Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Шопенгауэр - Арсений Владимирович Гулыга на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Любовь «высочайше» соединяет в единство две ипостаси сущности, а именно: безосновное как хаотическое основание бытия и существование бытия как некоторый порядок. Любовь была до того, «как были основа и существующее в качестве разделенных... она пребывает не в неразличенности и не там, где существуют противоположности, нуждающиеся в соединении для бытия», она их соединяет, «поскольку каждая из них могла бы быть для себя и все-таки не есть и не может быть без другой». Это не тождество двух начал, а всеобщее единство, «свободное от всего, но проникающее во все милосердие — одним словом, любовь, которая есть все во всем» (70. Т. 2. С. 151-152).

Любовь на уровне бытия и земная любовь — понятия если не чуждые (для бытия особенно), то по крайней мере далекие Шопенгауэру. Поэтому в работе о свободе воли тема единства бытия сопрягается им с понятиями справедливости и весьма абстрактного человеколюбия. Открываются три уровня деятельности, указывает он, — необходимость, которой мы должны подчиняться; грозная бездна хаоса, одновременно открывающая перед нами свободу действия, которую мы способны осуществить; и, наконец, порыв к добру и благу, который мы можем и осмеливаемся реализовать.

В учении Шеллинга о свободе ярко и точно выражена вся сложность и таинственность этой проблемы. Можно сказать, что Шопенгауэр использовал главную идею Шеллинга об изначальном, безосновном неупорядоченном единстве бытия, которая родилась также не на пустом месте: одним из ее первых провозвестников был немецкий мистик

XVII века Якоб Беме. В конце 30-х годов Шопенгауэр открыл еще одного своего прямого предшественника — вольфианца X. А. Крузия, который в 1745 году доказывал, что самое существенное в человеке — воля, а не рассудок, который существует ради воли (134. Bd. 3. S. 297 cл.).

Артур обратился к проблеме свободы в начале 1838 года. За год до того в «Галльской литературной газете» были опубликованы условия конкурса Королевского норвежского научного общества в Дронтгейме на лучшее сочинение на тему «Можно ли вывести свободу человеческой воли из самосознания?». Шопенгауэр решил принять участие в конкурсе, подбодренный некоторыми своими успехами на философском поприще.

Несколько ранее, в письме к профессорам Ф. Шуберту и К. Розенкранцу, издателям первого полного собрания сочинений Канта, он предложил включить в собрание первое (1781), а не только второе издание «Критики чистого разума», поскольку второе издание 1787 года несет на себе (и Шопенгауэр показал это) отчетливые следы уступок власть предержащим, церковной цензуре и обыденности. Шопенгауэр лишь недавно переосмыслил философский шедевр Канта, подготавливая второе издание своей книги, что потребовало нового углубленного освоения кантовского учения.

Он был совершенно прав, утверждая, что в разделе «Опровержение идеализма» Кант напрасно поддался обвинениям в берклианстве и опустил важный текст с глубокими мыслями о продуктивной силе воображения; Кант напрасно, справедливо считал Шопенгауэр, убрал во втором издании обширный текст, посвященный критике рациональной психологии. Издатели согласились с Шопенгауэром и даже в предисловии опубликовали главные места из его письма. Шопенгауэр отныне мог чувствовать себя признанным знатоком философии Канта, чем весьма гордился.

За сочинение о свободе воли Шопенгауэр принялся с энтузиазмом. Он еще не закончил его, а датское Королевское научное общество объявило о премии за работу, посвященную основанию морали «Надлежит ли искать источник и основу морали в идее моральности, данной непосредственно в сознании (или совести) и в анализе остальных возникающих из нее основных моральных понятий или же в каком-то ином познавательном принципе?».

В конце 1838 года Шопенгауэр отослал свое сочинение о свободе воли, избрав девизом изречение Н. Мальбранша: «La liberte est une mystere» [«Свобода есть тайна»]. В январе 1839 года он получил известие, что ему присуждена первая премия и что он одновременно принят в члены норвежского Королевского научного общества. Окрыленный, он радовался, как ребенок (по сообщению его почитателя Р. фон Горнштейна), с нетерпением ждал полагавшейся ему медали, часто посещая норвежское консульство.

Тем временем быстро продвигалась вторая конкурсная работа. Он послал ее в Копенгаген, как только узнал о присуждении ему премии в Норвегии. Девизом этого сочинения были его слова из работы «О воле в природе»: «Проповедовать мораль легко, а обосновывать ее — трудно». В сопроводительном письме было сказано, что он уже получил премию в Норвегии; считая свое новое сочинение также достойным премии, он без обиняков заключает, что хотел бы издать оба сочинения под названием «Две основные проблемы этики, рассмотренные в двух премированных сочинениях».

Но здесь Артура ждало разочарование. «Высокочтимое» научное общество Копенгагена не согласилось с его мнением. И хотя Шопенгауэр был единственным, кто прислал на конкурс рукопись, ученые мужи не сочли возможным его премировать. Шопенгауэр, гласило их заключение, не уделил достаточного внимания выяснению вопроса о связи этики и метафизики, он положил в основу морали сострадание, но не доказал его значение; наконец, они были возмущены его «непристойными» нападками на уважаемых философов современности. Шопенгауэр был шокирован, но не обескуражен: в 1841 году он издал оба сочинения в маленьком франкфуртском издательстве, снабдив первое указанием на то, что оно премировано, а второе — что нет. Это была звонкая пощечина. Всего через десять лет, когда началась его слава, датские мудрецы узнали, что перемудрили и могли бы понять, что опростоволосились.

Свобода воли и самосознание

В этих сочинениях Шопенгауэр развивал основные идеи своего учения. На вопрос о свободе воли он отвечал следующим образом: если как следует покопаться в собственном самосознании, там найдешь не свободу, а только иллюзию свободы. Но чтобы читатель мог согласиться с ним, следует понять, что такое «самосознание» и в какой сфере следует искать бытие или небытие воли.

Что такое самосознание? Это тот остаток сознания, который остается после «осознания других вещей». Сознание, направленное на другие вещи, почти целиком захвачено ими; что же остается? Осознание себя самого, которое не совпадает с сознанием вещей. Но как же человек сознает, спрашивает Шопенгауэр, свою собственную самость? И отвечает: исключительно «как водящее существо».

Личность, когда ее сознание не направлено на внешние вещи, является водящей. Она не ограничена в своем хотении поступками, в которых реализуются волевые акты как формальные решения, порождаемые с необходимостью предшествующими обстоятельствами и причинами, базирующимися на законе достаточного основания; она охватывает широкую область «аффектов и страстей», то есть вожделений, стремлений, желаний, надежд, радостей, страданий и т.д., а также в равной мере и нежелание, неохоту, всякое отвращение, уклонение, страхи, гнев, ненависть, печали, страдания.

