Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Шопенгауэр - Арсений Владимирович Гулыга на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Артур и все его добро благополучно пережили революцию. Снова его жизнь вступила в прежнюю колею: утром рукописи, перед обедом флейта, обед в «Английском дворе», затем — чтение газет, прогулки с пуделем и т.д. и т.п. Но «Каспар Хаузер» философии вышел из темницы на свет, а все еще оставался неузнанным, хотя час его славы был уже близок. Еще в марте 1844 года появилось второе издание «Мира как воли и представления», исправленное и расширенное главным образом за счет впервые изданного второго тома. Издатель сначала сопротивлялся переизданию, а затем уступил; Шопенгауэр же отказался от гонорара. В предисловии он писал, что передает свой труд теперь уже в завершенном виде не современникам или соотечественникам, а всему человечеству. Но «тупость» мира еще не была преодолена.

В 1845 году в «Иенской литературной газете» появилась снисходительная по тону рецензия, в которой этот труд рассматривался как некий переход от Канта к Фихте. Никто по-прежнему не замечал, что с учения Шопенгауэра начинается новая эра в философии. Когда в 1845 году Шопенгауэр поинтересовался остатком тиража, Брокгауз сообщил ему, что издание этой книги — самая плохая его сделка.

Новейший биограф Шопенгауэра Рудигер Сафрански утверждает, что слава Шопенгауэра как гениального философа родилась в Англии в апреле 1853 года, когда ему было уже 64 года. Тогда в «Вестминстер форин квортерли» появилась статья о никому не известном немецком «Каспаре Хаузере», который своей судьбой подтвердил акустический закон: звук орудийного выстрела достигает слуха отнюдь не сразу; потребовалось сорок лет, чтобы его услышали. Шопенгауэр об этой статье выразился насмешливо: «Комедия славы». И заключил: «Нил достиг Каира». Статья была перепечатана усилиями его поклонника Дж. Оксенфорда в немецкой газете «Фоссишер цайт», и «только после этого имя Шопенгауэра получило известность на родине» (124. С. 17). Однако это не совсем так.

Известность Шопенгауэра в Германии росла независимо от этого случая, постепенно и стихийно, хотя статья в «Фоссишер цайт» действительно в одночасье сделала имя Шопенгауэра знаменитым во Франкфурте. Уже с начала 40-х годов Артур стал получать знаки поддержки. Появились поклонники и ученики — «апостолы» и «евангелисты», которые именовались так не только в шутку. Самый старый из них, Фридрих Доргут — юрист из Варшавы, открыл для себя Шопенгауэра уже в конце 30-х годов и стал истовым приверженцем его учения. Юлий Фрауэнштедт учился философии в Берлине, в годы учения вообще о Шопенгауэре не слышал и узнал о «Мире как воле и представлении» случайно. В 1841 году в «Галлише ярбюхер» он опубликовал свой панегирик: Ю. Фрауэнштедт утверждал, что Шопенгауэр — единственный среди современных философов, кто разработал чистую, глубокую и остроумную философию; на него никто не обращает внимания, это свидетельствует лишь о том, что ей принадлежит будущее.

Второе издание труда обогатило Шопенгауэра еще двумя учениками, которых он особенно полюбил. Это были Иоганн Август Беккер и Адам фон Досс. Оба были не философами, а юристами. Первый из них, майнцский адвокат, обратился к Шопенгауэру в 1844 году с письмом и обнаружил столь близкое знакомство с его трудами, что Шопенгауэр был потрясен. Беккер делился с ним не только своими сомнениями, связанными с учением, но выражал недовольство состоянием посткантовской философии, что весьма импонировало Учителю. Беккер был единственным человеком, ради кого Шопенгауэр покинул Франкфурт: однажды прекрасным летним днем он отправился железной дорогой в Майнц, к нему в гости.

Еще более трогательным был Адам Досс. Прочитав «Мир как воля и представление», он совершил в 1849 году паломничество во Франкфурт. Шопенгауэр принял его и был очарован его энтузиазмом. Он прозвал его своим «апостолом Иоанном» и, желая «подогреть» активность своей пока еще маленькой общины, сообщил Фрауэнштедту о приятном визите: «По точному знанию моих работ и убеждений он по меньшей мере равен, если не превосходит Вас; его усердие неописуемо и доставляет мне много радости» (132. S. 240). И хотя Досс не был «евангелистом», то есть активным проповедником учения Учителя, он все же писал знакомым и незнакомым, а также важным или известным людям, с которыми он даже не был знаком лично, советуя им прочесть произведения философа.

Наибольшей активностью среди почитателей Шопенгауэра отличался Юлий Фрауэнштедт. Он был верным «рабом», публиковал тексты Мастера и комментировал их, разыскивал в газетах, журналах и книгах упоминания о его учении; он заказывал для Шопенгауэра литературу и сообщал ему курс акций на биржах. Однако Шопенгауэр обращался с ним весьма сурово: Фрауэнштедт не слишком хорошо понимал учение Шопенгауэра и в одном из писем назвал волю трансцендентным опыту абсолютом, за что получил гневную отповедь. Когда Фрауэнштедт попытался защититься от нападок Учителя, который обвинял его в том, что тот кокетничает с моралью «бесовского» материализма, Шопенгауэр прекратил с ним переписку. Несмотря на это, Фрауэнштедт остался его верным «евангелистом», и в 1859 году, незадолго до смерти, Шопенгауэр завещал ему свое литературное наследие. В конце концов вокруг Шопенгауэра возникла небольшая община «евангелистов» и «апостолов», своего рода церковь, где Шопенгауэр играл роль верховного пастыря.

Но в 1850 году Шопенгауэр получил болезненный щелчок. Два тома, составленные им из заметок и дополнений к своим сочинениям, — «Парерга и Паралипомена» (в первом русском полном собрании сочинений переведенные как «Систематические дополнения и ранее неизданные заметки»), которые, вопреки прежним заявлениям философа о том, что он не собирается быть наставником или учителем, а ищет всего лишь истину и только истину, содержали именно наставления к достойной жизни, и которые он охарактеризовал как самую популярную «философию для всех», надеясь на всеобщее признание, были отвергнуты Брокгаузом и некоторыми другими издательствами. Тогда за дело взялся Ю. Фрауэнштедт; он нашел в Берлине книжный торговый дом, и в 1851 году двухтомник появился на свет. Это был поворотный пункт в судьбе учения. «Философию для всех», особенно включенные в нее мгновенно ставшие знаменитыми «Афоризмы житейской мудрости», наконец заметил широкий читатель. Но дело было не в самих заметках. Пришло время востребовать философию Шопенгауэра.

Первоначально публикация «Парерга и Паралипомена» пробудила интерес не столько среди философов, сколько у читающей публики. «Афоризмы житейской мудрости» принесли Шопенгауэру известность в Германии. В 1853 году вышло третье издание «Мира как воли и представления», также получившее теперь некоторый резонанс. Тогда-то в Англии и была опубликована упомянутая Сафрански статья.

