15 октября в Петергофе под председательством государя состоялось совещание, на котором присутствовали специально вызванный сюда с охоты Вел. кн. Николай Николаевич, министр двора барон Фредерикс, генерал-адмирал Рихтер и граф Витте, который представил царю проект манифеста, объявляющего о принципиальных конституционных реформах. Николай уже почти готов был уступить, но все же колебался. Он словно бы ходил по краю пропасти. Взгляд пустых глаз, устремленный на него из будущего, пугал и в то же время притягивал его. Не было принято никакого решения. Но два дня спустя, 17 октября, царь вновь вызывает Витте в Петергоф. На сей раз царь казался настроенным решительно. Напуганный стачкой железнодорожников, Вел. кн. Николай Николаевич – тот самый, которого государь прочил в диктаторы, – недвусмысленно заявил, что застрелится на глазах императора, если тот откажется подписать манифест, проект которого был представлен Витте. Эти энергичные слова, видимо, и были той последней каплей, побудившей Николая поставить подпись под документом, – ведь у него было ощущение, что, ставя свою подпись, он отрекается от вековой истории империи, предает память предков и, возможно, жертвует будущим династии. Но вместе с тем государю хотелось показать Витте, что тот убедил его.
Императорский манифест воззвал к здравому смыслу нации:
В этот же вечер изнуренный, отчаявшийся царь записывает в своем дневнике: «Подписал манифест в 5 час. После такого дня голова стала тяжелой и мысли стали путаться. Господи, помоги нам, усмири Россию».
На следующий день, 18 октября 1905 года: «Сегодня состояние духа улучшилось, так как решение уже состоялось и пережито. Утро было солнечное и радостное – хорошее предзнаменование. Погуляли вдвоем». В этот же день мадам Богданович, настроенная не столь оптимистично, записывает: «Опубликован манифест. Весь день толпы народа стоят на улицах с красными флагами. Настроение толпы скверное… Ночью ожидают сильных беспорядков. Была уже стрельба».[126]
Глава восьмая
Первая дума
Обнародование манифеста 17 октября 1905 года было восторженно принято большинством народа. Люди обнимались на улицах. В окнах появились флаги – одни трехцветные, другие красные. Но в рядах сторонников реформ уже обозначилось расслоение. У каждого было свое представление о политическом будущем России. Более умеренные соглашались на совещательное собрание; другие требовали настоящего парламента; социалисты грезили о демократической республике и не видели другого пути ее достижения, кроме как вооруженное восстание. Тогда как «левые» спорили до хрипоты о будущем страны, самые непримиримые представители аристократических слоев организовывали защиту своих привилегий. Играя на националистических и антисемитских чувствах части народа, они способствовали развитию открыто монархической ассоциации – «Союза русского народа», которая рекрутировала своих членов среди средних слоев города и деревни: мелких торговцев, кустарей, привратников, низших служителей церкви… Видя, как группируются реакционные силы, царь вновь обретал уверенность. Он уже сожалел о том, что назначил Витте председателем Совета министров и министром внутренних дел. Зато генерал Трепов вызывал в нем доверия больше, чем прежде. После 17 октября он сделался, как пишет Витте, «в сущности самым интимным и сильным советчиком государя, так что я должен был нести всю ответственность, а он – управлять…»[127]
От глаз публики не укрылось, что действительная власть все более ускользает из рук Витте. Улицы открылись для всяческих шествий; толпы под красными флагами сталкивались носом к носу с горланящими «Боже, царя храни» и антисемитские лозунги приверженцами «Союза русского народа» в белых повязках, с царскими портретами, иконами и двуглавыми орлами, шествующими под охраной полиции.
Стычки выливались в погромы – в одну только неделю после 17 октября по стране разразилось до сотни погромов, в ходе которых было убито три тысячи человек и около десяти тысяч ранено. В Одессе беспорядки продолжались четыре дня; итог – почти 500 жертв, мужчин, женщин и детей. В Томске «патриоты» осадили театр, где укрылись демонстранты, ходившие под красными знаменами, а затем подожгли – в огне погибло около 200 человек. В Минске солдаты стреляли в манифестантов. В Москве 18 октября полицейским агентом был убит член большевистской партии ветеринарный врач Н.Э. Бауман, под красным флагом возглавлявший массовую демонстрацию у Таганской тюрьмы. Его похороны 20 октября вылились в грандиозную манифестацию. За покрытым кумачом гробом, который не сопровождал ни один священник, шествовала толпа из сотен тысяч рабочих с красными знаменами и венками.
Уже после похорон, на обратном пути шествие натолкнулось на банду черносотенцев; вмешались казаки – в результате перестрелки было убито шесть человек и около сотни ранено. В Петербурге возобновились забастовки, но обошлось без особых беспорядков – генерал Трепов отдал войскам приказ: «Патронов не жалеть!»[128] В Кронштадте, Севастополе, Николаеве взбунтовались матросы, а в сельской местности участились крестьянские мятежи. Во всех индустриальных центрах создаются советы рабочих депутатов. Будучи не в силах совладать с ситуацией, Витте вздыхает: «Если бы при теперешних обстоятельствах во главе правительства стоял Христос, то и Ему не поверили бы!»[129] Освобожденная от всякого контроля пресса выдвигает новые требования: всеобщая амнистия, создание народной милиции, отмена смертной казни… Чтобы сдержать бунт, Витте обратился к решительному министру внутренних дел – Петру Дурново.
И тут же – новая череда ударов кулаком по столу: провозглашение осадного положения в Польше, кровавые репрессивные меры в Центральной и Восточной России, где мужики нападали на помещичьи хозяйства, энергичные действия полиции на Кавказе, посылка генерала Орлова на усмирение курляндских и эстляндских крестьян, восставших против балтийских баронов; посылка по всей трассе Великого Сибирского пути карательного отряда под командованием генерала Мёллер-Закомельского с целью укрощения анархической стихии в воинских отрядах, возвращавшихся из Маньчжурии домой. Бастовавшие железнодорожники пропускали составы с солдатами, но в пути подвергали революционной пропаганде. На двух станциях карателями были расстреляны стачечные комитеты, агитаторов на полном ходу выбрасывали из вагонов. Повсюду происходили аресты рабочих, землепашцев, дезертиров; всюду виселицы, плети и расстрелы. Но едва удавалось погасить пожар в одном месте, как он занимался в другом. В Санкт-Петербурге совет рабочих депутатов открыто вел подготовку вооруженного восстания. Власти отреагировали быстро, заключив под стражу 49 членов комитета под председательством Носсара. Тогда заявил о себе московский совет рабочих, организовавший забастовку с участием свыше 100 тысяч трудящихся. К этому решению присоединились делегаты от 29 железных дорог, собравшиеся в Москве на конференцию. Среди участников распределяли старые ружья и револьверы. На «боевые батальоны», состоящие из большевиков, возлагалась задача вовлекать солдат в бой. Но Витте, осведомленный об этих приготовлениях, назначил московским генерал-губернатором адмирала Ф.В. Дубасова, известного своею твердою рукой, и послал ему войска из Санкт-Петербурга. 9 декабря войска окружили реальное училище Фидлера, занятое боевыми отрядами, и после безуспешных попыток склонить их к сдаче обстреляли из пушек. В ответ на это на улицах стали возводиться баррикады – из булыжников мостовых, выломанных ворот, вывесок, опрокинутых саней… Но защитники баррикад избегали прямых столкновений с войсками – баррикады предназначались для того, чтобы задерживать их продвижение. Ночью отряды защитников рассредоточивались и стреляли из окон и с крыш в городовых и казаков, пытавшихся разрушить баррикады. Дубасов опасался, как бы солдаты не стали брататься с мятежниками, и с нетерпением ожидал прибытия гвардейских полков из Санкт-Петербурга. Наконец 15 декабря Семеновский полк прибыл в Москву, и развернулась беспощадная резня. В кварталах центральной части города палила артиллерия. Но в рабочем квартале с названием Пресня, защищаемом едва тремястами рабочих, правительственные войска натолкнулись на ожесточенное сопротивление. Наконец силою одиннадцати пехотных и пяти кавалерийских полков с мятежом было покончено. Тех, кого застигали с оружием в руках, расстреливали на месте. Итог операции – 18 тысяч убитых и свыше 30 тысяч раненых с обеих сторон. Торжествуя победу, «сухопутный адмирал» Дубасов рассчитывал на щедрые монаршии милости и был крайне раздосадован, что оказался обойденным: «В деле подавления московского мятежа я приложил весь свой разум, все умение и всю свою волю, причем усилия мои увенчались успехом. Между тем у меня есть основания думать, что действия мои не заслужили одобрения, так как они не вызвали желания поощрить меня хотя бы… производством в следующий чин или награждением очередным орденом».[130] Скорее всего, Николай опасался публично выказывать одобрение кровавым действиям Дубасова в период подавления московского вооруженного восстания и счел за благо откреститься от них: хватило с него 9 января…
Итак, восстание подавлено, Москва просыпается от кошмара. Те, кто помогал революционерам строить баррикады, отнюдь не залились краской от стыда, когда узнали, что порядок и безопасность вернулись в город. 19 декабря Николай пометит в своем дневнике: «Мороз немного уменьшился… Гулял долго… В Москве, слава Богу, мятеж подавлен силою оружия. Главное участие в этом принимали: Семеновский и 16-й пехотный Ладожский полки». Куда словоохотливее он в письмах, которые регулярно направлял матери в Данию:
И далее:
(Письма от 15 и 29 декабря 1905 г.)