Эти внутренние по свойству стремления и побуждения воли относятся, конечно, к чему-то внешнему, на что они направлены или чем вызваны. Но это внешнее принадлежит уже не непосредственному самосознанию, а сфере знания о внешних вещах. Вот здесь-то и таится иллюзия свободы. Это — не та свобода, которая подлежит исследованию. Самосознание свидетельствует здесь о свободе действия при допущении хотения: «Я могу делать то, что (или если) хочу». Но откуда возникает хотение, желание? Какова его основа? Каково отношение такого волевого акта к свободе?

Самопознающая воля изначальнее самосознания и должна быть по отношению к нему чем-то первичным. Это следует признать, потому что осознание внешних вещей, которое побуждается мотивацией, причинением и т.д., исходящими от воли, поначалу оставляет ее в тени. Высказывание о самосознании своих волевых актов, которые каждый может подслушать в своем внутреннем Я, могло бы быть выражено следующим образом: я могу делать все, что хочу: захочу — пойду налево, захочу — направо. Это зависит только от моей воли; следовательно, я свободен. Шопенгауэр считает это самообманом. Ибо во тьме неясным остается, свободна ли сама воля, которую я переживаю в своем самосознании и в моих поступках. Встает вопрос: если я свободен совершать определенные вещи, свободен ли я в своем волении?

В перспективе непосредственного самосознания ответ дать невозможно, поскольку для него воля есть нечто первоначальное, настолько первоначальное, что, собственно говоря, только тогда знаешь, чего хочешь, когда уже захотел. Осознание собственной воли дано всегда post festum. Следовательно, ответить на вопрос о свободе воли нельзя с помощью самосознания — это приведет нас в тьму нашего внутреннего мира, где уже и всегда живет в нас воля. Выход возможен только тогда, когда наше непосредственное самосознание переступит собственные пределы и обратится к осознанию самого себя как вещи среди других вещей, извне.

Тогда картина меняется. Множество вещей, окружающих меня, воздействуют на мою волю, обслуживают ее порывы, поставляют для нее объекты, предупреждают мотивации. Отношение между окружающим миром и моей волей, указывает Шопенгауэр, с этой точки зрения нужно рассматривать как строго каузальное. Когда падает камень, реагирует растение, действует человек, необходимы определенные мотивации, которые в широком смысле подчиняются всепроникающей причинности. На мотивацию воля реагирует определенным образом. Между мотивом, действующим на волю, и поступком имеется строгая каузальность, то есть необходимость, исключающая свободу.

Но если самосознание является непосредственным сознанием событий собственной воли, то его как таковое нельзя постигнуть в дальнейшем из самого события, поддающегося познанию. Речь должна идти здесь о том, чтобы помыслить о чем-то таком, что «ни от чего не зависит, но от чего зависит другое, что без принуждения, стало быть, без основания, производит действие А, тогда как точно так же могло бы производить действие В, или С, или Д... при тех же самых обстоятельствах» (78. С. 79), то есть как бы абсолютно случайно.

Следовательно, человек может посредством своих мыслительных способностей изменить в приемлемом для него порядке мотивы, влияние которых на его волю он прослеживает. Он имеет большую, чем у животных, способность выбора. И только в этом смысле он относительно свободен, а именно: свободен от непосредственного принуждения очевидной сиюминутности объектов, действующих на его волю как мотивы. Эта относительная свобода побуждает мыслящих, но неглубоких людей понимать под свободой воли только то, чем человек превосходит животное, а именно: способность выбора, освобождения от сиюминутного мотива.

Это превосходство вовсе ничего не изменяет в том, что моя воля и ее сильнейший мотив взаимосвязаны и что между этим сильным мотивом и моим поведением господствует жесткая каузальность, суровая необходимость. Следовательно, имеется моя воля, которая есть Я сам. Это — мой характер, тождество которого нельзя познать изнутри, но он тем не менее так определенен и неизменен, что его можно уподобить камню. Имеется также целый мир, который действует на волевое начало моего характера и побуждает его тем или иным способом к движению, подобному движению камня, который, брошенный с определенной силой, описывает дугу и затем падает на землю. Камень должен лететь, если его бросят. И если моя воля движима определенными мотивами, я должен хотеть определенным образом.

Так Шопенгауэр создает образ универсума беспощадной необходимости, но (как было сказано) с точки зрения осознания «внешних вещей», то есть в перспективе овеществленного сознания. Но это еще не все. Он вновь возвращается к непосредственному самосознанию, и то, что там сначала определялось как иллюзия свободы, теперь обретает новое измерение. Мы сняли всю свободу человеческой деятельности, пишет он, и подчинили ее суровой необходимости; но теперь мы подошли к пункту, в котором можем понять истинную свободу, свободу высшего порядка — свободу моральную.

Подобно Канту, Шопенгауэр призывает к тому, чтобы человек отвечал за свои поступки, чтобы осознание мотивов и содержания поступков связывалось бы с чувством ответственности, — чувством, которое упорно останавливало бы непосредственное сознание тогда, когда оно захочет оправдать себя. Такое чувство посещает далеко не каждого; многие оправдывают себя, ссылаясь на необходимость, которая не позволила удержаться от того или иного поступка, сваливая вину и последствия на мотивы, которых нельзя было избежать.

Конечно, Шопенгауэр знал, что стремление переложить вину на обстоятельства или на другого предпринимается всегда. Он видел это в характере человека — индивидуальном и эмпирическом, утверждал его постоянство и считал его врожденным; он был убежден, что эти свойства способны определять не только мотивы и поступки человека, но и весь его жизненный путь. И тем не менее Шопенгауэр утверждал, что, как ни смягчай чувство ответственности, как ни избегай его, оно не вытесняется из нашего сознания, и это сверлящее чувство сохраняется постоянно, хотя бы и в искаженной форме. Это означает, что каждый в ответе перед самим собой и что совесть, которая обнаруживается после поступка хотя бы косвенно, постоянно дает о себе знать.

Мы — авторы наших поступков, поэтому они должны быть вменяемы. Обращаясь (в который раз) к кантовскому определению ноуменального характера человека, запредельного характеру эмпирическому, он подчеркивает, что именно там пребывает воля, свободная сама по себе, побуждения которой, свободные от привходящих мотивов, пребывают в бытии и сущности самого человека. Поэтому свободу следует искать не в поступке, а в самом бытии. «Только в esse [бытии] содержится свобода, но из этого esse и мотивов operari [поступка] получается с необходимостью, и по тому, что мы делаем, мы познаем, что мы такое» (78. С. 120).

