Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Шопенгауэр - Арсений Владимирович Гулыга на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Понимаете ли вы, что ваше сострадание относится к «твари в человеке»... к тому, что страдает по необходимости и должно страдать? А наше сострадание — разве вы не понимаете, к кому относится обратное сострадание, когда оно защищается от него, как от худшей изнеженности и слабости?.. Есть более высокие проблемы по сравнению со всеми проблемами наслаждения, страдания и сострадания... И философия, которая занимается только этим, — наивность» (41. Т. 2. С. 346-347).

Ницше довел стремление к переоценке ценностей до такого радикализма и даже до «сумасшествия, которое стало ужасающим критерием истины этого ума» (см.: 52. С. 23), ибо разрушение традиционных ценностей обернулось саморазрушением. Ницше называл себя «имморалистом», имея в виду мораль, которую хотел преодолеть, создав новые моральные ценности. У него есть даже фраза, которую в ницшеанстве долгое время трактовали как отказ от морали, как аморализм философа: «Мы должны освободиться от морали...», но при этом забывали о завершении этой фразы: «...чтобы уметь морально жить».

Если в ранних работах Ницше принимал эстетику Шопенгауэра, то в 1888 году он упрекает своего учителя за то, что у того красота открывается путем освобождения от воли. Его возмущает, что Шопенгауэр больше всего ценит красоту как «освободительницу от лучецентра воли — от полового чувства» (41. Т. 2. С. 605). Он отрекается от увлечения своей юности, называя философию Шопенгауэра «величайшей психологической фабрикацией фальшивых монет» — так он определил истолкование искусства, героизма, гения, красоты, познания, воли к истине и пр. «Если вглядеться внимательнее, — писал Ницше, — Шопенгауэр является лишь наследником христианской интерпретации в нигилистическом смысле как пути к „спасению“» (41. Т. 2. С. 604).

Отрицая и преображая философию Шопенгауэра, до конца своего творчества Ницше не мог отрешиться от тех проблем, которые были им поставлены. Шлейф идей и дух размышлений «воспитателя» пронизывают все размышления Ницше. Радикализация его учения и стремление к переоценке ценностей не позволяли ему уйти от учения своего предшественника. Воля как ядро мира, музыка как голос бытия, красота как средство открытия тайн мира, страдание как очищение, а также такие темы, как индивидуализм, эгоизм, массовое сознание, критика культуры и т.п. — все постулируется, анализируется и обобщается с оглядкой на Шопенгауэра.

Учению Ницше был нанесен большой урон ницшеанством, среди сторонников которого нашлись умельцы, приспосабливавшие его мысли к сиюминутным нуждам и низменным потребностям. Особенно постаралась его сестра Элизабет Ферстер-Ницше, которая не остановилась перед многими фальсификациями, создав из черновых набросков целую книгу («Воля к власти»), в которой философ предстал как расист и шовинист, а впоследствии был сатанизирован в идеологии национал-социализма (см.: 2. С. 30-46; 52. С. 34-43).

Лишь в середине XX века со всей четкостью определился новый подход к изучению наследия немецкого философа. В этой связи большое значение имеет критическое издание полного собрания сочинений Ницше, осуществляемое по инициативе итальянских ученых Дж. Колли и М. Монтинари, выходящее с 1977 года (см.: 2. С. 11-20). Историки философии пересматривают ключевые понятия философии Ницше, подчеркивая культурно-творческие и гуманистические начала, присущие его учению. Опровергается легенда о Ницше-поляке (К. Янц доказал, что его предки с обеих сторон до XVI века — немцы, а ранние корни рода уходят в Чехию), о «белокурой бестии» (это — не германо-немецкий человек, а метафора, определяющая человека действия), о сверхчеловеке, лишенном моральных ценностей (на самом деле это — твердый, жесткий, но не жестокий, живучий человек, сила которого в самоконтроле, независимости духа, творческих способностях, жизнерадостности, добросердечии, «любви к судьбе», в мягкости, кротости) и т.п. (см.: 2. С. 21-30).

Ницше был метафизиком-ревизионистом, глухим к проблеме объективности истины. Он был великим защитником воли к жизни, он хотел улучшить ее ценностные основы, апеллируя к человеку-творцу. Его воля к мощи не знала предела. Но он был и великим индивидуалистом и волюнтаристом, что посмертно, усилиями его недобросовестных последователей, сыграло с ним злую шутку. Он не искал, подобно Шопенгауэру, рассудочного подтверждения своим экскурсам в интуитивное и бессознательное. Поэтому в какой-то мере он остается иррационалистом, хотя не чурается ни эмпирической аргументации, ни рассудочного обоснования.

Шопенгауэр и Ницше оказали большое влияние на такие течения западной мысли XX века, как персонализм, экзистенциализм, философия жизни. Анри Бергсон, в XX веке ставший продолжателем основоположников философии жизни — Ницше и Дильтея, в основополагающем труде «Творческая эволюция» (1912), изменив перспективу концепции, отчасти повторил то, что до него сделал Шопенгауэр: речь идет о понимании разума и интуиции. В 20-е годы XX века творцы философских концепций на Шопенгауэра обращали значительно меньше внимания, чем, например, на Ницше или Киркегора. Тем не менее просматривается его влияние на Г. Зиммеля, К. Ясперса, М. Хайдеггера. А. Гелена, Т. Адорно.

Эдуард фон Гартман (1842-1906) в 1869 году издал «Философию бессознательного», которая вскоре стала бестселлером (в следующем году вышло второе ее издание). Он определял свою философию как сплав идей из философии Лейбница, Канта и особенно раннего Шеллинга. Своими соратниками он считал также Вундта, Фехнера и Клауса, которые обращались к бессознательным психическим явлениям. Он взял в союзники и Гегеля, логика которого служила ему для построения системы. Но особую роль в его учении играет философия Шопенгауэра — и как исходный пункт, и как остановки по пути следования к конечной цели мирового процесса; Э. Гартман был, можно сказать, абсолютным пессимистом, хотя сам себя называл «телеологическим оптимистом».

Гартман положил в основу сущего бессознательное начало, обнимающее собой бессознательную волю и бессознательное представление, содержанием которого является идея. Бессознательное предстает как метафизическая сущность, как сверхчувственное начало, которое не исключает его разумности и, соответственно, целесообразности. Здесь заключается причина, цель и вся жизнь мира. Опираясь на естественно-научные результаты, Гартман указывает на соотношение бессознательной воли и сознания, на их сходство и различия и на переход бессознательной психической деятельности в сознательную. Приводя многочисленные факты из человеческого, животного и органического миров, он распространяет бессознательное на явления растительного и неорганического царства.

У Гартмана воля сама по себе не имеет никакого предмета, а идея — содержания. Это — всего лишь возможность, актуализацию которой он доказать не может. Гартман шел по стопам Шопенгауэра, называя бессознательное слепым порывом и стремлением, и, естественно, доказать актуализацию воли на всех уровнях бытия, несмотря на все свои усилия, он не мог. Но он продвинулся несколько дальше своего предшественника, когда увидел реализацию воли не во внешних ее проявлениях, а в раздражимости нервных узлов и в любом организованном веществе.

Слово «воля» выбрано Шопенгауэром не слишком удачно и его неловко употреблять для описания неорганического мира, физиологических или инстинктивных актов. Да и понятие «бессознательное» — домен психологии — трудно с ним ассоциировать. И все же признание некоего сущностного единства идеальной и реальной сторон мира и опора на эмпирическую базу знаменуют отход от чистого рационализма западной философии, что позволило Соловьеву взять Гартмана в главные союзники в критике отвлеченных начал западной философии. Ныне философски ориентированные естествоиспытатели принимают понятие воли как своего рода предвосхищение либо метафору для описания полевой или информационной структуры Вселенной (о чем мы писали выше), особенно если речь идет о волновой ее составляющей.