Тем не менее, бодро подавляя беспорядки в городах и деревнях, Витте не терял из виду необходимость смягчения существующего режима, который более не отвечал чаяниям подавляющего большинства. Он распорядился восстановить конституцию Великого княжества Финляндского, издал временные положения, касающиеся свободы печати, ассоциаций, публичных собраний, разрешил создание рабочих профсоюзов, предпринял попытки ввода в действие первой системы социального страхования и шаги к облегчению крестьянской нищеты, снизив выкупные платежи за землю, предоставленную в ходе крестьянской реформы эпохи Александра II.[131] Особое совещание под председательством царя готовило пересмотр избирательного закона, определяя статус двух законодательных собраний – Государственной думы и Государственного совета; этот последний, приобретая статус верхней палаты, получал предназначение «подрезать крылья» Думе и препятствовать ее либеральным устремлениям. Половина его членов назначалась царем, другая избиралась земствами, дворянством, богатейшим купечеством и промышленниками. Эта система гарантировала преданность членов Совета монархическому делу. Что же касается выборов в Думу, то здесь создавалось четыре курии: землевладельческая, городская, крестьянская и рабочая. Эта система опять-таки обеспечивала преимущество имущим классам. Из 7200 выборщиков 56 процентов приходилось на землевладельцев и буржуазию. Один голос помещика приравнивался к 3 голосам состоятельных горожан, 15 голосам крестьян и 45 голосам рабочих. В представлении Николая Дума и Государственный совет являлись организмами, которые докладывали бы царю о своих мнениях, но ни в коем случае не диктовали ему линию поведения. Принимая некоторое ограничение своих полномочий со стороны законодательной власти, он полагал себя единственным, кто волен сдерживать власть исполнительную. Косо смотря на министров, он охотно прислушивался к советчикам со стороны. Когда встал вопрос об отчуждении у императорской семьи принадлежавших ей земель, дотоле управлявшихся министром двора, вдовствующая императрица потребовала от него проявить непреклонность:
«Теперь я хочу тебе поговорить об одном вопросе, который меня очень мучает и беспокоит. Это насчет
Нужно, чтобы все знали
Но самой большой утешительницей Николая, как и всегда, выступала, конечно же, его благоверная. Своими пламенными речами она льстила его вкусу к абсолютизму. Он доверял ей больше, чем самому себе. С некоторых пор он также охотно прислушивался к советам генерала Трепова, который, уйдя с поста генерал-губернатора Санкт-Петербурга, заступил на должность дворцового коменданта. Теперь он непосредственно отвечал за личную безопасность Его Величества, и в этом качестве он постоянно находился за спиной своего государя и пользовался этим для того, чтобы дискредитировать Витте в глазах императорской семьи. В противоположность Витте Трепов с императрицей Александрой Федоровной внушали государю мысль, что манифестации, устраиваемые ультрамонархистами, выражают мнение большинства народа. Бесчинства черносотенцев казались государю предвестием возвращения здравого смысла в Россию. Вот что писал он своей матери в Данию:
«
Милая, дорогая мама.
… Прежде всего спешу тебя успокоить тем, что в общем положение стало, конечно, лучше, чем оно было неделю тому назад!
Это бесспорно так! Также не может быть сомнения в том, что положение России еще очень трудное и серьезное.
В первые дни после манифеста нехорошие элементы сильно подняли головы, но затем наступила сильная реакция, и вся масса преданных людей воспряла.
Результат случился понятный и обыкновенный у нас: народ возмутился наглостью и дерзостью революционеров и социалистов, а так как 9/10 из них – жиды, то вся злость обрушилась на тех – отсюда еврейские погромы. Поразительно, с каким единодушием и сразу это случилось во всех городах России и Сибири. В Англии, конечно, пишут, что эти беспорядки были организованы полицией, как всегда – старая знакомая басня! Но не одним жидам пришлось плохо, досталось и русским агитаторам, инженерам, адвокатам и всяким другим скверным людям. Случаи в Томске, Симферополе, Твери и Одессе ясно показали, до чего может дойти рассвирепевшая толпа, когда она окружала дома, в которых заперлись революционеры, и поджигала их, убивая всякого, кто выходил.
Я получаю много телеграмм отовсюду, очень трогательного свойства, с благодарностью за дарование свободы, но с ясным указанием на то, что желают сохранения самодержавия. Зачем они молчали раньше – добрые люди? Всю эту неделю я прощался с министрами и предлагал новым занять их места. Об этих переменах Витте меня просил раньше, но у него не все кандидаты согласились пойти. Вообще он не ожидал, что ему будет так трудно на этом месте.
