5 мая 1907 года полиция произвела обыск в помещении, занятом социалистами, и изъяла листовки с призывом к вооруженному восстанию. Впрочем, по утверждениям некоторых, имел место самый настоящий подлог: листовки были сфабрикованы охранкой. Ряд депутатов, обвиненных в заговоре, были задержаны. Первого июня Столыпин предъявил Государственной думе требование о снятии депутатской неприкосновенности со всех членов думской фракции социал-демократов за устройство военного заговора. Этим маневром Столыпин припер кадетов к стенке: если они проголосуют за снятие депутатской неприкосновенности, разрыв с кадетами можно считать свершившимся; если откажутся, то предрешат этим роспуск Думы и окажутся ответственными за это в глазах общественного мнения. Поставленные этой дилеммой в затруднительное положение, кадеты передали дело в специальную комиссию, которая работала два дня и не пришла ни к каким выводам. Между тем Столыпин долее не хотел ждать. При любых обстоятельствах, сказал он нескольким либеральным депутатам, имеется вопрос, по которому мы никогда не сможем договориться: по аграрной проблеме. Так зачем же тянуть кота за хвост? Передав царю декрет о роспуске Думы, он выслушал его поздравления. Утром 3 июня 1907 года газеты опубликовали Высочайший манифест. В нем говорилось, что неудачный опыт существования первых двух Дум следует приписать новизне учреждения и несовершенству избирательного закона, по причине чего в законодательное учреждение попадают те, кто не выражает народные нужды и чаяния. С целью исправления этой осечки государь выдвинул своею властью новый избирательный закон. «Только власти, даровавшей первый избирательный закон, – говорилось в манифесте, – исторической власти русского Царя, предоставлено право отменить оный и заменить его новым».
«Роспуск Государственной думы прошел совершенно равнодушно, – отметил в этот день Суворин. – Само общество, к сожалению, сонно и недеятельно, а оппозиционный элемент многочислен и деятелен». И в самом деле при том, что несколько политиков возмутились этим «coup d’Etat»,[154] большинством народа это было принято философски. Предусматривалось, что 3-я Дума соберется 1 ноября 1907 года. Она будет избрана со всеми гарантиями для правительства. На первой стадии один выборщик приходился соответственно на 230 помещиков, 1000 богатых купцов, 15 000 горожан среднего достатка, 60 000 крестьян или 125 000 рабочих. Кроме того, было сокращено представительство национальных окраин. На этот раз народное представительство должно было вполне удовлетворить хозяина земли Русской. На 457 депутатов приходилось 146 «правых» и 154 «октябриста» (умеренные либералы).[155] Объединившись для защиты привилегий, они обладали солидным большинством – им противостояли 108 кадетов, «прогрессистов», «автономистов», 14 «трудовиков» и 19 социал-демократов. Эта Дума была «господской». Никто не сомневался в том, что она будет послушной.
Первое выступление Столыпина перед вновь избранными депутатами было встречено громом аплодисментов. Несколько дней спустя он объявил им, что его политика будет состоять в том, чтобы дать народу больше инициативы, ввести в действие местные учреждения и создать мощный земледельческий класс. Развитие новой системы парламентаризма, дарованной народу государем, должно привести верховную власть к новому могуществу.
При виде радости на лицах депутатов большинства председатель уже торжествовал по поводу решительно выигранной партии. И впрямь законодательная работа тут же пошла по своему нормальному курсу.
Но вот уже несколько депутатов-«октябристов», принадлежавших к правительственному блоку, украдкой косились влево. И Столыпин понял, что в ближайшие годы его роль будет состоять в борьбе не только против социалистов, которые, не признавая никаких половинчатых реформ, будут выступать за решительный переворот, но и против слепых консерваторов, требующих, чтобы в России ничего не менялось. Пессимист по привычке, Алексей Суворин заносит в свой дневник: «Когда все либералы достигнут согласия, мы вступим в первую фазу революции».
Глава десятая
Человече божий по имени Григорий
Чем больше распространялось вширь и вглубь политическое брожение, тем больше желания было у Николая и его супруги затвориться в своих пригородных резиденциях – Царском Селе и Петергофе. С одной стороны, боязнь покушений, с другой – омерзение, вызываемое светом, побуждали их жить затворниками, подальше от своего народа и подальше от двора. Обладая от природы дикою и пугливою натурой, Александра Федоровна долее и слышать не хотела ни о балах, ни о приемах. У нее сердце и так никогда не лежало к развлечениям, а в настоящее время обязанность выходить на люди в шикарном туалете, улыбаться по команде и поддерживать непринужденную беседу с опротивевшими лицами и вовсе сделалась свыше ее сил. Даже в интимном кругу она сохраняла каменное лицо. Ей не терпелось остаться с глазу на глаз с супругом и детьми. Приблизившись к середине четвертого десятка, она по-прежнему была очень красива, но суровое и высокомерное выражение лица обескураживало любые симпатии. В самом деле, она постоянно выглядела настороженной и боялась сплоховать в свете. При малейшей эмоции лицо ее покрывалось красными пятнами, а внезапная слабость подкашивала ноги. Тогда, не обращая внимания на собравшихся, она опиралась на руки своего супруга и бормотала: «Nicky, now it is time to go!»[156]
Слабое здоровье царицы было отягощено неотступною мыслью о болезни царевича. Гемофилия, давшая о себе знать почти с момента рождения, не давала родителям несчастного мальчика ни мгновения покоя. Ребенку был всего лишь месяц от роду, когда Николай записал в своем дневнике: «8-го сентября. Среда… Аликс и я были очень обеспокоены кровотечением у маленького Алексея, которое продолжалось до вечера из пуповины! Пришлось выписать Коровина и хирурга Федорова; около 7 час. они наложили повязку. Как тяжело переживать такие минуты беспокойства». И далее: «День простоял великолепный». Венценосные родители очень быстро поняли, с чем им придется иметь дело. Наследственный недуг, которым страдал Алексей, заключается в частых кровотечениях, случайных или самопроизвольных. Поскольку медицина бессильна против этого недуга, существование, которое приходилось нести Алексею, можно было сравнить разве что с хождением по тонкому льду: любой неосторожный шаг, ничтожная царапина, кровотечение из носа могли привести к болезненным гематомам, жару, головным болям. «Почему я не могу играть с другими мальчиками?» – жаловался Алеша. Поверхностные ранения были еще не таким великим злом: для остановки кровотечения достаточно было наложить повязку. Куда опаснее были кровотечения изо рта или из носа. Но не приведи Господь ему было натолкнуться на что-то или упасть! Вытекшая из сосудов кровь, накопившись в суставе, производила невыносимые боли; несчастный мальчик плакал и стонал, обвиняя весь мир в своем несчастье. Его мог успокоить морфий, но врачи опасались, как бы он не привык к этому наркотику. Порою от боли он падал в обморок. Тогда его пользовали горячими грязевыми ваннами и укладывали в постель. Сознавая свою уязвимость, наследник рос капризным, раздражительным ребенком, любившим при случае показать свой характер. Однажды, войдя в вестибюль рабочего кабинета своего родителя, он увидел там министра Извольского, ожидавшего высочайшей аудиенции. Поскольку Извольский по-прежнему сидел, погруженный в чтение своих бумаг, Алексей сухим тоном сделал ему выволочку: «Господин Извольский, когда входит наследник престола, полагается вставать!»
Но бывало, что он, напротив, удивлял свое окружение мягкостью и искренностью. Эта неровность характера, вкупе с физической хрупкостью мальчика, усиливала материнские страхи. Тем более что, когда он бывал свободен от курсов лечения, то в нем кипела жизнь. Более всего его привлекали игры, которые ему запрещали. «Мама, можно мне покататься на велосипеде?», «Мама, можно мне поиграть в теннис?» – спрашивал он, и удрученная царица отвечала: «Милый мой, ты же знаешь, что нельзя!» Огорченный мальчишка бунтовал, бился в рыданиях; она же пыталась его успокоить, развлечь, а сама тоже не могла сдержать слез. У нее на глазах умерли от гемофилии младший брат, принц Фридрих-Вильгельм Гессенский, и два маленьких сына ее сестры Ирены. Она знала, что больные этим недугом редко доживают до двадцати. Когда она смотрела на своего ребенка – такого живого, красивого, веселого, – у нее в голове не укладывалось, что, возможно, и он обречен покинуть мир во цвете лет. Она мечтала дать роду Романовых славное продолжение и теперь чувствовала себя ответственной за то, что наградила династию этим злополучным недугом. Собственная плоть вселяла в нее ужас. Что сможет спасти ее, думала царица, так это душа – и Аликс молилась с удвоенным рвением. Но увы, мистические порывы оборачивались все более тяжким ухудшением состояния ее организма. Озабоченный ее таким удрученным видом, генерал Спиридович спросил знаменитого русского профессора, который, не колеблясь, проанализировал состояние императрицы: «Доказательством истерической природы нервных проявлений императрицы служит та легкость, с которой она поддается позитивным внушениям одних и негативным внушениям других. Неврастенические проявления выступали у нее в форме большой слабости (астении) организма в целом и сердечной мышцы в частности, с болевыми ощущениями в области предсердия. К этому недугу следует присоединить отечность ног – следствие плохого кровообращения. Расстройства нейрососудистой системы, о которых я веду речь, проявляются равным образом в периодических изменениях окраски кожи (дермографизм) и в появлении на лице более или менее обширных красных пятен. Что же касается психических расстройств (потеря психической уравновешенности), то они проявляются главным образом в форме сильной депрессии, глубокого безразличия ко всему, что ее окружает, и тенденции к религиозной мечтательности. Именно эта хворь, истерия-неврастения, – заключает Александр Спиридович, – и явилась причиной преувеличенных симпатий и антипатий императрицы, причудливого характера ее образа мыслей и действий, религиозной экзальтации и веры в чудеса в целом».