Между тем число поклонников, которые хотели бы с ним пообщаться, росло. Они являлись в «Английский двор», усаживались за соседний столик, чтобы хотя бы видеть его, а если повезет, то и слышать его речи. Рихард Вагнер приглашал его в Цюрих, где нашел убежище как политический эмигрант. Он посвятил Шопенгауэру клавир своего «Кольца нибелунга». Но тот проявил черную неблагодарность; он сказал посыльному: «Передайте своему другу Вагнеру спасибо за «Нибелунгов»; однако он должен покончить с музыкой, он гениальнее в поэзии! А я сохраню верность Россини и Моцарту...» (133. S. 199).

В конце концов и цех философов назначил ему свидание: за два года до смерти Шопенгауэра Г. Кербер в университете Бреславля прочел о нем первую лекцию. В том же Бреславле в 1865 году Стефан Павлицкий защитил первую в мире докторскую диссертацию «Учение Шопенгауэра о рациональном философствовании». В 1856-м на конкурсе, объявленном философским факультетом Лейпцигского университета, за изложение его учения впервые была вручена премия его ученику К. Бэру. Были и критики. Гегельянцы его не приняли. Так, К. Розенкранц весьма негативно отнесся к учению Шопенгауэра, едко назвав его «новоизбранным кайзером немецкой философии» (цит. по: 124. S. 513).

После многих лет безвестности и полного уединения Шопенгауэр радовался малейшим знакам внимания. Новый поклонник, некий А. Кильцер, стал инициатором текстологических штудий, занявшись поисками первого издания книги, чтобы сравнить его с последующими. Когда он опубликовал о Шопенгауэре небольшую заметку, тот поспешил свести его в Мюнхене со своим верным учеником А. фон Доссом, «ибо, — писал он, — где двое „собраны во имя Мое, там и Я посреди них“» (Мф 18, 20; письмо Доссу от 12 сентября 1852 года). Новый Христос!

Куно Фишер в книге о Шопенгауэре весьма неодобрительно относится к ревностному вниманию философа к своей растущей известности. Он называет его болезненно тщеславным, упрекает за измену прокламируемого им отказа от воли. Но философия — профессия публичная, и творец не может не желать, чтобы его услышали. Многолетнее неприятие учения и одинокая жизнь не погасили его воли к жизни и живого ума. Признание пришло поздно, и он не мог не внимать и не радоваться ему, хотя бы в частных письмах. Быть может, и печально, что мудрец и великий ум так радуется малейшим знакам внимания; но эта радость вызывает и сочувствие, так как перед нами предстает человек совершенно одинокий и от своего одиночества страдающий. Упреки Фишера несправедливы. К тому же Шопенгауэр понимал истинную цену своей славы.

Немецкий писатель Ф. Геббель свидетельствует, что в беседе с ним Шопенгауэр сравнивал «комедию славы» с театром: когда после представления в зале уже темно, но еще горят огни на пустой сцене... «тут выхожу вперед я — опоздавший, привычно отставший, и тогда начинается комедия моей славы» (133. S. 308). Порой его известность действительно вызывала комический эффект.

Какой-то поклонник сообщал, что приобрел три экземпляра последнего издания, чтобы осчастливить своих родственников. Другой — строил дом только ради того, чтобы повесить там портрет философа. Некий господин из Богемии ежедневно обновлял венок, увенчивавший его портрет. Курсанты военной школы всю ночь слушали чтение «Метафизики половой любви». Из соседнего Гамбурга прибыли члены какого-то ферейна, чтобы с немецкой основательностью заняться изучением пессимизма. Так или иначе, Шопенгауэр в конце жизни стал знаменитым, а в конце XIX века он был уже самым читаемым в мире философом.

Стал ли он счастливым? Ведь дело его жизни принесло наконец плоды. Вопрос остается открытым. Тем не менее вполне можно говорить, если не о радости (Шопенгауэр по-прежнему постоянно предавался беспокойству и дурным предчувствиям), то по крайней мере его удовлетворенности тем, что в конце концов жизнь состоялась. За год до кончины он как-то сказал Фрауэнштедту: «Знаете ли, абсолютно все, что сделано, поддается подсчету. Я иногда удивляюсь самому себе, что все это сумел совершить. Ведь в повседневной жизни нет ничего такого, что проявляется в высшие моменты созидания» (133. S. 124).

Вопрос о счастье остается открытым еще и потому, что в учении Шопенгауэра счастье — всего лишь миг, уступающий место новым стремлениям, желаниям и мотивам, реализация которых невозможна, иллюзорна либо мимолетна и всегда сопровождается беспокойством, неприятностями и страданием. И только страдание имеет позитивный смысл.

Негативное счастье

Счастье и представление о нем значительно старше любой философии. Люди всегда стремились к полноте бытия, к лучшей жизни, к самореализации — силе, власти, чести, богатству, здоровью, долгой жизни. Веками сохранялось представление о счастливом «золотом веке» человечества, которое было когда-то, а теперь (и это «теперь» длится с мифологических времен до наших дней) жизнь такова, что человеку больше выпадает страданий, чем счастья: о счастье мечтают, к нему стремятся. Счастье видится в руках судьбы либо богов, но также и в руках человека. В течение веков вырабатывалось понятие о высшем благе как идеале, в котором воплощено высшее человеческое счастье, к нему стремится человечество, несмотря на беды и страдания.

Шопенгауэр полагал, что в мире существуют три могущественные мировые силы — мудрость, мощь и счастье. Последняя из них самая важная. Но наш жизненный путь подобен бегу корабля. Судьба играет роль ветров, либо быстро продвигая нас вперед, либо отбрасывая назад, а наши собственные усилия имеют мало значения. Наше житейское поприще является производным двух факторов — ряда событий и ряда наших решений, осуществляющихся в ограниченном горизонте, который проясняется только тогда, когда они переходят в наличную действительность. Перед нами открывается в этом случае столько упущенного счастья, столько навлеченных на себя бед! «Судьба тасует карты, мы играем» (71. С. 396).

Шопенгауэр сравнивает жизнь с игрой — древней метафорой, использованной еще Омаром Хайямом:

Я жизнь сравнил бы с шахматной игрой, То ночь, то день, а пешки — мы с тобой. Подвигали, побили и забыли, И в темный ящик сунут на покой. (Пер. Тхоржевского)

В переводе В. Державина это рубаи выглядит иначе, но смысл его тот же:

Кто мы? — Куклы на нитках, а кукольник наш — небосвод, Он в большом балагане своем представленье ведет. Нас теперь на ковре бытия поиграть он заставит, А потом в свой сундук одного за другим уберет.

Оптимизму, вере в счастье противостоит здесь глубокий пессимизм, неверие в возможность благой жизни, ибо она кончается смертью, да и сама жизнь такова, что подчас лучше умереть, поскольку за пределами жизни «беззаконные перестают наводить страх, и там отдыхают истощившиеся в силах. Там узники вместе наслаждаются покоем и не слышат криков надсмотрщика; малый и великий там равны, и раб свободен от господина своего» (Иов. 3, 17-19).

Положив в фундамент своего учения безосновную и могучую волю, проявляющуюся во всей Вселенной, которая стремит и движет весь мир без цели и без конца в бесконечном времени и пространстве и объективацию которой представляют собой предметы, процессы и человеческая жизнь, Шопенгауэр объясняет этим обстоятельством недостижимость человеком, подвластным волевым импульсам, продолжительной удовлетворенности и тем самым — недоступность счастья.