Странно, что такой умный человек ошибся в своих расчетах на скорое успокоение. Мне не нравится его манера разговаривать с разными людьми крайнего направления, причем на другой же день все эти беседы попадают в газеты и, конечно, навранными…»
… Чтобы не дать окончательно отравить себя политически ядом и окунуться в здоровую среду, Николай сблизился с традиционно преданной ему гвардией. Каждый день за редким исключением он бывал на разводе элитного гвардейского полка, а часто по вечерам ужинал за одним столом с офицерами. После трапезы слушали народные песнопения в исполнении солдатских хоров. Их сменяли хриплоголосые цыгане. Иногда перед публикой, одетой в униформу, выступали прославленные солисты – как, например, Шаляпин и Плевицкая. На одну из таких вечеринок был приглашен квартет Кедрова; этот последний рассыпался в дифирамбах простоте этого мощного и недоступного монарха, с которым тем не менее можно запросто разговаривать и петь без всякого стеснения. Военные рассаживались вокруг царя в кружок, курили, выпивали, произносили комические тосты, рассказывали фривольные анекдоты, и Николай хохотал от чистого сердца. Он соглашался осушить залпом бокал шампанского, который ему поднесли под раскаты хора, певшего в его честь «Чарочку». Больше даже – он охотно позволял себя «качать» по русскому обычаю, взлетая в воздух на руках офицеров под громкое «ура!», да так, что генералу Спиридовичу, оставившему свидетельство об этом факте, закралось в душу: а что может подумать публика при виде такого проявления энтузиазма? Не означает ли это принижения монарха в глазах простых смертных? И то сказать, пристрастие монарха к такого рода сборищам беспокоило иных высокопоставленных лиц, которые между собою корили государя за то, что он так теряет свой престиж в глазах армии. Но в адрес государя из высших кругов раздавались и более серьезные упреки – говорили, будто он напивается на этих ночных пирушках… Но трезвость царя подчеркивалась многими свидетелями. Что притягивало его в офицерскую среду, так это возможность прямого контакта с молодыми людьми из хороших фамилий, честных и дисциплинированных, которые смогут, когда настанет час, встать на защиту его дела, а если понадобится, умрут за него.
С другой стороны, все более ища опору в организациях правого толка, он принимает во дворце делегации «патриотических» образований, среди которых «Союз русского народа» удостоился его августейшей симпатии. Эксплуатируя низменные инстинкты своих приверженцев, главари «Союза» толкали их к насилию, доносам, махровому антисемитизму. Они составляли ядро черносотенцев, устраивавших погромы при молчаливом согласии служб охраны порядка. «Все приемы у государя, – вспоминал генерал Мосолов, – по положению, проходили через церемониальную часть Министерства двора. Но в это время государь действительно принимал несколько раз, помимо церемониальной части, как бы в частном порядке… какие-то черносотенные депутации из провинции. Министр двора об этом узнал постфактум, просматривая камер-фурьерский журнал. Граф Фредерикс не раз указывал Его Величеству на нежелательность и опасность подобных секретных посещений. Государь отвечал: „Неужели я не могу интересоваться тем, что думают и говорят преданные мне лица о моем управлении государством?“ Эти тайные приемы продолжались около полугода».[132]
В январе 1906 года, принимая в очередной раз делегацию «Союза русского народа» во главе с доктором А. Дубровиным, царь выспренне заявил прибывшим: «Объединяйтесь, люди русские, я рассчитываю на вас». И соблаговолил принять из рук визитеров знаки членов черносотенных союзов – себе и царевичу. В ответ на призыв визитеров сохранять самодержавие в неприкосновенности, их радушный хозяин заявил следующее: «Хорошо, благодарю вас. Возложенное на меня в Кремле Московском бремя я буду нести сам и уверен, что русский народ поможет мне. Во власти я отдам отчет перед Богом. Поблагодарите всех русских людей, примкнувших к „Союзу русского народа“. Я верю, что с вашей помощью мне и русскому народу удастся победить врагов России. Скоро, скоро воссияет солнце правды над землей русской, и тогда все сомнения исчезнут. Благодарю вас за искренние чувства. Я верю русскому народу».[133] Правда, из осторожности государь не стал уточнять, что же он имел в виду под «солнцем правды» – Государственную думу или военную диктатуру? Реакционная генеральша Богданович заносит 18 февраля 1906 года в свой дневник: «Прямо противно это теперешнее настроение якобы „положительных“, „уравновешенных“ патриотов, людей известного возраста. С ними творится что-то необычайное, они верят в „неограниченное“ самодержавие, о котором говорит безвольный, малодушный царь, радуются этим словам, как первой победе над либералами-конституционалистами и революционерами, не понимая, что эти слова приближают только час кровавой развязки».
Аудиенции, даваемые Николаем различным монархическим организациям, оказывали на него пагубное воздействие: они укрепляли его в своих авторитаристских чувствах и отдаляли от министров. 8 декабря он пишет родительнице в Данию:
И еще – 12 января 1906 года по поводу подавления мятежников:
…«На юге России совсем тихо, кроме небольших беспорядков в Полтавской губернии. В Сибири тоже лучше, но еще не кончена чистка железной дороги от всей дряни.
Там на жел[езной] дор[оге] инженеры и их помощники-поляки и жиды, вся забастовка, а потом и революция была устроена ими при помощи сбитых с толку рабочих.
Витте после московских событий резко изменился: теперь он хочет всех вешать и расстреливать.
Я никогда не видал такого хамелеона или человека, меняющего свои убеждения, как он. Благодаря этому свойству характера почти никто больше ему не верит, он окончательно потопил самого себя в глазах всех, может быть, исключая заграничных жидов».
Зато новый министр юстиции, М.Г. Акимов, удостаивается у него самой высокой похвалы:
«Мне очень нравится новый министр юстиции Акимов. Он был сенатором, помещик Саратовской губернии, ушел от службы потому, что не разделял взглядов Муравьева. Он, к сожалению, немолод, но замечательно бодрый и энергичный, с честными взглядами и начал сильно подтягивать свое поганое ведомство.
Дурново – внутрен[них] дел – действует прекрасно; я им тоже очень доволен. Остальные министры – люди sans importance!» (Не имеющие никакой важности. –
И в заключение – лишь пара строк о домашних делах:
«Дети все поправились – они простудились в одно время и на праздниках валялись в постелях вокруг елки».
Порицаемый своим государем, убежденный в необходимости выхода в отставку еще до конца года, Витте тем не менее отчаянно борется за спасение России от беспорядка и банкротства. Война с Японией опустошила казну. С целью ее пополнения Витте решает разместить на международном рынке 6 %-ный заем на сумму в 2 млрд. 250 млн. франков и устраивает по этому поводу переговоры с французским правительством и французскими банкирами. Франция ответила согласием – при условии, что Россия поддержит ее на Алжезирасской конференции по мароккскому вопросу. Дебаты тянулись долго, но в конце концов сделка была заключена 5(18) апреля 1906 года, как раз перед открытием Государственной думы – что ставило Витте в сильную позицию ввиду предстоящего мероприятия. Он также занялся выработкой окончательной редакции основных законов. Текст оных был предложен вниманию совещания 9 апреля с участием Вел. Князей Владимира Александровича, Николая Николаевича и Михаила Александровича, всех министров и нескольких членов Государственного совета. Вел совещание хозяин земли русской. «В то время крестьянство, а следовательно, и значительная часть Думы, поддерживали идею принудительного отчуждения земли в пользу крестьянства, – писал Витте. – … Между тем, по предложению Горемыкина, было решено ни в коем случае не допустить Государственную думу до обсуждения вопроса о крестьянском земельном устройстве».[134] В противном случае правительство заранее решило такую Думу разогнать. Витте решительно выступал против такой «ампутации» законодательных прав Думы. Но был и более серьезный вопрос: 4-я статья проекта, где говорилось, что «Императору Всероссийскому принадлежит верховная самодержавная власть. В прежнем тексте стояло также и слово „неограниченная“».
Государь высказался по этому поводу так: «Вот главнейший вопрос… Меня все время мучает чувство, имею ли я перед моими предками право изменить пределы власти, которую я от них получил… Это дело моей совести, и я решу его сам».
Заявление государя вызвало необычайное волнение в зале – сгорая от нетерпения, Витте воскликнул: «Этим вопросом разрешается все будущее России!..» Государь с этим согласился. «Если Ваше Величество считаете, что не можете отречься от неограниченной власти, – сказал Витте, – … тогда нельзя и переиздавать (т. е. править. –
К удивлению царя, все присутствующие одобрили такое дерзновенное выступление. Граф Пален уважительно заявил:
«Я не сочувствовал 17-му октября, но оно есть. Вам, государь, было угодно ограничить свою власть».