Бессознательное, по Гартману, вездесуще. Оно образует и сохраняет организм, посредством инстинкта защищает жизнь и помогает понимать чувственное восприятие; оно продолжает существование родов с помощью полового влечения и материнской любви, управляет поступками с помощью чувств и предчувствий; оно способствует сознательному мышлению и ведет к предощущению высших, сверхчувственных единств; оно же одаряет людей чувством красоты и художественным творчеством.

Идею, которая является составным элементом бессознательного, по Гартману он, не обращаясь к Платону, как это делал Шопенгауэр, определяет как такое идеальное, которое воля переводит в реальное, в жизнь, в явление, и тогда воля выступает как «форма причинности при переходе идеального в реальное» (16. С. 60), причем идеальное само по себе не может быть причиной изменений, они лежат в воле: причинность есть тоже воля. «В бессознательном есть сфера, недоступная сознанию, так что оказывается, что все то, что может быть выполнено сознанием, исполняется бессознательным, еще удачнее, быстрее и удобнее» (там же. С. 284).

Разум и творчество Гартман понимает по Шопенгауэру: «...Сознательный разум действует отрицательно, критически, контролируя, поправляя, измеряя, сравнивая, комбинируя, упорядочивая и подчиняя, выводя общее из частного, приводя частный случай к общему правилу, но никогда он не действует производительно, творчески, не изобретает. В этом отношении человек вполне зависит от бессознательного, и если он теряет бессознательное, он теряет источник своей жизни, без которого он в сухом схематизме общего и частного будет влачить свое существование» (16. С. 287). Критикуя рационализм, Гартман возвышает значение бессознательного: оно необходимо человеку, и «горе тому, кто, преувеличивая сознательно-разумное, насильственно подавляет бессознательное» (там же. С. 289).

Гартман поддерживает утверждение Шопенгауэра о недостижимости счастья, ибо в мировом процессе постоянно борются разум и воля; но мир наш, хоть он и ужасен, лучший из миров. Только усиление сознательности человечества способно освободить его от произвола слепой воли. Но, к сожалению, цель мирового процесса, при всем возрастании роли сознания, состоит в восстановлении чистой потенции воли, в возвращении к небытию. И этот конечный переход в небытие Гартман представляет как реально исторический, как будущее событие. Речь идет об уничтожении мира и человечества, к которому оно движется: абсолютный пессимизм.

В 1873 году, когда Шопенгауэра в России еще мало кто знал, А. А. Козлов, один из первых русских персоналистов, утверждавший, что все сущее имеет в своей основе психическое начало, издал сокращенный перевод этой книги Э. Гартмана, положив начало широкому распространению здесь его взглядов. Иногда Гартман по популярности конкурировал даже с Шопенгауэром. Ныне Э. Гартман почти забыт. Его имя отсутствует даже в новейшем словаре Метцлера (см. 119). В советское время книги его не издавались, имя почти не упоминалось. Правда, можно найти маленькую подборку цитат из его сочинений в антологии мировой философии, вышедшей в 1971 году (3. С. 704-708).

На родине в XX веке

К середине XX века философия Шопенгауэра перестала быть основой или хотя бы стимулом для создания новых философских учений и тем более систем: их просто нет. Время от времени появляются авторы, претендующие на новое слово, но их претензии не выдерживают испытания временем, их слава оказывается кратковременной. Таковы сравнительно недавно потрясавшие умы и души так называемые «новые философы», таков философский постмодернизм, связанный главным образом с именами французских постструктуралистов Фуко, Делеза, Деррида и других, приспособивших для своих нужд Гегеля, Ницше, Хайдеггера и т.п., и на глазах уходящий со сцены.

Последняя четверть XX века ознаменовалась отсутствием попыток создать оригинальные философские учения; видение мира стало дробным; имеет место распад целостных подходов к миру и его философскому осмыслению. В таких обстоятельствах эта эпоха имеет ярко выраженную особенность — она является эпохой истолкований: учение Шопенгауэра стало предметом многочисленных историко-философских исследований.

При этом целостный анализ исторического наследия мыслителя встречается не так уж часто, современное поколение интерпретаторов озабочено главным образом конкретными проблемами, их генезисом, структурой, контекстом, значением для современного научного знания того или иного методологического подхода либо (что наиболее важно для освоения творческого наследия Шопенгауэра) служит оправданием, защитой и обоснованием актуальности его этики и морали для сегодняшнего дня.

Подобное положение — свидетельство того, что философия достигла своего предела не в том смысле, что ей нечего сказать или она потеряла свое значение. Ее значение велико, и состоит оно в более глубоком овладении и приспособлении собственного наследства для нужд сегодняшнего дня. Философия — не только любовь к мудрости, но и сама мудрость. Мудрость высказана; задача состоит в том, чтобы усвоить ее, растолковать, распространить, осуществить. Мудрость предстает как актуализация прошлого. В этом состоит сущность постсовременности (постмодерна), которая отличается от современности (модерна) тем, что на прошлое смотрят не как на предпосылку, которую следует преодолеть ради прогресса, а как на свою непосредственную составную часть. Это слияние того, что есть, с тем, что было. В этом плане обращение к творчеству Шопенгауэра при разработке актуальных проблем духовной культуры призвано придать глубину и основательность импульсам реальной жизни, порождающей эти проблемы.

В трудах западных ученых XX века, обращенных к проблеме мира и человека (экзистенциализм, философская антропология и т.п.), имя Шопенгауэра встречается достаточно часто. Но основное внимание они уделяют наследию Ницше и Киркегора. Можно сказать, что идеи Шопенгауэра опосредованы в данном случае творчеством Ницше. Что касается Киркегора — младшего современника Шопенгауэра, — то труды датского философа вошли в европейский научный оборот лишь в 20-е годы XX века и оказали непосредственное влияние на становление и разработку философской антропологии этого времени (см. об этом содержательную работу П. П. Гайденко, 14).

Тем не менее на Западе существует мощная академическая историко-философская традиция, занятая изучением философии Шопенгауэра. Собрание сочинений, начатое в середине 20-х годов, насчитывает 14 томов. До конца XX века все еще издавались архивы и письма, уточнялась терминология, создавались текстологические исследования, вычленялись новые проблемы и темы. В условиях дефицита самобытных оригинальных идей и принципиально новых подходов к осмыслению конечных философских проблем обращение к наследию немецкого мыслителя вовлекается в поле обсуждения злободневных проблем.

В преддверии двухсотлетия со дня рождения философа (1988) появились вспомогательные издания, облегчающие работу: это — указатель архивных материалов и их публикаций, изданный А. Эстерманом (85), описывающий около 1500 писем, около 100 рукописей и почти 100 документов; обширная библиография, изданная А. Хюбшером (104) и др. Были опубликованы многочисленные труды, посвященные отдельным проблемам и подходам к целостному анализу философии мыслителя, а также его биография, созданная Рудигером Сафрански.

Большинство нынешних исследователей философии Шопенгауэра обращаются к имеющим значение для нашего времени проблемам, поставленным мыслителем; некоторые из них видят свою задачу в защите философа от чрезмерных нападок. В частности, большое внимание уделяется проблеме свободы воли; считается, что Шопенгауэр был первым философом, который поставил ее в современном ключе: воля, хотя и ведет себя как всадник, пришпоривающий коня, способствует выработке того настроя духа, который может привести к свободе, поскольку свободно сама себя отменяет (127. S. 54), а вовсе не подчиняет человека своей власти.

