойно... В иные времена мы с покойной радостью думаем о грядущей смерти как избавлении. В обоих случаях мы правы. В первом настрое мы целиком наполнены временным сознанием, пребывая во времени в качестве всею лишь явления; и смерть уничтожает нас именно как явление, поэтому мы страшимся се как величайшей беды. В другом случае — лучшее сознание, являясь живым, по праву радуется разрушению связанности, исполненной таинственностью, с помощью которой эмпирическое сознание соединено с тождеством единого Я» (134. Bd. 1. S. 54).

Привязанность к жизни неразумна и слепа, утверждает философ, она объясняется всего лишь (!) волей к жизни. Мы находим невыносимым, что за эфемерностью нашего существования последует вторая вечность, в которой нас больше не будет. Но ведь до рождения нас тоже не было, а мы этому не ужасаемся. На самом деле смерть не означает полного уничтожения, это напрасный страх. Сущность человека переходит на другой уровень воли: материя непреходяща, природа откровенна и искренна; она знает, погибая, что дети возвращаются в ее лоно, предоставляя место новым, выступающим в бытие из ничто, существам.

Иными словами, смена жизни и смерти индивидов являет собой устойчивую вибрацию воли, не знающую изменений идею существ, «прочно стоящих, как радуга над водопадом» (74. С. 490) в существовании рода: род объективно нерушим и вечен, целое незыблемо. Такова смерть как вещь сама по себе: «Ни одна пылинка, ни один атом материи не может обратиться в ничто, — а человеческий дух внушает себе страх тем, будто смерть — уничтожение его сущности!» (80. Т. 4. С. 433).

Другое дело, субъективное самосознание недолговечного и беспрестанно уничтожаемого существа, в самосознании которого зияет грозный конец. Оно не способно отрешиться от мысли о вечности своего существования. Эта мысль, считает философ, эгоистична: человек ограничивает всю реальность собственной личностью, полагая, что существует только в ней, а не в других. С метафизической точки зрения утверждения: «Я погибаю, но мир продолжает существовать» и «Мир погибает, но я продолжаю существовать» — не имеют различий.

Шопенгауэр предлагает подумать о том, что мое Я и мир во мне и вне меня — одно и то же. И потому следует смириться с мыслью, что время, когда меня не будет, придет субъективно, объективно же оно никогда не может прийти. Только таковой может быть вера в нерушимость нашего существа. Но при этом должна подразумеваться лишь наша сущность, «ядро моего Я» (74. С. 508), перемещение в иной, «лучший» мир, а не изменение сущности: natus et denatus (рожденный и нерожденный-умерший) — одно и то же. Мы «чувствуем, что вечны» (Спиноза. Цит. по: 74. С. 496).

Мысль о смерти нерушимо присуща лишь нашему сознанию и нашим познавательным способностям: в противном случае смертный исход (как, например, у животных) нас бы не тревожил. Ошибка всех философов состоит в том, что они полагали метафизически нерушимое, вечное в интеллекте, тогда как оно пребывает только в воле. Смерть наступает лишь в тот момент, когда исчезает сознание, то есть останавливается деятельность мозга, а вместе с ним и осознание нашего неповторимого Я, связанного с индивидуальностью. Поэтому, в сущности, смерть, особенно от старости, не является злом. В смерти гибнет то, что создало и сохраняло сознание: угасает жизнь, но не принцип жизни, который в ней проявился; продолжение рода — принцип нерушимости индивида.

Вместе с тем истоки страха перед смертью бессознательны, они лежат за пределами сознания, в слепой воле к жизни. Так же, как мы вовлекаемся в жизнь иллюзорным стремлением к сладострастию, нас удерживает в ней столь же иллюзорный страх смерти. Сознанию же представляется сущность воли в индивидуальном явлении, отсюда иллюзии гибели в этом явлении. Именно потому, что только воля, а не интеллект, не подвержена разрушению, все религии и философии сулят награду в вечности только добрым проявлениям воли и сердца, а не интеллекта или ума.