Эта «вера в чудеса» стала проявляться у царицы буквально на следующий день после обращения в православную веру. Она испытывала трепетное почтение к о. Иоанну Кронштадтскому. Этот ясновидящий старец с лучащимися синими глазами, слывший обладателем дара целительства, участвовал в церемонии бракосочетания и миропомазания императорской четы. Но со временем о. Иоанн утратил свое влияние на Александру Федоровну и вообще перестал появляться во дворце. В последующие годы воображением царицы овладели всякого рода «люди Божьи» (коих на Руси именовали юродивыми), тайно наносившие ей визиты и завораживавшие ее своими косноязычными прорицаниями. Среди них называют эпилептика Пашу, босоногого Василия, пророчицу Дарью Осиповну, безумного странника Антония, слабоумного заику Митю Колябу. Скрестивши руки на груди, царица взирала на их корчи, гримасы, пытаясь понять смысл их бессвязных речей. Они уходили от нее, наделенные высочайшими подарками. В какой-то момент жизни в светских кругах Санкт-Петербурга возник неподдельный интерес к некоему спириту по прозвищу Папюс, франкмасону-диссиденту, пожаловавшему из Франции, – говорили, будто он заправский магнетизер, эксперт в хиромантии и черной магии. Но, несмотря на все свои усилия, он так и не смог добиться аудиенции у Их Величеств.[157] Затем настал черед другого французского мага – гипнотизера Филиппа Анкосса, – считалось, что он способен исцелять все хвори и предсказывать будущее. В Лионе у него был специальный
Новоиспеченный дипломированный специалист уже примерял форму военного медика, как вдруг – ах, какой удар! Беременность императрицы оказалась ложной. То, что принималось за состояние ожидания потомства, оказалось всего лишь следствием нервных расстройств. О, какой конфуз для всех горячих приверженцев кудесника при дворе! Между тем некий парижский агент русской охранки по фамилии Рачковский составил государю рапорт на основе запросов в французскую полицию. Оказывается, этот Филипп – шарлатан, биржевый игрок и спекулянт, да еще и мартинист![159] Развенчанному в глазах венценосной четы Филиппу ничего не оставалось, как ретироваться обратно во Францию, где он вскоре и умрет с горьким сожалением о полетевшей под откос карьере…
Тем не менее экзальтация Александры Федоровны на этом ничуть не поутихла. Постоянно ища себе кумира для поклонения, она прониклась чисто платоническим чувством к генералу Орлову, командиру гвардейского полка в петергофском гарнизоне. Этот красавец с благородною душой, вдовец прославился отвагой при подавлении мятежей в балтийских губерниях. Она видела в нем своего верного рыцаря, он был для нее как член семьи – и когда он умер, так неподдельно горевала, что все ее окружение сгорало от смущения.
Но вот уже новая утешительница пригрета на груди императрицы. Новая фрейлина Анна Танеева, дочь статс-секретаря Александра Сергеевича Танеева,[160] показалась ей невинным ангелом, который спасет ее от меланхолии. В августе 1905 года Анна отправилась вместе с Их Величествами в круиз по Финским водам и с первых же дней путешествия засвидетельствовала фанатичное обожание царицы, которая со своей стороны почувствовала непреодолимую тягу к этой молоденькой девушке 23 лет – здоровой, толстенькой, с ясным взглядом и пухлыми улыбчивыми губками. Новенькая быстро сделалась почти что членом августейшей семьи – для детей она стала отличной подругой по играм, а Александра Федоровна поверяла ей самое сокровенное. Она заменила ей в ее сердце княжну Орбелиани – парализованную бедняжку, к которой она некогда была привязана.[161] По столице уже начали бродить слухи о «мистериозной связи»,[162] соединявшей государыню и ее фаворитку. В действительности же идеей фикс царицы было то, что единственное предназначение женщины состоит в супружестве и материнстве. Выдав Анну замуж за лейтенанта Алексея Вырубова, она поселила молодую чету в Царском Селе, в маленьком белом домике на улице Церковной, в трех минутах ходьбы от дворца. Между двумя жилищами была протянута специальная телефонная линия. Но разговоры на расстоянии не могли удовлетворить императрицу. Каждый – или почти каждый – день она наносила визит своей юной приятельнице и проводила часы напролет в этом скромном жилище; две подруги болтали о том о сем, забывая о времени, музицировали, рисовали, мечтали. С самого начала императрица почувствовала, что семейная жизнь у Анны не ладится. Алексей Вырубов оказался личностью неуравновешенной, большим любителем приложиться к бутылке, а главное, не дарил жене ласк, которые она имела бы право получать от нормального, здорового мужа – сказать короче, страдал импотенцией. После года супружеской жизни брак был аннулирован; тем не менее Анна продолжала жить в Царском Селе – неудача в супружестве еще более сблизила ее с венценосной покровительницей. Благодаря своему исключительному темпераменту императрица оказалась буквально опьянена тем, как Анна Вырубова принесла ей в дар всю свою душу без остатка. Она не видела в этом ничего неосмотрительного и всячески поощряла проявления этой неистовой верности. Обе словно бы причащались туманным мистицизмом. По словам нового наставника царских детей швейцарца Пьера Жильяра, Анна Вырубова «сохранила склад души ребенка; ее неудачные опыты жизни чрезмерно повысили ее чувствительность, не сделав ее суждения более зрелыми. Лишенная ума и способности разбираться в людях и обстоятельствах, она поддавалась своим импульсам, ее суждения о людях и событиях были не продуманы, но в той же мере не допускали возражений… Она тотчас распределяла людей по произведенному ими впечатлению на „добрых“ и „дурных“, иными словами, на „друзей“ и „врагов“».[163] Зато юные Великие княжны прямо-таки очаровывают Жильяра: «Старшая из Великих княжон, Ольга, девочка 10 лет, очень белокурая, с глазками, полными лукавого огонька, с приподнятым слегка носиком, рассматривала меня с выражением, в котором, казалось, было желание с первой же минуты отыскать слабое место – но от этого ребенка веяло чистотой и правдивостью, которые сразу привлекали к нему симпатию.
Вторая, Татьяна, восьми с половиною лет, с каштановыми волосами, была красивее своей сестры, но производила впечатление менее открытой, искренней и непосредственной натуры».[164]«Мария Николаевна была красавицей, крупной для своего возраста. Она блистала яркими красками и здоровьем; у нее были большие чудные серые глаза. Вкусы ее были очень скромны; она была воплощенной сердечностью и добротой… Анастасия Николаевна была, наоборот, большая шалунья и не без лукавства. Она во всем быстро схватывала смешные стороны; против ее выпадов трудно было бороться. Очень ленивая, как это бывает иногда с очень способными детьми, она обладала прекрасным произношением французского языка и разыгрывала маленькие театральные сцены с настоящим талантом. Она… умела разогнать морщинки у всякого, кто был не в духе»,[165] в общем, главное, что чаровало в этих четырех сестричках, – это их безыскусственная простота, природная доброта и свежесть. Но, пожалуй, с самой большой симпатией пишет он о царевиче: «Я уже готовился кончить свой урок с Ольгой Николаевной, – вспоминает он, – когда вошла императрица с Великим князем Наследником на руках. Она шла к нам с очевидным намерением показать мне сына, которого я еще не знал. На лице ее сияла радость матери, которая увидела наконец осуществление самой заветной своей мечты. Чувствовалось, что она горда и суетлива красотой своего ребенка. И на самом деле, цесаревич был в то время самым дивным ребенком, о каком можно только мечтать, со своими чудными белокурыми кудрями и большими серо-голубыми глазами, оттененными длинными загнутыми ресницами. У него был свежий и розовый цвет лица здорового ребенка, и когда он улыбался, на его круглых щеках вырисовывались две ямочки. Когда я подошел к нему, он посмотрел на меня серьезно и застенчиво и лишь с большим трудом решился протянуть мне свою маленькую ручку».[166] И далее: «По мере того, как ребенок становился откровеннее со мной, я лучше отдавал себе отчет в богатстве его натуры и убеждался в том, что при наличии таких счастливых дарований было бы несправедливо бросить надежду (на чудесное исцеление)… Он вполне наслаждался жизнью, когда мог, как резвый и жизнерадостный мальчик… Он совсем не кичился тем, что был Наследником Престола, об этом он менее всего помышлял…» Опытный наставник не мог не замечать, что мелочная опека над царевичем могла привести к плачевным результатам: «Было невозможно все предусмотреть, и чем надзор становился строже, тем более он казался стеснительным и унизительным ребенку и рисковал развить в нем искусство его избегать…»[167] А между тем несчастные случаи, несмотря на все меры предосторожности, продолжали повторяться.
И сегодня невозможно без замирания сердца читать душераздирающие строки о страданиях Алексея: «Цесаревич, лежа в кроватке, жалобно стонал, прижавшись головой к руке матери, и его тонкое бескровное личико было неузнаваемо. Изредка он прерывал свои стоны, чтобы прошептать только одно слово „мама“, в котором он выражал все свое страдание, все свое отчаяние. И мать целовала его волосы, лоб, глаза, как будто этой лаской она могла облегчить его страдания… Как передать пытку этой матери, беспомощно присутствующей при мучениях своего ребенка, которая знала, что она причина этих страданий, что она передала ему ужасную болезнь, против которой бессильна наука».[168] (Выделено П. Жильяром. –
В этой постоянной тревоге за существование царевича государыня, презирая эскулапов, хирургов и беспомощных профессоров, искала обладающего сверхъестественной силой посредника, который сблизил бы ее с Богом. Точно так же, как монархию мог бы спасти только союз царя с народом, так и царевича, в котором воплотились ожидания всего народа, мог бы спасти только человек, вдохновленный Небом. Так думала она. Но это внезапное вмешательство со стороны простого, но наделенного сверхсилой человека нужно заслужить. Вдохновленная Анной Вырубовой императрица ударилась в религию с удвоенною пылкостью. Ее жизнь свелась теперь к череде коленопреклонений и молитв. Она ожидала чудотворца с тою же пылкостью, с какою девица на выданье ожидает суженого. Наконец, 1 ноября 1905 года Николай заносит в свой дневник: «Познакомились с человеком Божиим Григорием из Тобольской губернии». Этим «человеком Божиим» был не кто иной, как Распутин. Он принадлежал к той породе убогих бородатых странников в лохмотьях и с горящими глазами, которые странствовали по Руси с котомкой за спиной от монастыря к монастырю, от храма к храму в поисках правды и существовали на то, что подадут добрые души. Ночевали в пути где случится: то в крестьянской избенке, а то и в усадьбе какого-нибудь богатого помещика, у которого миллион предрассудков. В благодарность за оказанное им гостеприимство они повествовали о своих странствиях, паломничествах к святым местам, рассказывали о чудесах, шептали молитвы собственного сочинения, которые так же прекрасно исцеляли тело, как и душу. Эти люди не были ни монахами, ни попами и потому не подчинялись никакой дисциплине. Их называли странниками, а тех из них, кто стяжал большую известность, величали старцами. Вообще-то старцем называли в первую очередь аскета, затворившегося в обители, но равным образом этот термин мог применяться и к одному из тех бродяг-ясновидцев, к помощи которых прибегают в моменты невзгод и страданий. Как раз таковым был и случай с Распутиным, в котором врожденный ум слился с глубокой, почти женской интуицией. «Неким чутьем он немедленно угадывал не только характер собеседницы, но и некоторые элементы ее интимной жизни», – писал один из журналистов, который часто посещал его.