В конечном счете исследование, в котором настойчиво утверждались иллюзия свободы и произвол, завершилось признанием высшей свободы. Все наши поступки, несмотря на их зависимость от мотивов, неизбежно сопровождающих сознание произволения и причинности, являясь нашим поведением, тем самым не обманывают. Но истинное содержание сознания переступает эти пределы, оно стремится дальше и поднимается много выше, ухватывая наши бытие и сущность, из которых необходимо начинаются наши поступки (включая мотивы).

«В моем рассуждении, — заключает Шопенгауэр, — свобода не изгоняется, а только перемещается из области отдельных поступков, где можно доказать ее отсутствие, в сферу высшую, но не столь ясно доступную нашему познанию, то есть она трансцендентальна» (78. С. 121). В этом смысле сознание самодеятельности и изначальности, так же как и ответственности, сопровождающие наши поступки, можно сравнить с указателем, который направлен на более отдаленный предмет.

Шопенгауэр едва касается вопроса о том, какова направленность этого чувства ответственности, которое, несмотря на всю детерминированность, возбуждает нашу совесть и чувство вины. Это потребовало бы развертывания всей его метафизики. Но он все же замечает, что в основе парадоксального чувства вины и ответственности лежит вина индивидуации, которая проявляется путем своего непосредственного существования как частицы саморазорванной и во всемирном споре самоистребляющей себя космической воли. Непосредственное самосознание, которое схватывает целенаправленную и в то же время разрушительную волю, способно не только постичь ее беззаконность и самостийность, но и выразиться в свободе с ее противостоянием необходимости, в чувстве вины, в ответственности и раскаянии.

В конечном счете в самосознании постоянно присутствуют два измерения: спокойствие, которое основывается на оправдании и объяснении наших поступков, и постоянное беспокойство, которое, как некий х, всегда сохраняется при каждом акте объяснения и которое требует превращения этого объяснения в понимание. Иллюзию свободы Шопенгауэр разрешает, сначала рассматривая необходимое бытие на принципах объяснения, а затем обращается к этому необходимому бытию, но уже на другом уровне самосознания — на уровне понимания. В конечном счете осмысление изначального опыта свободы выражается следующим образом: такое бытие снова и снова начинается во мне и со мной.

Имманентная метафизика у Шопенгауэра никогда полностью не порывает с опытом, всегда сохраняются его точное обозначение и истолкование. Объяснение показывает мне, подчеркивает он, почему я что-то делаю или сделал; понимание спрашивает, чем я собственно являюсь, когда я такое делаю. Очевидно, что свобода для Шопенгауэра остается тайной, но тайной, которая нам одновременно столь близка, так привычна, что требуется целая культура, облегчающая и смягчающая ее груз, к примеру, миф о субъекте действия «общества и истории», которым мы можем делегировать нашу ответственность, от которых мы можем потребовать свободы, чтобы сбыть с рук собственную нашу свободу, а с ней — и нашу вину, и нашу ответственность. Шопенгауэр не развивает эту тему, но она явно перекликается с тем, как независимо от него развивал эту тему в России Достоевский в Легенде о великом инквизиторе.

«Об основе морали»

О подлинной моральной свободе Шопенгауэр размышляет в трактате «Об основе морали». Обратив внимание на узость предложенной на конкурс темы и на трудности обоснования морали, Шопенгауэр видит свою задачу в том, чтобы показать внутреннюю сущность морали не только на основе абстрактных положений, но и фактов, имеющих опору в реальном мире (аналитический метод), а также фактов внешнего опыта и сознания (психологическое объяснение).

В который раз он обращает особое внимание на этику Канта, которую высоко ценит за отделение морали от теологии и рациональной психологии, за очищение этики от эвдемонизма. В данном контексте Шопенгауэру важно также и то, что, по Канту, поведение человека может быть независимым от опыта и его уроков, являясь подлинным мостом к ноуменальному миру, миру вещей самих по себе.

Шопенгауэр видит великую заслугу Канта в том, что тот сделал самое блестящее и плодотворное открытие, каким только может похвастаться метафизика, разграничив априорное и апостериорное в познании, и положил в основу этики чистые априорные принципы. Но вместе с тем Шопенгауэр не соглашается с Кантом в ряде важных пунктов. И прежде всего он отвергает кантовский постулат о благе как высшем принципе морали, он отвергает также моральный закон и категорический императив практического разума, эту «покойную подушку», на которой зиждется вся послекантовская этика, утверждающая, что этика Канта может иметь только теоретическое, а вовсе не практическое значение.

Шопенгауэр считает, что Кант переоценивает значение разума в вопросах морали, поскольку разум, как утверждает Шопенгауэр, представляет собой нечто вторичное, принадлежащее явлению, первичной же является воля. Совершенно не принимает Шопенгауэр и императив долга, усматривая в нем тайную связь с религиозной моралью, прежде всего с десятью заповедями. Он упрекает Канта в формализме и педантизме, восстает против законосообразного обязывающего принципа, который лежит в основе кантовской этики, называя идею долга возмутительной для истинного морального чувства, а саму кантовскую мораль рабской. Он поддерживает известную эпиграмму Шиллера:

Ближним охотно служу, но — увы! — имею к ним склонность. Вот и гложет вопрос: вправду ли нравственен я? Нет тут другого пути: стараясь питать к ним презренье И с отвращеньем в душе, делай, что требует долг.

Шопенгауэровский анализ, по правде говоря, сам грешит формализмом. Сохраняя структуру кантовского трансцендентализма, Шопенгауэр выходит за его пределы в метафизику, положив волю в основу мира; он не хочет замечать неразрывной связи кантовского понятия долга со свободой. Кант настаивал не только на осознании долга, но и на его свободном избрании: он отличал волю от своеволия, называя это последнее произволом и произволением (Willkur); свободная воля и воля, подчиненная нравственному закону, для Канта — одно и то же. Афористично эту мысль, как бы ответ Канта Шиллеру, сформулировал известный современный отечественный философ Э. Ю. Соловьев:

Ближним охотно служи и даже будь добр из расчета. Только не требуй, чтоб я доблестью это считал.

Правда, Шопенгауэр высоко ценил теоретическое обоснование Кантом свободы, внутренняя сущность которой определяется ноуменальным характером, и доказательство ее неразрывной связи с необходимостью, царящей в мире феноменальном. Вместе с трансцендентальной эстетикой это — два больших бриллианта в короне кантовской славы, которая никогда не померкнет, не уставал повторять он.