Министр внутренних дел Дурново добавил к сказанному:
«После актов 17 октября и 20 февраля неограниченная монархия перестала существовать».
И даже сам Вел. кн. Николай Николаевич, которого никак не заподозришь в либерализме, высказался аналогично:
«Манифестом 17 октября слово „неограниченная“ В(аше) И(мператорское) В(еличество) уже вычеркнули».
Сраженный Николай заявил: «Свое решение я скажу потом».[135] Обсуждение продолжилось 11 и 13 апреля. Когда оно закончилось, государь заявил: «Я решил остановиться на редакции Совета министров». Это означало следующее: царь остается самодержцем, но его власть более не является «неограниченной». Что же это за самодержец, если его воля подчинена избранной ассамблее? Никто во всей России точно сказать не мог.
Вот в этой двойственной атмосфере и велась подготовка к открытию Государственной думы. В противоположность ожиданиям правительства выборы дали левое большинство, из 524 депутатов оказалось 148 кадетов, 63 «автономиста» (поляки, литовцы и т. д.) и 111 крестьян-«трудовиков». Уже тогда ходили разговоры, что эта Дума сменится крестьянской. «Царь, – пишет мадам Богданович 1 апреля 1906 года, – … высказал на это удовольствие, что крестьяне-де его любят. На это ему сказали, что крестьяне потребуют земли. Ответ царя был: „Тогда им покажут шиш“. На это пришлось сказать: „Они взбунтуются“. Ответ царя: „Тогда войска их усмирят“. Не понимает царь своего положения, не понимает, что доживает царем теперь последние дни».
Едва избранные в Думу, многие депутаты выказали раздражение тем, что новые основные законы были опубликованы до начала ее работы. Поставленные перед свершившимся фактом, они почувствовали себя одураченными царем и его советниками.
Уставши от нападок, которые обрушивались на него как слева, так и справа, Витте счел, что, подавив революцию и разместив русский заем, он свою задачу выполнил. 14 апреля 1906 года он подал на высочайшее имя просьбу об отставке, указывая на неодобрение им политики министра внутренних дел, который своими репрессивными мерами «раздражил большинство населения и способствовал выборам крайних элементов в Думу как протест против политики правительства». Слагая с себя полномочия, он притворно вздыхает с облегчением: «Вошло как бы в сознание общества, что, несмотря на мои самые натянутые отношения к Его Величеству, или, вернее говоря, несмотря на мою полную „опалу“, как только положение делается критическим, сейчас начинают говорить обо мне… Но забывают одно – что всему есть конец…»[136] И решил отправиться на отдых за границу. Зато царь вздохнул с отнюдь не притворным облегчением, избавившись наконец-то от такого помощника. Приняв отставку Витте, он тут же, председательствуя на совещании, назначил на его место его закоренелого противника – Горемыкина, ретроградного и крайне ограниченного деятеля. «Это был бюрократ, – пишет о нем французский посол Морис Бомпар, – из самой заскорузлой породы…» И уточняет в письме в адрес Кэ д’Орсэ:[137]«На все проблемы, которые ныне являются в таком угрожающем фасоне, в памяти Горемыкина непременно отыщется статья или закон, в котором найдется удовлетворяющее его решение. И вот такой-то, кому быть только приемщиком в регистратуре, председательствует в революции!» Экстравагантный выбор Горемыкина объясняется тем, что сия персона пользовалась личною благосклонностью Александры Федоровны. Даже Извольский, столь благожелательно расположенный к императорской семье, признает, что это назначение нельзя объяснить не чем иным, как тем, что Горемыкин умел доставить приятное царице, будучи членом различных благотворительных обществ, которые она возглавляла. Вступив в должность, Горемыкин окружил себя помощниками, известными своими реакционными взглядами, за исключением слывшего либералом Извольского, которому достался портфель министра иностранных дел, и нового министра внутренних дел Столыпина – человека с характером, которого уже прочили в спасители России от полного банкротства.
Торжественное открытие Государственной думы было назначено на 27 апреля (10 мая) 1906 года. Специально для заседаний был приспособлен Таврический дворец в Петербурге, бывшее жилище кн. Потемкина. Но царю хотелось обозначить дистанцию, отделяющую его венценосную особу от избранников нации. Вместо того чтобы самому нанести визит в их зал заседаний, он пригласил их к себе, в исторические помещения Зимнего дворца, рассчитывая подавить их пышностью и блеском декора рококо, убедив в собственной ничтожности перед венценосной персоной. В глубине огромного Георгиевского зала, на платформе высотою в несколько ступеней был воздвигнут трон под красным и золотым балдахином; на нем покоилась императорская горностаевая порфира. По бокам от трона разместились особые красные табуреты для государственных регалий. Вдоль стен были отведены места для членов законодательных палат – справа для Государственного совета, слева для Государственной думы, – разделенные широким проходом. На трибуне Государственного совета разместились также высшие сановники в шитых золотом и усыпанных орденами придворных и военных мундирах. На особой трибуне разместился в полном составе дипломатический корпус.
Парадные одеяния резко контрастировали с сумрачной массой думцев в угрюмом городском и сельском платье, в этой толпе порою мелькал фрак, надетый по торжественному случаю адвокатом или провинциальным врачом. Но преобладали все-таки крестьянские кафтаны и рабочие блузы. «Всего прискорбней, – расскажет потом Извольский, – было наблюдать за выражениями лиц тех, кто наблюдал, как меж двух рядов военных плотным строем проходили депутаты. Иной почтенный генерал, иной убеленный сединами чиновник с трудом скрывали ошеломление, даже раздражение, которое вызывало в нем нашествие в священные стены дворца этих чужаков, чьи взгляды сияли триумфом, а лица порою бывали перекошены ненавистью».
… В середине дня в Зимнем дворце началось торжественное действо. Высшие сановники внесли государственные регалии, привезенные из Москвы: Государственное знамя, Государственный меч – символ правосудия, скипетр, украшенный самым крупным в мире – в 400 карат! – алмазом «Орлов»; державу и сверкающую бриллиантами Большую Императорскую корону. Государя сопровождали императрица-мать и царствующая императрица, обе в белых платьях и жемчужных кокошниках; пажи несли их длинные шлейфы. За ними шествовали Великие князья и княгини, придворные чины; шествие замыкали фрейлины в русских костюмах и военная свита государя.