Охочий до женских исповедей, Распутин был еще более падок и на женскую плоть. В этом простом мужике с жестокими нравами и острым умом соединились крайняя степень звериной страсти и возвышенный грозный смысл, милосердие и сладострастье, бескорыстие и страсть к интриге. Его образ жизни являл собою череду порывов и падений. Это был человек Божий, в коего вселился дьявол. Его слова околдовывали, его взгляд пронизывал самые сокровенные тайны, а пагубная сила, источаемая всею его личностью, завладевала доверием тех, чья наивная душа позволяла воспринимать ее.
Григорий Ефимович родился около 1870 года в семье крестьянина среднего достатка в слободе Покровской Тюменского уезда Тобольской губернии, что на границах Западной Сибири. По мнению некоторых, фамилия Распутин происходит непосредственно от «распутник»; так могли наречь его папашу за пристрастие к водке. Другие считают, что эту фамилию дали непосредственно Григорию[169] – опять-таки за отнюдь не образцовое поведение: еще в юные годы он обвинялся в том, что крал коней, портил девок и пил, как бочка. 19 лет от роду Григорий женился на тихой девушке Прасковье старше себя на четыре года, которая родила ему двух дочерей – Марию (она же Матрена) и Варвару – и сына Дмитрия. Впрочем, и связав себя узами законного брака, он не спешил расставаться со своими дурными инстинктами. Григорию грозил суд; он укрылся в монастыре близ Перми, и там его постигло внезапное озарение; он решил начисто отказаться от алкоголя, мяса и табака. Научившись читать книги Священного писания, он пустился в странствия от деревни к деревне, призывая крестьян к молитве и толкуя о жизни пророков, на путях своих странствий он примкнул к секте хлыстов.[170] Согласно обычаям, принятым в этом братстве, приверженцы секты – мужчины и женщины с соседних хуторов – собирались ночами, одетые в длинные белые рубахи, распевали песнопения, окропляли друг друга святою водой и, всласть похлестав друг друга, творили «чистую христианскую любовь», отдаваясь плотской страсти прямо на траве до самого рассвета. Обладавший несказанной сексуальной мощью Григорий был героем этих мистических оргий. Изнуривши себя очередным подвигом по женской линии, он чувствовал облегчение, одобрение Божие.
Возвратившись в Покровское, Григорий продолжил свои евангельские проповеди, которые день ото дня завоевывали все больше приверженцев. Самыми чуткими и отзывчивыми к этим наставлениям оказались женщины. Они обожали его как за пламенные речи, так и за физическую стать: среднего роста, сухой, нервный, с бледной, легкого оливкового оттенка кожей, внушительным носом, гладкими черными волосами, всклокоченной неухоженной бородой, грубый и нечистоплотный, он выглядел как истинный «мужик». Но из-под могучих щетинистых бровей на собеседника смотрели пронзающим взглядом серые, стального цвета глаза; от этого взгляда собеседнику делалось не по себе, и он готов был совершенно покориться воле обладателя этих стальных глаз. «Гипнотическая власть Распутина была огромна, – вспоминал Феликс Юсупов. – Я чувствовал, как неведомая сила проникает в меня и разливает тепло по всему телу. В то же время наступило оцепенение. Я одеревенел… Потихоньку погрузился в забытье, словно выпил сонного зелья. Только и видел перед собой горящий распутинский взгляд. Два фосфоресцирующих луча слились в огненное пятно, и пятно то близилось, то отдалялось. Я слышал голос „старца“, но не мог разобрать слов… И усилием воли я пытался гипнозу сопротивляться. Сила его, однако, росла, как бы окружая меня плотной оболочкой… Все же, понял я, до конца он меня не сломил».[171]
«Когда я встречался с ним, – скажет министр внутренних дел Хлыстов, – я испытал полную подавленность. Распутин угнетал меня; он был, бесспорно, наделен большой гипнотической силой». А вот впечатление от встречи со старцем французского посла в России Мориса Палеолога. «Среда, 24 февраля 1910 г. Сегодня днем, когда я наконец наношу визит г-же О., которая деятельно занимается благотворительными делами, внезапно с шумом открывается дверь гостиной… Это – Распутин… Все выражение лица сосредоточивается в глазах, голубых, как лен (sic! –
В избе Распутина со множеством икон все более густой толпой теснились посетители, но особенно – посетительницы. Иные из этих женщин предлагали себя без всякого стеснения, убежденные в том, что сближение с Богом заключается в утолении плотской страсти. Кстати, и сам Распутин был убежден, что, удовлетворяя свои низменные аппетиты, он повинуется Господней воле, и в его мыслях судьба индивидуума решается не в битве добра со злом, а в благополучном сочетании сих двух тенденций, которые экзальтируются, противостоя друг другу до пароксизма наслаждения. Утоления плотской страсти чередовались с покаяниями. Говорил короткими, словно обрубленными, фразами, с жаром цитируя Священное писание и писания святых отцов, теребя бороду и жестикулируя своими благословляющими ручищами. Репутация святости и ясновидения привлекла к нему внимание нескольких казанских богословов, которые посоветовали ему податься в Санкт-Петербург. И он отправился в столицу, снабженный рекомендательным письмом к знаменитому епископу Феофану, профессору богословской академии. Этот высоконравственный ученый и аскет оказался покорен своим посетителем. Наивный при всей своей учености, он признал за Распутиным «добрую душу и удивительную духовность» и предрек ему «великую судьбу». В этом порыве доверия к сибирскому гостю с епископом Феофаном слились ректор Духовной академии епископ Сергий, епископ Гермоген и даже сам отец Иоанн Кронштадтский. Однажды, когда Распутин присутствовал на торжественной службе, отправляемой Иоанном Кронштадтским, последний внезапно сошел с амвона и медленным шагом направился к нему сквозь толпу верующих. Показав на Распутина пальцем, о. Иоанн произнес: «Ты будешь творить чудеса!» Затем о. Иоанн благословил раба Божьего Григория и, в свою очередь, испросил у него благословения.
Вскоре вокруг Распутина собралось немало экзальтированных служителей церкви, их тяга к безграмотному мужику с сомнительными нравами объясняется желанием вызвать новый порыв благочестия в высших слоях общества. Им казалось, что этот человек, одаренный неоспоримым даром обворожения, мог вывести из апатии завсегдатаев пышных салонов, которые вот уже четверть века как отвернулись от духовных проблем. О том, чтобы выразить ему неодобрение, не могло быть и речи. Так Распутина вводили в круг избранных, а епископ Феофан представил его ко двору. Вскоре после этого, 13 октября 1906 года, Николай пригласил его пожаловать в Царское Село. Чтобы избежать пересудов, его провели через вход для прислуги. На госте был длинный кафтан, какие носят в праздничные дни зажиточные мужики, и грубые сапоги. Нисколько не смущенный перед венценосной особой, он поднес царю образ св. Симеона Верхотурского, написанный на доске. Поблагодарив Григория, царь пригласил его откушать чаю с императрицей. Представленный Вел. княжнам и царевичу, старец роздал им святые иконки и просфоры. Как отметил царь в своем дневнике, гость задержался во дворце до семи с четвертью вечера. Распутин произнес перед августейшими хозяевами – глаза в глаза – свою обычную проповедь глухим, замогильным голосом. Он говорил о необходимости молиться с прилежанием, как молятся дети, и сближения с народом, который не умеет врать. Эти слова настолько глубоко отозвались в чуткой душе Александры Федоровны, которая уже видела в визитере подлинного представителя своих нижайших подданных и утешителя ее сердца, которого она тщетно искала столько лет.
Покуда царица все еще колебалась, взять ли Распутина в свои духовные поводыри, санкт-петербургские дамы домогались его, перебивая друг у друга, – одни приходили к нему, стремясь возвыситься душою, других влекло нездоровое любопытство, а третьим хотелось удостовериться, насколько заслуженна его чисто мужская репутация, о которой носилось столько слухов, – лучше познать на собственном опыте, чем сто раз услышать! Распутин разъяснял своим гостьям, что счастье состоит из трех стадий. Первою из оных является грех, засим следует искупление, увенчиваемое заслуженною наградой – наслаждением. Таким образом, чтобы заслужить прощенье свыше, необходимо погрузиться во греховное утоление плоти. Пока влюбленные в него дамочки, рассевшись вокруг, попивали чаек, он рассказывал им скабрезные анекдотцы, слегка вгонявшие их в краску. Затем, не переставая вещать, переходил к делу: ласкал у той волосы, у другой – руки… Созрев для подвига, он уволакивал избранницу к себе в опочивальню со словами: «Ты думаешь, я тебя порочу? Ошибаешься: я тебя очищаю!» Другие посетительницы в молчании оставались сидеть за столом и, потрясенные, завидовали избраннице, которая в это время находилась на пути к спасению. Они были убеждены, что в этих примитивных, чтобы не сказать грубых, манерах кроется некое обновление веры. Этот путь, соединяя в себе духовность и чувственность, открывает всем желающим того женщинам царственную дорогу к расцвету. Привычные к холодным, искусственным политесам, они оказывались перед ним в совершенно непривычной обстановке. Они шли одновременно к народу и к Богу, к наслаждению и к освящению. Как тут воспротивишься такому притягательному приключению?
Отнюдь не собираясь расставаться со своими мужицкими привычками, Распутин тем не менее приучился следить за своей манерой одеваться.