В условиях современного глобального (экологического, демографического, геополитического, духовного и др.) кризиса в этике Шопенгауэра видят не просто предвосхищение крушения веры в прогресс, но и обоснование пути к здоровым коммуникативным человеческим способностям. Особое значение придается его учению о счастье как непростому пути к высокой духовности человека, руководящей его поступками (см.: 127; 149).

Обратим внимание еще на один комплекс проблем, обсуждаемых сегодня. Речь идет об особенностях шопенгауэровского идеализма, а также о его натурализме и материализме. Урсула Яух подчеркивает, что в идеализме Шопенгауэра проблема активности субъекта, поставленная немецкой классикой, получает новые, более глубокие измерения (109). Мир как созерцание созерцающего, аналогичный кантовскому понятию явления, более радикально отграниченный от ноумена, от вещи самой по себе, существующий лишь как собственное созерцание человека, позволяет рассматривать философию Шопенгауэра как идеалистическую, ибо только субъект — носитель мира, предполагает условие всякого объекта.

Тем не менее, отвергая материализм, Шопенгауэр оперировал понятием материи как эмпирической реальности, характеризующейся пространственно-временными и причинно-следственными отношениями, и признавал объективный характер законов природы. Отмечая близость мыслителя к натуралистическим тенденциям в объяснении природы, исследователи его творчества указывают, что и здесь он подчеркивает особое значение активности субъекта (120; 127), аргументируя его особым вниманием к интуиции в процессе познания, к субъективному корреляту для времени и пространства, а также к значению впечатлительности как такой способности органов чувств, которая дает непосредственное знание объекта.

Современную западную эстетику учение Шопенгауэра о красоте одновременно привлекает и отталкивает. Отталкивает потому, что западная эстетическая мысль, находясь в плену сциентистских и релятивистских предрассудков, долгие годы пытается распрощаться с понятием прекрасного как абсолюта; более того, ныне и у нас в стране утверждается, что красота — это артефакт, некое нововведение либо способ самовыражения, а искусство больше не прекрасно. Но красоту, которая, несмотря ни на что, продолжает пребывать в этом мире (и в современном искусстве), нельзя игнорировать, а потому оригинальные идеи Шопенгауэра неодолимо влекут к себе внимание теоретиков, в том числе и сторонников постмодернизма (см.: 91. S. 125).

Весьма характерным свидетельством активного освоения идей Шопенгауэра в контексте современной эпохи является обращение к его наследию ряда участников дискуссии о постсовременности (постмодерне), имеющей место в последние годы. Шопенгауэр в этом случае может освятить своим авторитетом нашу принадлежность к такой эпохе. Презентуя собственный космос, Шопенгауэр подает пример и способ опосредования нашего прошлого с наступающим миром. «Хотим мы того или нет, мы все живем в период перехода от современности к будущему, которое для нас закрыто, хотя скорее всего оно уже есть наше сегодня, обремененное прошлым. И Шопенгауэр до сих пор дает нам образец того, как мыслитель может изменить облик мира» (127. S. 20).

Люди современной эпохи не доверяют сказочникам, подобным Гегелю, повествовавшему о смысле истории. Многие не разделяют ныне представление о прогрессе как движении человеческого разума к идеалу и гуманности. Они видят в постмодерне выявление цикличности времени и отклоняют будущее по Гегелю, поскольку оно способно обмануть наши ожидания, ибо в движении к мировому духу пропадает человек. Шопенгауэр сравнивал историю с бесконечной, тяжкой и смутной мечтой человечества, которая не иллюзорна только потому, что гуманность на всем ее пространстве развивается лишь в духовном противостоянии с жестокой действительностью.

Именно это импонирует тем адептам постмодернизма, которые не хотят видеть исторических целей, исповедуют крайний субъективизм и нигилизм, подчас даже смакуя духовный кризис, в котором оказалось человечество. Речь идет о релятивизации не только истории, но и всех ценностей вообще; речь идет о таком плюрализме, когда «все дозволено», когда все подвергается переосмыслению с позиций скепсиса и нигилизма. Обращаясь к Шопенгауэру, делают акцент на его пессимизме, на его мысли о чудовищном разрыве между размерами опасности для человечества и ничтожным влиянием теории, ее бессилием (126. S. 41-42). Но Шопенгауэр не ограничивался лишь констатацией этого факта: он клеймил безграничный эгоизм и стремился к хотя бы маленькому счастью.

Для нигилистически ориентированных сторонников постмодернизма характерен эгоцентризм, демократизированный по сравнению с романтизмом эпохи Нового времени (модерна) и превратившийся в повседневный культ самого себя, что привело к искаженному пониманию действительности и погоне за самоистребительными наслаждениями как высшей ценностью.

Шопенгауэр своим несвоевременным, но глубоко современным сдвигом, считает Хайнц Фестер (Мюнхен, Германия), был провозвестником постсовременного мышления. Он придал новую жизнь идеям Канта, он опирался на Платона, взывал к Упанишадам, и в этом плане его философия выглядела в то время анахронизмом. Но именно эти ее свойства, апелляция мыслителя к традиции позволяют рассматривать Шопенгауэра как предшественника постсовременной мысли.

Поворотным пунктом от «той» современности к постсовременности стала индустриализация Германии и связанное с ней преобладание эмпирического естествознания над метафизикой. Не связанный мыслью о линейном прогрессе и диалектике истории, Шопенгауэр не заботился о поисках метафизического смысла и не ограничивался житейской мудростью, поэтому его философия способна более, чем другие учения, содействовать формированию постсовременного самосознания иной, чем его собственная, эпохи (146. S. 33- 35). В первую очередь в наши дни речь должна идти, указывает Фестер, о самоопределении личности в ее отношении к Другому, о разделении субъекта и разума, предвосхищенных в философии Шопенгауэра.

Исследователи постсовременности указывают на овеществленность личности, когда вещные законы доминируют над гуманностью, а просветительский разум предстает как банкрот. Тот полюс постмодерна, который свидетельствует об эгоцентризме, может быть связан, в глазах Фестера, с учением о воле, которая выражается в развертывании различных форм индивидуации. Именно на ее почве пытаются взрастить крайние формы индивидуализма. Однако Шопенгауэр хотел положить предел принципу индивидуации: индивид, указывал он, должен деиндивидуализироваться в истинную самость, которая живет не только в собственной личности как отдельном явлении, но и в других людях. Проблема деиндивидуации связана с дедраматизацией человеческого существования в порочном мире с помощью этики невовлеченности в политику, трансформации ее в эстетику. Кроме того, в духе постмодерна Шопенгауэр соединяет воедино критику познания, психосоциологическую этику, эстетику и даже музыку (там же. С. 38).

Постмодерн, по выражению Умберто Эко, занят перетряхиванием прошлого. В указанных сочинениях Шопенгауэр предстает как адепт постсовременности, построивший свое учение на идеях учителей мудрости былых эпох. Та истина, которую он открыл, имеет значение для самопознания человечества и для его движения путем сострадания к этике умеренного счастья. Тем самым преподается урок попыткам современных сторонников нигилистического мировидения в постмодернизме представить философа как ниспровергателя современных ему ценностей, как защитника иррационализма, эгоцентризма и релятивизма.