Внесли аналой, и в зал медленно втек поток высших церковных служителей в тиарах и расшитых золотом ризах; после краткого молебна, который служили митрополиты Петербургский, Московский и Киевский, император неторопливо поднялся по ступеням и воссел на трон. Граф Фредерикс подал монарху на золотом подносе текст речи. Поднявшись с трона, царь зачитал ее ясным голосом, но бумага дрожала в его руках. «С пламенной верой в светлое будущее России, – изрек венценосец, – я приветствую в лице вашем тех лучших людей, которых я повелел возлюбленным моим подданным выбрать от себя… Я же буду охранять непоколебимые установления, мною дарованные, с твердой уверенностью, что вы отдадите все свои силы на самоотверженное служение отечеству для выяснения нужд столь близкого моему сердцу крестьянства, просвещение народа и развитие его благосостояния, памятуя, что для духовного величия и благоденствия государства необходима не одна свобода – необходим порядок на основе права».[138]
Однако депутаты от оппозиции почувствовали себя обведенными вокруг пальца, ибо монарх не сказал об амнистии ни слова, а между тем в их глазах было совершенно необходимо, чтобы по случаю открытия новой эры были освобождены все политические заключенные. Произнесение монархом речи сопровождалось ледяным молчанием. В какой-то момент один старый генерал возгласил: «Да здравствует император!» – и несколько консервативных депутатов подхватили клич; но было уже слишком поздно. Смущенный оттого, что его не так поняли, Николай направился к себе в покои. Александра Федоровна с трудом сдерживала слезы. Особенно тяжкое впечатление от этого, по ее собственным словам, «ужасного приема» осталось у вдовствующей императрицы: «толпа новых людей, впервые заполнивших дворцовые залы», внушала ей ужас. «Они смотрели на нас, как на своих врагов, и я не могла отвести глаз от некоторых типов – настолько их лица дышали какой-то непонятной мне ненавистью против нас всех».[139]
Что касается Мориса Бомпара, то он писал своему министру следующее: «Крестьяне были шокированы той роскошью, которая столь вызывающе контрастировала с убогой нищетой, привычными свидетелями которой им довелось быть до сих пор. Они не очень-то приветствовали императора при его прохождении и молчаливо выслушали его речь, в которой не ставился вопрос ни об амнистии, ни о земле».
Таким образом, рассчитывая ослепить своих нижайших подданных блеском императорского двора, Николай только настроил их против себя. Четверть столетия назад они пали бы ниц при одном только его появлении; теперь они держат голову высоко. «По завершении церемонии, – пишет княгиня Катрин Радзивилл, – царя спросили, что произвело на него наибольшее впечатление. Он тут же ответил, что от его глаз не укрылось, что у некоторых депутатов из числа сельских жителей кафтаны были неновые – уж могли бы купить обновку по такому случаю!»
Но, выйдя из дворца, депутаты сразу же попали в окружение толпы. Внезапно наступившая популярность опьянила их. Когда пароход, везший их к Таврическому дворцу, проплывал по Неве мимо мрачного узилища с названием «Кресты», что на Выборгской стороне, арестанты махали им из зарешеченных окон всех камер платками, крича: «Амнистия!», «Амнистия!». Это же слово выкрикивали и толпы людей, сгрудившиеся на набережной и протянувшиеся от пристани до самого Таврического дворца. Депутаты поздравляли друг друга, ощущая свершившееся как свою первую победу над монархией.
Глава девятая
Царизм и парламентаризм
Согласно основным законам государства император назначает своих министров по своему усмотрению и совершенно не обязан увольнять их в случае вотума недоверия со стороны Думы. Точно так же, при том, что председатель этой ассамблеи уполномочен представлять личные рапорты царю для информирования Его Величества о настроениях депутатов, государь волен был не придавать им никакого значения. Кстати сказать, бюджеты армии, флота и двора ускользали из-под контроля народных избранников. Кроме того, правительство оставляло за собой право публикации документов законодательного характера в период думских каникул на условиях передачи их на ее рассмотрение в ходе следующей сессии.
С самого своего вступления в игру депутаты расценили подобное ограничение собственной власти как нетерпимое. Едва проглотив помпезное выступление царя в Зимнем дворце, они оказались в бурной атмосфере дворца Таврического. Ни один министр не соблаговолил пожаловать на первое рабочее заседание Думы. Впрочем, такое игнорирование вовсе не печалило их. Потому что, по их мыслям, задача народных представителей состоит в том, чтобы диктовать царю его линию поведения, а не выслушивать заявления тех или иных представителей правительства, которые всего-навсего слуги Его Величества. Дружное голосование вознесло профессора римского права С.А. Муромцева в кресло председателя ассамблеи. Заняв председательское место, Муромцев вне всякой очереди предоставил слово кадету левых взглядов И. Петрункевичу, патриарху русского неолиберализма. «Долг чести, долг совести, – изрек тот, – требует, чтобы первое свободное слово, сказанное с этой трибуны, было посвящено тем, кто свою жизнь и свободу пожертвовал делу завоевания русских политических свобод. Свободная Россия требует освобождения всех, кто пострадал за свободу».[140] Эта речь явилась дерзновенным камуфлетом[141] для монарха, в тронной речи которого не содержалось ни малейшего намека на амнистию. Но для либерального большинства Думы эта амнистия являлась вопросом первой срочности. Она фигурировала во главе всех требований, перечисленных депутатами в выработанном на месте адресе, направленном самодержцу. От этих немыслимых запросов мозги у народных избранников раскалились добела. Каждый выступал со своим предложением. «Редакторы (адреса монарху) все взяли в свои руки, – писал Морис Бомпар своему министру Леону Буржуа в Париж. – Достаточно было какому-нибудь депутату сформулировать пожелание в либеральном духе, как его тут же включали в адрес». И далее: «Это явилось для меня уникальным спектаклем – 450 депутатов, заседая по восемь-десять часов в день, благоговейно выслушивают без отдыха все те же фразы, до пресыщения повторяемые с трибуны, встречая аплодисментами и всегда единодушным голосованием самые крайние предложения». Редкие прошедшие в Думу депутаты крайне правых взглядов тщетно пытались остудить реформаторский пыл своих коллег. Один из них, думая оскорбить депутата Караулова словом «каторжник», выслушал от него достойную отповедь: «Да, я был каторжником, с обритой головой и ногами в кандалах. Я прошел тот бесконечный путь, которым меня гнали в Сибирь. Мое преступление заключалось в следующем: я хотел дать вам возможность заседать на этих скамьях. Я пролил свою долю в море слез и крови, которое принесло вас сюда!» Когда оратор кончил, собрание встало с мест и устроило ему овацию.
Работа над редактированием адреса государю заняла 5 заседаний и закончилась почти единодушным голосованием – для полного единогласия не хватило всего шести голосов. Помимо всеобщей амнистии, принятая редакция содержала требования создания министерства, ответственного перед Думой, упразднения Государственного совета, расширения прав депутатов в законодательной и бюджетной областях, отмены закона о чрезвычайном положении, утверждения точной регламентации в вопросах, касающихся личной свободы, свободы совести, свободы слова и печати, свободы ассоциаций, собраний и забастовок, полного равенства всех граждан перед судом вне зависимости от классовой принадлежности, национальности, конфессии и пола, полной отмены смертной казни, экспроприации земель и признания справедливых требований инородцев. Программа получилась столь радикальной, что даже те, кто лихорадочно выработал ее, отдавали себе отчет в том, что она не имела ни малейшего шанса быть принятой царем.
А тот и впрямь был обескуражен, опечален таким к себе отношением народных представителей. Чем больше он стремился к примирению с ними, тем меньше они желали с ним считаться! Он думал, что обретет в их лице помощников, а встретил в них лишь врагов. Этот народец не умеет быть благодарным, он умеет только требовать! Кого они из себя воображают? Надо преподать им хороший урок! Для вручения адреса хозяину земли русской Дума снарядила депутацию. Николай отказался ее принять, а 13 мая 1906 года Горемыкин в окружении представителей своего министерства явился в Таврический дворец, чтобы зачитать думцам правительственное заявление. Ошеломленные депутаты узнали, что все их предложения отвергнуты. По залу прокатился ропот возмущения. Ораторы от всех депутатских групп выходили на трибуну, требуя от кабинета министров роспуска. Повестка дня в спешном порядке перекраивалась – Дума объявила, что ввиду отказа от возможности удовлетворения требований народа, без выполнения которых ни усмирение страны, ни плодотворная деятельность по народному представительству не представляются возможными, она отказывает правительству в доверии. Решение было принято подавляющим большинством за вычетом одиннадцати голосов. При этом как бы не замечалось, что согласно основным законам министры не несут ответственности перед палатами. Игнорируя рамки, которые ей были поставлены с самого начала, Дума сразу же вообразила себя неким учредительным собранием, наделенным суверенными правами. Ввиду подобной неслыханной дерзости Горемыкину и его коллегам ничего не оставалось, как только пожать плечами.
