Voilà donc que l’écheveau se dévide peu à peu. Je jouis par anticipation de la jouissance que vous aurez, ma fille chérie, à vous trouver en Suisse, Interlaken et Lac de Genève*, et j’espère bien qu’il me sera donné d’en être le témoin. Je tiens infiniment à revoir et à recontempler toutes ces belles choses à travers vos impressions. — Il vient un âge où l’on ne jouit que par ricochet et depuis longtemps j’en suis là…
J’attendrai le retour du Prince Gortch<akoff> pour organiser mon départ de telle manière que je puisse au besoin prolonger à discrétion mon absence de Pétersb<ourg>, car après tout il n’est pas impossible que ma femme et Marie se trouvent, même malgré elles, dans la nécessité de passer l’hiver hors du pays. Ce serait, assurément, non seulement ce qu’il y aurait de plus agréable, mais aussi de plus raisonnable à faire. — Et alors, si cette chance venait à se réaliser, je ferai tout au monde pour décider mon frère à se laisser emmener.
Vous aurez appris, je suppose, le malheur qui a frappé les pauvres Délianoff*. — On est toujours étonné de ces contresens — comme si on était dans le secret du sens véritable des choses et des événements.
Au revoir donc, à bientôt, ma fille chérie. Mille tendresses à grand-maman, qui, j’espère, a cessé de me chercher en Sibérie*. Bien des amitiés aussi à la tante et au cher Ник<олай> Васильич.
Tout à toi.
С.-Петербург. Среда. 3 июня
Я еду к вам, моя милая дочь, еду — не могу еще точно назвать день, но знаю наверное, что на будущей неделе. Самое позднее через 8 дней я твердо рассчитываю быть у вас*. Скажи об этом моему брату, который, я уверен, не может ждать моего прибытия в Москву с большим нетерпением, чем я сам.
Вчера я отправил Ваню в путешествие по Европе. Он весьма успешно сдал экзамены и перешел в 3-й класс, соответствующий университетскому курсу*. Успех его доставил мне удовольствие, особенно ввиду той радости, которую он принесет его матери. — Вчера я получил известие из Киссингена и, косвенным путем, из Женевы*. Что касается женевских новостей, то я был особенно рад узнать, что Дарья приняла определенное и очень благоразумное решение. Кстати, это то, что я, со своей стороны, всегда ей советовал…
Итак, клубок моих забот постепенно распутывается. Предвкушаю, как ты будешь наслаждаться, милая дочь, в Швейцарии, в Интерлакене и на Женевском озере*, и надеюсь, что ты разделишь со мною это наслаждение. Мне так хочется вновь пережить встречу с этими красотами, созерцая их твоими глазами. — Наступает возраст, когда радуешься только радостям окружающих, и для меня эта пора давно уже наступила…
Я хочу дождаться возвращения князя Горчакова и оформить свой отъезд так, чтобы в случае надобности я мог бы продлить мое отсутствие и вернуться в Петербург, когда это будет мне удобно, ибо в конце концов не исключено, что моей жене и Мари, даже независимо от их желания, придется провести зиму за границей. Несомненно, это было бы не только самое приятное, но и самое разумное, что они могли бы сделать. — И тогда, если бы такая возможность осуществилась, я сделал бы все, чтобы уговорить брата ехать со мной.
Вы, наверное, уже знаете о несчастье, постигшем бедных Деляновых*. — Подобные удары судьбы всегда поражают нас своей бессмысленностью — словно нам ведом истинный смысл вещей и событий.
До свиданья же, до скорого, милая моя дочь. Передай самый сердечный поклон бабушке, которая, надеюсь, больше не ищет меня в Сибири*. Дружески кланяюсь также тетушке и любезному Николаю Васильичу.
Весь твой.
Каткову М. Н., середина июля 1864*
С.-Петербург
Почтеннейший Михаил Ники<форович>!
Пишу к вам по поручению к<нязя> А. М. Горчакова. — Князь жел<ает> очень, чтобы
Все показания князя з<аклю>чаются в следующих тр<ех> пунктах:
1) Ни в Киссингене, ни <в Берлине>* <пр>и всех совещаниях с <ин>остранными министрами и <го>сударями не было ни
2) О польском вопросе не <было> речи. — Князь просит вас принять это удост<оверение> в самом буквальном с<мысле> слова:
3) Князь остается верен свое<му> взгляду, а именно, что настоящ<ая> политика России — не за грани<цею>, а внутри ее самой: т. е. в ее последовательном, безостанов<очном> развитии — и потому считает своею первою обязанностию не путать ее ни в как<ие> внешние, посторонние вопрос<ы>, чтобы как-нибудь чр<ез это> не повредить правильно<му> решению ее настоящего <вопроса>, т. е. внутреннего.