Можно было бы, пишет Шопенгауэр, в известном смысле рассматривать органическое тело как промежуточное звено между волей и интеллектом. Но — увы! — «оно — лишь сама воля, предстающая пространственно в созерцании интеллекта» (74. С. 507). Страшно непосредственному сознанию индивида, который мнит себя отличным от рода. Но Я — темная точка в сознании, «подобно тому как на сетчатке слепа именно та точка, куда входит зрительный нерв, как мозг совершенно нечувствителен, как темно ядро солнца, и глаз видит все, только не себя» (там же. С. 500): каждый знает о себе только то, как он представляется во внешнем созерцании.

Жизнь человека, подчиненная воле, — жалкий отрезок времени между зачатием и смертью; рождение и смерть уравновешивают друг друга в качестве взаимных условий; они — корреляты, взаимно нейтрализующие и снимающие друг друга. Бессмертна только жизнь природы, но ей безразличен индивид, ей интересен лишь род. «О сохранении его она заботится со всей серьезностью, расточительно создавая чрезмерный избыток зародышей и мощь инстинкта оплодотворения» (73. С. 381). А так как человек — сама природа в высшей степени ее самосознания, а природа — только объективированная воля к жизни, то «человек... с полным правом может находить утешение при мысли о собственной смерти и о смерти своих друзей, глядя на жизнь бессмертной природы, которая есть он сам» (там же): природа чужда печали.

Поэтому только такое настоящее, чуждое прошлому и будущему, которые существуют не в наличии здесь и теперь, а лишь в понятиях (в воспоминаниях, прогнозах, мечтах, фантазии), длящееся теперь — вот что такое жизнь человека; здесь реализуется и проявляется воля к жизни в этом зримом мире. Но это настоящее — только миг. Жизнь быстротечна, смерть страшит и печалит лишь индивида и его близких, природа же безучастна.

И хотя человек как вечное око мира (как вещь сама но себе, как субъект чистого познания сущности мира) находится вис времени, то есть ни пребывает, ни исчезает, тем не менее индивид бренного мира с его эгоизмом и волей к жизни не найдет в этих рассуждениях Шопенгауэра ни малейшего утешения, в том числе и после утверждения о том, что он, как вещь сама по себе, есть «воля, которая проявляется во всем, и смерть устраняет заблуждение, отделяющее его сознание от сознания других: это и есть продолжение существования» (73. С. 387).

Напрасно Шопенгауэр цитирует Веды, в которых человек, умирая, соединяет свое зрение с солнцем, обоняние — с землей, вкус — с водой, слух — с воздухом, речь — с огнем и т.п.; напрасно он опровергает религиозные догматы о загробном существовании: человек остается безутешен, он ужасается от мысли о неизбежной гибели его индивидуальности, что составляет предмет неизбывного страдания человека на этой земле.

Философ понимает слабость своей аргументации и хочет облегчить человеку бремя смертника. Освобождение — не в господстве и насилии над миром, не в смерти, особенно путем самоубийства, но в такой жизни, которая не приносила бы страданий, что достижимо лишь путем успокоения собственного воления. Но свободен ли человек — носитель ВОЛИ, возможна ли для него свобода, сели только воля сама по себе свободна и вездесуща и для нес не существует закона? Ведь всякий раз, когда умирает человек, погибает некий мир, а именно тот мир, который он носит в своей голове и сердце. Чем интеллигентнее голова, тем ужаснее гибель. Вместе с животным погибает только скудная рапсодия или набросок уже известного мира.

Время, которое отпущено каждому из нас, не есть способ бытия веши самой по себе; оно — только форма, в которой мы познаем бытие вещей и самих себя, поэтому наше знание несовершенно. Ограниченные явлениями, мы можем лишь предполагать, что наша сущность будет существовать после смерти, но с таким же основанием можно утверждать, что она погибнет.

В конечном счете Шопенгауэр заключает: проблема смерти трансцендентна. «В этом смысле смерть остается тайной» (74. С. 502). Так в объяснении физического в мире явлений самым поразительным образом выступает метафизическое, запредельное. Хотя вновь появившееся существо вступает в жизнь бодро и наслаждается существованием как даром, даров не бывает; радость куплена ценою старости и смерти, но в существовании содержится зародыш, из которого возникло это существо — они одно. «Если бы можно было обнаружить мост между ними, была бы решена великая загадка» (74. С. 511).