Будучи в курсе споров, Николай, сдерживая свою злость – надо отдать ему должное! – решил следить за тем, что же будет дальше. А далее в ответ на словесное возбуждение в Думе усилились волнения и в городе, и на селе: покушения на представителей администрации, погром в Белостоке, мятеж в 1-м батальоне Преображенского полка… Каждое из этих событий отзывалось эхом в Таврическом дворце, где словесный поток не прекращал литься ни днем, ни ночью. На каждом заседании обсуждали в среднем по пяти запросов, и ни один министр не отвечал на них. Тех же, кто пытался это делать, освистывали, и он больше не отваживался. «Дума бурлит, – пишет Морис Бомпар Леону Буржуа, – скажу точнее, варится в собственном соку. Страсти мало-помалу обостряются, и самые неистовые с каждым днем усиливают свои позиции. Умеренные, составляющие подавляющее большинство, уклоняются; они все жалуются на слепоту правительства, но… опустив голову и с беспокойством в сердце, оставляют поле экстремистским партиям».
Вот так, с грехом пополам, заведомо зная, что не будут услышаны, депутаты продолжали работать. Так, они единодушно проголосовали за отмену смертной казни. Но более всего их волновала аграрная программа, ввиду того что крестьяне напутствовали их как можно скорее решить земельный вопрос. Кадеты выдвинули проект принудительного отчуждения лишь земель, сдаваемых в аренду, в то время как «трудовики» предлагали отчуждение, и притом безвозмездное, всех частновладельческих земель.
Решив опередить Думу, 20 июня Горемыкин публикует в «Правительственном вестнике» официальное коммюнике, которое в принципе отвергает экспроприацию земель. В ответ на это Дума обращается непосредственно к населению с заявлением, что она «от принудительного отчуждения частновладельческих земель не отступит, отклоняя все предложения, с этим не согласованные». Это обращение было принято всего лишь 124 голосами кадетов (при 53 против и 101 воздержавшемся). Но, даже несмотря на столь скромный результат, показанный при голосовании, Дума дала самодержцу понять, что она неподконтрольна. Дерзкий вызов, брошенный депутатами, был с энтузиазмом встречен во Франции и в Англии. Находясь в непосредственной близости от эпицентра событий, Морис Бомпар дает трезвый анализ непоследовательности дебатов российских парламентариев. «Кадеты, – пишет он, – доктринеры, чтобы не сказать визионеры, которые грезят одним махом водворить в России конституционный режим, тогда как нам понадобился целый век и несколько революций, чтобы он прижился у нас. А между тем Россия менее подготовлена для этого, чем любая из западных наций, вступавших на этот путь… Кадеты игнорируют то обстоятельство, что политика есть искусство возможного. Вместо того, чтобы удовлетвориться на данном этапе либеральными реформами, реальными ценностями, дарованными в принципе октябрьским манифестом, они неколебимо придерживаются школьных теорий, от которых они ни за что не захотят отступиться и которые приведут их к потере всего».
Некоторые министры уже предлагали царю по-простому вчистую распустить Думу. Царь еще колебался. По его инициативе начались переговоры с самыми умеренными представителями кадетов. Возникла мысль о правительственной комбинации, объединяющей Муромцева и Милюкова. Но оба продемонстрировали такую непреклонность, что царь решился на крайний шаг. «Теперь у меня нет более никаких колебаний, – заявил он Коковцеву, – да их и не было на самом деле, потому что я не имею права отказываться от того, что мне завещано моими предками и что я должен передать в сохранности моему сыну».[142] Согласно его приказу правительство принимает решение о роспуске Думы. Поскольку Горемыкин никак не решался на этот рискованный шаг, экзекуция была поручена Столыпину, призванному председательствовать в Государственном совете. Этот последний предпринял военные меры предосторожности во всей империи. Дата роспуска держалась в строжайшем секрете; но в городе ходили слухи об этом как о чем-то предрешенном. В момент откровенности Николай поведал Коковцеву: «Бог знает что произойдет, если не распустить этого очага призыва к бунту… Я не раз говорил Горемыкину, что вопрос идет просто об уничтожении монархии… Во всех возмутительных речах не упоминается моего имени, как будто власть – не моя… Ведь от этого только один шаг к тому, чтобы сказать, что я не нужен и меня нужно заменить кем-то другим… Я обязан перед моей совестью, перед Богом и перед родиной бороться и лучше погибнуть, чем без сопротивления сдать власть тем, кто протягивает к ней свои руки».[143]
… Явившись поутру к Таврическому дворцу 9 июля 1906 года, депутаты нашли двери закрытыми и под охраной часовых. Соседние улицы патрулировались войсками и полицейскими силами с целью предотвращения бунта. В тот же день газеты опубликовали коммюнике, возвещавшее о роспуске Думы без указания даты новых выборов. «Свершилось! – не скрывая радости, записал государь в свою тетрадку. – Дума сегодня закрыта. За завтраком после обедни заметны были у многих вытянувшиеся лица. Днем составлялся и переписывался манифест на завтра. Подписал его около 6 час. Погода была отличная… Катался на байдарке».
Между тем уже 9 июля многие члены Думы – кадеты, «трудовики», социал-демократы, – приведенные в отчаяние царским манифестом, выехали в Выборг (находившийся на территории Финляндии и потому вне пределов досягаемости русской полиции) для обсуждения вопросов, что же делать дальше. Поздно вечером в этот же день бывшие члены Думы собрались в гостинице «Бельведер» – приехало до 190 человек, на следующий день к ним присоединились вновь прибывшие, 10 июля было издано воззвание, призывавшее народ к пассивному сопротивлению:[144] ни копейки налогов в казну, ни одного рекрута в армию, не подписываться на займы, заключенные правительством в период конфликта! Такого рода акция думцев не имела под собою легальной почвы, тогда как роспуск Думы явился актом вполне законным. Говоря об этом отчаянном шаге депутатов, Столыпин бросил: «Это буффонада!» Он запретил публикацию и распространение выборгского манифеста, но это не остановило подписавшихся. Несколько позже участвовавшие в составлении воззвания были привлечены к суду, который состоялся почти через полтора года – 12–18 декабря, 1907 г. Он поступил с ослушниками круто.[145] В стране же отчаянный клич «выборжцев», как их стали называть, не произвел никакого отзыва, возмущались только политики. Такая осечка противников режима побудила Столыпина к решительным и брутальным действиям, чтобы закрепить свой успех. Выходец из благонамеренной дворянской семьи, крупный помещик, в прошлом саратовский губернатор, он был, несомненно, консерватором в душе, но не мыслил монархию вне лояльного сотрудничества с народными представителями. Он еще верил в возможность этого старого, патриархального союза царя с народом – если, конечно, выкорчевать с корнем ностальгическую тоску по хаосу. Чтобы водворить спокойствие в умы, он закрыл два десятка прогрессивных газет, запретил публичные собрания, распустил подозрительные ассоциации. Со своей стороны, революционные партии, которые притихли в период работы Государственной думы, вновь перешли к вооруженной борьбе. Военные мятежи вспыхивали в Полтаве, Брест-Литовске, Кронштадте, Свеаборге, на нескольких кораблях и во многих полках. По всей территории империи множились нападения на государственные кассы и частные банки – на языке авторов подобных акций этот род разбоя именовался «экспроприацией».[146] А уж убийства полицейских, губернаторов, тайных агентов и вовсе не поддавались учету. Среди наиболее высокопоставленных царских слуг, павших жертвой этой широкомасштабной охоты, фигурировали главный военный прокурор Павлов, петербургский градоначальник фон дер Лауниц, генерал Г.А. Мин, командовавший Семеновским полком, подавившим московское восстание, граф А.П. Игнатьев (которого одно время прочили в преемники Витте), самарский губернатор Блок, варшавский генерал-губернатор Вонлярлярский, симбирский губернатор Старынкевич… «Теперь кто едет из Петербурга, – записал 30 мая 1907 года в своем дневнике А.С. Суворин, – берет револьвер, а потом билет. Ходить с револьвером – ведь это значит жить на войне».