Вот что поручено мне было <ва>м передать уже несколько <дн>ей тому назад, но я все это <в>ремя жил и живу в такой <м>учительной, невыносимой, ду<ш>евной тревоге*, что вы, конечно, простите мне это невольное <про>медление.
Мое усерднейшее почтение <ми>лой Софье Петровне*. Вам душевно преданный
Ф. Тютчев
P. S. От А. И. Георгиевского сей<час> получил письмо — благодарю.
Георгиевскому А. И., 8 августа 1864*
С.-Петерб<ург>. 8 августа
Александр Иваныч!
Все кончено — вчера мы ее хоронили… Что это такое? что случилось? о чем это я вам пишу — не знаю. — Во мне все убито: мысль, чувство, память, все… Я чувствую себя совершенным идиотом.
Пустота, страшная пустота. — И даже в смерти — не предвижу облегчения. Ах, она мне на земле нужна, а не там где-то…
Сердце пусто — мозг изнеможен. — Даже вспомнить о ней — вызвать ее, живую, в памяти, как она была, глядела, двигалась, говорила, и этого не могу.
Страшно — невыносимо. — Писать более не в силах — да и что писать?..
Ф. Тчв
Георгиевскому А. И., 13 августа 1864*
С.-Пет<ербург>. Четверг. 13 августа
О, приезжайте, приезжайте, ради Бога, и чем скорее, тем лучше!* — Благодарю, от души благодарю вас.
Авось либо удастся вам, хоть на несколько минут, приподнять это страшное бремя, этот жгучий камень, который давит и душит меня… Самое невыносимое в моем теперешнем положении есть то, что я с всевозможным напряжением мысли, неотступно, неослабно, все думаю и думаю о ней, и все-таки не могу уловить ее… Простое сумасшествие было бы отраднее…
Но… писать об этом я все-таки не могу, не хочу, — как высказать эдакий ужас!
Но приезжайте, друг мой, Александр Иваныч. Сделайте это доброе христианское дело. — Жду вас к воскресенью. Вы, разумеется, будете жить у меня. Привозите с собою ее последние письма к вам…
Обнимаю милую, родную Марью Александ<ровну> и детей ваших.
Страшно, невыносимо тяжело.
Весь ваш
Ф. Тютчев
Полонскому Я. П., 15 августа 1864*
Суббота. 15 августа
Что с вами, друг мой Яков Петрович, что ваше здоровье? — О, как мне больно, и за вас и за себя, что вы нездоровы.
Мне с каждым днем хуже. Надо ехать, бежать — и не могу решиться. — Воля убита, все убито.
Знаете ли, что мне пришло в голову в моем тупом отчаянии? — Что, если бы вы мне дали увезти себя за границу — хоть на несколько недель?* Отпуск получить не трудно, а вы бы спасли меня — в буквальном смысле спасли? — Подумайте и отвечайте. — Еще почти неделя до моего отъезда.
Вам от души пред<анный>
Ф. Тютчев
Тютчевой Д. Ф., 8/20 сентября 1864*
Genève. 8/20 septembre
Merci, ma fille chérie… J’ai reçu presqu’à la fois tes deux lettres des premiers jours de ce mois et cette que tu as écrite à mon sujet à Mad<ame> Pétroff. — Ma fille… C’est avec des taches de larmes que je voudrais te répondre et non pas avec de l’encre. — Il y a, j’ai senti dans tes paroles, dans ton accent, quelque chose de si tendre, de si intimement, de si profondément ému, que — vois-tu? — j’ai cru entendre comme l’écho d’une autre voix… d’une voix qui jamais, pendant quatorze ans, ne m’a parlé sans émotion — dont l’accent est toujours encore dans mon oreille et que jamais, jamais je n’entendrai plus…*
Merci, ma fille, merci de m’avoir parlé de cette voix-là…
Ce qui m’a aussi profondément touché dans ce que tu me dis, c’est la coïncidence de nos pensées… Car au moment où tu m’écrivais que
Dieu me garde d’être ingrat, mais si quelqu’un pouvait se douter de mon état — torpeur ou torture — mais toujours désespoir…
C’est la semaine prochaine que je fais mes dévotions — ici-même — ici, pas ailleurs. Jusqu’à présent je me suis senti, comment te dirai-je, — l’âme trop épileptique, pour aborder cette sainte chose — prie p<our> moi…
Dis à Kitty que je l’embrasse du fond du cœur et la remercie… Je sais, je sens ce qu’il y a de vive sensibilité sous sa raison et ce que cette raison lui en coûte parfois… Que Dieu v<ou>s garde toutes deux et vous tienne compte de votre affection p<our> votre pauvre père. T. T.