Шопенгауэр пишет: «Существует одно врожденное заблуждение, и оно состоит в том, что мы рождены для счастья. И врождено оно потому, что совпадает с самим нашим существованием, наше существо — его парафраза, а наше тело — его монограмма: ведь мы не что иное, как воля к жизни, а последовательное удовлетворение всего нашего воления и есть то, что мыслится в понятии счастья» (74. С. 616).

Но воля, которая хозяйничает в мире и в человеческой жизни, весьма мало способствует этой цели. Вину за это возлагают на неблагоприятные обстоятельства, на судьбу, других людей или собственные промахи. И когда жизнь прожита, в старости человек угнетен тем, что она не состоялась. К тому же любой из радостных дней проходит как нечто мимолетное, наслаждение оставляет осадок неудовлетворенности, а то и иллюзорности. Получается, что счастье как цель существования недостижимо.

«Удовлетворение, или то, что называют счастьем, в действительности по своему существу всегда негативно и никогда не бывает позитивным. Это всегда не изначальное счастье, но удовлетворенное желание. Ибо желание, то есть недостаток чего-либо, — условие, предшествующее всякому наслаждению. Но вместе с удовлетворением исчезает желание, а следовательно, и наслаждение. Поэтому удовлетворение или счастье — всего лишь освобождение от горя, от нужды; ибо к этому относится не только действительное очевидное страдание, но и любое желание, нарушающее наш покой... Непосредственно нам дан лишь недостаток чего-либо, то есть страдание. Удовлетворение же и наслаждение мы можем испытывать только опосредованно, в воспоминании о предшествовавших страданиях и лишениях, прекратившихся вместе с удовлетворением» (73. С. 420).

Как только удовлетворено стремление или желание, удовольствие уходит в воспоминание, а на первый план выдвигаются новые беспредметные стремления или скука. Все это находит отражение в искусстве — «верном зеркале сущности мира», которое способно изображать лишь борьбу за счастье, стремление к нему, но ни в коем случае не длящееся и полное счастье. Даже в идиллии, цель которой описывать счастье, оно не выдерживается.

Человеческая же жизнь в своих крайних выражениях дает нам мало примеров счастья. Люди с могучим волением, с сильными страстями, способные добиваться поставленных целей, либо продолжают подчиняться волевой мотивации, а потому сохраняют неудовлетворенность, либо пресыщаются, жизнь их становится пустой, а потому и несчастной. Шопенгауэр продолжает утверждать, что большинство индивидов, отнюдь не сильные натуры, являют собой жалкое воление ничтожных субъектов, которое постоянно возвращается к одному и тому же и только потому избегает тоски и скуки.

«Люди подобны механизму часов, которые, будучи заведены, идут, сами не зная зачем; и каждый раз, когда зачат и рожден человек, часы человеческой жизни заводятся вновь, чтобы, ноту за нотой, такт за тактом, вновь повторить с незначительными вариациями бесчисленное множество раз сыгранную на шарманке старую песнь. Каждый индивид, каждое лицо и жизненный путь человека — лишь одно короткое сновидение бесконечного духа природы, вечной воли к жизни, лишь еще один мимолетный образ, который она [воля], играя, рисует на своем бесконечном листе — пространстве и времени, сохраняя его нетронутым в течение ничтожного по сравнению с ними срока, а затем стирает, чтобы освободить место для других... В этом таится загадочная сторона жизни, за каждый из этих мимолетных образов, за каждую из этих пустых затей вся воля к жизни со всей ее порывистостью должна платить многими глубокими страданиями и в завершение — долго устрашавшей, наконец наступившей горькой смертью» (73. С. 422).

Получается, что человек самим бытием предназначен жить в бесчеловечных условиях, что именно земной ад хорош для человека. Более того, счастье непрерывных побед, счастье триумфального исполнения желаний, счастье полного насыщения — тоже есть страдание. Это душевная гибель, это некая непрерывная моральная изжога. Поэтому жизнь трагична, хотя в своих единичных проявлениях способна принимать характер комедии.

Потребность в помощи и поддержке человек стремится утолить созданием воображаемого мира в виде тысячи суеверий, расточая на них силы и время вместо того, чтобы устранять реальные опасности и несчастья. Тщетно взывает мученик к своим богам, моля их о помощи: он безжалостно предоставлен своей судьбе. Вот почему все лучшее, благородное и мудрое с трудом пролагает себе путь. Вот почему история жизни отдельного человека — история страданий, непрерывный ряд крупных и мелких несчастий, так что в конце этой жизни умный и честный человек не захочет еще раз прожить ее и скорее предпочтет полное небытие. Не случайно Данте не смог описать небо и небесное блаженство; он столкнулся с непреодолимыми трудностями, так как «этот лучший из миров» не дает материала. Оптимизм представляется Шопенгауэру «не только абсурдным, но и поистине гнусным воззрением, горьким издевательством над неизреченными страданиями человечества» (73. С. 426). Таково радикальное отрицание счастья, представленное в первом томе главного труда Шопенгауэра «Мир как воля и представление». Как видим, Шопенгауэр не расходился с библейским представлением о мире как юдоли страстей и печалей — следствии первородного греха. В одной из ранних дневниковых записей мы встречаем горькое сомнение в том, что человечество живет в лучшем из миров; если мир прекрасен, писал он, и все страдания оправданы, кто может принять такой мир? Противостоять злу можно лишь доброй волей, но где она? Противостоять злой воле можно лишь случайно. Каков выход? Отказ от воли (см.: 134. Bd. 1. S. 96). В главном его труде тема отказа от воли, призыв к покою, аскетизму, в идеале — к нирване, доступной немногим, — звучали во весь голос.

В преклонные годы, когда Шопенгауэр готовил второй том своего труда, в его взглядах ничего не изменилось; он по-прежнему призывал видеть смысл жизни не в благе и счастье, но в скорби; глубокий смысл жизни он видел в признании тщеты человеческих стремлений и ничтожности существования. Страдание открывает путь к очищению, поэтому наше спасение и освобождение больше зависит от того, что мы выстрадали, чем от того, что сделали.

В старости отмирание жизни выражается в отмирании воли: самое страстное воление, причиняющее столько страданий, — половой импульс, с возрастом угасает, что приводит человека в состояние, сходное с невинностью; самые желанные блага представляются иллюзорными; себялюбие вытесняется любовью к детям; это процесс эвтаназии воли. Так естественным образом осуществляется обращение воли к очищению, искуплению жизненных страстей и страданий. Шопенгауэру видится и иной путь к спасению, реализуемый путем одного только познания и приобщения к страданиям мира. Это — узкая тропа избранных, святых и гениев. В финале процесса очищения предшествовавшие ему безнравственность и зло остаются в виде шлака и наступает успокоение.

Глава одиннадцатая. Воля к жизни

Зов рода

Шопенгауэр даже на склоне лет уделяет большое внимание значению воли к жизни: все рвется и тяготеет к существованию, к жизни; в животной природе воля к жизни — основной тон ее сущности, ее безусловное свойство. Жизнь являет себя как задача, как задание, которое надо выполнить, и потому в большинстве случаев как постоянная борьба с трудностями: она «отбывается», как барщина, нести которую человек обязан. Кто же заключил договор об этой повинности? Конечно же, воля — в акте зачатия, ее фокусе. «Жизнь человека, — пишет Шопенгауэр, — следует рассматривать как парафразу к акту зачатия, периодически вносящему дань рождением и смертью» (74. С. 564).