Он ходил в синей русской шелковой рубахе, перевязанной поясом, шикарных черных штанах и высоких сапогах. Его часто видели в городе; он нередко захаживал в модные рестораны, он был нарасхват в пышных салонах и гостиных. Неуравновешенные дамочки из петербургского общества говорили только о нем, думали только о нем! Они научили его не только чистоплотно одеваться, но и стричься, мыться и разным прочим подобным штукам. Кое-кто из мужчин уже стал подлизываться к нему ради успешного разрешения закрученных ими интриг… Тем не менее Распутин еще отнюдь не расстался с простотою, не брезгуя и трехрублевыми ассигнациями, которые ему совали без лишних церемоний и которые он с благодарностью принимал. Но в нем уже замечались некоторые перемены: он казался все более убежденным в своем предназначении сотворить что-то великое для государя и для России. Он заявил нескольким своим приверженцам, что монарх окружен ложью и неправдою, что приближенные к нему дворяне обманывают его и что только искренне преданный, бескорыстный и простой человек сможет с пользой служить государю и его народу.
Сам Столыпин после дерзостного покушения 12 августа 1907 года пригласил Распутина прийти помолиться у изголовья своей раненой дочери. Но главный этап на пути вознесения Распутина наступил в 1908 году, когда ему случилось очаровать Анну Вырубову.[174] Фаворитка императрицы искала у него утешения в отчаянии, когда потерпел крушение ее брак. А знакомство Анны с Распутиным состоялось за месяц до ее свадьбы у Великой княгини-черногорки Милицы Николаевны в ее дворце на Английской набережной. «Я очень волновалась, когда доложили о приходе Распутина, – вспоминает Анна… Вошел Григорий Ефимович, худой, с бледным изможденным лицом, в черной сибирке; глаза его, необыкновенно проницательные, сразу меня поразили и напомнили глаза о. Иоанна Кронштадтского… Я попросила его помолиться, чтобы всю жизнь могла положить на служение Их Величествам. „Так и будет“, – ответил он… Через месяц я написала Великой княгине, прося ее спросить Распутина о моей свадьбе. Она ответила мне, что Распутин сказал, что я выйду замуж, но счастья в моей жизни не будет».
С этого момента Анна Вырубова почувствовала себя словно околдованной. Малообразованная, набожная до экстаза, она совершенно подпала под влияние чернокнижника. После смерти о. Иоанна Кронштадтского «отец» Григорий сделался для нее идеальным заступником перед Силами Небесными. В ее глазах это был человек правый, добрый, который ни к чему не стремится и не сомневается в своем гении. Вскоре он сделался желанным гостем у Анны. Она принимала его в окружении светских дам, которые считали его своим апостолом. Войдя в роль, он молился вместе с ними и комментировал им жития святых. Впрочем, иных из них интересовали другие, более материальные откровения, на которые их благодарность этому сатиру, вдохновленному Богом, только увеличивалась. Но Анна Вырубова оставалась чистой. Распутин даже не осмеливался предложить ей то, чего не удавалось ее благоверно-му в законной супружеской постели. Он удовлетворился тем, что властвовал над ее душою. Она видела в нем своего «Христа», своего «Спасителя», считала себя его духовной дочерью. Злые языки при дворе прозвали ее «безумной гусыней», а царские дети за глаза называли «коровой». Но чем больше насмешек она слышала в гостиных, тем больше к ней привязывалась царица. Отныне в разговорах, которые вели шепотом две подруги в маленьком белом домике Анны на Церковной улице, имя Распутина упоминалось все чаще. Каждый день фаворитка рассказывала своей венценосной покровительнице что-нибудь о добродетели «человека Божия» и убежденно приводила примеры его милосердия, скромности, дара ясновидения и чудесного исцеления больных. Взволнованная царица готова была верить всему, что вещала ей ее дородная наперсница с бычьим взглядом и грудью, дрожащей при ее прерывистом дыхании, как в лихорадке. Когда же нянюшка цесаревича Вишнякова показала царице номер «Петербургского листка» с явно нелестной характеристикой Распутина, то получила за это строгий выговор с угрозой увольнения. «Она продолжает злиться на тех, кто ей в глаза говорит, что он мошенник и проч., – записала мадам Богданович 3 июня 1910 года. – Поэтому Тютчеву[175] и старшую нянюшку Вишнякову отпустили на два месяца в отпуск.
Обе они восставали против Распутина; чтобы он не показывался в комнатах детей. На место Тютчевой теперь временно назначена Вырубова. Бедные дети!»
Охваченная трепетным благоговением, Анна Вырубова дважды по поручению царицы ездила в Сибирь посмотреть, как он живет у себя на родине. «Поехала я со старой г. Орловой, моей горничной и еще двумя дамами… Из Тюмени до Покровского ехали 80 верст на тарантасе. Григорий Ефимович встретил нас и сам правил сильными лошадками, которые катили нас по пыльной дороге через необъятную ширь сибирских полей. Подъехали к деревянному домику в два этажа, как все дома в селах, и меня поразило, как зажиточно живут сибирские крестьяне»,[176] – вспоминала Анна о своем первом путешествии.
Некоторое время спустя, в дни пребывания императорской семьи в любимых охотничьих угодьях Николая в Спале, на территории нынешней Литвы, с царевичем опять случился приступ гемофилии, вызванный тряской прогулкой в коляске. Опухоль, уже существовавшая в паху, значительно выросла в размерах; ребенок ужасно страдал, и его крики разносились по всему дому. Отчаявшаяся императрица не отходила от его изголовья. Врачи, на которых она обрушилась со скандалом, не знали, что же предпринять. Хирург Федоров не решился вскрыть опухоль: он заявил, что вскрытие может вызвать смертельное кровотечение. Дело грозило принять фатальный оборот, министру двора было дано позволение опубликовать бюллетень о состоянии здоровья царевича. Маленького больного уже причастили… Но когда уже казалось, что все кончено, императрица получила телеграмму от Распутина, который сообщал, что болезнь не кажется ему опасной, пусть врачи не утруждаются. В другой телеграмме старец обещал быстрое исцеление. В два часа пополудни пристыженные медицинские светила объявили, что кровотечение остановилось само собою. По их словам, такое бывает в одном случае из ста. Императрица ликовала. В ее глазах это было чудом. Она увидела в Распутине спасителя династии. Отныне она, как и Анна Вырубова, становится жрицей культа Распутина.
Хотя чудо произвело колоссальное впечатление и на Николая, он тем не менее сохранял хладнокровие. Всецело признавая за старцем дар магнетизера, он все же отказывался от консультаций с ним по делам текущей политики, как ему советовала супруга. Это не мешало ему видеть в этом странном, примитивном и таинственном существе воплощение народной мудрости. Когда он оказывался с ним с глазу на глаз, у него было ощущение, что он входит в контакт с глубинной Россией. Одетый в крестьянский костюм, говорящий на простонародном наречии и обладавший неторопливым образом мышления, Распутин помогал ему утвердиться в мысли, что гарантом защиты родины выступит нерушимый союз царя со своим народом. Отношения венценосной четы с чародеем удивляли своей патриархальной простотой. Обращаясь к нему, Их Величества называли его просто «Григорий», а он величал их соответственно «папа» и «мама». «Принимали его обыкновенно вечером, потому что это было единственное время, когда Государь был свободен, – вспоминала Анна Вырубова. – … Все они по русскому обычаю троекратно целовались и потом садились беседовать. Он им рассказывал про Сибирь и нужды крестьян, о своих странствованиях. Их Величества всегда говорили о здоровье Наследника и о заботах, которые в ту минуту их беспокоили. Когда после часовой беседы с семьей он уходил, он всегда оставлял Их Величества веселыми, с радостными упованиями и надеждами в душе».[177]
Вскоре Распутин получил доступ в личные комнаты царских детей. Для Алексея его присутствие – залог доброго здравия. Случись какая царапина, Распутин сумеет остановить кровь наложением рук, взглядом и молитвою. Да и царские дочери не видели ничего дурного в том, чтобы принимать старца, переодевшись в длинные ночные платья. Они склоняли вместе с ним колени пред иконами и слушали его проповеди столь проникновенно, что их гувернантка мадемуазель Тютчева испытала самый настоящий шок. Набравшись смелости, она потребовала от императрицы закрыть Распутину доступ в покои своих дочерей. А то, «чего доброго, станет беспокоить их своими нескромными предложениями и непристойным поведением!». И что же? Александра Федоровна не только не была обеспокоена этим, но, напротив, сама эта мысль привела ее в бешенство! Да разве можно сомневаться в добродетельности отца Григория?! Она категорически отвергла требования несчастной, которая считала, что делает добро!
Головокружительный взлет Распутина совпал с возвращением в монаршую милость князя Владимира Мещерского, издателя ультрареакционной газеты «Гражданин», которая получила новые богатые субсидии. После встречи со старцем Мещерский почувствовал себя полным здравомыслия и на гребне подъема. Перед ним был именно тот type de moujik, каким он хотел его видеть: набожным и лояльным. Эта похвала Распутину из уст Мещерского пришлась по вкусу императору, который сказал князю: «Я очень рад, что ты лично познакомился с Григорием и что твое мнение согласуется с моим». Теперь в глазах Николая истинную Россию воплощали Распутин, Мещерский и его газета, и, наконец, патриотическая организация «Союза русского народа» со своими 3500 секциями, разбросанными по всей империи. Либералы же были в его глазах, мягко говоря, чем-то вроде чужеземцев. Теперь им овладела жажда физического ощущения пыла любви народных масс. В 1909 году, по случаю 200-летия Полтавской битвы, он вышел к крестьянам, явившимся к нему с депутацией из всех соседних деревень, и беседовал с ними с пяти до восьми часов вечера. «Он расспрашивал их о том, как дела в деревне, о земле, о личной жизни, – писал свидетель этой встречи генерал Александр Спиридович. – Царь умел разговаривать с простым людом. Его взгляд, полный доброты, его чарующая улыбка побуждали людей к откровенности, и они отвечали ему с простотою, легкостью и искренностью. Царю можно было сказать все, как на исповеди».