«Средний путь», предложенный Шопенгауэром, — примат и метафизическая сущность воли и вторичная, чисто органическая природа человека и его сознания. Он склоняется к принятию «естественной» веры в метемпсихоз и палингенез, распространенный на Земле во все времена и разделяемый всеми религиями за исключением иудаизма и христианства, которое уповает на восстание во плоти и на встречу в мире ином. Шопенгауэр доказывает некоторое родство новозаветного христианства с индийской мудростью, находя в христианстве даже следы метемпсихоза, а потому отчасти «прощает» Новый Завет, утверждая, что непривлекательный и нелепый вид христианская вера получает лишь в ветхозаветном изложении (см. об этом: 80. Т. 3. С. 958-980).

Смерть венчает жизнь человека: «... это результат, резюме жизни или сведенный итог... в момент смерти решается все то, что только подготавливалось и вводилось в действие на протяжении всей жизни» (74. С. 618). Значит, оправданы самоубийцы и вообще лучше не родиться? Философ самоубийство не оправдывает: «Самоубийство — не отрицание воли, а явление могучего ее утверждения... добровольное разрушение одного частного явления, не затрагивая вещи самой по себе, которая остается незыблемой, как незыблема радуга... — бесплодный и безумный поступок» (73. С. 490 ел.).

Но и к воспроизводству рода человеческого он особой радости не испытывает. Смерть — несомненное зло, но — для него это очевидно — она имеет и тот смысл, что является «моральным и существенным результатом жизни» (74. С. 619). Жизнь проделывает путь к смерти, содействующей очищению; наступает то, о чем говорят Веды: «Разрубается узел сердца, рассеиваются все сомнения, завершаются действия» (цит. по: 74. С. 655).

Несмотря на ужас перед смертью, на все свои страхи и дурные предчувствия, Шопенгауэр, когда пришел его час, встретил конец смиренно, в согласии с собственным учением. Единственное, чего он хотел, — легкой смерти. Одна из последних записей в его рукописях гласит: «Я всегда надеялся умереть легко, ибо кто прожил жизнь одиноко, лучше поймет это одиночное событие, чем другие... В радостном сознании я возвращусь туда, откуда высшей милостью вышел, и моя миссия полностью завершится» (134. Bd. 4. Т. 2. S. 127).

В 1855 году, когда ширилась его известность, Шопенгауэр записал: «Смею надеяться, что заря моей славы позолотит своими первыми лучами мрак моей жизни» (там же. S. 126). Но ему не дано было в полной мере этим насладиться. Жизнь его угасала. Зимой 1857 года, во время прогулки с пуделем, он упал и сильно расшиб голову, а с весны 1860 года у него отчетливо повторялись головные боли, одышка и учащенное сердцебиение. Он чувствовал приближение смерти, но жалел только о том, что не успеет внести дополнения в «Парерга...». В начале сентября он слег с воспалением легких и, понимая, что конец близок, распорядился о собственных похоронах.

Он умер утром 21 сентября 1860 года. Судьба послала ему легкую смерть: он встал позже обычного; после завтрака сел на диван, а домоправительница открыла окна, чтобы проветрить комнату, и вышла; через некоторое время, когда она вернулась, он был мертв. Его лицо было спокойным. Ни тени страдания.

По его распоряжению на могильном камне было начертано «Артур Шопенгауэр»; ни года, ни даты рождения и смерти, ни инскрипта. На вопрос ученика и душеприказчика Вильгельма Гвиннера, которому философ объявлял свою последнюю волю, где он хочет покоиться, последовал ответ: «Все равно. Они меня найдут». Достойный ответ человека, выполнившего свое призвание. Итог своей жизни философ подвел сам в стихотворных строчках (1854):

Я утомлен, я пришел к своем мете. Под лаврами чело мое устало; Но я свершил, покорствуя мечте. Все то, что мне душа предуказала. (Пер. Ю. И. Айхенвальда)

Глава двенадцатая. Судьба учения

«Наследники»

В беседе с Гвиннером за три дня до смерти Артур сказал: «То, что в скором времени мое тело станут точить черви, я могу вынести; но то, что профессора то же самое проделают с моей философией, — приводит меня в содрогание» (133. S. 394). Однако, прежде чем за дело взялись философы, возник скандал среди «евангелистов» и «апостолов». При обсуждении возможности публикации наследия Учителя выяснилось, что Вильгельм Гвиннер сжег почти все записи Шопенгауэра о самом себе, которые тот вел в течение тридцати лет. Гвиннер утверждал, что такова была воля Шопенгауэра. Мнения разделились: А. фон Досс слышал о том, что эти записи существуют, но Шопенгауэр якобы не хотел их посмертной публикации. Другие (Ю. Фрауэнштедт, Э. Линд-нер и пр.) заявляли, что Шопенгауэр, напротив, часто вспоминал о них и хотел бы, чтобы они были опубликованы после его смерти.