Каково обоснование морали Шопенгауэром? Человеческими поступками, утверждает он, движут три основные пружины: 1) безграничный эгоизм; 2) злоба, доходящая до крайней жестокости; 3) сострадание, доходящее до благородства и великодушия. Шопенгауэр начинает с рассмотрения проблемы честности и справедливости. Что побуждает человека быть честным и справедливым? Прежде всего внешняя необходимость: во-первых, законный порядок, охраняемый властями, а затем осознанная необходимость ради преуспеяния иметь доброе имя под надзором общественного мнения. Таковы этические мотивы, относящиеся к естественному праву.

Если обратиться к государству, то «этот шедевр сознательного... суммированного эгоизма всех передал защиту прав каждого в руки власти, которая... вынуждает уважать права других» (76. С. 194). Возникающий при этом обман настолько велик, что, когда государственная власть утрачивает силу, то есть сбрасывает намордник, любой содрогнется перед зрелищем ненасытного корыстолюбия, надменной жажды наживы, коварной злобы, фальши. Гамлет, замечает Шопенгауэр, не впадает в преувеличение, говоря: «Таков порядок вещей на этом свете: быть честным — значит быть одним из десяти тысяч» (76. С. 192).

Главная пружина в человеке — эгоизм, то есть влечение к благополучию, обремененное своекорыстием, что отличает человека от животного, не имеющего корыстных целей: человек желает всем насладиться, все иметь, всем повелевать. «Все для меня и ничего для других — таков его девиз». Первоначально термин «эгоизм» (вошедший в философский лексикон в XVIII веке) не имел оценочного содержания, он обозначал явление либо солипсизма, либо индивидуализма. Кант использовал его для определения морального солипсизма, самодовольства, самомнения, себялюбия.

Шопенгауэр не только следует за Кантом, он толкует понятие эгоизма как мировидение индивида, который сознает себя и носит в себе целый мир, представляя себя в нем его центром. Он находит себя вместилищем целой реальности, и для него не может быть ничего важнее, чем он сам. И сама смерть равносильна для него гибели мира. Эгоизм — могучая антиморальная сила, и Шопенгауэр повторяет афоризм своего главного произведения: «Иной человек был бы в состоянии убить другого только для того, чтобы его жиром смазать себе сапоги». Злорадство, ненавистничество, зависть, злоба, жестокость — вот далеко не полный перечень качеств, препятствующих победе честности и справедливости, и их правило: «Вреди всем, кому можешь». Не стоит еще забывать о равнодушии, антипатии, гневе и клевете.

Таким образом, человек от природы эгоистичен, а эгоизм — совокупность человеконенавистнических свойств, обращенных на ближнего; иными словами, человек от природы зол. Эту проблему поставил уже Кант в трактате «Религия в пределах только разума». В главном своем труде Шопенгауэр не столь категоричен: воля, движущая мотивами человека, безразлична к добру и злу.

Где найти импульс, побуждающий человека отказаться от недобрых наклонностей? Ссылаются на религии, ни одна из которых не могла бы утвердиться без помощи этических норм, приобретших священный характер. Для религий дело облегчается тем, что они, исходя из веры, требуют безусловного служения своим догмам. Их заветом являются добродетель, честность и справедливость, награда за которые последует в посмертном воздаянии. Но в этом случае в основе веры также лежит эгоизм, взыскующий вознаграждения. К тому же вера в религиозные нравственные догматы редко бывает достаточно твердой. Не случайно, чтобы успокоить совесть, верующие нуждаются в исповеднике. Религиозная мораль не может помешать злу и насилию, бесчеловечным жестокостям, религиозным войнам, преследованиям еретиков и т.п.

Существуют ли поступки, за которыми мы могли бы признать истинную моральную ценность? Встречаются ли в жизни добровольная справедливость и бескорыстное человеколюбие? Вопрос в значительной мере остается для Шопенгауэра открытым, так как в нашем опыте, считает он, нам дан лишь сам поступок, а его мотивы и побуждения остаются скрытыми; в них, вполне возможно, таятся подчас эгоистические, корыстные и злые цели. Критерием морально-ценностного поступка является отсутствие всякой эгоистической мотивации. Эгоизм и моральная ценность поступка, безусловно, исключают друг друга. Целью и мотивом морального поступка должно быть благо другого человека.

Что побуждает человека к такого рода поступкам? Как может случиться, чтобы благо другого непосредственно, то есть так же, как мое собственное, становилось моим мотивом, побуждало мою волю до такой степени, чтобы я решился пожертвовать своим благом и даже жизнью? Предпосылкой для этого является способность переживать радость или горе другого как свое собственное. Это оказывается возможным только тогда, когда мое познание, мое представление о другом станет настолько четким, что я как бы окажусь в его «шкуре», отождествлюсь с ним.

Этот феномен представляется Шопенгауэру привычным для человека. Человек способен, несмотря ни на что, сострадать. В этом даже состоит любое благополучие и счастье. Исключительно «только сострадание служит основой свободной справедливости и подлинного человеколюбия» (76. С. 206). В этой формуле перед нами предстает понимание Шопенгауэром не только основы морали, но и сущности свободы.

Почему сострадание является альфой и омегой этики Шопенгауэра? Он называет сострадание великим таинством, первофеноменом морали. «...Процесс этот мистичен, ибо он есть нечто такое, в чем разум не может дать непосредственного отчета и основания, чего нельзя отыскать путем опыта» (74. С. 223). Природа не могла сделать ничего более действенного, как вложить в человеческое сердце этот чудесный задаток, благодаря которому страдание одного ощущается одновременно другим и из которого исходит голос, сильно и внятно взывающий к одному — «пощади!», к другому — «на помощь!». Для этого не нужно знание конкретных истин, достаточно интуитивного познания, простого восприятия конкретных случаев, на которое сострадание реагирует немедленно без посредничества мыслей.

Мы можем радоваться счастью и благополучию других, но счастливый как таковой не требует нашего участия и оставляет нас равнодушными. И только страдание возбуждает нашу деятельность. Чужое страдание может стать непосредственно мотивом не только тогда, когда человек сознательно отказывается причинять страдание другому, но и тогда, когда он пробуждается к деятельной помощи. Здесь прочерчена граница между пассивным и активным состраданием — «не вредить» и «помогать», здесь проявляется добродетель справедливости и добродетель человеколюбия, коренящиеся в естественном сострадании, заложенном в человеческой природе.

Человечность — синоним сострадания. Венцом ее является не благоразумие, а подлинная, добровольная и бескорыстная справедливость. Эти проблемы получат соответствующее освещение во втором томе его главного труда (при втором издании), который выйдет в 1844 году. Для Шопенгауэра справедливость — самая существенная из добродетелей.