Два года спустя Александр Спиридович стал свидетелем другой сцены императорского триумфа – на сей раз в Санкт-Петербурге, на представлении «Бориса Годунова» в Мариинском театре 6 января 1911 года. По окончании первого акта[178] Их Величества подали знак аплодировать; в этот момент занавес медленно взвился, открыв живописную картину из русской истории: царь Борис, бояре, стрельцы, народ – все, повернувшись к императорской ложе, грянули «Боже, царя храни» под звуки оркестра, а затем разом опустились на колени – это стародавняя Русь воздавала почести современной России. Зрители, стоя, со слезами на глазах, подхватили; когда гимн отзвучал, по залу прокатилось громоподобное «ура!». Люди плакали, махали веерами и платками, кричали «бис!», «бис!». Их Величества, не ожидавшие такой овации, были зримо потрясены. Румяные от радости Великие княжны растерянно оглядывались, не зная, как и держать себя перед таким неожиданным проявлением чувств. «Это были мгновения редкой красоты!» – заключал Спиридович. Правда, царю открылась одна деталь, грозившая смазать впечатление от эйфории: оказывается, труппа специально разыграла весь этот «спектакль», чтобы добиться лично от Его Величества удовлетворения требований хора, о чем дирекция и слышать не хотела… Ну что ж! Даже если артистами двигал чистый расчет, все равно публика в зале искренне продемонстрировала любовь к своему Государю!
Врожденный фатализм Николая II подпитывался всеми этими свидетельствами, видевшимися ему благоприятными. Но и перед лицом опасности он сохранял спокойствие, в глубине души тая уверенность, что все начертано на Небесах. Вот что сказал он своему министру Извольскому, который удивился его хладнокровию перед лицом Кронштадтского мятежа: «Если вы видите меня таким спокойным, так это потому, что я обладаю твердой, абсолютной уверенностью, что судьба России, моя собственная и судьба моей семьи в руках Господа, который поместил меня туда, где я нахожусь. Что бы ни случилось, я склонюсь перед Его волею, сознавая, что у меня никогда не было иных мыслей, как служить стране, которую он мне вверил».
Именно эту концепцию разделял и Распутин. В его глазах Бог прямо заинтересован в удачах царя. Авторитет старца среди его императорской паствы вскоре стал столь очевидным, что это взволновало общественное мнение. Из уст в уста передавали слухи об оргиях с его участием в городе и о его скандальной близости с Их Величествами. 21 ноября 1908 года генеральша А.В. Богданович записывает в свой дневник: «… Царь очень нервен, причиной этому царица, ее ненормальные вкусы, ее непонятная любовь к Вырубовой… Она (царица) порывистая – то увлекалась музыкой, запоем играла и пела, то было время спиритизма – музыка была забыта, и всё только спириты и спириты ее занимали». И несколько месяцев спустя, 6 февраля 1909 года: «У молодой царицы сильная неврастения, которая может кончиться помешательством. Все это приписывают ее аномальной дружбе с Вырубовой. Что-то неладное творится в Царском Селе». В записи от 20 марта 1910 года тон делается еще более тревожным: «Сегодня много интересного, но грустного, даже возмутительного слышала о Григории Ефимовиче Распутине, этом пресловутом „старце“, который проник в „непроникновенные“ места. Газеты разоблачают этого „старца“, но на высоких его покровителей эти разоблачения не производят впечатления, они им не верят, и двери их открыты этому проходимцу… В Царском Селе все служащие во дворце возмущены против „Ефимова“, его нахальством, поведением, но сильную поддержку он имеет в самой царице. Этого дрянного человека допускают во всякое время во дворец… Когда слуга хозяина (т. е. царя) стал ему говорить, что это – распутный мужик, что горько думать, что хозяин с ним говорит и проч., он получил ответ, что хозяину очень тяжело слышать, что он неверующий, что кощунствует и проч… Несмотря на всю блажь хозяйки, хозяин ее все-таки любит, и она на него влияет».
Отныне в гостиных, в редакциях газет, в кулуарах Думы только и говорили, что о зловещей троице, которая довлеет над государем: супружница, Вырубова и Распутин. Вот запись мадам Богданович в дневнике от 8 декабря 1910 года: «Она (царица) холодная, неприступная, но, когда захочет обворожить, – умеет это сделать. Более чем когда-либо она близка с Вырубовой, которой все говорит, что ей говорит царь, царь же царице все постоянно высказывает. Вырубову во дворце все презирают, но никто против нее идти не решается – она бывает постоянно у царицы: утром от 11 до часу, затем от двух часов до пяти и каждый вечер до 11 ½ часов. В это время, т. е. в 10 час. до 11 ½ часов, царь приходит к царице. Прежде бывало, что во время прихода царя Вырубова сокращалась, а теперь сидит все время. В 11 ½ царь идет заниматься, а Вырубова с царицей идут в спальню. Печальная, постыдная картина!» И далее: «… царица совсем не так уж больна, как представляет себя больной. Она психически больная, но здраво умеет рассуждать. Лежит, например, еле жива, вдруг соскочит с постели, как ни в чем не бывало, а затем опять завалится на постель. У Вырубовой с этим развратным Распутным продолжается очень усердная переписка, денег она у царицы для него выманивает много».
Информированный своими агентами о подозрительных похождениях Распутина, Столыпин счел своим долгом предупредить об этом императора. Тот выслушал своего министра с холодком на лице, не соблаговолил прочесть его доклад и попросил его перейти к текущим вопросам. Полиция получила приказ приостановить надзор за «святым старцем». Получив от царя нахлобучку за аферу с Распутиным, Столыпин также почувствовал, что от него отвернулись большая часть депутатов – и от большинства, и от оппозиции. «Левые» ставили ему в упрек беспощадную борьбу с любыми поползновениями революции, «правые» – его «диктаторские» претензии и дерзновенность его реформ. Когда он предпринял попытку ввести систему земств в западных губерниях, Государственный совет, состоящий из кондовых монархистов, отверг этот проект. Задетый за живое, Столыпин подал царю прошение об отставке.[179] Проконсультировавшись со своей матушкой и Вел. князьями Николаем Михайловичем и Александром Михайловичем, государь не принял ее. Тогда Столыпин потребовал, ставя это условием своего пребывания на посту, наделения его полномочиями для временного роспуска Думы и возможностью воспользоваться этим перерывом в ее работе для обнародования закона, отвергнутого Государственным советом. Кроме того, Столыпин, резко охарактеризовав действия Дурново и Тренева, которые особенно противились принятию его проекта, «усердно просил» государя не только осудить эти действия, но и «подвергнуть взысканию, которое устранило бы возможность и для других становиться на ту же дорогу». Столыпин сказал, что «этим лицам» следовало бы уехать из Петербурга и на некоторое время прервать свою работу в Государственном совете. Скрепя сердце государь подписывает указ о перерыве сессии, а также повелевает Дурново и Треневу выехать из столицы и до конца года не посещать заседаний Государственного совета. В душе порицая своего премьера за то, что тот слишком много берет на себя, самодержец тем не менее не видел возможности для немедленного отрешения его от должности. Но Столыпин понимал, что его отставка недалека. И в самом деле все «правые» вплоть до «октябристов» осудили «антиконституционный маневр» Столыпина.[180] Получалось так, что, санкционировав действия премьера своею высочайшей подписью, Николай сам подорвал уважение к себе со стороны своих самых преданных сторонников. Он никогда не простит этому замечательному государственному мужу того, в какое неловкое положение попал по его вине. Столыпин понимал, что отставка его становится все более вероятной. «Положение мое пошатнулось, – говорил он товарищу министра внутренних дел П. Курлову, – и после отпуска, который я испросил себе до 1 октября, едва ли вернусь в Петербург председателем Совета министров».[181]
В конце августа в Киеве должно было состояться открытие памятника императору Александру II Освободителю в присутствии Николая II и высших представителей правительства. Столыпин прибыл в Киев 25 августа, за четыре дня до прибытия царской семьи. Тысячи признаков указывали на то, что опала его неминуема: придворные более не искали его общества, в его распоряжение не предоставили особого экипажа…
Древний город кишел полицией. Стиль работы охранных служб предусматривал использование двойных агентов для донесений о деятельности революционеров. Один из этих двойных агентов по фамилии Богров заверил власти, что в город просочились террористы, готовые к решительным действиям. Для того чтобы бравый агент мог наблюдать за ними и по возможности разоблачить, власти выдали ему билет в городской театр на торжественный спектакль 1 сентября 1911 года, где ожидалось высочайшее присутствие царя с дочерьми, двора и всех министров. «Пригласительные билеты в театр – именные, и никому передаваемы быть не могут… Форма одежды: для дам – белые или светло-серые вырезные туалеты, без шляп. Для кавалеров – белый форменный сюртук при орденах или фрак», – значилось в приглашении. Спектакль уже близился к концу, когда во время второго антракта, в 11 часов 30 минут вечера, к Столыпину, стоявшему перед первым рядом кресел, подошел одетый во фрак молодой человек и всадил в премьера две пули почти в упор. Столыпин пошатнулся; но, прежде чем опустился в кресло, повернулся к императорской ложе и осенил ее широким крестным знамением уцелевшей левой рукой – правая была прострелена. По свидетельству присутствовавшего при сем генерала Спиридовича, в возникшей суматохе покушавшийся попытался было смешаться с толпою и скрыться, но отважный генерал настиг его, нанес удар саблей – и был поражен, узнав в покушавшемся Богрова: он понял, что под маской тайного агента действовал предатель. Пока полицейские уводили Богрова, отбив от толпы, готовой растерзать его в клочья, оркестр, чтобы остановить панику, заиграл гимн. Бледный как полотно государь подошел к барьеру императорской ложи и стал у всех на виду, как бы показывая, что он – на месте, на своем посту. Публика возгласила: «Ура!»; приветствовав ее, он покинул театр, когда смолкли звуки оркестра. При виде такого спокойствия венценосца многие подумали: а сознавал ли он до конца, что произошло? Понимал ли он, какого блистательного советника лишился, осознавал ли, что и сам, может быть, чудом избежал гибели? В действительности же он более, чем прежде, положился на Бога. В виду страшных событий Николай мог бы остановить торжества. Но ему казалось, что он не имеет права изменять протокол: точно так же, как за пятнадцать лет до того он, несмотря на омрачившую его коронацию ходынскую катастрофу, отправился на бал к французскому послу, хотя по всей Москве стояли стон да слезы, он не придал должного значения убийству своего премьер-министра в переполненном театре. Гибель на его глазах Столыпина от рук злодея не показалась ему событием достаточно весомым, чтобы внести поправки в программу торжеств. И то сказать, он уже давно не находил общего языка с этим непримиримым государственным мужем. Скажем так: исчезновение его с политической сцены – оно, пожалуй, и к лучшему. На следующий день царь выехал из Киева для присутствия на больших военных маневрах в Чернигове.[182] В его отсутствие болящая царица пригласила Распутина, чтобы он пособил ей своими святыми словами. Вот что сказала она своим домочадцам: «Никакой страже не удалось уберечь Столыпина – и никакой страже не удастся уберечь императора. Только молитвами отца Григория, возносящимися ко престолу Всевышнего, можно ждать исцеления».