В чем постоянно выступает вечное воление, совокупность тысячи потребностей в повседневной жизни человека? Прежде всего это — утверждение тела, поскольку именно оно есть объектность воли. Для воли человек — живое тело с «железным повелением питать его» ради сохранения жизни; далее — потребность в продолжении рода; поскольку со всех сторон подстерегают бесчисленные опасности, воля обязана постоянно проявлять бдительность: жизнь человека — непрестанная «борьба за существование» (афоризм, положенный Ч. Дарвиным в основу его эволюционной теории), сопровождаемая уверенностью в том, что в конце концов она непременно будет утрачена.

Поддержание тела требует ничтожной активности воли; со смертью тела гаснет и воля. Удовлетворение же полового влечения выходит за пределы собственного существования, порождая жизнь и после смерти индивида. Для человека, близкого природе, половое влечение есть последний смысл, высшая цель жизни. Гениталии гораздо больше, чем любой другой внешний член тела, считает Шопенгауэр, подчинены только воле (где воля действует слепо, как в бессознательной природе), но не познанию. Они — фокус воли, а потому и противоположный фокус мозга, носителя познания, то есть другой стороны мира как представления. «Гениталии — животворное начало, обеспечивающее времени бесконечную жизнь; в этом качестве греки почитали их в фаллосе, индусы — в лингаме; это символы утверждения воли». Познание, напротив, «дает возможность устранения воления, спасения посредством свободы, преодоления и отвержения мира» (73. С. 430).

«Природа, всегда правдивая и последовательная, а здесь даже наивная, совершенно открыто показывает нам внутреннее значение акта зачатия... — утверждение воли к жизни... перед родившим встает рожденный» (73. С. 427-428), который тут же ввергается в страдание и смерть, сопричастные феномену жизни. Поскольку возможность спасения (а человек, как мы видели, способен к спасению на основе совершенного знания, но не хочет этого понять) оказывается сплошь и рядом неосуществленной, индивид воспринимает половой акт, результатом которого является потомство, обреченное на страдания и смерть, как постыдный.

Это влечение, этот соблазн правит миром, но он иллюзорен, так что напрасно воображают, будто в нем состоит смысл жизни. Цель воли — заманив нас в жизнь, обречь смерти, в которой воля сама себя уничтожает, перейдя на другой уровень. Догадка об этом обмане породила присущий лишь человеку стыд, распространяемый не только на акт зачатия, но и на служащие ему органы. Благодаря интеллекту, человек переживает эти проявления воли, он способен обдумывать ее манифестации и принимать решения, утверждающие или отрицающие свою волю к жизни в этом важном пункте.

«Метафизика половой любви» (44-я глава второго тома «Мира...») посвящена обсуждению этой темы. Ее рассмотрение в контексте собственного учения о воле приводит философа к выводу, что взаимная склонность двух любящих есть не что иное, как воля к жизни нового индивида, которого эти любящие могут и хотят произвести. И когда «встречаются их страстные взоры, уже загорается эта новая жизнь и возвещает о себе как будущая гармоническая, хорошо организованная индивидуальность» (74. С. 536). Ее точное определение в будущем поколении — значительно более высокая и достойная цель, чем их чрезмерные чувства и сверхчувственные «мыльные пузыри поэзии». В конечном счете двух индивидов влечет к себе проявляющаяся в роде воля к жизни, когда особая идея человеческой индивидуальности с величайшей жадностью стремится реализовать себя в явлении. «Такова душа и цена подлинной большой страсти».

Влюбленность и страсть — синонимы, и именно они служат как бы прикрытием природного эгоизма индивида, создавая иллюзию любви. В ее основе лежит лишь природный инстинкт, чувство рода, который маскируется в человеке потребностью пережить его как прекрасное, ибо без чувства красоты половое влечение снижается до уровня отвратительной потребности. «Иллюзия сладострастия внушает мужчине, что в объятьях женщины, красота которой соответствует его вкусу, он испытает большее наслаждение, чем в объятьях другой; если же иллюзия направляет его желание на одну-единственную женщину, она убеждает его в том, что обладание ею даст ему ни с чем не сравнимое счастье» (74. С. 540). Однако после достигнутого наслаждения он испытывает странное разочарование, удивляясь, что оно дало ему не больше, чем любая другая связь. Все дело в том, что, одухотворенный волей рода, он служил отнюдь не своей цели — не несравненному счастью, а всего лишь зову рода.

Почему эта потребность в ее первозданном виде отвратительна и зачем человеку маскировать ее чувством красоты и страстно предаваться иллюзии любви? Этот вопрос у Шопенгауэра возникает опять-таки в связи с проблемой родового воспроизводства. Страстные поиски избирательного сродства имеют целью своего рода «естественный отбор», когда привлекательность женщины в цветущем возрасте (Шопенгауэр отводит ей период от 18 до 26 лет), ее здоровье, ее сложение, ее умеренная полнота или худоба и в последнюю очередь красота лица (лба, носа, губ и особенно глаз) вызывают у мужчины неосознанное чувство возможности не конкретного зачатия, а зачатия вообще.

Неосознанные предпочтения женщины Шопенгауэр не берется с точностью показать, однако считает возможным утверждать, что инстинкт повелевает женщине искать мужчину в возрасте 30-35 лет, когда его производительная сила, как полагает он, достигает пика; женщины мало обращают внимания на красоту лица, их влечет сила и храбрость, а также сложение мужчины, в первую очередь мужественный облик.

Что касается психологических особенностей, то женщину привлекает в мужчине твердый характер (воля, решительность и смелость), сердечная доброта, а умственная ограниченность или интеллектуальное превосходство не имеют значения, «так как наследуются не от отца, а от матери». Часто браки по любви заключаются между грубыми и неотесанными мужчинами и нежными, чуткими, тонко мыслящими, эстетически восприимчивыми и образованными женщинами либо гениальными и образованными мужчинами и полными дурехами. «Сколько Сократов нашли своих Ксантипп, например, Шекспир, Альбрехт Дюрер, Байрон и т.д.» (74. С. 544). Чувство любви возникает часто и к тому, чего лишен сам. Мужеподобные женщины склонны к выбору женоподобных мужчин и наоборот: чем слабее мужчина, тем вероятнее, что он будет искать сильную женщину. Брюнет предпочтет блондинку и т.п. Проникновенные взгляды влюбленных, взаимная оценка и испытание — не что иное, как медитация гения рода о возможном создании индивида и о комбинации его наилучших свойств.

Тоска же по любви, которую столько воспевали, не исчерпав своего вдохновения, поэты, не может проистекать из потребностей эфемерного индивида; она — вздох духа рода, который видит в ней незаменимое средство для достижения своих целей. Эти вздохи заперты в тесной груди смертного, но только род, обладая бесконечной жизнью, бесконечен в своих бесконечных желаниях и страданиях. И когда человек или герой произведения искусства не стыдясь плачет и жалуется о несостоявшейся или сгинувшей любви, на самом деле плачет не он, а род. В этой связи Шопенгауэр приводит в пример Спасителя, отнесшегося снисходительно к грешнице: кто из вас без греха, первый брось в нее камень.