И в самом деле, наиболее видные официальные лица уже не отваживались показать носу из дому. Досталось и Столыпину: 12 августа 1906 года трое террористов, двое из которых были переодеты офицерами жандармерии, проникли в приемную его дачи на Аптекарском острове. У каждого из них был портфель, начиненный взрывчаткой. В момент разоблачения агентом они взмахнули своими портфелями и с криком «Да здравствует свобода! Да здравствует анархия!» швырнули их перед собою; мощный взрыв сотряс стены, полетели стекла. Часть дома была разрушена, 27 человек (в том числе и сами террористы) погибли на месте, 32 ранены (шестеро умерли от ран на следующий день). Рухнул балкон, на котором находились 14-летняя дочь Столыпина и его трехлетний сын – они были тяжко покалечены осколками камней. Сам Столыпин в этот раз остался невредим. Вот что писала по этому поводу вдовствующая герцогиня (оригинал по-французски):
«Сердце страдает от всех ужасов, которые происходят; единственное утешение – быть вместе и иметь возможность поговорить, но и оно отнято невыносимым карантином. Не могу тебе выразить, как много я думаю всегда о тебе, о том, как ты должен страдать, мой бедный Ники. Сколько печали и несчастий, каждый день новое испытание, новое горе. Право, чувствуешь утомление от страданий…
Когда же окончатся все эти ужасы преступлений и возмутительных убийств? Мы никогда не будем иметь отдыха и покоя в России, пока не будут истреблены все эти чудовища. Благодарение Богу, что бедным маленьким Столыпиным стало лучше, и какое чудо, что Столыпин уцелел! Но
Я собираюсь уйти во вторник на „Полярной звезде“, чтобы приехать в Копенгаген одновременно с тетей Аликс, и все же
(
В тот же вечер, когда на него было совершено покушение, исполненный самообладания Столыпин созвал в Зимнем дворце Совет министров и объявил, что, несмотря на события, его программа останется неизменной: революции – беспощадный отпор, стране – разумные реформы. Наиболее неотложные проблемы урегулируются посредством декретов.
Для начала Столыпин учреждает во всех регионах военно-полевые суды, заменяющие обычные трибуналы, где разбирательство тянулось слишком медленно. Согласно статье 179 Военного кодекса предание суду происходило в пределах суток после убийства или грабежа, и приговор приводился в исполнение в течение 24 часов. Выведенный из себя непониманием либералов и наглостью террористов, Николай без колебаний принял репрессивную политику Столыпина. Как знать, вдруг эти бомбометатели посягнут и на его покойное убежище в Петергофе?! 27 августа он пишет председателю Государственного совета (который сам еще не оправился от шока):
Несколько дней спустя – а именно в вышеозначенный день, 30 августа 1906 года, он пишет матери:
«… Ты понимаешь мои чувства, милая мама, не иметь возможности ни ездить верхом, ни выезжать за ворота куда бы то ни было. И это у себя дома, в спокойном всегда Петергофе!!
Я краснею писать тебе об этом и от стыда за нашу родину и от негодования, что такая вещь могла случиться у самого Петербурга!
Поэтому мы с такою радостью уходим завтра на „Штандарте“ в море, хоть на несколько дней прочь от всего этого позора».
Впрочем, первые результаты «чисток» среди революционеров показались ему воодушевляющими. Вернувшись из круиза на «Штандарте», он пишет вдовствующей императрице:
«Со времени нашего приезда я уже видел Столыпина, который раз приезжал в Биорке. Слава Богу, его впечатления вообще хорошие; мои тоже. Замечается отрезвление, реакция в сторону порядка и порицание всем желающим смуты.
Конечно, будут повторяться отдельные случаи нападений анархистов, но это было и раньше, да оно и ничего не достигает.
Полевые суды и строгие наказания за грабежи, разбои и убийства, конечно, принесут свою пользу. Это тяжело, но необходимо и уже производит нужный эффект.
Лишь бы все власти исполняли свой долг честно и не страшась ничего. В этом условии главный залог успеха.
Какой срам производят в Гельсингфорсе все наши Долгорукие, Шаховские и компания! Все над ними смеются в России!
И из Англии лезет какая-то шутовская депутация с адресом Муромцеву и им всем.
Дядя Берти[148] и английское правительство дали нам знать, что они очень сожалеют, что ничего не могут сделать, чтобы помешать им приехать. Знаменитая свобода!
Как они были бы недовольны, если бы от нас поехала депутация к ирландцам и пожелала тем успеха в борьбе против правительства!»
Чем большую энергию выказывал Столыпин, тем большее доверие оказывал ему царь. Рост масштабов применения высшей меры наказания казался обоим гарантией от беспорядка. Анализируя ситуацию, Николай пишет родительнице:
«Как приятно знать, что на местах люди ожили, потому что почувствовали честную и крепкую власть, которая старается оградить их от мерзавцев и анархистов!
Ты, наверное, читаешь в газетах многочисленные телеграммы Столыпину со всех сторон России. Они все дышат доверием к нему и крепкою верою в светлое будущее!
А в этой уверенности, с помощью Божией, залог приближающегося успокоения России и начало правильного улучшения жизни внутри государства.
Но при всем том необходимо быть готовым ко всяким случайностям и неприятностям, сразу после бури большое море не может успокоиться!
Вполне возможны еще пакостные покушения на разных лиц. Я все еще боюсь за доброго Столыпина. Вследствие этого он живет с семейством в Зимнем и приходит с докладами в Петергоф на пароходе.
Я тебе не могу сказать, как я его полюбил и уважаю».
(
Всецело приветствуя усилия, прилагаемые председателем Совета для санации атмосферы в стране, Николай тем не менее норовил остаться в стороне от практического применения уголовных наказаний. Для успокоения совести он требовал, чтобы судьи военно-полевых судов делали свое дело, не апеллируя к верховной монаршей власти. По всей очевидности, он чувствовал – мягкая у него душенька, еще даст слабину при рассмотрении тех или иных частных случаев! Когда московский генерал-губернатор адмирал Дубасов, слегка раненный юным террористом, ходатайствовал о помиловании покушавшегося – ведь он же совсем еще дитя, сбитое с толку! – Николай так ответил ему 4 декабря 1906 года: «Полевой суд действует помимо вас и помимо меня; пусть он действует по всей строгости закона. С озверевшими людьми другого способа борьбы нет и быть не может. Вы меня знаете, я незлобив: пишу Вам совершенно убежденный в правоте моего мнения. Это больно и тяжко, но верно, что, к горю и сраму нашему, лишь казнь немногих предотвратит моря крови и уже предотвратила».[149] Специальным указом Николай запретил впредь подавать ему прошения о помиловании: их надлежало подавать на рассмотрение командующих военными округами. Вернувшийся из путешествия во Францию и Бельгию Витте вознегодовал: «Мужчин, женщин и юных мальчиков казнят по обвинению в политическом убийстве за кражу пяти рублей из водочной лавочки», – писал он, несколько преувеличивая. И сразу же занял враждебную позицию репрессивной политике правительства. Его возвращение вызвало раздражение Николая, и тот поведал о том своей матери в письме от 2 ноября 1906 г.:
«Сюда вернулся на днях, к сожалению, гр. Витте. Гораздо умнее и удобнее было бы ему жить за границею, потому что сейчас около него делается атмосфера всяких слухов, сплетен и инсинуаций. Уже скверные газеты начинают проповедывать, что он вернется к власти и что он только один может спасти Россию. Очевидно, жидовская клика опять начнет работать, чтобы сеять смуту, которую с таким трудом мне и Столыпину удалось ослабить. Нет, никогда,
Довольно прошлогоднего опыта, о котором я вспоминаю, как о кошмаре».