Появление Распутина не осталось незамеченным – и снова придворный мирок пустился в пересуды. 13 сентября Ея Превосходительство мадам Богданович записывает в своем дневнике: «Мельком слышала рассказ, что Распутин был у царицы в Киеве, был ею вызван из Петербурга. Боже! Это что-то умопомрачительное! Это поистине кошмарно, что творится вокруг бедного царя. Царь едет в Чернигов, в это время царица принимает Распутина и, того гляди, вызывала этого мужика для совета, как заместить Столыпина, убитого не кем иным, как охранкой. Разве это не кошмар? Прямо страшно! Вырубова – это большая сила… Утеривается престиж русской семьи, которая должна бы служить образцом добродетели для всех нас. Никогда у нас родство и кумовство не играли такой роли, как теперь».
Пятого сентября, после четырех дней отчаянной борьбы за жизнь, Столыпин скончался от полученных им тяжких ран. Весть о смерти премьера вызвала бурю негодования в городе, тем более что Богров был хоть и крещеным, но евреем.[183] Националистические круги кипели – по улицам шествовали орды манифестантов под лозунгами: «Жиды убили Столыпина! Бей жидов!» Стоило больших трудов удержать их от погрома. Вернувшись 6 сентября из Чернигова, государь долго молился у смертного одра своего верного слуги. Преемником Столыпина царь назначил В. Коковцева – самого яростного противника Столыпина. Этот последний за несколько дней до своей трагической кончины сказал самодержцу с горькой иронией: «Если Ваше Величество желает твердой власти, которая не исключает последующих реформ, я – ваш человек. Если вы желаете остановки в деле реформ или даже движения назад, обратитесь к Дурново. Но если Ваше Величество желает топтания на месте, обратитесь к Коковцеву».
По правде сказать, после сосуществования в течение долгих лет бок о бок с такими ярко выраженными личностями, как Витте и Столыпин, государю хотелось обрести опору в лице более сговорчивого премьер-министра. Сочтя нецелесообразным почтить своим присутствием похороны Столыпина, он отбыл с семьей и со свитой в Крым накануне траурного акта. Что до Богрова, то он тут же был судим военно-полевым судом, на котором заявил, что убил Столыпина с целью мести правительству, побуждавшему его к предательству друзей, принадлежавших к партии социалистов-революционеров.[184] Вот почему он в течение стольких месяцев играл в двойную игру. Приговоренный к смертной казни, он был повешен в тот же день.
Но этой казни было явно недостаточно, чтобы изменить ход событий. После убийства Столыпина царица не могла отделаться от чувства, что опасность не отступила, нависая и над ее супругом, и над ее детьми, и над нею самою. В этом холодном страхе перед завтрашним днем она не находила иного спасения, кроме как в благословении старца. Упоенный собственной силой, Распутин теперь уже выказывал политические амбиции. В квартире его дома № 64 по улице Гороховой[185] толпились просители, точно в вестибюле приемной важного царского министра. Порою даже генералы, одетые в парадные мундиры, топтались в нетерпении на лестнице в ожидании чести быть принятыми. В иные дни число посетителей исчислялось несколькими сотнями. По царскому велению убежище кудесника охранялось полицейскими в штатском. Те, кто обращался к нему с просьбами замолвить слово перед Их Величествами, конечно же, осыпали его подношениями, но, лишенный такого качества, как стяжательство, он охотно раздавал деньги бедным.
Между тем за его спиною сплачивались те, кому торжество старца было явно не по душе. Недовольные положением вещей мужи самого разного покроя входили – более или менее сознательно – в заговор национального негодования. Предметом оного негодования был не только сам Распутин, но и окружавшая его клика поклонниц и авантюристов. В «свиту» «отца» Григория входили, помимо Анны Вырубовой и ряда великосветских дам, подозрительные интриганы – темные личности вроде его секретаря Арона Симановича, ставшего ювелиром императрицы, богатейшие биржевики вроде Рубинштейна, полушпики-полумошенники типа Манасевича-Мануйлова, попы, чиновники, высшие офицеры, жаждущие повышения… В окружении всех этих адептов, движимых более или менее благовидными побуждениями, он чувствовал себя, как в убежище, которое, как он думал, укроет его от самых сильных бурь. И все-таки непредвиденный удар пришел оттуда, откуда Распутин менее всего ожидал его: два духовных лица с берегов Волги, когда-то протежировавшие Распутину, развернули против него беспощадную кампанию: обвиняли в разврате, в принадлежности к секте хлыстов, в том, что он обманом втерся в доверие царской семье и что россказни о его похождениях наносят ущерб авторитету царской семьи. Они продемонстрировали копии писем, написанных царицей своему духовному наставнику, в которых она заверяла его в своем полном подчинении ему и желании отдохнуть на его плече и целовать ему руки.
«Мне кажется, что моя голова склоняется, слушая тебя, и я чувствую прикосновение к тебе своей руки», – писала царица своему наставнику. В своем безудержном гневе против сего исчадья ада, бесчестящего монархию, они дошли даже до попытки оскопить его.[186] Заманив Распутина в ловушку, они бросились было на него с ножом, но тому невесть как удалось от них вырваться.
Между тем скандалы следовали один за другим, полицейские доклады становились все более удручающими. И тогда царь пошел на примирительный жест, повелев Распутину покинуть Санкт-Петербург, и тот, к явному огорчению своих приверженцев, отправился в паломничество на гору Афон и в Иерусалим. Оттуда он посылал им назидательные письма: «Окончил путешествие, прибыл в град святой Иерусалим переднею дорогою… Впечатление радости я не могу здесь описать, чернила бессильны – невозможно, да и слезы у всякого поклонника с радостью потекут.
С одной стороны, всегда „да воскреснет Бог“ поет душа радостно, а с другой стороны, великие скорби Господни вспоминает. Господь здесь страдал. О, как видишь Матерь Божию у Креста. Все это живо себе представляешь, и как за нас так пришлось Ему в Аттике поскорбеть… Что реку[187] о такой минуте, когда подходил ко Гробу Христа!
Так я чувствовал, что Гроб – гроб любви, и такое чувство в себе имел, что всех готов обласкать, и такая любовь к людям, что все люди кажутся святыми, потому что любовь не видит за людьми никаких недостатков. Тут у гроба видишь духовным сердцем всех людей своих любящих и они дома чувствуют себя отрадно.
… О, какое впечатление производит Голгофа! Тут же в храме Воскресения, где Царица Небесная стояла, на том месте сделана круглая чаша, и с этого места Матерь Божия смотрела на высоту Голгофы и плакала, когда Господа распинали на кресте. Как взглянешь на то место, где Матерь Божия стояла, поневоле слезы потекут и видишь перед собой, как все это было.
… Боже, не будем более грешить, спаси нас Своим страданием!»[188] И ранее: «А всякий грех все равно что пушечный выстрел – все узнают…»[189] Читая и перечитывая письма чудотворца, его поклонницы сокрушались все горше, что волею судьбы они в разлуке с ним. Они видели в этих бессвязных проповедях ответ тем, кто честил его шарлатаном и развратником. Так отлучка Распутина послужила творению легенды о нем.
Кстати сказать, опала его продлилась недолго. Анна Вырубова без труда добилась для изгнанника прощения. Едва вернувшись в столицу, он возобновил свое воздействие на царицу. Тем временем его противники не дремали: из уст в уста передавались сальные анекдоты о том, как Вырубова и императрица делят ложе с Распутиным. Уверяли, что, прежде чем идти навстречу любовным томлениям царицы, отвратительный moujik шел к царю, чтобы тот мыл ему ноги; что этот грубый мужлан успел изнасильничать всех четырех Великих княжон… Все это было, понятное дело, чушью несусветною, но кампания по шельмованию «старца» забавляла общественное мнение и мало-помалу, с каждым днем все более очерняла императорскую семью. Как и все приближенные к царствующей чете, вдовствующая императрица знала, что решением щекотливой проблемы было бы изгнание Распутина раз и навсегда; но она понимала и то, что ни сын, ни сноха на это не пойдут. Пригласив к себе Коковцева, она поведала ему о своей растерянности и сказала обо всем, что наболело: «„Несчастная моя невестка не понимает, что она губит и династию, и себя. Она искренне верит в святость какого-то проходимца, и все мы бессильны отвратить несчастье“. Ее слова оказались пророческими»,[190] – писал Коковцев.
Газеты вовсю публиковали статьи о Распутине и его высокопоставленных покровителях. Больше всего шуму наделала оскорбительная для «старца» и его приверженцев брошюра, написанная неким церковным деятелем, «специалистом по делам сектантства» Михаилом Новоселовым; ее содержание перепечатывает газета московских промышленников и негоциантов «Голос Москвы», которой заправляет А.И. Гучков. И брошюра, и номер газеты тут же изымаются властями, которые этим только раздули интерес к публикации: ее перепечатывают нелегально – естественно, за хорошие деньги. По инициативе Гучкова в Думу был внесен запрос, в тексте которого повторялась статья, вызвавшая изъятие «Голоса Москвы»; 9 марта, когда в Думе обсуждался вопрос о смете для Священного Синода, Гучков воспользовался этим и произнес обличительную речь. «Хочется говорить, хочется кричать, что церковь в опасности и в опасности государство… Вы все знаете, какую тяжелую драму переживает Россия… В центре этой драмы – загадочная трагикомическая фигура, точно выходец с того света или пережиток темноты веков, странная фигура в освещении XX столетия… Какими путями этот человек достиг центральной позиции, захватив такое влияние, перед которым склоняются высшие носители государственной и церковной власти?» Далее Гучков говорил про «антрепренеров»[191] старца, «суфлирующих ему то, что он шепчет дальше».[192] В кулуарах Думы показывали фотографии старца в окружении почитательниц, среди коих иные даже якобы узнавали старших дочерей государя, чего уж точно не могло быть в действительности; и тем не менее отныне имя царицы в разговорах оказалось напрочь приклеенным к имени Распутина; ее насмешливо называли «хлыстовка»; ну и громче всего голоса осуждения раздавались в салоне мадам Богданович.