Страдание любви превосходит любое иное потому, что имеет трансцендентный характер: оно поражает не индивида, а его вечную сущность в жизни рода, особую волю и поручение которого он здесь выполнял. Возвышенные мысли и чувства влюбленного обретают подчас трансцендентную и выходящую за пределы физического мира направленность и объясняются тем, что он теперь вдохновлен гением рода, чьи цели важнее индивидуальных. Поэтому ревность так мучительна, а отречение от любимой — величайшая из жертв.

Но хотя браки по любви заключаются в интересах рода, а не индивидов, и влюбленные должны до конца жизни по возможности уживаться друг с другом, они, безразличные к характеру партнера, часто утрачивают иллюзию любви и не умеют устроить приемлемое для обоих будущее. Поэтому браки по любви, как правило, несчастны, ибо «посредством них забота о будущих поколениях осуществляется ценой настоящего: счастье данного поколения достигается за счет будущего» (74. С. 555). «Кто вступает в брак по любви, будет жить в печали», — гласит испанская пословица. Любящие должны суметь соединить с чувством страстной любви подлинную, основанную на совпадении убеждений дружбу, которая возникает, считает философ, только после того, как половая любовь угаснет.

Понимание Шопенгауэром любви тяготеет не к высшему сознанию, хотя он включает в него эстетическое чувство, а к волевой инстинктивности явленного мира. Нельзя сказать, что Шопенгауэр вообще не признавал любви. Он понимал серьезность половой любви, на которой сосредоточено внимание не только лирической поэзии. Груды романов, эпических, романтических и иных сочинений, посвященных трагическим, драматическим и комическим ее коллизиям, в течение столетий появляются во всем мире с такой же регулярностью, как земные плоды; он приводит в этой связи множество примеров. Половая любовь — вещь серьезная, считает философ. Но его вывод гласит: для развития индивидуальности и для продолжения рода она иллюзорна.

В любви человек стремится к тому, что составляет его нерушимую сущность, — к бессмертию; всего остального требует лишь смертное в нем. Именно воля к жизни требует продолжения существования: только в череде поколений его щадит и не затрагивает смерть. Но этот зов рода обременен великим чувством вины, которое Шопенгауэр, связывая с первородным грехом, объясняет как виновность за продолжение собственного существования в роде, в котором потомки, как и сам родитель, обречены на нужду и мучения, на житейскую суету, когда из-за многих страданий не остается надежды на что-либо иное, кроме возможности редкий миг длить это мучительное существование. Поэтому влюбленные — предатели, а вся их любовь стремится к сокрытости и тайне.

Шопенгауэр обходит стороной вопрос о счастье в любви. Человеколюбие, включенное в содержание его этики сострадания, понималось им в весьма общем виде. Поэтому воля, как выражение различных форм развертывания индивидуа-ции, была весьма плодородной почвой для последующих истолкований его философии, оправдывающих нарциссизм и себялюбие. Но несмотря на то что Шопенгауэр рассматривал индивида как прирожденного эгоиста, он искал пути поставить предел индивидуалистическому подчинению воле. Вместо индивидуации — слепого подчинения индивида стихийной воле — человек может и должен стать индивидуальностью, обрести истинную самость, которая принадлежит не только собственной личности, но и другим людям.

Метафизика половой любви Шопенгауэра сугубо рационалистична, а потому скучна. Заметим, что природа не назначила людям точного времени для воспроизводства рода: в отличие от животных, оно ограничивается лишь физиологическими возможностями каждого. К тому же природа одарила женщину способностью к бесконечному восприятию, ограничив ее лишь периодом ношения и кормления ребенка, а мужчину лишила возможности бесконечной отдачи, что в социальной жизни повлекло за собой нормирование полового поведения.

Тем не менее в своем половом поведении люди (в отличие от животных) способны далеко выйти за пределы зовущего к зачатию рода, в чем за тысячелетия существования человечества они весьма преуспели. Поэтому трансцендентность любви не может замыкаться на воле как всего лишь фокусе зачатия. Именно человеку дано величайшее благо — любовь как божественный или своего рода космический зов. В любви реализуется та индивидуальная связь между одержимыми страстью людьми, которая возвышает их над всеми уровнями природного мира и отнюдь не иллюзорна, как считал философ, а прекрасное в ней вовсе не сводится к затемнению полового влечения как «отвратительной потребности» и к «естественному отбору».

Философ упоминает высшее сознание, обращенное к любви, в связи с его вечной сущностью, воплощаемой в жизни рода. Это верно. Но почему высшее сознание в этом случае сосредоточено именно на любви, а не на соединении двоих только ради деторождения? Почему же ей такое внимание и страсть? Почему? Ведь рожать детей, «кому ума недоставало»? Очевидно, высшее сознание усматривает в любви некую важную для человека идею, вознесенную над его животной природной сущностью. Не только истина и добро в своем единстве обязаны высшему сознанию, но и любовь.

Человек в высшем сознании способен и стремится выйти за собственные пределы, и в любви это высшее сознание выражается ярче всего. Благодаря творческим способностям человека (или воображению) люди выражают свое стремление к идеалу идеализацией предмета любви, которая, даже когда любовь гибнет, либо угасает, либо переносится на другой предмет, не подлежат забвению. Воспоминания о первой любви, которая часто не завершается обладанием и, соответственно, деторождением, всю жизнь греют душу. В любви люди способны отречься от действительно мощного зова рода.

Шопенгауэр и сам начинает рассуждение о метафизике половой любви, вспоминая «Ромео и Джульетту», и «Новую Элоизу», и «Страдания молодого Вертера», и многое другое.

Любовь между мужчиной и женщиной не ограничивается половым влечением как зовом рода и не противоречит дружбе, которой Шопенгауэр замещает угасание полового влечения; любовь есть нечто божественное, затрагивающее все силы и способы самовыражения человека, она причастна и в то же время выше созерцания истины и добра в их красоте, ее следует связывать с самим бытием, хотя бы его ядром и была только воля.

Шопенгауэр любил и тонко понимал красоту в природе и искусстве; однажды он даже назвал человека самым прекрасным порождением природы. Почему же он считал красоту половой любви иллюзорной, а красоту любви небесной вовсе не замечал? И не вспоминал ни о Тристане и Изольде, ни об Элоизе и Абеляре, ни о Филимоне и Бавкиде (Овидий), не имевших детей, но до глубокой старости проживших в любви (уместно вспомнить здесь и о старосветских помещиках, не говоря уже о В. В. Розанове, проповедовавшем любовь в зове рода, но показавшем пример глубокой любви к жене), и других исторических и поэтических персонажах, не следующих в своей любви зову рода по собственной воле или подчиняясь обстоятельствам. Любовь как призванность человека, любовь как идеал — не пустой звук в жизни человечества. Вл. Соловьев будет доказывать, что только любовь способна завершить полноту человеческой индивидуальности.