Женева. 8/20 сентября
Благодарю, моя милая дочь… Я получил почти одновременно оба твоих письма от начала сего месяца, а также и то, в котором ты писала обо мне госпоже Петровой. — Дочь моя… Я хотел бы написать тебе слезами, а не чернилами. — В твоих словах, в их интонации я ощутил нечто столь нежное, столь искренно, столь глубоко прочувствованное, что — вообразишь ли? — мне почудилось, будто я слышу отзвук… другого голоса, никогда в течение четырнадцати лет не говорившего со мной без душевного волнения, того голоса, что и посейчас еще звучит в моих ушах и которого я никогда, никогда более не услышу…*
Спасибо, дочь моя, спасибо, что так со мной говорила…
Глубоко растрогало меня и соответствие наших мыслей… Ибо в ту минуту, как ты писала мне, что
Упаси меня Боже роптать, но никто не может себе представить моего состояния — оцепенение или терзание — все это одно неизбывное отчаяние…
Говеть я буду на будущей неделе — и именно здесь, а не в другом месте. До сих пор я чувствовал, как бы тебе сказать, — слишком большую душевную шаткость, дабы приступить к этому таинству, — помолись обо мне…
Скажи Китти, что я обнимаю ее от всего сердца и благодарю… Я знаю, я понимаю, сколько горячего чувства таится за ее рассудительностью и как подчас нелегко дается ей эта рассудительность… Да сохранит вас обеих Господь, и да воздаст он вам за вашу любовь к вашему бедному отцу. Ф. Т.
Тютчевой Д. Ф., 15/27 сентября 1864*
Genève. Mardi. 15/27 septembre 1864
Ma fille chérie. Dans quelques heures je vais à confesse et puis je communierai. — Oh, prie pour moi. Demande à Dieu de me faire grâce, grâce, grâce! De m’ôter de l’âme cette horrible angoisse, de me sauver du désespoir, mais autrement que par l’oubli, — non, pas par l’oubli… Ou bien que dans Sa miséricorde il daigne abréger une épreuve au-dessus de mes forces…
Oh, qu’elle-même intercède pour moi, elle qui doit sentir mon trouble, mes angoisses, mon désespoir, — elle qui doit en souffrir, — elle qui a tant prié — tant prié dans sa pauvre vie mortelle que j’ai remplie d’amertume et de douleurs, et qui pourtant n’a jamais cessé d’être une prière — une prière pleine de larmes devant Dieu.
Oh, que Dieu me fasse la grâce, dans quelques heures d’ici, de me permettre de dire, avec le même accent qu’elle, ces mots que je lui ai entendu distinctement proférer la veille de sa mort: «Верую, Господи, и исповедую…»
Aujourd’hui il y a eu six semaines qu’elle n’est plus, — et que j’ai commencé à reconnaître de moins en moins le monde que j’ai habité jusque-là… C’est cette horrible angoisse que je vais demander à Dieu de faire cesser — pour que je puisse me retrouver moi-même, et retrouver aussi tout ce qu’il m’a laissé encore, — d’affections sincères et dévouées et que je mérite si peu…
Ma fille chérie, un mot pour toi personnellement, dans ce moment de sincérité absolue… Je te jure, ma fille, que dans tout ce que je t’ai dit dans ma lettre, il n’y a, pour ce qui te concerne, non seulement la moindre intention de blâme, même le plus mitigé, mais que d’un bout à l’autre pas un mot qui ne soit un cri de sympathie — pas même le mot de
Mais que Celui qui voit tout et qui peut tout, daigne aussi faire grâce à tous… Ma fille et vous tous qui m’aimez, pardonnez-moi…
Женева. Вторник. 15/27 сентября 1864
Моя милая дочь. Через несколько часов иду на исповедь, а затем буду причащаться. — Помолись за меня. Моли Господа ниспослать мне помилование, помилование, помилование! Освободить мою душу от этой ужасной тоски, спасти меня от отчаяния, но не путем забвения — нет, не забвения… Да сократит Он в своем милосердии срок испытания, превышающего мои силы…
Да вступится за меня она, она, которая должна чувствовать мое смятение, мою тоску, мое отчаяние, — она, которая должна от этого страдать, — она, так много молившаяся — так много молившаяся в своей печальной земной жизни, переполненной по моей вине горечью и болью и все же ни на миг не перестававшей быть молитвой — слезной молитвой, возносимой к Богу.