«18 февраля. С печальным, подавленным чувством сажусь писать. Более позорного времени не приходилось переживать. Управляет теперь Россией не царь, а проходимец Распутин, который громогласно заявляет, что не царица в нем нуждается, а больше он, Николай. Это ли не ужас! И тут же показывает письмо к нему, Распутину, царицы, в котором она пишет, что только тогда успокаивается, когда приклонится к его плечу. Это ли не позор! Эти подробности сегодня рассказал Шелькинг, который провел целый вечер с Распутиным у m-me Головиной, дочери m-me Карпович, где было много разных лиц, кроме Шелькинга, и где женщины все с подобострастием глядели на Гришку. Когда вошел Шелькинг, Гришка пошел ему навстречу, сказав, что больше любит мужчин, чем женщин. Произвел он на Шелькинга такое впечатление, что он искуснейший комедиант. Жаловался, что пресса на него нападает, что он готов уехать, но нужен здесь „своим“. Под словом „свои“ он подразумевает царскую семью.
В данное время всякое уважение к царю пропало. А тут царица заверяет, что только молитвами Распутина здоровы и живы царь и наследник, а сам Распутин решается громогласно говорить, что он нужен больше Николаю (т. е. царю), чем царице. Эта фраза может свести с ума. Какое нахальство! Очень возмущался рассказами Шелькинга кн. Оболенский, брат фрейлины царицы, который все повторял: „И это в XX веке!“ Когда Шелькинг назвал бар. Икскуль, которой Распутин сказал, что она „бегун“, Оболенский назвал ее не Икскуль, а Вельяминова, так как она с ним давно в дружбе. Грустно и печально и позорно все, что теперь творится».
И далее, 22 февраля. Весь Петербург так взбудоражен тем, что творил в Царском Селе этот Распутин. Думский запрос о Распутине является как бы успокоением: из него видно, что изыскивают все средства обезвредить этого мерзавца. У царицы – увы! – этот человек может все. Такие рассказывают ужасы про царицу и Распутина, что совестно писать. Эта женщина не любит ни царя, ни Россию, ни семью и всех губит.
Со своей стороны, фанатик Гелиодор высказал пророческим тоном: «Если Гришка немедленно не будет удален и выдворен, императорский трон опрокинется, и Россия погибнет!» Не многие из царского окружения решительно заняли позицию силы. После очередной попытки открыть глаза царице, которая упорно не желала понять, до какой степени кавалерские замашки «святого черта» компрометируют юных Великих княжон, мадемуазель Тютчева оказалась отстраненной от своих обязанностей, о чем, понятно, горько сожалела. Епископ Феофан – тот самый, который представил Распутина двору и затем стал исповедником императорской четы, с ужасом осознал, что это на нем лежит ответственность за беспрецедентный в истории России скандал. Терзаясь угрызениями совести, он явился к Николаю и признался, сколь заблуждался насчет истинной сущности «старца», который в действительности не кто иной, как опасный авантюрист. И снова царь остался неколебим. При всей слабости своего характера он не мог терпеть, чтобы кто-то пытался диктовать ему, как себя вести. Чтобы поставить на место о. Феофана, который слишком много стал на себя брать, он взял вместо него другого исповедника – о. Александра Васильева, приверженца Распутина. В свою очередь, министр двора и интимный друг императорской семьи Фредерикс и тот дерзнул предупредить Их Величества о той опасности, которой они себя подвергают, игнорируя общественное мнение. Барону В.Б. Фредериксу государь ответил так: «Сегодня требуют выезда Распутина, а завтра не понравится кто-либо другой, и потребуют, чтобы и он уехал», а на возмущение дворцового коменданта В.Н. Воейкова сказал без обиняков: «Мы можем принимать кого хотим».[193] Новый председатель Государственного совета Коковцев также считал своим долгом просветить монарха насчет неблагоприятного впечатления, которое осталось у него от встречи с чернокнижником: «По-моему, Распутин – типичный сибирский варнак, бродяга, умный и выдрессировавший себя на известный лад простеца и юродивого и играющий свою роль по заученному рецепту. По внешности ему недоставало только арестантского армяка и бубнового туза на спине. По замашкам это человек, способный на все. В свое кривляние он, конечно, не верит, но выработал себе твердо заученные приемы, которыми обманывает как тех, кто искренне верит всему его чудачеству, так и тех, кто надувает его самого… имея на самом деле в виду только достигнуть через него тех выгод, которые не даются иным путем».[194] Все это Коковцев и поведал государю, который слушал его с отстраненным видом, устремив взор куда-то вдаль. Николай явно был раздражен тем, что его министр с такой настойчивостью чернит перед ним человека, в которого он cам и его благоверная раз и навсегда вложили все свое доверие. Запершись в своей гордыне, государь решил, что не стоит обращать внимания на этих злопыхателей: по его мнению, Распутин – всего лишь предлог, изобретенный противниками монархии для очернения самодержца. Они привлекли на свою сторону нескольких представителей высокой администрации, которые сочли, что своими великими заблуждениями cоcлужат службу престолу, хотя в действительности играют на руку врагу. Что же до императрицы, то чем больше обрушивалось нападок на старца, тем дороже ей он становился. Нечувствительная к психологическим нюансам, она делила мир на два клана: поклонники кудесника, которые были для нее точно лучи света, и его хулители, которые все скопом выходцы из геенны огненной.
Вскоре, утомленные атмосферой интриг и ложных слухов, царь с царицею решили удалиться из столицы в Крым. И вот 15 марта настал день отъезда, а 18-го венценосная семья уже обосновалась в Ливадии. Три дня спустя местная газета «Русская Ривьера» опубликовала сообщение о том, что «вчера Григорий Распутин прибыл на автомобиле в два часа пополудни и остановился в гостинице „Россия“». Эта информация, вызвавшая любопытство толп, донельзя раздражила царя, который пугался еще большего ожесточения злых языков. Но царица сияла: ее бородатый, стучащий сапожищами ангел-хранитель снова был рядом с нею. А если так, то ей не грозит никакая беда!
Глава одиннадцатая
Тучи сгущаются…
Несмотря на все вспыхивавшие в высшем обществе скандалы, вызываемые то убийством Столыпина, то растущим влиянием Распутина, то дерзостными запросами в Думу, государственная машина продолжала работать как часы. Дискредитируемая в салонах и гостиных императорская семья по традиции продолжала пользоваться доверием в народных массах: не читающим газет мужикам невдомек были волнения в интеллектуальных кругах, а рабочие после столыпинских репрессий разом присмирели. Это относительное умирение трудящегося люда имело следствием значительный рост экономической деятельности. Богатства России были таковы, что даже при отсутствии твердого лидера ее национальный доход увеличивался и уровень жизни повышался. Правление Николая II не то что не знаменовало собою упадок, но, напротив, постоянный рост: ко времени его восшествия на престол в России насчитывалось 125 миллионов жителей, двадцать лет спустя уже 175 миллионов; что означало прирост населения на два с половиной миллиона в год. С 1897 по 1913 год рост поступлений в казну составил два миллиарда рублей – и это без увеличения налогов, которые оставались самыми низкими в Европе на душу населения. За тот же период сбережения в сберегательных кассах возросли с 360 млн. до 2 млрд. 200 млн. рублей. С 1909 по 1913 год производство железной руды возросло со 175 до 283 миллионов пудов, стали – со 163 до 300 млн. пудов, угля – с 16 до 22 млн.; производство хлопка и сахара возросло более чем вдвое, а нефти – на 65 процентов. Число фабрично-заводских рабочих возросло до 3 миллионов. Их профсоюзные права обрели силу закона в 1906 году. В 1912 году по их инициативе была создана первая система социального страхования. Со всех сторон в страну текли капиталы, пересекая границы. Иностранные инвестиции вскоре превысили 2 миллиарда рублей. Объем внешней торговли за десять лет возрос вдвое. И агрикультура отнюдь не плелась в хвосте этого триумфального шествия: в 1913 году производство в России основных видов злаков на треть превышало суммарное производство Аргентины, Канады и США. Россия обладала более чем половиной мирового поголовья лошадей. Она поставляла до 50 процентов яиц, экспортируемых для мирового рынка. Казалось, что на этой щедрой земле любое предприятие обречено на процветание. Переселение крестьян в Сибирь – примерно по 300 тысяч в год – давало возможность вздохнуть свободнее тем, кто оставался на месте. Приобретение земельных наделов в полную собственность, ставшее возможным благодаря новому аграрному закону, способствовало обуржуазиванию деревни. Параллельно с этим ростом материального благосостояния преодоление неграмотности населения побило все рекорды: в начале 1913 года суммарный бюджет Министерства народного просвещения достиг полумиллиарда рублей – цифра по тем временам колоссальная. Начальное образование было бесплатным, а с 1908 года решением правительства сделалось обязательным. Начиная с этой даты, число школ стало возрастать на 10 тысяч в год. Если в 1900 году число неграмотных среди рекрутов составляло 51 %, то в 1914-м – всего лишь 27 %. «России нужно тридцать лет покоя и мира, чтобы стать самой богатой и процветающей в мире страной», – заявил в 1912 году Главноуправляющий земледелием и землеустройством (как назывался в ту пору министр сельского хозяйства) А.В. Кривошеин. Ему вторил в 1914 году французский экономист Эдмонд Тери: «Если дела у великих европейских наций в 1912–1918 гг. будут идти так, как они шли в 1900–1912 гг., то к середине века Россия будет доминировать в Европе как с политической точки зрения, так и с точки зрения экономико-финансовой».