Глава тринадцатая. Шопенгауэр и русская культура

Зеркало идейного размежевания

Любые цивилизационные образцы философии, складывающиеся в определенных исторических условиях, несут на себе печать своего происхождения — своих языка и истории, душевно-духовного склада создателя, получающих выражение не только в языке, но и в подходе к кардинальным философским проблемам. Никто не оспаривает особенности китайской или индийской мысли. В конечном счете мировая мудрость, имеющая общечеловеческий характер, подобно мировой литературе, существует в национально-личностной форме, по-своему уникальной. В этом плане споры о том, чья философия является «более прогрессивной» или «более отсталой», бессмысленны. Еще в XIX веке о национальном своеобразии собственной философии заговорили немцы — Фихте в «Речах к немецкой нации»; Гегель во вступительной речи к курсу лекций, читанных в Гейдельберге (1816), заявил, что за пределами Германии философия уступила место совершенствованию в науках и сохраняется в полной мере только в Германии; Шеллинг, читая в 1827 году вводный курс в Мюнхенском университете, отметил, что ограничивается изложением немецкой философии, потому что философия такого рода существует только в Германии. Ее отличает внимание к чистому разуму, в то время как в других странах ее утверждают как науку эмпирическую. «Нелепо требовать от англичан или французов отказаться от эмпиризма, который они столь успешно применяют, и не перед ними, а перед немцами стоит задача создать положительную систему, поднять ее до такого уровня, на котором она сольется с расширенным и очищенным эмпиризмом. Ибо подлинно всеобщая философия не может быть достоянием одной нации» (70. Т. 2. С. 560).

Если иметь в виду современную западноевропейскую мысль, то в ней по-прежнему различают англо-американскую и континентальную философии, в основе которых лежат различные нормы высказываний и различное понимание предмета философствования. Известный американский философ Р. Рорти назвал аналитическую философию специфическим творением англоязычного мира (60), а итальянская исследовательница американской философии XX века Дж. Боррадори усматривает даже наличие «атлантического вала» между американской и континентальной философией (10). Английский историк философии У. Харвей пытался проследить особые подходы к задачам французской, английской и немецкой философии, детерминированные лингвистическими различиями (99). Нельзя сказать, что национальная мысль самодостаточна, хотя в определенных условиях имеет место и обособленность. Но взаимодействие или взаимообогащение на протяжении веков всегда имело место, что не мешало национальной мысли сохранять особенности и самобытность. Молодой отечественный ученый В. В. Ванчугов называет изучение реакции этноса на новую для нее мысль этнософией.

Русская мысль была неразрывно связана с действительностью: часто публицистика была ее рупором, а эмоционально-образный стиль философствования, обращенный скорее к интуитивным прозрениям, чем к строгим логическим суждениям, реализовывался в художественных произведениях. В этом плане русская литература — кладезь самобытной философии, да и философы были отменными литераторами. В середине XIX — начале XX века, когда окончательно сложилась профессиональная философия, названная философско-религиозным ренессансом, и ее идеи стали воплощаться в трактатах и специальных исследованиях, они сохранили свой живой язык и образность.

Всемирная отзывчивость русского ума общеизвестна. В XIX веке русская мысль была ориентирована на немецкий идеализм и романтизм: русские посещали Германию, слушали лекции Гегеля и Шеллинга, общались с романтиками, обучались в немецких университетах.

В начале XX века наблюдался интерес к прагматизму (главным образом американскому). Особое значение имело восприятие идей Шопенгауэра и Ницше. Интерес и даже увлечение немецким идеализмом объясняется подчас чувством «младшего брата» (114), параллелизмом с западной мыслью в духовных поисках (напр.: 23. С. 8), но почему-то русские по большей части оставались глухими к позитивистским течениям, а поиски абсолюта дали на русской почве богатый урожай: «младший брат» был разборчив в выборе духовной пищи.

В некоторых работах западных специалистов по русской культуре указывается, что в ней была воплощена мысль Шопенгауэра о жизни как юдоли страданий (141. С. 581). Это, разумеется, требует особых доказательств, ибо для русских писателей и публицистов первоисточником был их собственный опыт и самобытное мировидение.

Они сами страдали и видели страдания других собственными глазами, они показали неизмеримость страданий и бездны человеческих падений, но в то же время, исповедуя христианскую заповедь любви к ближнему, вникали не только в собственное страдание, они сострадали народу, к которому принадлежали. Они видели путь к спасению в утверждении, абсолютного добра, во взаимной и обращенной к миру любви, залогом которой является его Создатель.

Эти принципы отличали мировйдение и мораль русских писателей и мыслителей от философии Шопенгауэра: вся его этика была проникнута духом индивидуализма. Этика сострадания — это познание чужого страдания, понятого непосредственно из собственного и к нему приравненного, когда каждый при соприкосновении с любым существом способен сказать: «Это ты!» Этот вывод — безусловен, но он недостаточен для объяснения потенции и способности к любви, столь убедительно описанных в русской литературе, которую Томас Манн назвал «святой», а также в русской философии, где любовь — высший принцип абсолютной морали — критерия, направляющего поведение человека к доброму отношению к самому себе, к своим близким, к человечеству и к миру в целом.

В русской духовной культуре были иные измерения, чем на Западе: здесь личность была бессильной и бесправной, а порыв к личной свободе был как нигде глубоким. Чувство личной ответственности за нищету и бесправие было столь сильным, что в конце концов вылилось в XX веке — мы знаем во что. От государства ничего не ждали, а решение нравственных проблем несли в себе литература и публицистика, в центре внимания которых издавна были экзистенциальные проблемы, позже поставленные философией Шопенгауэра и своеобразно развитые в русском религиозно-философском ренессансе.

Проблема воли, свободы и произвола, свободы воли, воли к жизни, «кто виноват?» и «кто в ответе?», поиски добра, проблемы любви, счастья, терпения и смиренности и «если Бога нет, то все дозволено» — вечно живые темы русской духовности. Вспомним у Жуковского: «Счастье — не цель жизни»; у Пушкина: «На свете счастья нет, но есть покой и воля». Тютчев писал о стыдливости страданий русского человека. Что это такое? Терпение, принятие жизни, как она есть. Счастье — не погоня за ним, не программа жизни, а нечто родственное благодати. Русскому сознанию свойственно сознание собственного несовершенства и кротость, а также порыв к истинной любви между двумя любящими, между многими людьми — к другим народам, к человечеству, к свету белому и к Богу.

Когда пришло время, идеи Шопенгауэра пали в подготовленную почву. Первое знакомство с ним связано с его начинающейся славой в Германии. Естественно, рост популярности Шопенгауэра на его родине не мог остаться незамеченным, а после поражения в Крымской войне в его учении виделись стремление найти теоретическую опору для осмысления чувства безысходности и поисков пути к переменам. Поэтому влияние Шопенгауэра в России проявилось быстрее, ярче и полнее, чем, например, во Франции или Англии и даже самой Германии, объединение которой в 1871 году положило начало так называемому грюндерству, то есть взрывному основанию промышленных компаний и быстрому экономическому преобразованию, выходу немецкого капитала за пределы страны и борьбе за мировые рынки, что сильно поубавило пессимистические настроения, хотя политическое положение Германии было наиболее сходным именно с Россией.

В 60-е годы еще не было широкой популярности: переводы произведений Шопенгауэра пока не появились, но можно было купить немецкие издания. После покушения А. Каракозова на царя (1866) реформы прекратились, радикалы ушли в подполье, начались репрессии, ужесточилась цензура. Постепенно распространилось настроение, свойственное интеллектуалам Западной Европы после поражения революции 1848 года; таким образом была подготовлена почва для более широкой рецепции философии немецкого мыслителя.