Шопенгауэр обратил внимание на то, что зову рода не следуют гомосексуалы. Он разделяет взгляд на гомосексуальность как на противоестественную и вызывающую отвращение извращенность. Ее можно оправдать в тех случаях, считает он, когда инстинкт направляет по ложному пути людей незрелых, болезненных, тщедушных или слишком старых, физиологически неспособных к рождению здоровых детей. Педерастия бытует и в полигамных обществах, где ощущается недостаток женщин. «Такое решение приняла природа»: хитростью извратив инстинкт, «она как бы применила искусственный способ, чтобы предотвратить большее из зол» (74. С. 562). Но если не противодействовать этой склонности, она легко может превратиться в порок и поставить под вопрос зов рода. Каким должно быть противодействие? Тюрьма, костры либо что-то иное? Шопенгауэр не дает ответа, поскольку считает этот порок отмирающим феноменом.

Не жил Шопенгауэр в XX веке, в котором нетрадиционная сексуальная ориентация не только вышла из подполья, но и претендует на важное место в культуре и общежитии, проявляя завидную агрессивность. Социологи и культурологи спорят о том, возросли ли склонность к нетрадиционным контактам и число гомосексуалов по сравнению с прежними эпохами. Утверждают обычно, что все осталось, как и в былые времена, но в силу общезримости представляется, что их численность явно возросла.

В то время Шопенгауэр не мог задаваться вопросом о психологических причинах гомосексуальности, среди которых большое значение имеет резкое размывание половых ролей, и в первую очередь преобладание матери в половой идентификации детей. Может быть, Шопенгауэр прав, когда ведет речь о хитрости природы, извращающей инстинкт, и мы живем в эпоху отмирания белой расы либо в преддверии стерильного клонирования человечества в пробирке, когда зов рода вообще не будет иметь значения?

Зов рода, вздох гения рода, медитация гения рода — и все это ради продолжения жизни на Земле — весьма актуальны в наши дни, когда смешались в кучу кризис семьи, культ секса, процветание порнобизнеса, разжигающее похоть и подавляющее вожделение, возвеличение нетрадиционной половой ориентации, программы планирования семьи и массовые аборты, то есть все, что отвращает несчастных людей от «основного инстинкта», который Шопенгауэр идентифицирует с любовью, — от воспроизводства рода.

Если к этому добавить потрясения XX века — революции, мировые, гражданские и локальные войны, унесшие жизни десятков миллионов людей, в первую очередь мужчин; если к этому добавить социальные катаклизмы с их массовыми репрессиями, когда уже по крайней мере три поколения нашей страны воспитаны женщинами, которые стали основными педагогами, кормильцами и главами семей, когда в большинстве семей процветает деспотический кухонный феминизм, который превращает сначала мальчика, а потом мужчину в ползучее «растение», подвластное всем ветрам и поветриям («голосуй, а то проиграешь», «пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что») и утешающееся крепкой выпивкой либо полным бездействием (например, лежанием на диване либо забиванием «козла»), а девочек — в женщин-вампов, либо властолюбивых воительниц; когда в мире царят нищета и беспредел, о природном предназначении человека быть продолжателем рода, да и о самой любви трудно говорить. Но «Ярославна все-таки тоскует в урочный час на городской стене». Так что будем надеяться на лучшее.

«Бабье лето» Артура Шопенгауэра

Рассуждая о «постыдной потребности», Шопенгауэр вовсе не презирал чувственность и ее наслаждения, но хотел определить ее место в жизни человека. Мы видели, в человеческом теле он усмотрел «разделение труда»: «Человек представляет собой одновременно неистовый и мрачный порыв воления (выраженный полюсом гениталий как своим фокусом) и вечный, свободный светлый субъект чистого познания (выраженный полюсом мозга)» (73. С. 317). Он развил метафизику тела, признавая центральное значение воли в отношениях между полами и отвергая высокий статус духовности. Однако у нас нет шансов подвести правила под нашу сексуальность, напишет он. Будучи вещью самой по себе, воля в своих ярчайших проявлениях повергает бедное Я в стыд и влачит его за собой. Уже в ранней юности Шопенгауэр переживал сексуальность как постыдность на пути к самосовершенствованию.

Рассматривая эту проблему во втором томе «Мира ...», философ утверждает свой приоритет: он первым вознес эту проблему на философский уровень; до него половая любовь была доменом исключительно поэзии. Руссо с его «Исповедью», Кант в работе «О чувстве прекрасного и возвышенного», Спиноза с его забавным определением любви как «приятной щекотки, сопровождаемой идеей „внешней причины“» — все это неверно и неудовлетворительно. Он расходится с «Новой Элоизой» Руссо и с ранними романтиками, которые, создавая культ удовольствий, утверждали автономию и ничем не подавляемую свободу личности, следующую собственной природе.

Несмотря на это, а может быть, именно поэтому, хотя в то время и распространялся неподдельный интерес к сексуальности, о ней недоговаривали. На протяжении веков интимная жизнь не считалась естественной силой в устоявшемся порядке бытия: она была греховной и требовала искупления. Отношение к сексуальности изменилось с рождением идеи об автономной личности.

В 30-е годы XIX века свобода Германии связывалась с освобождением плоти. Один из лидеров «Молодой Германии» Т. Мундт, к примеру, видел в этом главную задачу дня. В «Нагой Венере» он утверждал благоговение перед человеческим телом, ведь именно в нем пребывает душа. К. Гутцков в романе «Сомневающаяся Валли» пытался изобразить раскрепощение плоти: героиня стояла у окна обнаженной, а для влюбленных героев не было тайн, разделяющих их тела: они были одно. Роман был запрещен, другие сочинения членов «Молодой Германии» попали в списки запрещенных книг.

Сексуальность, рассматривавшаяся как часть нашей природы, в то же время порождала угрозу распада суверенной личности. Как ни странно, именно секуляризация породила представление о ней как о носительнице зловещей угрожающей тайны. По словам М. Фуко, секс воспринимался как некая тревожащая сила, которую каждый таит в себе, сила, пронизывающая все наше поведение и грозящая бедой. В то же время эта тайна манила, о ней стремились получить точное знание.

Только в XX веке, после Фрейда, началось полное раскрепощение подпольной темы, приобретшее характер эпидемии, еще более углубившей проблему: сексуальная революция XX века и обретенная свобода полового поведения вовсе не освободили личность от базисной противоречивости, не сделали ее гармоничной; более того, чем обнаженнее сексуальная свобода, скорее — сексуальное своеволие, тем глубже сексуальное отчуждение, тем горше переживаются и труднее изживаются его катаклизмы и проблемы.

В эпоху Шопенгауэра тема эта была под гнетом недомолвок, с которыми он не захотел считаться, хотя низведение им этой сферы к «корням» в какой-то мере соответствовало духу времени. Он считал сладострастие делом серьезным. Посмотрите на любовную пару, писал он: сколько огня, шуток, смеха, какая любовная, исполненная веселья игра. Но наступает миг удовлетворенного вожделения, и шутки, грациозная игра исчезают, уступают место глубокой серьезности. Что это за серьезность? — Животная серьезность. Животные не смеются. Природная сила всюду действует серьезно, механически. Такая серьезность есть противоположный полюс серьезности одушевления, отвлечения в более высокий мир: там тоже нет шуток.