Что касается человеколюбия-любви, безграничной любви к ближнему, как они предписываются христианством и древнейшими религиями, то Шопенгауэр определяет их как непосредственное, даже инстинктивное участие в чужом страдании, контролируемом совестью. В них проявляется сочувствие, уважение и смиренная мысль о собственном несовершенстве. Не более того. Любовь как смысл жизни, как беззаветность всех чувств (не только совести), как высший уровень морали, как идеал, как самоцель и в конце концов как основа бытия Шопенгауэра не интересует.

На чем основаны различия в моральном поведении людей? Говорят, что мораль можно развить воспитанием: несмотря на то что мир лежит во зле, не дай сбить себя с истинного пути и будь лучше. Но воспитание, как мы видели, делу не помогает: добродетели не учатся. Все эти догмы лишь затемняют признание действительной имморальности человеческого рода. Человек с черствым сердцем не может превратиться в справедливого и человеколюбивого, потому что таков его характер, врожденный и неизгладимый: злоба врождена. В подтверждение этой мысли Шопенгауэр ссылается на многие авторитеты, в том числе и на Евангелие от Луки: «Добрый человек из сокровища сердца своего выносит доброе, а злой человек из сокровища сердца своего выносит злое» (Лук. 6, 45).

Но главным аргументом для него служит по-прежнему кантовское различение эмпирического (посюстороннего, подчиненного пространству и времени, причинности и множественности поступков) и ноуменального (независимого от пространства и времени и множественности изменений) характера. Кант полагал сосуществование в личности человека этих двух ипостасей одновременно; он утверждал, что человек принадлежит двум мирам — эмпирическому миру явлений и ноуменальному миру вещей самих по себе. В первом случае человек подчиняется внешним обстоятельствам, житейским ситуациям, подвержен слабостям и порокам, изначальному злу в себе; во втором — он стремится за свои собственные пределы, в нем пребывает и проявляется моральный закон. Каждому человеку открыт путь к нравственному совершенству.

Шопенгауэр разводит эти миры; эгоизм, злоба и сострадание у каждого имеются в невероятно различном отношении, но что-то из этих этических импульсов преобладает. Поэтому он считает возможным выделить характеры: эгоистический, злобный и сострадательный. Причем в последнем случае, чем больше развит интеллект, тем больше повышается и восприимчивость к страданию, что, собственно, плохо согласуется с постулатом самого Шопенгауэра о невозможности воспитания морали, о врожденном характере.

Более того, Шопенгауэр все же признает возможность прояснить голову себялюбца или злодея, «исправить понимание, привести человека к более верному взгляду на объективный мир, на истинные отношения жизни» (76. С. 242). Однако можно преобразовать поведение, но не собственно хотение, которое одно только и имеет моральную ценность. Здесь Шопенгауэр демонстрирует весьма формальный и даже догматический поход к характеру личности.

Следуя его логике, врожденный характер эгоиста или злодея нельзя ставить ему в вину. Эгоист или злодей не виноват в том, что он поступает так, а не иначе. Можно ли ставить человеку в вину или в заслугу совершенные им поступки, если они с необходимостью определяются его врожденным характером? Шопенгауэр вынужден снова обратиться к Канту, чтобы подчеркнуть совместное существование свободы и необходимости: действие определяется мотивом, но человеческая суть в ее бытии обнаруживает свою свободу исключительно в ответственности. Поэтому «протокол человеческих деяний есть совесть» (76. С. 244) как этический факт сознания. Не правда ли, это сродни долгу, на котором настаивал Кант? Но судящая совесть говорит об уже свершившемся, только косвенно, на основе воспоминаний, она заключает о неодобрительной оценке задуманных деяний.

Поэтому житейское поприще есть не что иное, как зеркало, в котором может открыться человеку природа его собственной воли. Но получается, по Шопенгауэру, увидеть себя в нем дано не всем. Большая часть человечества, похоже, обречена остаться вне морали, пути к ней нет, так как характер предопределен. Шопенгауэр готов признать моральную направленность сознания только перед лицом смерти, когда человек раскаивается в совершенных несправедливостях.

Является ли размежевание между себялюбием и злом, с одной стороны, и справедливостью и состраданием, с другой, — абсолютным? Шопенгауэр — пессимист, поэтому он утверждает, что подлинный субстрат наших волевых стремлений, наша внутренняя сущность сама по себе, само хотящее и познающее для нас недоступны: «Мы видим лишь вовне, внутри — мрак. Поэтому знание, какое мы имеем о себе самих, вовсе не бывает полным и исчерпывающим, напротив, оно очень поверхностно, и в большей, даже главной своей части мы остаемся для себя самих неизвестными и загадкой» (76. С. 251).

Но если человек — загадка, то ответ, пока она не разгадана, остается открытым, пессимизм не абсолютным, и в конце туннеля, возможно, светит свет: там, вдалеке, и у себялюбца, и у злодея могут таиться моральные импульсы. Тем более что Шопенгауэр при этом вспоминает слова Канта о том, что Я познает себя лишь как явление, а не то, что оно такое само по себе. И эта вещь «в бесчисленных явлениях этого чувственного мира все-таки может быть единой, и во всех них будет обнаруживаться лишь единая и тождественная сущность» (76. С. 252), то есть один индивид узнает в другом непосредственно себя самого, свою собственную истинную сущность.

Поэтому индивидуация, в которой индивид коренным образом отличает себя от другого, — основа эгоизма, не совпадает с его истинной сущностью, в которой Я сливается с Ты. Напрасно Шопенгауэр отвергает моральный закон, к загадке которого Кант относился с благоговением: если Я есмь Ты, моральный закон существует в конечном итоге для всех.

Страх

Был ли сам Шопенгауэр сострадательным? Как можно определить его характер? Он был незлым человеком. В юности у него были друзья, в старости — верные поклонники, которых он ценил. Он сострадал нищим, убогим и гонимым, помогал неимущим университетским товарищам, обеспечил берлинскую возлюбленную, которая причинила ему много страданий, пытался упокоить старость сестры. Но вместе с тем он не терпел возражений, был вспыльчив, задирист и даже мстителен, легко ссорился и с трудом мирился.

Он страшился ответственности. С годами, после долгих лет забвения в нем развилось тщеславие. С юности он не терпел философских соперников, особенно доставалось, как мы видели, Гегелю, Фихте и даже Шеллингу, с которым он во многих пунктах был согласен. Во втором томе своего главного труда он изображал мир адом, в котором каждый — дьявол для другого. В этом мире господствуют безграничный эгоизм и безмерное зло. Свободе в нем нет места.