80-90-е годы стали пиком популярности Шопенгауэра, что связывается, с одной стороны, с ухудшением политического климата в России после убийства Александра II, когда рухнули надежды на конституцию и К. Победоносцев подавлял либеральную мысль. С другой стороны, именно в то время были переведены «Афоризмы житейской мудрости» и работы по этике. Широкий круг читателей получил возможность поразмышлять не только о неизбежности жизненных страданий, но и получить советы, как примириться с ними или их избегнуть. В 1881 году был опубликован переведенный А. А. Фетом «Мир как воля и представление»; поэт был уже много лет горячим поклонником Шопенгауэра, и его идеи были освоены в творчестве этого замечательного русского лирика. Русские мыслители ценили в Шопенгауэре прежде всего то, что он почувствовал, как писал Н. Бердяев, «боль и суету мира» (4. С. 12), обосновал особость человеческого существа и существования. Шопенгауэровская мысль о хаосе случайных импульсов в политике и истории, не имеющих смысла и не связанных с моралью, «встретилась» с чаяниями ряда русских мыслителей: судьба народа — в судьбе отдельного человека, а в ней главное — отношение к морали. Их волновала шопенгауэровская антропология, сосредоточенная на человеке страдающем, но не принимавшая в расчет ни «человека политического», ни «человека социального». Они далеко не всегда соглашались с этим, так же как с его описательной, а не предписывающей этикой. Они не соглашались и с отрицанием Шопенгауэром нравственного абсолюта.

Популярность Шопенгауэра объясняется также отсутствием у него «тернистого языка», свойственного немецким классикам, отпугивающего иноязычного читателя; русских литераторов и мыслителей привлекали к его философии блестящий стиль, а также видимая бессистемность и противоречивость, позволяющая использовать нужный для того или иного восприятия фрагмент, подчеркивая либо игнорируя, например, его пессимизм, используя либо элиминируя его практическую этику.

Первыми восприемниками идей Шопенгауэра в России были писатели, литературные критики, публицисты, а не профессиональные философы — В. П. Боткин, А. В. Дружинин, П. В. Анненков. Н. Н. Страхов в 70-е годы отошел от гегельянства и занялся переводом этических работ Шопенгауэра. Его привлекали включение в познание интуитивных познавательных способностей, мысль об эгоизме, который Шопенгауэр разоблачал как основание любого зла. Страхов много сделал для популяризации учения немецкого мыслителя.

Еще более активным пропагандистом учения Шопенгауэра был граф Дмитрий Цертелев — писатель, поэт, переводчик, друг Вл. Соловьева, активно популяризировавший в статьях и лекциях его учение и посвященную ему литературу. Цертелев — автор первой в России работы об эстетике Шопенгауэра (СПб., 1890). Он подчеркивал, что немецкий философ утолил потребность в метафизике, которая никогда не умирает в человеке и которую не способны удовлетворить ни рационалисты, ни естествоиспытатели. В 90-е годы особой активностью отличались Ю. Айхенвальд (в начале XX века издатель считавшегося тогда полным собрания сочинений мыслителя) и Д. Мережковский.

Поначалу интерес к философии Шопенгауэра объяснялся скорее предпочтениями его поклонников, чем общественным настроением. В обществе господствовал оптимизм. Понимание нигилизма только возникало. Но особенность рецепции учения Шопенгауэра со второй половины 60-х годов уже определялась атмосферой конфронтации и враждебности различных социальных слоев и групп, каждая из которых «тянула одеяло на себя» — видела в Шопенгауэре то консервативного мыслителя, то материалиста, то союзника в борьбе с материализмом, опираясь на некоторые стороны его эстетики и метафизики (П. Юркевич, А. Козлов и др.), то вдохновителя нигилизма, апеллируя к его эмпирическому методу, атеизму и естественно-научным взглядам.

Критика Шопенгауэром рационализма совпала с широко распространенным в России отрицательным отношением к позитивизму, утилитаризму и материализму. Для Вл. Соловьева и Н. Страхова, например, это был подарок судьбы, способствующий формированию самобытно-русской религиозно-философской мысли. В то же время достаточно распространенные в те годы позитивистские и материалистические воззрения, идеи прогресса, служения народу и противостояния власти ориентировались на шопенгауэровское понимание чувственности, страдания и опытного знания. Позитивистски ориентированные авторы приводили статистические данные о преобладании в мире людских страданий, рассматривали пессимизм, равным образом и оптимизм, как исключительно психологический феномен (например, Н. Грот). Популярность Шопенгауэра объяснялась ненормальностью существующего общественного порядка и кризисом интеллектуальных, нравственных и экономических условий общественной жизни.

Освоение этики Шопенгауэра на русской почве было обращено к проблемам ответственности индивида, отторжения от утилитаристских и материалистических жизненных начал в религиозном смысле. Обсуждался эгоизм и вера в прогресс. Шопенгауэр как бы отвечал религиозным базисным потребностям человека, лишенным церковной догматики. В этом ключе можно было ответить на вопрос: «Что делать?», когда стало очевидным, что реформы 60-х годов не способны изменить статус-кво. Вместе с тем его этика оказала, хотя и ограниченное, но явное воздействие на тех, кто не принимал его консерватизм, антиисторизм и пессимизм: мотивы этики сострадания и малых дел прослеживаются в анархизме П. Кропоткина.

П. Л. Лавров — философ, социолог, теоретик славянофильства — еще в конце 50-х годов одним из первых освоил учение Шопенгауэра и часто его цитировал. Лаврова волновали проблемы фатализма, свободы воли, нормативной этики. «Очерки вопросов практической философии», вышедшие в 1859 году (32), вызвали большую полемику, начиная от Н. Чернышевского и Н. Страхова и кончая П. Юркевичем и М. Катковым; причем все ссылались на Шопенгауэра: одни — как на авторитет, способный поддержать в споре, другие — как на учение, достойное презрения. Спор возник также между А. Зайцевым («Русское слово»), приравнявшим Шопенгауэра к вульгарным материалистам (Л. Фохт, Я. Молешотт, К. Бюхнер) и увидевшим в тургеневском Базарове шопенгауэрианца, и М. Антоновичем («Современник»), который, поправляя Зайцева, заключил, что учение Шопенгауэра стало зеркалом идейного размежевания.

В 80-е годы П. Лавров и народники были настроены весьма враждебно к духовному климату времени. Оценивая перевод Фетом главного труда Шопенгауэра и соловьевскую «Критику отвлеченных начал», Лавров подчеркивал, что все они не способны содействовать решению ни социальных, ни философских проблем, способствуя лишь апофатическим и антипозитивистским настроениям в стране. Шопенгауэровский пессимизм, по мнению Лаврова, способен оказать лишь негативное действие на молодых поклонников. Поборников философии Шопенгауэра он поносил как враждебных прогрессу, мрачных реакционеров. Теперь он ценил только теорию познания и писательскую одаренность Шопенгауэра.

А. И. Герцен и так называемые революционные демократы, а позже и марксисты дистанцировались от шопенгауэровских пессимизма и идеализма, продолжая гегелевскую традицию исторического оптимизма, веры в разум, прогресс, разумную цель природы в отношении человечества. Для марксизма Шопенгауэр был идеологическим противником, а вовсе не оппонентом на почве философской спекуляции, поскольку он отвергал оптимизм и историческую активность, которую, как мы видели, считал разрушительной.