Серьезность объединяет акты посткоитальной и сверхсознательной отрешенности. Гениталии и голова покрыты волосами, и обе — средоточие самоотрешения: гениталии — корни, мозг — крона дерева. Соки должны вознестись, чтобы расцвести наверху. «В дни и часы, когда вожделение сильнее всего, из пустоты и тусклости сознания возникает не смутное стремление, а горящее желание, бурная страсть: именно тогда высшие силы духа — лучшее сознание — латентно готовы к величайшей деятельности, несмотря на момент, когда сознание предается страсти и наполнено ею: поэтому требуется мощное усилие, чтобы изменить направление и вместо мучительной, требовательной, отчаянной страсти (царства ночи) ощутить деятельность высших духовных сил сознания, царства света» (134. С. 54).

В XX веке 3. Фрейд назовет духовную деятельность, реализуемую в культуре, сублимацией сексуальности. Шопенгауэр видит связь между ними, но для него важен еще и разрыв: между телесным влечением и деятельностью мозга бушует борьба за энергию, которая вырывает нас из пределов собственного Я, борьба за жизненные резервы, распределение которых никто не может разрешить, не имея абсолютного авторитета (мы помним: для Шопенгауэра Бога нет). По Шопенгауэру (впрочем, как и по Фрейду), «крона дерева» не участвует в вызове «корней». Однако финал жизни философа опровергнет эту позицию.

Бросается в глаза прагматичный и в то же время местами мрачный мужской взгляд философа на проблему сексуальности и духовных аспектов половой любви, немыслимой без участия другого пола. В замечаниях, разбросанных в его сочинениях, а также в небольшом эссе «О женщинах» (см.: 80. Т. 3. С. 890-901), он предстает как законченный антифеминист, ибо выражает исключительно негативное отношение к прекрасному полу. «Мужчина — настоящий человек... Женщина же — отсталый второй пол, слабость которого мы должны щадить».

Уже самый вид женской фигуры, по его мнению, демонстрирует, что она не создана ни для умственного, ни для физического труда. Низкорослый, узкоплечий, широкобедрый и коротконогий пол мог назвать прекрасным только отуманенный половым инстинктом мужской интеллект. С большим правом женский пол можно назвать не прекрасным, а неэстетичным; природа с обычной для нее бережливостью вооружила женщину, как и всякое другое творение, орудиями и доспехами, необходимыми для существования — временной красотой, которую она теряет после одних-двух родов. Женщина ребячлива, вздорна и близорука; она всю жизнь остается неразвитым ребенком.

Разум женщины крайне скуден. Она духовно ограничена и поглощена настоящим, поэтому больше радуется жизни и только в этом способна дать отдых и какое-то утешение мужчине, обремененному заботами. Женщины лишены объективности духа и любой интерес сводят к обезьянничанью и кокетству, оставаясь самыми глубокими и неизлечимыми филистерами. Между мужчинами от природы существует лишь равнодушие; между женщинами природа поселила вражду: уже при встрече на улице они смотрят друг на друга, как гвельфы и гибеллины. Очень красивые девушки не находят себе подруг и товарок. О месте компаньонки им лучше не заикаться, ибо при одном их приближении на лицо возможной госпожи набегают тучи.

Основным недостатком женского характера, считает Шопенгауэр, является несправедливость и притворство, используемые для защиты и самообороны: правдивых и искренних женщин не существует. Он полагает, что женский пол ежедневно пускает в ход всяческой лжи больше, чем мужской, притом с таким правдивым и искренним видом, какой для мужчины совершенно недоступен. Поэтому следует вообще возбудить вопрос, можно ли допускать женщин к присяге. По крайней мере свидетельство женщины в суде должно иметь меньше веса, так что двое свидетелей-мужчин должны перевешивать показания трех и даже четырех женщин. По натуре женщина обречена на повиновение: попав в несвойственное ей свободное положение, она немедленно примыкает к мужчине, который руководит и господствует. Если она молода — этим господином будет любовник, если стара — духовник.

Конечно, Артур не мог не признавать роль матери: человеческую жизнь вначале питает грудь женщины; он отмечает материнское тепло, утешающую ласку; уход за хворыми и умирающими. Но в остальном видит в женщинах «постыдные» недостатки. В конце концов он бросает «камни в огород» своей матери: «Женщина, не любившая мужа, не будет любить и детей от него, когда пройдет пора инстинктивной материнской любви, которую нельзя вменять в нравственную заслугу» (там же. С. 664). И вообще настоящая мать после смерти мужа превращается в мачеху. Любовь отца к детям совершенно иного рода, считает Шопенгауэр, она несравненно прочнее; эта любовь основывается на сопризнании их собственного внутреннего существа; она — метафизического происхождения.

Женщины, за редким исключением, склонны к расточительности. Поэтому всякое наличное имущество необходимо защитить от их глупости: поскольку женщина нуждается в опеке, она не может быть опекуном. Так что ни в коем случае нельзя вверять женщинам опеку даже над собственными детьми.

Женщины независимые, особенно стремящиеся к эмансипации (вспомним салон фрау Шопенгауэр), раздражают Шопенгауэра. Он обрушивается с филиппиками на европейскую «даму» как выражение «дамского беспредела», над которым «смеется не только вся Азия, но смеялись бы и Греция, и Рим и которого совсем не должно быть»: место женщины — дом, а не общество. Жизненный долг она оплачивает не деятельностью, а страданиями — муками родов, заботами о ребенке, подчиненностью мужчине.

Шопенгауэр высказывает весьма причудливое предположение: «Дама, это чудище европейской цивилизации и христианско-германской глупости с ее смешными притязаниями на почтение и уважение», исчезнет с лица земли, когда утвердится полигамия и «останутся одни лишь женщины» (там же. Т. 3. С. 899), но не дамы. Мормоны правы, конкубинат тоже приемлем. Для женского пола, взятого в целом, утверждает Шопенгауэр, полигамия — истинное благодеяние: благодаря ей женщина возвратится в свое настоящее и естественное положение подчиненного существа. К тому же нельзя придумать разумного объяснения, почему мужчина, жена которого страдает хронической болезнью, остается бесплодной, или сделалась для него слишком старой, не имеет права взять себе другую.

Несомненно, такое отношение к сексуальности и роли женщины связано с личными событиями в жизни Артура. Шопенгауэр был нормальным, но весьма нервным субъектом, мучимым различными страхами и фобиями. Он не чурался, как мы видели, женских чар. Но с младых ногтей ему не везло в любви: а ведь именно счастливое детство, невозможное без любви, счастье первой любви, а затем зрелая любовь, завершаемая интимной близостью, способствуют формированию целостной личности. Его лучшие и высшие моменты жизни переживались в одиночестве — на горных вершинах или в уединении. Он с детства не ведал любви.

Между родителями не было ни сердечной, ни сексуальной близости. Мать выполняла свои супружеские и родительские обязанности, но не более того; между отцом и матерью всегда существовала дистанция, которая усиливалась с годами. Шопенгауэр не сумел научиться любви в родительском доме, ему не встретилась женщина, которая бы научила его любить. Он остался одиноким. Его эротические переживания воспринимались им как нечто постороннее, как чуждая власть. Его сексуальная жизнь не связывалась с любовными переживаниями. Естественно, он не мог ценить такую эротику, она унижала его.