Он резко критиковал рабовладение в Америке и ужасающие условия труда на ткацких фабриках и заводах Германии, где рабочий день длился от десяти до четырнадцати часов. Речь шла о судьбе миллионов и миллионов людей. Но когда в революционные дни 1848 года эти несчастные поднялись на борьбу за жизнь, Шопенгауэр не жалел красок, выражая свое негодование строительством баррикад и вооруженными выступлениями: он трепетал от страха за свое имущество.

Уже в конце 1847 года стал очевиден надвигающийся кризис. А в мартовские дни 1848 года по всей Германии начались беспорядки. Возмущение было всеобщим. Среди рабочих и ремесленников распространялись социалистические и коммунистические идеи. Правда, полицейское управление утверждало, что в таком богатом и цветущем городе, как Франкфурт, нет недовольных пролетариев, о бедных хорошо заботятся, горожане удовлетворены и хранят верность городской конституции 1816 года.

Но мартовские дни показали, что дело обстоит иначе. Требования, звучащие по всей Германии, были актуальны и для Франкфурта: свобода прессы, свобода собраний, ограничение власти правящего сената, расширение прав «буржуазных коллегий», эмансипация евреев, суд присяжных. Как грибы, вырастали различные союзы. «Понедельничный кружок» превратился в «Гражданский союз», «Гимнастическое общество» — в «Рабочий союз». Хоровой кружок надел красно-черно-желтые фуражки — символ единой Германии. Состоялся Конгресс ремесленников, на котором бушевали подмастерья, а мастера протестовали против капиталистических «французских свобод» и требовали нормирования труда по цеховым правилам. В мае 1848 года возникла радикальная «Франкфуртская рабочая газета», редакция которой присягнула бороться против либерального «денежного мешка».

В начале апреля в соседнем Оффенбахе состоялся Всеобщий съезд немецких рабочих союзов, принявший резолюцию, которая вызвала во Франкфурте большое волнение. В ней утверждалось, что рабочие никакие не коммунисты, они не хотят войны против богатых и собственности, но требуют занятости и достойной оплаты их тяжкого труда, личной свободы, свободы печати и равных прав; кроме того, они желали мира. Воодушевленные этими событиями, депутаты Франкфуртского рабочего союза направились со своими требованиями к власть предержащим. Они аттестовали себя как лучших, честнейших, вернейших и нравственных членов народа. Они выступили с угрозами против разрушительных махинаций князей, денежной аристократии и буржуазии, которых величали врагами народа.

Волнения охватили всю Германию. Возникли беспорядки в Бадене, Вюртемберге, Саксонии, Баварии и других государствах. Не устояла и Пруссия — самое большое немецкое королевство. В Рейнской области и в Берлине состоялись массовые выступления. В мае 1848 года открылось Прусское национальное собрание, объявившее весьма консервативный проект прусской конституции, спровоцировавший массовые выступления. Поднялось и крестьянство, требовавшее отмены феодальных тягот. Между тем во Франкфурте с 18 мая 1848 года в церкви Святого Павла начал заседать первый свободно избранный общенациональный немецкий парламент, который обсуждал принципы человеческих прав, объявив о работе над проектом конституции. На фасаде красовался лозунг: «Величие родины / Счастье страны, / О, сотвори их, / О, верни их народу!»

Артура все это крайне беспокоило. Он жаловался в письме своему почитателю Ю. Фрауэнштедту, что порядка нет, доходы сократились, книжное дело идет к упадку, все распустили паруса и готовятся к штурму. Когда парламент избрал австрийского эрцгерцога Иоганна, слывшего либералом, временным государственным правителем, Шопенгауэр вздохнул с облегчением: может быть, снова вернется порядок. Самое плохое, писал он Фрауэнштедту в июле, что эти четыре месяца прошли в ужасных духовных страданиях, страхе и заботах: вся собственность, все законное достояние оказались под угрозой. В его возрасте это тяжело пережить.

Неприятие Шопенгауэром революционных событий было весьма неоднозначным по мотивам и способам выражения. Не раз он холодел от страха за свое имущество, которое позволяло ему жить ради философии. В «Английском дворе», гнезде консерваторов и конституционалистов, он стал объектом насмешек, величайшим «пожирателем демократии». Даже посещавшие ресторан его любимые офицеры-аристократы, в которых он видел спасителей общества, обращались с ним не слишком деликатно. Он то провозглашал тосты за спасителей отечества, например, «за доблестного фельдмаршала Виндишгреца», героя антинаполеоновской борьбы, то громогласно выражал желание даже не застрелить, но повесить радикального демократа Р. Блюма.

Во время сентябрьского территориального конфликта Пруссии с Данией из-за Шлезвига и Гольштейна франкфуртский парламент продемонстрировал полное бессилие, что подогрело недовольство и погасило надежды, зародившиеся в мартовские дни. 18 сентября 1848 года все это вылилось в восстание. Толпа штурмовала парламент. Улицы были перекрыты баррикадами, по городу шла стрельба. Были убиты два видных представителя контрреволюции — герцог Ф. Лихновский и генерал Г. Ауэрсвальд.

Шопенгауэр в эти грозные дни имел несчастье оказаться в центре противоборства. В полдень он увидел из окна, как вооруженная граблями, палками и некоторым количеством ружей толпа с красным знаменем заполонила мост, возле которого он жил, забаррикадировала телегой въезд в переулок и открыла стрельбу. Один рыжебородый человек в красном камзоле был особенно активен... Такие показания оставил в полиции Шопенгауэр как свидетель.

В одном из писем Фрауэнштедту Шопенгауэр сообщает красноречивую деталь: внезапно у его двери раздались голоса и выкрики, затем начали в дверь ломиться. Он решил было, что это — не «борцы за свободу, а — „суверенные канальи“» ломают двери. Служанка сообщила, однако, что это несколько австрийских военных. Он тотчас же открыл «верным друзьям»: в квартиру ворвались 20 «голубоштаных» богемцев, чтобы стрелять из его окна по восставшим. Но вскоре они решили, что лучше пойти в соседний дом. Офицер на первом этаже наблюдал «подонков на баррикаде»; для удобства наблюдений Шопенгауэр послал ему свой оперный бинокль.

Ярость Шопенгауэра была направлена прежде всего против интеллектуальных болтунов. В той мере, в какой его отвращение имело философские основания, оно адресовалось спесивым «спасителям мира», «гнусному оптимистическому мышлению». Для него эти «суверенные канальи» — обманутая свора, которая верит, что в ее нищете виновны государственные учреждения и что все переменится к лучшему, если разрушить существующее государство и на его месте насадить другое. Шопенгауэр считал это левым гегельянством, приспособленным для народа. Государство вовсе не механизм прогресса; для того, чтобы достичь этой цели, потребуется его непременное обожествление. Он защищал авторитарное государство, вместе с тем указывая на опасность, как сказали бы сегодня, «тоталитаризма».