В 90-е годы марксисты высказали свое крайне негативное отношение к Шопенгауэру, рассматривая его как обскуранта и реакционера. В 1888 году в «Северном вестнике» была опубликована статья К. Каутского «А. Шопенгауэр». Напечатанная в «Neue Zeit» статья Меринга разделяла антипатию Каутского, хотя и не отрицала заслуг философа в области этики. Занялся разоблачением Шопенгауэра и Л. Троцкий (см. 57). Г. В. Плеханов не полемизировал с Шопенгауэром, но высказал весьма определенное мнение: «Жить с Шопенгауэром, как и с Толстым, ужасно» (44). Позже В. И. Ленин увидел (в «Материализме и эмпириокритицизме») родство эмпириокритиков с Шопенгауэром, и потому его оценка была негативной (34. С. 180, 215). Д. Лукач о Шопенгауэре выражался однозначно: его философия — руководство для крайней реакции, косвенная апологетика буржуазных исследований и реакции (см.: 142. S. 259, 261).

«А Шопенгауэр, что же Шопенгауэр!..»

Философия Шопенгауэра своеобразно интегрировалась в русскую литературу. И. С. Тургенев, А. А. Фет и Л. Н. Толстой были не единственными, но наиболее значительными мастерами слова среди тех, кто подготовил почву для широкого распространения в России учения Шопенгауэра. Можно назвать также имена Ф. Сологуба, Н. Лескова, В. Гаршина, К. Случевского, А. Апухтина, А. К. Толстого, Л. Андреева, А. Чехова, И. Бунина и других, испытывавших влияние мыслителя. Тургенев писал Толстому, а затем и утверждал, что именно он принес в Россию имя Шопенгауэра. «Вы и Толстой, вы шопенгауэрианцы — тем самым глупцы. А Шопенгауэр, что же Шопенгауэр, ведь я его вывез в Россию» (сказанное Тургеневым Фету). Однако первый в России поклонник Шопенгауэра был замечен еще в 40-е годы. Это был В. Одоевский (Труды Московского психологического общества. М., 1886. Прим. 204).

На Западе пытаются найти аллюзии с Шопенгауэром в творчестве Достоевского, особенно в его поздний период. Произведения Вл. Соловьева и его публичные лекции способствовали росту популярности Шопенгауэра в России. А Соловьева слушал Достоевский, так что можно предположить, что он косвенно знал о философии Шопенгауэра. Он был знаком и с книгами Соловьева, в которых тот соглашался и дискутировал с Шопенгауэром. В его библиотеке была книга А. Гусева «Нравственный идеал буддизма в его отношении к христианству» (СПб., 1874). Но книг Шопенгауэра в ней не было. В 70-е годы, когда создавались главные сочинения Достоевского, он был близок со Страховым, как раз когда тот занимался Шопенгауэром. Поэтому большой соблазн состоит в том, чтобы связать шопенгауэровский мир как волю с иррациональными компонентами существования героев Достоевского (см.: 114. S. 26). Однако конкретные указания отсутствуют. И не удивительно.

Достоевский с начала своего творчества понимал значение воли в жизни человеческой души независимо от Шопенгауэра, сочинения которого все еще пылились на складе, а его немногочисленные поклонники едва ли были в состоянии глубоко осмыслить учение своего будущего кумира. Известный немецкий историк философии (лучший знаток философии Фихте) Райнхард Лаут, создавший выдающуюся книгу «Философия Достоевского в систематическом изложении» (см. 33), показал особый путь Достоевского в понимании воли. Достоевский был убежден в наличии у человека свободной слепой воли, но в то же время сознавал ограниченность этой свободы.

Уже в начале своего творчества Достоевский понимал значение для человека воли к жизни. В «Неточке Незвановой» он писал о горячей надежде, устремленной в будущее «со всей его тайной, со всей неизвестностью, хотя бы с бурями, с грозами, но только с жизнью». Это было написано за несколько месяцев до ареста по делу петрашевцев. На Семеновском плацу, в ожидании казни, смертный миг стал переломным в жизни писателя.

Он глубоко прочувствовал на собственном опыте этот яростный порыв к жизни. Жизненная сила, воля к жизни обрели для него высшую ценность. В ожидании каторги он писал брату из Петропавловской крепости: «... Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди, и быть человеком между людьми, не уныть, не пасть, — вот в чем жизнь, в чем задача ее. Я сознал это. Эта идея вошла в плоть и в кровь мою» (22 декабря 1849 года).

Он опишет мгновенья переживаний идущих на казнь только в «Идиоте» («Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь — какая бесконечность! И все это было бы мое!»). Но мысль о значении воли к жизни проходит через все его произведения. «Без опыта воли к жизни, — пишет Р. Лаут, — нельзя понять философию Достоевского» (33. С. 122).

Не воля к мощи, как у Ницше, воля к жизни, по Достоевскому, подспудно существует в нас как жажда-порыв к любви, причастной к сотворению мира, онтологичной. Это самая высокая ступень претворения жизненной цели. Через нее воля к жизни может полностью осуществиться потому, что в ней человеческий зов получает ответ. От любимого любовь излучается к любящему, так что в любовном взаимодействии оба полюса смешиваются в многоединстве.

Такая любовь не ищет себе похвалы и безвозмездна; она не требует рассудочных определений; она обращена к свету и теплу, к окружающему нас миру, природе, ко всему живому, к детям, в которых светится отблеск изначального непорочного бытия, к дальним людям и ко всему человечеству, а также, что наиболее трудно, к ближним. Достоевский показал бездны эгоизма и роковых страстей, гибельных для героев. Но (само)разрушительное, гибельное, злое начало, если оно овладевало человеком, терпело крах, как только в душе возрождалось чувство сопричастности к абсолюту, и тогда выход состоял в возрождении «человека в человеке», иначе — гибель.

В положительных героях Достоевский создал обобщающие образы людей реальных, любящих, достойных любви и живущих в любви (Макар Девушкин в «Бедных людях», Макар Иванович в «Подростке», Алеша Карамазов и его окружение — «русские мальчики», «Мужик Марей» и др.), и особенно облик святой любви русских женщин (Соня Мармеладова в «Преступлении и наказании», Софья Долгорукая в «Подростке», Вера Лебедева в «Идиоте»). Это — божественная любовь как совершенство, и только в любви следует представлять себе Бога; ее идеал воплощен в образе Христа: «Любовь выше бытия, любовь венец бытия, и как же возможно, чтобы бытие было ей неподклонно?»

Достоевский считал, что бытие осуществляется в любви, в ней совершается его развитие, ему не нужно больше подчиняться закону становления и исчезновения; такая любовь должна преодолеть смерть. Он видел в пришествии Христа, в которое верил, залог этой истины. Н. А. Бердяев следующим образом заключает понимание Достоевским божества: «Бог именно потому и есть, что есть зло и страдание в мире... Если бы мир был добрым и благим, то Бог был бы не нужен... Бог есть потому, что есть зло. Это значит, потому, что есть свобода» (8. С. 57-58). Но, добавим мы, Бог потому и есть, что есть любовь. Идеи Достоевского были самобытны и плодотворно питали русскую культуру и в том числе русскую философию, фундаментом которой оставалось православное мировидение и родство в первую очередь с Шиллером и Шеллингом.