Через год после кончины появилось сочинение Гвиннера «Артур Шопенгауэр, представленный в личном общении» (96), что подлило масла в огонь скандала. Мало того: в этом сочинении облик Шопенгауэра был весьма непривлекательным. Его последователи разбились на два враждебных лагеря. Противники обвиняли Гвиннера в присвоении дневниковых записей и в плагиате, то есть буквальном использовании автобиографических заметок мыслителя. При этом они ссылались на стилистические совпадения у Гвиннера с трудами Мастера.

Оправдываясь, Гвиннер утверждал, что его книга основана на личных беседах с Шопенгауэром. С целью реабилитации Учителя два его почитателя — Э. О. Линднер и Ю. Фрауэнштедт — в 1862 году издали совместную книгу — слово защиты, основанное на воспоминаниях, письмах и некоторых документах (112). Дабы смягчить впечатление от первой книги, 17 лет спустя Гвиннер выпустил переработанную и дополненную биографию Шопенгауэра, которая содержит богатое, но небрежно датированное собрание фактических данных. После смерти В. Гвиннера (1917) его сын Артур Гвиннер объявил в одной из франкфуртских газет, что передает в дар городской библиотеке рукопись отца о его беседах с Шопенгауэром. Однако рукопись не была получена ни от Артура Гвиннера, ни от его дочери, ни от внучки.

Между тем в 60-е годы XIX века нарастала волна публикаций наследия Шопенгауэра. Д. Ашер и А. фон Досс издали письма и заметки, а в 70-е годы были выпущены сборники писем Шопенгауэра, адресованные его издателям и почитателям (И. А. Беккеру, Ю. Фрауэнштедту и др.). Были изданы также его беседы поздних лет жизни, записанные рядом собеседников. Большое значение имеют тексты лекций, подготовленные им для студентов Берлинского университета. В 1890 году Э. Гризебах издал первое, считавшееся тогда полным, собрание сочинений в шести томах и пытался реконструировать дневниковые записи, что, однако, ему не удалось. Впрочем, и собрание сочинений было далеко не полным и не аутентичным. К этому времени слава Шопенгауэра стала всемирной.

В XX веке в источниковедческие и текстологические изыскания шопенгауэрианы большой вклад внес Артур Хюбшер, более сорока лет скрупулезно изучавший наследие мыслителя. В 1975 году путем построчного сравнения дневниковых записей, включенных Артуром в корпус своих работ с текстом книги Гвиннера, он доказал, что плагиат имел место (см.: 105. S. 288-318). В результате этого мошенничества были утрачены ценнейшие материалы и хронология, весьма важная для жизнеописания мыслителя. К тому же сам Шопенгауэр при составлении «Парерга и Паралипомена» использовал свои записи из дневника и черновые заметки, расположив их тематически, а не хронологически, что впоследствии создало подчас непреодолимые трудности для их датировки. Хюбшеру удалось вернуть ряд дневниковых записей, датировать многие фрагменты черновых записей, попавшие в «Парерга и Паралипомена». Он издал пятитомное собрание сочинений Шопенгауэра, в примечаниях к которому отмечены все изменения содержания при последующих прижизненных изданиях его трудов. Хюбшеру принадлежат также научно откомментированные издания рукописного наследия и лекций, читанных в Берлинском университете, обширная библиография, а также ряд монографий.