В юные годы (он это знал) сама по себе сексуальность не дает любви. Там, где была любовь (платоническая влюбленность в Каролину Ягеман), не было сексуальности, но было по крайней мере ожидание радости, которое осталось на всю жизнь как невоплотившаяся мечта. Там, где была сексуальность, не было места любви (Каролина Медон), были мучения самолюбивой ревности и недоверие. Поэтому он отторгал свою собственную сексуальность как некую шутовскую проделку; он видел ее смешные стороны, но хотел бы смеяться над ней, как если бы она для него ничего не значит. Антидионисийский характер философии Шопенгауэра позже весьма раздражал его поклонника Ницше.

Антиженские инвективы и сексуальная озабоченность вовсе не означали, что Шопенгауэр был совершенно глух к голосу любви. В старости, вспоминая юношескую влюбленность в Каролину Ягеман, он сказал, что женился бы на этой женщине, даже если бы она мостила деревенскую улицу. Но той не было суждено чинить мостовые, она стала графиней фон Хайдендорф. Он вполне примирился бы и с Каролиной Медон, их брак был бы полезен уж тем, полагал он, что ему «будет обеспечен уход в старости и болезнях, а также домашний очаг». Но собственные доводы показались ему неубедительными: «Разве моя мать заботилась об отце, когда он был болен?» С юности его мечтам о счастье в любви и в браке мешали, как он признается, гиперчувствительность и замкнутость, так что, перевалив сорокалетний рубеж, не обременный семьей и детьми, он теперь утешался свободой от брачных уз (134. Bd. 4. Т. 2. S. 117, 119).

Но в дни начинавшейся славы он как будто «простил» женщин: видя, как поклонницы благоговейно слушают его рассуждения о логике и даже задают вопросы, он заметил, что женщины не так уж глупы. А в беседе с приятельницей Р. Вагнера Мальдивой фон Мейзенбуг обронил, что еще не сказал своего последнего слова о женщинах. «Я думаю, что если женщине удается избегнуть окружения или возвыситься над ним, она способна развиваться непрерывно и дальше, чем мужчина» (133. S. 376).

В конце жизни судьба подарила ему радостную, совершенно бескорыстную встречу с самой женственностью. В годы известности Шопенгауэра часто посещали художники, которых Артур принимал нетерпеливо, часто раздражаясь итогами их творческих усилий. Об одной из копий своего портрета, исполненного А. Гебелем, он выразился, что выглядит здесь, как «старая лягушка». Однако не все было так уж плохо: в октябре 1858 года был выполнен единственный прижизненный и весьма удачный скульптурный портрет философа.

Скульптором была английская художница Катарина Ней, которая до того создала бюсты ряда знаменитостей (Александра Гумбольдта, Якоба Гримма и Варнхагена фон Энзе).

Катарина работала в доме Шопенгауэра целый месяц. Он был очарован ее обаянием и способностями. Хорошенькая и неописуемо приветливая, она совладала с беспокойными привычками своей неусидчивой модели. Она укротила и пуделя, а затем, к восторгу хозяина, увековечила его собаку.

Артур был очарован. Они вместе ходили на прогулки. Вернувшись после обеда из «Английского двора», они пили кофе. «А потом мы сидели с ней молча на софе; мне тогда казалось, что мы женаты», — скажет он одному из посетителей (133. S. 225). Слова эти многого стоят. Шопенгауэр почувствовал ту глубокую близость между мужчиной и женщиной, когда в безмолвии душа с душою говорит. Даже в супружестве далеко не всегда бывают такие мгновенья; часто их заменяют неумолчной болтовней, гостеваниями, шумом массмедиа, а то и скандалами («Милые бранятся — только тешатся»). Шопенгауэру повезло: добрый конец пути, «бабье лето». Была прощена женщина, прощения заслужил и сам женоненавистник.

Катарина создала прекрасный портрет, который очень понравился Артуру: трагическая складка губ, волевой подбородок, из-под высокого лба — мрачный взор. Видно, она была умная и умелая девушка и хорошо поняла его как философа и как человека. Сама она между тем, говорят, была взбалмошной натурой, преследуемой неудачами. Позже Катарина жила в Америке, ее семейные дела были весьма запутанными. Ее дом в Остине (Техас) после смерти был превращен в музей, где хранился оригинал портрета (см.: 111. С. 115).

Философия для всех

Революция 1848 года укрепила Шопенгауэра в убеждении о бессмысленности попыток исправить жизнь и обрести счастье. Тем не менее он попытался внести свой вклад в изменившийся дух времени. Он обратился к широкой публике с «философией для всех». Эпиграфом к «Афоризмам житейской мудрости» он избрал изречение французского моралиста Н. Шамфора: «Счастье — вещь нелегкая: его очень трудно найти внутри себя и невозможно обнаружить где-либо в ином месте».

И все же Шопенгауэр попытался здесь дать наставления для почти счастливого и, уж точно, покойного существования. Казалось бы, он изменил своему учению, ведь его понимание счастья отрицательно, и в своем главном труде он считал невозможным его достижение. Более того, как мы видели, он называл врожденным заблуждением человечества веру в то, что мы «рождены, чтобы быть счастливыми» (71. С. 616). На каждом шагу, как в великом, так и в малом, человек вынужден признавать, что мир не приспособлен для счастливого существования.

И все же Шопенгауэр принимается за сочинение, в котором хочет показать, как любой человек может провести свою жизнь максимально покойно и счастливо. В какой-то мере он идет на компромисс, покидая метафизически-этическую почву своей философии, оставаясь на эмпирической точке зрения, на позициях мира представлений, не опровергая, а всего лишь пытаясь примирить коренные противоречия и предрассудки, бытующие в людских сердцах. Поэтому ценность данных рассуждений, подчеркивает он, весьма условна, она ограничена житейскими коллизиями; в то же время он настойчиво проводит мысль о том, что только усмирение воли — ограничение потребностей и желаний способно смягчить беспокойство и страдания и примирить с жизнью.

К тому же Шопенгауэр не задается вопросом о том, сопрягается ли житейская мудрость, целью которой является смягчение страданий и относительный покой, с его этикой. Понятия счастья и морали далеко не однозначны (см.: 101. S. 283-286), но Шопенгауэр здесь этот вопрос не рассматривает, ограничившись отсылками к корпусу своей этики. Можно сказать, что Шопенгауэр повернулся лицом ко времени и ко всем, в том числе «средним» людям (которых, кстати, продолжал упрекать за неспособность выйти из подчинения воле), попытавшись ответить на свои и их запросы. Косвенным образом он подводил итог и собственной жизни.

К проблеме счастья Шопенгауэр по-прежнему относится весьма серьезно. Впадая в некоторое противоречие с самим собой, он полагает теперь, что человек держится за представление о счастливой жизни ради самой жизни, а вовсе не из страха перед смертью и смертной долей. Предпочитая счастливую жизнь небытию, он хочет, чтобы жизнь длилась вечно и была счастливой.



Поделиться книгой:

На главную
Назад