В его трудах государству отводится роль защитника отдельных лиц друг от друга, а страны — от внешних врагов. «Некоторые немецкие философских дел мастера нашей продажной эпохи, — пишет он, — хотели бы превратить его в морально-педагогическое учреждение, причем проглядывает задняя иезуитская цель — упразднить личную свободу и индивидуальное развитие отдельного человека, превратив его в простое колесо китайской государственной и религиозной машины. Но это тот самый путь, по которому во время оно пришли к инквизициям, аутодафе и религиозным войнам...» (132. S. 231).

Предвосхищение обожествления государства виделось ему в облике «черни» (это были рабочие, подмастерья и крестьяне из соседних деревень), сражавшейся на баррикадах; их духовных лидеров он определял как «топорных» материалистов. Он считал иллюзией, что удовлетворение материальных потребностей может способствовать выходу из нищеты человеческого существования; он называл подобных пророков недоучившимися студентами, точнее, «младогегельянцами», опустившимися до абсолютно физических взглядов, которые можно обозначить как бесовство. Великие слова!

Но у Шопенгауэра, к сожалению, нельзя найти объяснения причин той социальной болезни, которая тогда и позже, в XX веке, поразила не только Германию, но также Россию и многие другие страны. Революция — не заговор и не результат пропаганды. Она происходит стихийно, но ее порождают глубокие внутренние противоречия. Если для нее нет исторической почвы и нет социальных групп, способных к действию, сколько ни зови — на баррикады никто не пойдет; а пойдут в баню, в пивную, сядут к телевизорам.

В философии сострадания у Шопенгауэра нельзя найти симпатии или оправдание революции, ее мотивов, однако в ней имеются признаки понимания ее социальных и политических причин. Тем не менее в дни революции сердце рантье Шопенгауэра сжималось от страха за свои деньги. Три года спустя он совершил великий жест сострадания: в 1852 году составил завещание, в котором передал свое состояние фонду поддержки солдат-ветеранов и семьям погибших участников подавления революции 1848 года.

Глава десятая. «Нил достиг Каира»

На переломе эпох

Революция в Германии закончилась бесславно. В марте 1849 года франкфуртский парламент принял конституцию единого германского государства. Все немецкие государства должны были соединиться в германской империи, сохранив свою внутреннюю самостоятельность. Законодательство, таможня, вооруженные силы и внешняя политика становились прерогативой общегерманского правительства. Провозглашались и некоторые демократические свободы, среди них — равенство перед законом, свобода слова и пр. Феодальные повинности и собственность объявлялись неприкосновенными; вопрос о крестьянах предполагалось урегулировать в дальнейшем.

Прусскому королю предложили корону конституционного монарха, но он ее не принял, так как она, по его словам, слеплена из «дерьма и глины» и есть «не что иное, как собачий ошейник, с помощью которого его хотят приковать к революции 1848 года»: Фридрих Вильгельм IV на дух не переносил конституцию. Она оказалась мертворожденной.

Часть франкфуртского парламента отбыла в Штутгарт и там прекратила свою работу в июне 1849 года. На местах еще продолжались волнения. В Дрездене, например, в 1849 году оказались на баррикадах будущий шопенгауэрианец и автор «Кольца нибелунга» композитор Рихард Вагнер и русский анархист Михаил Бакунин. И хотя постепенно восстановились тишина и спокойствие, главный вопрос — объединение Германии — остался нерешенным.

Как можно охарактеризовать эпоху, в которую философия Шопенгауэра получила вторую жизнь? Отечественный социальный философ А. И. Фурсов называет 1848-1867-е годы «длинными пятидесятыми». Это была эпоха «формационного» капитализма с ее бурным началом. Уже 30-е годы стали временем великого перелома — многоуровневого кризиса капитализма, изменившего жизнь Европы и вообще «земной цивилизации: тогда осуществлялось «выковывание» Запада и новейшей всемирной истории. Это был не системный (еще), но внутриструктурный кризис капитализма, экономически связанный с переходом от ранней (мануфактурной) стадии к стадии промышленной; политически это был переход от структур Старого порядка к «цивилизации XIX века», хотя Старый порядок сопротивлялся до 1914 года. Социально этот период был связан с переходом от аграрного «группового» общества к урбанистическому, массовому. В 40-50-е годы XIX века весь мир оказался распахнутым настежь для Европы. Запад взял его в «оперативную разработку» и сам постепенно втягивался (через конфликты и войны) в единое общеевропейское капиталистическое общество (см. 66).

Несмотря на нерешенность главных проблем, в Германии началось бурное экономическое развитие и разрушение традиционных социальных устоев. Страна шла к единому рынку. Развивалось и крупное промышленное производство. Фабрики быстрыми темпами вытесняли ремесло и мануфактуру. С 1848 по 1858 год мощность паровых машин увеличилась почти в шесть раз, удвоилось число ткацких станков. За 15 лет длина железных дорог возросла с четырех тысяч почти до шестнадцати тысяч километров. Восторжествовал «прусский путь» преобразования сельского хозяйства — мучительное для крестьян превращение крепостничества в кабалу буржуазной эксплуатации. Обезземеливание крестьян влекло их в города; в городах же из-за наступления фабрик среди ремесленников царили безработица и «дикий» капитализм; следствием были бунты и массовая эмиграция — в иные годы до ста тысяч человек.

Преодолевались не только экономические барьеры, слабели суверенитеты. Что касается объединения Германии, то разрушительный потенциал революции 1848 года использовал Бисмарк, пошедший «по реакционно-революционному пути» в процессе объединения страны и строительства рейха. На пути к объединению в течение десяти лет Германия трижды воевала (с Данией, Австрией и Францией). Внутри страны ломались сословные перегородки, и многочисленные их производные (цеховые ремесленные объединения, крестьянские разряды, купеческие гильдии и пр.) уступали место массовому обществу, «толпе людей» (73. С. 431), как выразился за 30 лет до этого Шопенгауэр в своем главном труде. Добавим: толпе одиноких людей.

Разрушение корпоративных устоев понуждало каждого спасаться в одиночку, либо примыкать к возникавшим массовым движениям и массовым партиям, в которых каждый «каплею лился с массою», то есть превращался в винтик. К 50-м годам расширилась социальная база политической жизни. Возникли Национальный и Прогрессивный союзы, объединившие либералов. На арену самостоятельной экономической и политической борьбы вышел рабочий класс. Был создан Всеобщий германский рабочий союз во главе с Фердинандом Лассалем.