К этой самой «жидовской клике» царь относился с такой подозрительностью, что отказался подписать столыпинский проект об отмене ограничений, налагаемых на еврейское население. «Петр Аркадьевич, – писал царь Столыпину 10 декабря 1906 г. – Возвращаю вам журнал по еврейскому вопросу неутвержденным. Задолго до представления его мне, могу сказать, и денно и нощно я мыслил и раздумывал о нем. Несмотря на самые убедительные доводы в пользу принятия положительного решения по этому делу, внутренний голос все настойчивее твердит мне, чтобы я не брал этого решения на себя. До сих пор совесть моя никогда меня не обманывала. Поэтому и в данном случае я намерен следовать ее велениям… Мне жалко только одного: вы и ваши сотрудники поработали так долго над делом, решение которого я отклонил».[150]
Вполне естественно, министры согласились. Евреи остались в своих гетто. Вместе с тем сам Столыпин усердно открещивался от звания «поборника нетерпимости». Ведь как называли виселицу иные депутаты левого крыла? «Столыпинским галстуком!» А ведь, преследуя революционеров, он не хотел иного, как улучшить судьбу трудящихся и лояльных масс! Строгость по отношению к зачинщикам беспорядков и поиск согласия со здоровыми слоями нации – вот его девиз! Эта личность, приближавшаяся едва к середине пятого десятка, импозантного роста, с обрамленным густой черной бородой лицом, умением говорить легко и убедительно, создавала у своего окружения впечатление солидности, ясности ума и бравуры. Владелец обширных поместий, он прекрасно знал les moujiks и проницательно анализировал причины их нищеты. Воспользовавшись восьмимесячным интервалом, отведенным для созыва 2-й Думы, он подготавливает большую аграрную реформу. Помощником на этом поприще ему служит А.В. Кривошеин – с 1908 года главноуправляющий земледелием и землеустройством (выражаясь современной терминологией, министр сельского хозяйства), человек энергичный, изобретательный и компетентный. Идея Столыпина заключалась прежде всего в том, чтобы
Этот смелый замысел должен был, по мысли его инициаторов, создать класс новых владельцев – своего рода земледельческое Tiers Etat,[151] призванное обогащаться путем праведных трудов и предпочитающее порядок мятежам и волнениям. Идя навстречу чаяниям этих мелких буржуа от земли, Столыпин расширил операции Крестьянского банка. Благодаря системе выгодных ссуд им удавалось покупать все больше и больше пахотных земель у помещиков. Двумя дополнительными декретами выпускались в продажу 10 миллионов десятин казенных земель и «удельных», входивших в личную собственность членов императорской семьи. В какие-нибудь 8 лет три миллиона хлебопашцев – глав крестьянских семейств – вышли из общины, чтобы стать индивидуальными собственниками, а площадь земель, находившихся в их собственности, возрастала с удивительной быстротой. Иные из них обосновались на собственных участках за пределами деревни, отдельно от односельчан. Конфигурация русской деревни претерпевала изменения. С самого начала этой метаморфозы становилось очевидным, что в выигрыше оказались самые сильные, самые предприимчивые, самые алчные до наживы мужики. Такие получали прозвище «кулаки». Другие продолжали жить общиной – в бедности и лени, кое-как вспахивая землю и надеясь на чудо. У половины из них не было даже сколько-нибудь приличного плуга. Эта масштабная реформа, стремившаяся дать преимущество одной части крестьянства при разорении другой, не может удовлетворить социалистов. Будучи врагами привилегий, они должны были согласно своей доктрине выступить против всякой дискриминации народных масс. По мере приближения даты выборов во 2-ю Думу их пропаганда становилась все настойчивее. Несмотря на принятые правительством предосторожности, результаты выборов оказались удручающими: 63 % мест достались оппозиции («трудовики», народные социалисты, социалисты-революционеры, социал-демократы). Среди них было мало выдающихся фигур. Исчезли великие ораторы 1-й Думы – вместо них в этой политической пестроте появилось много «полуинтеллигенции»[152] и вовсе неграмотных.
Насколько торжественным было открытие 1-й Думы, настолько будничным явилось открытие 2-й (20 февраля 1907 г.). В тот же день вновь избранный председатель, представитель партии кадетов Головин, нанес визит императору, который отвел ему всего несколько минут и обменялся с ним парой малосущественных предложений. Зато 6 марта выступил с декларацией П.А. Столыпин и развернул обширный план реформ. По окончании прений – говорило свыше 20 ораторов – с кратким и энергичным заявлением выступил Столыпин. «Правительству желательно было бы найти тот язык, который был бы одинаково нам понятен… Таким языком не может быть язык ненависти и злобы; я им пользоваться не буду… Правительство задалось одной целью – сохранить те заветы, те устои, те начала, которые были положены в основу реформ императора Николая II. Борясь исключительными средствами в исключительное время, правительство вело и привело страну во вторую Думу. Я должен заявить и желал бы, чтобы мое заявление было услышано далеко за стенами этого собрания, что тут волею монарха нет ни судей, ни обвиняемых и что эти скамьи не скамьи подсудимых – это место правительства.
В подтверждение своих слов о поиске языка, который был бы всем одинаково понятен, Столыпин обратился к своим недавним противникам – кадетам – в надежде, что они помогут посредством разумных уступок гарантировать общество от революционных потрясений. Но кадеты отказались следовать за ним по пятам. Постоянно колеблясь между правыми и левыми, они боялись, с одной стороны, потерять свою популярность в случае отхода от оппозиции, а с другой – спровоцировать роспуск Думы, если сблизятся с экстремистами. С самого начала дискуссии по аграрным вопросам они объединились с социалистами в требовании экспроприации земель. Столыпин такого принять не мог. Равным образом он отказался упразднить военно-полевые суды. «Невозможно удержаться от выражения тягостного чувства, констатируя посредственность избранников русского народа», – писал Морис Бомпар своему новому министру иностранных дел Стефану Пишону. И далее: «От этой жалкой ассамблеи не дождешься законодательного творчества; она совершенно не способна к парламентской работе».
Раздраженный дерзкой фразеологией, Николай призвал к себе председателя Думы Головина и сделал ему выволочку за «терпимость» к ораторам-экстремистам. Кроме того, монарх созвал Совет министров по вопросу о роспуске 2-й Думы. Нужно принять необходимые меры, пока не поздно, сказал он. При любых обстоятельствах нам не избежать объяснений. Нам нужно следовать не за теми, кто говорит о нелегальных методах и готовы к ним прибегнуть, а за теми, кто на мгновение примолкли в удивлении, что и правительство, и Его Величество никак не реагируют.