Чаще всего влияние Шопенгауэра пытаются проследить в творчестве Тургенева (см.: 30, 31, 45, 114 и пр.). Тургенев был философски образованным художником слова. В 1838 году в Германии, где все еще царило гегельянство, он изучал философию. Тургенев читал Канта, Фихте, Шлегеля, Шеллинга, Фейербаха, романтиков, бывал в кружке романтиков Беттины фон Арним, написал магистерскую диссертацию о пантеизме (1842). В 1847 году он познакомился с немецким поэтом Г. Гервегом, который открыл Р. Вагнеру глаза на Шопенгауэра. Предполагается, что благодаря ему Тургенев познакомился с философией Шопенгауэра. По крайней мере, последний знал произведения Иоганны Шопенгауэр, которую упомянул в 1847 году в одном из рассказов («Хорь и Калиныч»).

К 1860 году Тургенев понимал значение философии Шопенгауэра и настоятельно рекомендовал Герцену обратить на нее внимание. В своих произведениях он очень любил ссылаться на философские авторитеты, хотя только два раза упоминает Шопенгауэра, и только в своей переписке. Тем не менее в нем хотят видеть шопенгауэрианца. Но в какой мере это справедливо? С. Маклагин, основываясь на черновых набросках, доказывает наличие в «Хоре и Калиныче» философского подтекста, в частности, полемики Гете и Шиллера о наивной и сентименталической поэзии. Тургенев выбрал поэзию наивную, примкнув к «натуральной школе» и отказавшись от условности «сентименталического» метода, который основан не на типическом, а на типологизации и очуждении (см.: 20. С. 168-183).

Может быть, Тургенев в набросках и учитывал полемику немецких теоретиков о художественном обобщении. Но на самом деле он выбрал свой путь; он выбрал метод «натуральной школы», которая развивалась спонтанно на родной почве. На Западе Тургенев находил лишь подтверждения своему выбору. То же можно сказать и об его отношении к Шопенгауэру и к другим европейским философам.

Так, в «Записках ружейного охотника Оренбургской губернии» (1852), заявляя, что природу следует любить не исключительно для себя, как свое достояние, как будто ты — средоточие Вселенной, он цитирует Гете: «К ней можно приблизиться только любовью». Это любовь особого рода, пишет Тургенев; в природе, где все живет только для себя, существует бесконечная гармония, и все сливается в одну мировую жизнь, это — «открытая тайна», которую мы все видим и не видим: природа все разъединяет, чтобы все соединить. Вершина природы — любовь. «Эта любовь должна быть бескорыстной, как всякое истинное чувство» (57. Т. 4. С. 516-517). В этих размышлениях можно увидеть и отголосок Шеллинга, но, скорее всего, собственное мироощущение писателя. Как видим, в данном случае зависимость от

Гете прямо не просматривается: немецкий поэт — союзник, а не наставник. Витальное любовное единство с природой — особенность русского мировидения и дарования Тургенева.

Литературное произведение (даже построенное на принципах типологизации и очуждения) не следует рассматривать ни как простое обобщение жизни, ни как чистое описание идей. Это — зеркало личного темперамента автора, зеркало увиденного и пережитого им; причем учитывается и литературная традиция, и мировоззренческие проблемы. Разумеется, философское произведение дает писателю импульс либо подтверждает собственную мысль; писатель сам себе философ. В художественном произведении, как правило, возможны лишь аналогии, тем более если писатель сам «переварил»-пережил некое событие или идею.

Маленькие повести Тургенева конца 50-х — начала 60-х годов («Фауст», «Довольно» и «Призраки») называют «странными» и спорят о степени влияния на них «Парерга и Паралипомена». Комментаторы подчеркивают личные мотивы, определяющие тон этих повестей. Действительно, в этих произведениях автор представляет героев как пессимистов. В «Довольно» (скорее, стихотворение в прозе, чем повесть) безымянный герой, «скрестив на пустой груди ненужные руки», цитирует Б. Паскаля («человек — мыслящий тростник») и упивается сознанием собственной старости (в 37 лет!), собственного ничтожества, горюет о мимолетности жизни и о смертном уделе. Он страшится смерти, а жизнь представляет почти буквально по Шопенгауэру: «...природа неотразима; ей спешить нечего, и рано или поздно она возьмет свое... Человек — дитя природы; но она всеобщая мать и у ней нет предпочтений: все, что существует в ее лоне, возникло только за счет Другого и должно в свое время уступить место Другому... Ей все равно, что она создает, что она разрушает, лишь бы не переводилась жизнь, лишь бы смерть не теряла прав своих... И разве не та же стихийная сила природы сказалась в палице варвара, бессмысленно дробившего лучезарное лицо Аполлона?..» (57. Т. 7. С. 228-229).

Но природа (Тургенев здесь упоминает и Шиллера) дает творцу мгновения красоты, которой не нужно бесконечно жить, чтобы быть вечной. Кроме того, автор велит сердцу своего героя молчать о былой любви, однако весь текст пронизан воспоминанием о некой женщине, подарившей герою любовь, что было бы невозможно, если бы он шел прямой дорогой за Шопенгауэром, а не за Шиллером или Паскалем. В «Довольно» много философских цитат, но ни одной не отдается предпочтение.

Особое значение имеют «Отцы и дети» (1860-1861) — роман о нигилизме и позитивизме, принципы которого терпят крушение перед лицом смерти и возвращают героя романа в вечную любовь — к родителям и к женщине, близости с которой не суждено было состояться. Достоевский высоко оценил роман. Страхов, в то время близкий ему человек, хвалил Тургенева за возвышение вечной любви и вечной истины. Может быть, Тургенев при создании романа и имел в виду Шопенгауэра, но лишь ради того, чтобы опереться на его критику науки и нигилизма, а в самых важных моментах ему противостоять.

В конце концов следует признать в творчестве Тургенева латентное влияние некоторых идей Шопенгауэра. Описание в романах несостоявшегося счастья, отречения от житейских успехов, моменты аскезы, идея самопожертвования, связанная с отрицанием воли, являют собой, однако, лишь слабое эхо шопенгауэровской философии. Обращаясь к философским именам, Тургенев эклектичен (см. 6). При всем своем европеизме он был в родстве с Достоевским — их объединяло сходное понимание жизни, в основе которой лежит любовь (Шопенгауэру в рассуждениях о воле к жизни недоставало этой малости) и глубокое понимание особенностей русского характера и мировйдения.

Иное у Толстого. Л. Н. Толстой познакомился с творчеством Шопенгауэра осенью 1868 года, когда завершал работу над «Войной и миром». Он отнесся к его учению с энтузиазмом. В письме А. Фету он назвал его «гениальнейшим из людей» (56. С. 682). Портрет Шопенгауэра висел в его кабинете. Учение Шопенгауэра присутствует в эпилоге «Войны и мира», где Толстой, подводя итоги роману, размышлял о законах истории, о свободе воли, об исторической необходимости, о роли личности и народа в истории. В эпилоге романа мысли Толстого о мире как представлении, о явлении-событии, о волевом поступке, решение о котором принимаемое «сознанием», а осмысление, осуществляемое разумом и представляемое свободным, на самом деле подчинены месту-времени (здесь и теперь) и причинности и т.п., следуют за Шопенгауэром, но ему не подчиняются. «Мои мысли о свободе и зависимости и мой взгляд на историю — не случайный парадокс, — писал Толстой историку М. П. Погодину. — Мысли эти — плод всей умственной работы моей жизни...» (56. Т. 18. С. 673).