Фридрих Ницше и другие

В конце 60-х — 70-е годы XIX века учение Шопенгауэра придало мощный импульс переменам в интеллектуальной жизни Германии. Многие писатели нового поколения (Т. Фонтане, В. Раабе и др.) находились под его влиянием. В середине 60-х годов приступили к освоению учения Шопенгауэра философы. В 1865-м в Бреславле Стефан Павлицкий защитил первую в мире докторскую диссертацию «Учение Шопенгауэра о рациональном философствовании». Первая русская докторская диссертация, посвященная шопенгауэровской теории познания, была защищена графом Д. Цертелевым в Лейпциге в 1879 году. В конце века Куно Фишер, создавший многотомную историю философии, посвятил Шопенгауэру целый том. С 1912 года до наших дней выходит основанный Паулем Дойсеном посвященный Шопенгауэру ежегодник. Под влиянием Шопенгауэра долгое время находились Ф. Ницше, Э. фон Гартман, многие философы и целые философские направления. С 60-х годов XIX века и в начале XX века философия Шопенгауэра оказала мощное воздействие на духовную жизнь России.

Наиболее известным восприемником философии Шопенгауэра стал Фридрих Ницше (1844-1900). В 1865 году, еще студентом, он случайно купил главную книгу Шопенгауэра, заря истинной славы которого только занималась, и читал ее с большим воодушевлением, несколько дней не выходя из дома («физиологическое впечатление», отметит он позже). В 1874 году в книге «Несвоевременные размышления» Ницше посвятил Шопенгауэру большой очерк («Шопенгауэр как воспитатель»), в котором содержится, по его словам, «моя внутренняя история, мое становление. Прежде всего мой обет!» (41. Т. 2. С. 735). Здесь он четко определил точки соприкосновения с Учителем.

Ницше отмечал, что Шопенгауэр вызывает доверие естественностью и личностным началом; необычным стилем, резко отличающимся от дискурса коллег; в его идеях угадывается и личный опыт, и непосредственная обращенность к читателю: «Он писал как будто для меня» (40. С. 189). Позже Ницше заметит, что «атеизм был тем, что привело меня к Шопенгауэру» (41. Т. 2. С. 734). Шопенгауэр был не только прочитан, а как бы «вчитан» в жизнь и судьбу философа.

Ницше стал последователем Шопенгауэра и в языке своей философии: он был еще более ярким философом-поэтом, эссеистом, творцом огромного числа афоризмов, соединяющих в себе пафос и сарказм, веселость и трагизм. Он подарил немецкой и мировой прозе небывалую выразительность. Его целью было рождать мысли «из нашей боли и придавать им все, что в нас есть: кровь, сердце, огонь, веселость, страх, муку, судьбу, рок» (цит. по: 52. С. 14), чтобы не только познать самого себя, но и самопреодолеть в себе и вне себя авгиевы конюшни.

Темы одиночества и страдания, творчество гения, порицание частичности человека (которого Ницше уже прямо называет человеком атомарным), критика нормативной морали (которая у Ницше превратилась в радикальную критику культуры), и, наконец, воля — эти идеи Ницше принял к освоению. В «Человеческом, слишком человеческом» он подчеркивал заслугу философии Шопенгауэра в утолении «метафизической потребности»: Шопенгауэр временно оттесняет от науки «наше чувство к старым, могущественным формам понимания мира и людей», к которым не так легко найти путь (41. Т. 1. С. 256). В то же время Ницше кардинально трансформировал учение своего Учителя.

Уже в «Рождении трагедии из духа музыки» Ницше, понимая музыку, по Шопенгауэру, как непосредственный язык воли, подчеркивал в ней полноту жизни, воплощаемой в символическом созерцании «дионисической всеобщности», которой затем аполлонический художественный дар придает высшую значительность. Дионисийское искусство убеждает в радостном, а вовсе не в печальном существовании, и «искать эту радостность мы должны не в явлениях, а за явлениями» (41. Т. 1. С. 120-121).

Но через 11 лет зазвучали открыто критические оценки, а в итоговой книге «Ессе homo», вспоминая о своей первой книге, Ницше станет утверждать, что Шопенгауэр «ошибался во всем» и что «несвоевременность» первой книги, созданной самим Ницше, выражается в том, что от нее «отдает трупным запахом Шопенгауэра» (41. Т. 2. С. 729), у которого «рассудочность» и «разумность» любой ценой являются опасной силой, подрывающей жизнь. В конце концов Шопенгауэр как «носитель вырождающегося инстинкта, обращенного с подземной мстительностью против жизни», очутился в хорошей компании: Ницше соединил вместе его философию, христианство, отчасти Платона и весь идеализм (там же. С. 730).