Да дарует мне Господь милость, дозволив сказать через несколько часов те же слова и с тем же чувством, с каким — я слышал — она ясно произнесла их накануне своей смерти: «Верую, Господи, и исповедую…»
Сегодня минуло шесть недель с той минуты, как ее не стало, — и как я начал отчуждаться от мира, в котором жил до тех пор… Я буду просить Господа избавить меня от этой ужасной тоски — дабы я смог вновь обрести самого себя, смог ощутить все то, что он мне еще оставил, — искренние и крепкие привязанности, которых я так мало заслуживаю…
Моя милая дочь, скажу кое-что лично тебе в эту минуту полной откровенности…. Клянусь, дочь моя, — во всем, что я говорил в моем письме, нет по отношению к тебе ни тени осуждения, даже самого мягкого, и более того, от начала до конца, нет в нем ни одного слова, которое не было бы воплем сочувствия, — даже слово
Но пусть Тот, кому все ведомо и все подвластно, помилует всех… Дочь моя и все, кто меня любит, простите меня…
Георгиевским А. И. и М. А., 6/18 октября 1864*
Женева. 6/18 октября 1864
Друг мой, милый друг мой Александр Иваныч… Уверять ли мне вас, что с той минуты, как я посадил вас в вагон в Петерб<урге>*, — не было дня, не было часу во дне, чтобы мысль о вас покидала меня… Так вы тесно связаны с памятью о ней, а память ее — это то, что чувство голода в голодном, ненасытимо голодном.
Не живется, мой друг Александр Иваныч, не живется… Гноится рана, не заживает… Будь это малодушие, будь это бессилие, мне все равно. Только при ней и для ней я был личностью, только в ее любви, в ее беспредельной ко мне любви я сознавал себя… Теперь я что-то бессмысленно живущее, какое-то живое, мучительное ничтожество… Может быть и то, что в некоторые годы природа в человеке теряет свою целительную силу, что жизнь утрачивает способность возродиться, возобновиться. Все это может быть, но, поверьте мне, друг мой Александр Иваныч, тот только в состоянии оценить мое положение, кому — из тысяч одному — выпала страшная доля — жить четырнадцать лет сряду — ежечасно, ежеминутно — такою любовью, как ее любовь, — и
Теперь все изведано, все решено, — теперь я убедился на опыте, что этой страшной пустоты во мне ничто не наполнит… Чего я не испробовал в течение этих последних недель — и общество, и природа, и наконец самые близкие, родственные привязанности, самое душевное участие в моем горе… Я готов сам себя обвинять в неблагодарности, в бесчувственности, — но лгать не могу — ни на минуту легче не было, как только возвращалось сознание. Всё это приемы опиума, — минутно заглушают боль — но и только. Пройдет действие опиума — и боль все та же. — Только и было мне несколько отрадно, когда, как, напр<имер>, здесь с Петровыми*, которые так любили ее, я мог вдоволь об ней наговориться, — но и этой отрады я скоро буду лишен. — И при том я не могу не чувствовать, что даже и для тех, которые ее любили, это было простое, обыкновенное мимо преходящее горе — а не душевное увечье, как для меня… И тут тоже страшное одиночество.
Друг мой Александр Иваныч, не тяготитесь этим письмом, которое я двадцать раз начинал и сил не хватало кончить… Хотелось бы, помимо слез, обменяться с вами и несколькими словами.
Вот уж скоро месяц я живу на берегах Женевского озера*. — В Лозанне или, лучше сказать, под Лозанною, в местечке
Chère, bien chère amie. Laissez-moi vous dire ce que vous savez si bien d’ailleurs — c’est que, depuis qu’elle n’est plus là, rien n’a de réalité pour moi que ce qui lui a appartenu, que ce qui a rapport à elle. Je vous laisse à juger, après cela, la place que vous tenez dans mon cœur… Ah, que ne donnerais-je pas pour être entre vous et votre mari. Ah oui, il n’y a pour moi que ceux qui l’ont connue et aimée — bien qu’à présent