Толстой отвергает претензии историков до конца понять причины исторических событий. «Рассматривая историю с общей точки зрения, мы убеждены в предвечном законе, по которому совершаются события. Глядя с точки зрения личной, мы убеждены в противном» (56. Т. 7. С. 364). Каждый, в том числе и тот, кто облечен властью, следуя разумным решениям, лишь воображает, что принимает их свободно и может стать повелителем мира. Свобода выбора миллионов его подданных имеет такое же значение. Но это множество воль не может не иметь обратного влияния на ход событий и на судьбу принятых решений. Чем выше претензии власти, тем больше она зависима: «Неразрывная связь с другими людьми в своем истинном значении есть только наибольшая зависимость от них... и чем меньше наша деятельность связана с другими людьми, тем она свободнее...» (там же. С. 365). Необходимость здесь имеет прямое и обратное воздействие.

Поэтому, пишет Толстой, «для истории признание свободы людей, их воли как силы, влияющей на исторические события, то есть не подчиненной законам, — есть то же, что для астрономии признание свободной силы движения небесных тел... Если история имеет предметом изучения движения народов, а не описание эпизодов из жизни людей, то она должна, отстранив понятие причин, отыскать законы, общие всем равным и неразрывно связанным между собой бесконечно малым элементам свободы» (там же. С. 352- 353). В событиях 1807-1812 годов Толстой видел эту малую свободу в свободно выбранном волении всего русского народа, сопоставляя ее с предопределением. Вот почему медлительный Кутузов не мешал естественному ходу событий, а деятельный Наполеон не мог дождаться точного исполнения строгих приказов и указаний.

Шопенгауэр к философии истории не обращался, а к историческим событиям своего времени, которые как раз описывал Толстой, относился весьма скептически. Толстой показал значение и взаимодействие индивидуального и массового воления, реализующего на событийной арене историческую закономерность. Толстой пытался соединить в общем порыве хотения и решения героев романа, подчиненных стремительным историческим событиям, воля которых, однако, не сломлена. Здесь, тем более, и речи нет об отрицании воли к жизни.

Имя Шопенгауэра до самой смерти Толстого постоянно встречается в сочинениях, рукописях, письмах. Но его мысль не была гомогенна шопенгауэровской. В поисках собственного пути он сплошь и рядом оспаривал теоремы немецкого мыслителя. Так, в «Анне Карениной» можно найти эхо «Мира как воли...», например, в некотором пессимизме Левина, который он хотел преодолеть: нельзя жить, подчиняясь только фактам и рассудку; нужно интуитивно найти путь выхода из пессимистического взгляда на мир.

В вечном вопросе — интимные отношения мужчины и женщины — также просматривается стихийная, не просто перекличка с Шопенгауэром, а развитие его взгляда на половую любовь. Шопенгауэровская основа воли к жизни — половое чувство как зов рода совпадает в этом романе с осознанием писателем пагубности раскованной сексуальности, не сдерживаемой нравственными скрепами (в данном случае браком, освященным религиозными заповедями). Не случайно он сделал эпиграфом: «Мне отмщение Аз воздам».

Страсть-любовь Анны и Вронского не обрела родственной близости. В романе есть ключевая фраза: «Вронский не мог желать ее так же часто, как раньше». На нее не обращают внимания, но в ней заключается источник трагедии взаимного непонимания двух страстно любящих сердец. Вспомните, Вронский пытается отдалиться, Анна, не понимая, что происходит, видит в том его охлаждение.

На самом деле коварная природа (или Бог) дала женщине ненасытность, мужчине же — вожделение, реализация которого ограничена его физической и половой конституцией, его психологическими особенностями и многими житейскими обстоятельствами. Когда любовь основана главным образом на взаимном половом влечении (а у Анны и Вронского это было именно так), очень скоро возникает разрыв между хотением и возможностями их удовлетворения и начинается та самая жизнь, которая причиняет самые глубокие страдания. Места реальному состраданию здесь не было, поскольку не было доверия: ведь не мог блестящий Вронский признаться в своей несостоятельности, да и Анна вряд ли смогла бы понять его. Толстой был одарен гениальной способностью к пониманию тайн полового поведения не только мужчины, но и женщины.

Не менее остро эта проблема затрагивает и семью. В повести 80-х годов «Дьявол» Толстой повествует о драме мужа, который не мог найти утоления полового влечения у любящей его и любимой им жены; его неотвратимо влекло к легкого поведения красавице-крестьянке. Жена, воспитанная как «барышня», была, как можно понять, в постели несведущей до невинности. В «Крейцеровой сонате» представлена трагедия мужа, несостоятельность которого угадывается в истеричности жены, ведущей к ссорам, взаимной ненависти, к тяжким мукам его ревности.

Шопенгауэр глубоко не вникал в превратности любви, называя страсти, вздохи и трагедии иллюзорными перед зовом рода. Толстой же видел в этих трагедиях огромную нравственную проблему, он провозглашал воздержание, особенно для мужчин, и апеллировал к равноправию женщины и мужчины в браке и в общественной жизни. В XX веке женщина получила равные права с мужчиной (в некоторых отношениях она даже стала «равнее» мужчины («я и баба и мужик, я и лошадь, я и бык»...). Но проблема эта в результате так называемой сексуальной революции (равное право женщины на наслаждение и пр.) лишь приобрела большую остроту.

В 80-е годы Толстой отверг шопенгауэровский пессимизм как софистику. Метафизические принципы философии больше его не привлекали. В «Исповеди» он оспаривал отрицание Шопенгауэром смысла жизни и тезис о ее неразумности. Он считал побудительной силой человека в поисках смысла жизни не теоретический разум, а нечто более истинное, своего рода сознание жизни, то есть разумение (понимание), находящееся в соответствии с фактом своего собственного бытия; он отрицал двойственность сознания.

Такое сознание противостоит утверждениям о бессмысленности жизни, главный аргумент которых — смертность человека. Доказать как истину эти утверждения нельзя, это в некотором роде вера, которая стала Толстому чуждой. Свое понимание веры он почерпнул из собственного опыта, самокритики собственного жизненного пути, зло которого, как он пишет, состояло в эпикурействе, в потакании собственным похотям.

Такого рода воля к жизни, иллюзорная и феноменальная, угрожает жизни в ее истине. С подобными манифестациями воли следует бороться. Перед лицом смерти жизнь предстает как дар, который дается «в удел» каждому и всем людям вместе, и в благодарность за этот дар люди не должны проводить жизнь во зле: нужно творить жизнь, придавая ей смысл, а ее сокровенный смысл — любовь как источник нравственной связи с миром и другими людьми даже перед лицом смерти.

В «Смерти Ивана Ильича» в момент мучительной смерти ужас одиночества, страха и ненависти к живым, здоровым людям вдруг просветлился сознанием сопричастности Ивана Ильича к своим близким, жалостью к ним и желанием сделать так, «чтоб им не больно было... Он искал... привычного страха смерти и не находил его... Страха никакого не было, потому что и смерти не было».

Поздний Толстой в своей моральной проповеди соединяется с Шопенгауэром, отрицающим волю. Подавление витальности, нравственное перерождение героев путем аскезы и самопожертвования («Отец Сергий», «Воскресение») стали его любимыми темами. Вл. Соловьев упрекал Толстого за абстрактное морализирование, а В. Розанов видел в этом начало толстовства, которого совершенно не принимал. В конце жизни эта позиция распространилась и на учение Толстого о непротивлении злу, чему резко противостоял И. Ильин. Исключением стал «Хаджи-Мурат» (1904, опубликован посмертно) — гимн жизнелюбию и воле.

В созданную незадолго до смерти хрестоматию «Путь жизни» (аналогичную «Кругу чтения» и «Мыслям мудрых людей на каждый день») Толстой включил множество пересказанных им по-своему отрывков из сочинений Шопенгауэра, в которых усилил мотивы любви к людям и сострадания.



Поделиться книгой:

На главную
Назад