Прославляя жизнь, Ницше весь мир представлял как кванты воли к мощи (у нас переводится: воля к власти, что применительно к природным явлениям воспринимается неадекватно. Die Macht имеет синонимы: власть, сила, мощь, влияние. Есть исследователи, которые понимают Der Wille zur Macht, как «волю к воле»). Мировая воля к мощи и воля к жизни выражает метафизику Ницше. Для него мир есть единый процесс становления, в котором все его члены являются центрами динамической энергии этой воли.

Волю к мощи, свойственную и человеку, Ницше понимает в полном противоречии с Шопенгауэром. У Шопенгауэра воля подобна всаднику, пришпоривающему коня (человека), у Ницше смысл жизни реализуется путем влечения (воления) человека к могуществу, способному исправить его неразумность, то есть человек ради самореализации свободен форсировать волю, стремясь к могуществу, а вовсе не гасить ее, как учил Шопенгауэр. Отрицание воли к жизни, считал Ницше, есть «приговор осужденных» (41. Т. 2. С. 576).

Известный английский историк философии Ф. Коплстон, обращаясь к важному в ницшевской метафизике тезису о «вечном возвращении одного и того же», отмечает повторение в каждом цикле и физических, и социальных событий, а также, собственно, и судьбы человека в его одиночестве и несчастьях, что сопрягается с тезисом Шопенгауэра о том, что все, что могло произойти, уже произошло, а также с учением о предопределении и даже с принятым им мифом о метемпсихозе. Но Ницше пытался укрепить идею вечного возвращения не метафизически, а с помощью эмпирических гипотез, например, что идея вечного возвращения базируется на признании бесконечной последовательности идентичных космических циклов, в которых бытие предстает как становление; человечество — смысл планеты, указывает вектор эволюции к сверхчеловеку, предопределенной в рамках каждого цикла; что закон сохранения энергии требует вечного возвращения и пр. (см.: 2. С. 45-53).

Не принимал Ницше и шопенгауэровский пессимизм, ведущий, по его мнению, прямиком к декадансу и нигилизму. Он возражал против шопенгауэровской этики сострадания и аскетизма: «...сострадание отрицает жизнь, оно делает ее более достойной отрицания, — сострадание есть практика нигилизма... Этот угнетающий и заразительный инстинкт уничтожает те инстинкты, которые исходят из поддержания и повышения ценности жизни... сострадание увлекает в ничто!.. Шопенгауэр был враждебен жизни — поэтому сострадание сделалось у него добродетелью... Исходя из инстинкта жизни, можно было бы поискать средство удалить хирургическим путем такое болезненное и опасное скопление сострадания, какое представляет случай с Шопенгауэром (и, к сожалению, весь наш литературный и артистический decadence от Санкт-Петербурга до Парижа, от Толстого до Вагнера)...» (41. Т. 2. С. 636).

Ницше соглашался с тем, что страдание — необходимая составляющая жизни. Оно необходимо и благотворно. Он предпринял великий поход на мораль, объявив о необходимости «переоценки всех ценностей» прежней истории, поскольку ее мораль, как он считал, покоится на лжи. Речь шла о саморазрушении твари в человеке ради самосозидания творца (сверхчеловека), речь шла о сильном человеке, способном сказать «нет» всему общеобязательному и общезначимому, самолично определять меру и границы собственного горизонта. Средством для осуществления этой задачи Ницше выбрал страдание.

«Воспитание страдания, великого страдания, разве вы не знаете, что только это воспитание возвышало до сих пор человека? То напряжение души в несчастье, которое прививает ей крепость... ее изобретательность и храбрость в перенесении, претерпении, истолковании, использовании несчастья, и все, что даровало ей глубину, тайну, личину, ум, хитрость, величие, — разве не было даровано ей... под воспитанием великого страдания? В человеке тварь и творец соединены воедино; в человеке есть материал, обломок, глина, грязь, бессмыслица, хаос; но в человеке есть также и творец, ваятель, твердость молота, божественный зритель и седьмой день...



Поделиться книгой:

На главную
Назад