Считается, что после поражения революции общественное мнение «повесило голову», и мировая скорбь, пессимизм, разочарованность, крушение веры в прогресс и прочее стали преобладающими в духовной жизни страны. А потому пессимизм Шопенгауэра обрел благодатную почву, и учение вышло, наконец, из забвения. Это верно, но только по отношению к либеральным и некоторым радикальным элементам общества. Например Г. Гервег, писавший публицистические стихи, зовущие на баррикады, сам участник столкновений в Бадене, после бегства в Швейцарию стал ярым шопенгауэрианцем и склонил к этому Р. Вагнера, который, как считают некоторые, «заразил» идеями Шопенгауэра Фридриха Ницше. В образованных читательских кругах пути сверхнапряжения, легкомысленных спекуляций, форсирования событий больше не принимались.

Вера в прогресс сохраняла свое значение, хотя за свободу вместе с «народом» бороться уже не хотели: общество оказалось расколотым. Рабочее движение обрело собственную программу, организации, вождей и пророков: К. Маркс разоблачал капитализм и прорицал пришествие диктатуры пролетариата. Либералы же становились более прагматичными; теперь они не звали на борьбу, но призывали к терпению. Вместо эмоциональных призывов и радужных надежд они пытались опираться на объективные тенденции развития. Повсюду звучал клич: назад, к фактам!

Я. Молешотт и Л. Бюхнер, обратившись к податливым фактам, создали вульгарно-материалистические философские концепции, призванные сокрушить метафизику и спекулятивную мысль вообще: функции мозга рассматривались у них по аналогии с выделением желчи из печени или мочи из почек. Общим местом стал призыв: будь доволен миром, каков он есть. Врачи забросили свои гипотезы и заключения: их интересовал теперь исключительно конкретный опыт; политики разных партийных направлений (но не марксизма!) замкнулись на конкретных потребностях и предпочтениях. В литературе тон задает Теодор Фонтане, эстетической программой которого стал реализм, распространившийся на оценку повседневной жизни; в живописи также господствовал реализм, отвергавший экзальтацию и пафосные сюжеты.

Время Гегеля прошло. Еще в предмартовские дни 1848 года Маркс «поставил его с головы на ноги». После 1848 года никого не волновало, разумна действительность или нет, очень скоро она стала пониматься весьма тривиально. Но зато новая эпоха стала весьма плодотворной для эмпирической науки. Благодаря Ю. Либиху возникла органическая химия, затем агрохимия, наука об удобрениях. Естественно-научное знание пыталось сокрушить натурфилософию, долгие годы державшую в тени естествознание. Ученый становился служителем процесса исследования: здесь были все равны. Важны были практические результаты эмпирического знания.

В изучении понятия «жизнь» базовой наукой стала физиология, которая изучала жизнь на клеточном уровне. Быстрые шаги делала патофизиология и бактериология, в которую весомый вклад внес Р. Вирхов. То, что живет и умирает, превратилось в объект наблюдения в микроскопе. Природа не нуждалась в метафизике, и «спиритуальная „жизненная сила“» вышла из игры. Великое учение Ч. Дарвина о происхождении видов (1859) создало мощный порыв для изучения реальных путей приспособления и выживания живых существ в борьбе за существование, в дальнейшем сложившееся в социал-дарвинизм, объяснявший с этих позиций и общественное развитие.

Идея историзма, выработанная немецкой классической философией, распространилась на другие отрасли знания и соединилась с реализмом. Для самой философии это вылилось в особый интерес к истории философии и литературы. Идеи и метод Л. Ранке распространились вплоть до школьных учебников истории. Метафизический вопрос о бытии и его смысле был ограничен вопросом о бытии, как оно есть. Достаточно было знать, как что-то возникло и как оно существует. Реализм оказался великой движущей силой релятивизма.

И все же «реализм», широко распространившийся на многие сферы культуры, выразивший новый поворот к секуляризации знания, таил в себе некое незаполненное пространство. В 1854 году, когда в Геттингене состоялся съезд естествоиспытателей, группа ученых попыталась спасти «душу», приспособив к науке «наивную веру». То, что душа вдруг обнаружилась в недрах натурализма естествоиспытателей, было первым симптомом, способствовавшим готовности принять метафизику Шопенгауэра, так как в ней красной нитью проходила мысль, оспаривавшая отныне всеми отвергаемую философию духа, но вместе с тем эта философия не опрокидывалась целиком в грубый материализм.

Шопенгауэр не принимался материалистами, его метафизика воли контрастировала с вульгарным материализмом того времени, но витализм, который просматривался в его учении, примирял с ним натуралистически ориентированных ученых. В нем была эмпирически трезвая стихия, глубина духовно-душевных симптомов, по которым они тосковали.

У Шопенгауэра можно было найти хвалу трезвому чувству реальности, материалистическое объяснение причинности в природе и примыкающее к Канту обоснование путей нашего познания. Шопенгауэр положил начало кантовскому ренессансу. В его учении обосновывался целостный подход к миру. Привлекательным для многих было положение о том, что подобное восприятие действительности не является единственным, что вещный, чувственно постигаемый мир есть всего лишь мое представление. Шопенгауэр открыл возможность философии жизни. Можно было почитать эмпирическую науку, быть преданным материализму и в то же время им не ограничиваться. Шопенгауэровское «верховенство» воли самой по себе дополняло материально понимаемую действительность.

Еще более действенной, чем натурализм Шопенгауэра, была его этика, изложенная популярно и представшая перед читателем как «философия для всех». В «Парерга и Паралипомена» были опубликованы «Афоризмы житейской мудрости», которые очень скоро стали домашней книгой образованного общества. Философия Шопенгауэра пришлась кстати: он предложил новую веру. С одной стороны, зов мощной воли к жизни стал очевиден и воодушевлял на «подвиги» во славу жизни тех, кому она была мила и кому не было дела до боли и страданий других, равно как и до вечного правосудия. С другой стороны, для тех, чья жизнь протекала в борьбе за кусок хлеба и в житейских страданиях, кто (а их было слишком много) вынужден был жить в страданиях нищеты и в покорности перед судьбой, вера в вечное правосудие оправдывала их смиренное существование. Философия Шопенгауэра стала для них религией. Для профессиональных философов она оказалась противоядием от вульгарного материализма и позитивизма, вернула в философию человека, положив начало развитию персоналистических и экзистенциалистских течений.

«Комедия славы»



Поделиться книгой:

На главную
Назад