Дружно высмеивая правительство, имущие классы тем не менее пользовались плодами этой эволюции навстречу процветанию: производили, покупали, играли на бирже и развлекались от души. Людьми владело непонятное чувство, что в этой взбалмошной атмосфере им предоставлялся уникальный шанс. Критиковали – и в то же время обогащались, злопыхательствовали – и при этом процветали. Театры заполнялись под завязку. За билеты на спектакли, в которых пели Шаляпин или Собинов, танцевали Анна Павлова, Тамара Карсавина или Матильда Кшесинская, барышникам (таким деликатным словом величали тогда спекулянтов-перекупщиков театральных билетов) платили золотом. В Москве был на гребне успеха Художественный театр Станиславского – публика ломилась на спектакль А.К. Толстого «Царь Федор Иоаннович» – трагедию о благородном, но слабом властителе, в котором публика узнавала своего царствующего монарха. Не меньшим успехом пользовалась пьеса «На дне» Горького о жизни низов общества, сражающая своей силой «Власть тьмы» Льва Толстого и куда более утонченная драматургия Чехова. После кончины автора «Чайки» в 1904 году резко возрастает его реноме, влияние на умы людей. Шесть лет спустя, в 1910 году, оставив дом и семью, на богом забытой станции Астапово окончил земной путь Лев Толстой. Его уход потряс всю Россию.
Тяга к чтению, дотоле бывшая привилегией одной лишь элиты, проникла и в средние, и даже народные слои общества. Ослабление цензурных тисков побуждало издателей к выпуску все новых книг; политические проблемы открыто обсуждались на полосах газет всех тенденций. Защитники старого порядка вещей вынуждены были смириться с тем, что нравы смягчились. Перед разведенными женщинами уже не закрывались двери салонов. Внедрение европейской моды мало-помалу привносило изменения в русское наследие. Жизнь в оных заведениях бурлила ключом, под томные убаюкивающие мелодии диких цыганских напевов шампанское лилось рекою. На паркете бальных зал разучивались па новомодного танца – танго; в шикарных гостиных флиртовали, обменивались сплетнями о жизни двора, судачили по поводу того или иного министра, высказывали мнения о необходимости тех или других перемен, в глубине души надеясь, что таковые не слишком уж нарушат вполне приятное в целом существование.
А за пределами этого пустого нервозного общества левые экстремисты продолжали плести свой тайный заговор. Но быстрая ошеломительная победа уже не стояла темой их дискуссий. Несмотря на все усилия, социалисты-революционеры не могли завоевать для своего дела крестьянский класс, который в большинстве своем голосовал за «трудовиков» и кадетов. Разоблачение в 1906 роду члена ЦК партии эсеров Азефа как провокатора и платного агента полиции ошеломило его «товарищей по партии» и парализовало их деятельность. ЦК партии эсеров принял решение о роспуске боевой организации. Тактика террора была временно оставлена.
Со своей стороны социал-демократы оказались перед фактом уменьшения числа своих приверженцев из года в год. В результате полицейских репрессий их ряды существенно поредели. На Лондонском съезде в 1907-м и Парижской конференции в 1908 году усилилось расхождение между более умеренным крылом – меньшевиков и более решительным – большевиков. В конечном счете этим последним удалось настоять на своей позиции, заключавшейся в том, чтобы использовать Думу в качестве трибуны для пропаганды. Точнее говоря, дискредитировать парламентаризм путем участия в нем – такова была принятая формула. Что касается работы в массах, то она возобновилась только с 1911 года, с новой серией манифестаций. Весной 1912 года всю Россию взволновали трагические события на Ленских золотых приисках. Когда в ходе забастовки отношения между рабочими и хозяевами обострились до предела, был вызван карательный отряд. В результате около 270 рабочих были убиты и около 250 ранены. В Думе были приняты резкие запросы. На заседании 11 апреля министр внутренних дел Макаров заявил: «Когда, потерявши рассудок, под влиянием злостной агитации, толпа набрасывается на войска, тогда войску не остается ничего делать, как стрелять. Так было и так будет впредь». Эти последние слова были тут же подхвачены прессой, возбуждение в обществе резко усилилось; по всей России на заводах и фабриках вспыхнули забастовки протеста, на улицы вышли манифестанты под красными флагами. В том же году на новом партийном съезде, объединившем революционеров-эмигрантов и их товарищей по оружию, прибывших из России, Ленин становится председателем ЦК. В Санкт-Петербурге легально выходит его газета «Правда». Реорганизовавшись, большевистская фракция преобразуется в партию, отдельную от меньшевиков. Эта большевистская партия заявляет о том, что абстрагируется от террористических методов социалистов-революционеров, заимствованных у «народников», а также от ревизионизма, столь дорогого некоторым социал-демократам из эмигрантов. Их программа остается неизменной: ликвидация царизма, разрушение капитализма, утверждение диктатуры пролетариата. Но, по их оценкам, ситуация еще недостаточно созрела для всеобщего восстания.
И то сказать, несмотря на все сотрясения воздуха в Таврическом дворце, 3-я Дума – «господская» – ни в чем не стесняла реакционную политику правительства. Напротив, она служила некоторым министрам конституционным алиби. Николай не больно-то принимал ее в расчет: он откровенно поведал германскому военному атташе капитану фон Гинце все, что он о ней на самом деле думает. «Трехлетний опыт показал мне, что Дума может быть полезна как предохранительный клапан, ибо там каждый может высказать все, что накипело у него на сердце. Но она не должна располагать решающим голосом. Решать – мое дело. Толпам нужно, чтобы их вел сильный и твердый человек. Я здесь хозяин».[195]
А так ли это было на деле? Конечно же, он презирал Думу и часто выказывал невосприимчивость к советам своих министров – но лишь для того, чтобы внимательнее прислушиваться к окружающим его интимнейшим друзьям: своей благоверной, нескольким Великим князьям и с недавнего времени – Распутину. Вышеупомянутый, как нам известно, последовал за царской семьей в Крым и поселился там в лучшем отеле в Ялте, где принял пожаловавших с визитом Анну Вырубову и многочисленных дамочек, наслаждавшихся курортной жизнью на Черноморском побережье. Его фотографии продавались в магазинах как любопытные курьезы. Царь с царицею обитали неподалеку, в своем дворце в Ливадии. А тут новая беда: у царевича в результате падения снова открылось подкожное кровотечение, и снова императрица зовет Распутина на выручку. И снова магнетические пассы и молитвы «старца» исцеляют ребенка. Когда свершилось это чудо, Александра Федоровна с еще большей яростью накинулась на тех, кто осмеливался поносить старца. Поскольку в прессе развернулась новая кампания против «святого человека», она сделала выволочку министру внутренних дел Макарову за то, что тот не сумел обуздать пишущую братию, и добилась у своего благоверного снятия его с должности как не справившегося со своими обязанностями. Одновременно с этим она затаила язвительную злобу на Коковцева, который не побоялся представить Его Величеству неприглядный доклад о ее духовном наставнике. Со своей стороны, Распутин обвинял министра в «спаивании народа» путем расширения продажи водки,[196] которая оставалась государственной монополией еще со времен Витте. Подстрекаемый своей дражайшей Аликс и Распутиным, Николай принял решение дать отставку этому совестливому и целостному служителю престола. «С тяжелым чувством вошел я в приемную государя и после минутного ожидания в ней – в его кабинет», – вспоминал Коковцев о своей последней аудиенции у самодержца. Здесь опальный сановник как никогда осознал «трудное положение государя среди всевозможных влияний безответственных людей, зависимость подчас крупных событий от случайных явлений. Когда я вошел в кабинет, государь… быстро подошел ко мне навстречу, подал мне руку и, не выпуская ее из своей руки, стоял молча, смотря мне прямо в глаза… вынул левой рукой платок из кармана, и из его глаз просто полились слезы».[197]
Замену отставленному министру Николай подобрал опять-таки по совету супруги и ее духовного наставника. Пост председателя Совета министров занял 74-летний Иван Горемыкин (который уже успел провалиться с треском в 1906 году и сам себя сравнивал со «старой шубой, вынутой из нафталина»); ну а Министерство финансов возглавил Петр Барк, причем в высочайшем рескрипте на его имя было указано: «Нельзя ставить в зависимость благосостояние казны от разорения духовных и хозяйственных сил множества Моих верноподданных», которое государь относил прежде всего на счет пьянства.
Новые назначения дали новые козыри консерваторам и знаменовали собою ужесточение реакции. Между тем 4-я Дума, созванная еще при премьерстве Коковцева (15 ноября 1912 года), дала большинство правым националистам при условии, что те объединятся с «октябристами». Тем не менее, несмотря на то что избирательный закон был благоприятным для властей, в думском зале насчитывалось 128 кадетов, прогрессистов и «автономистов», 10 «трудовиков» и 14 социал-демократов, в том числе 6 большевиков. Эта ассамблея, как и предыдущая, сотрясала воздух речами и дискуссиями и затем ратифицировала принимаемые акты. Конечно, дебаты народных представителей заполняли столбцы газет; да только ведь мало кто прочитывал их целиком и до конца. Дума, которая прежде приковывала к себе внимание потрясенной публики, теперь стала всем поперек горла своими бесконечными словесными перепалками. Разочарованное парламентаризмом высшее общество отдавало предпочтение монархии в том виде, в каком она воплощалась в Николае II.
При вcем этом русскому народу в такой степени присуща потребность верить, почитать, восхищаться, что это не могло не вызвать бурю энтузиазма в феврале 1913 года, когда с особой пышностью праздновалось 300-летие Дома Романовых. Многие, веря в магическую силу круглых дат, ожидали возрождения славы России. Но во время торжественного благодарственного молебна, который служил в Казанском соборе в Санкт-Петербурге патриарх Антиохийский, присутствующие более всего жаждали знать, находится ли в толпе верующих Распутин. «Каждый стремился увидеть, заметить старца, – пишет генерал Александр Спиридович, – и тут же принимались обмениваться пересудами и сплетнями». Во все продолжение церемонии императрица с тиарой на голове – «настоящая статуя из ледяного презрения», как охарактеризовала ее княгиня Катрин Радзивилл, не спускала глаз со своего сынишки – такого тщедушного, такого бледного; он воплощал в себе будущее династии, за его хрупкое здоровье она тряслась постоянно, каждое мгновение… Через два дня после службы в Казанском соборе в Колонном зале Дворянского собрании состоялся блистательный бал, на котором присутствовала императрица, в короне и в бриллиантах. «Она блистала красотою, – писала Катрин Радзивилл, – но эта красота мало того что не привлекала присутствующих, так они еще чувствовали себя отторгнутыми ее холодными и антипатичными манерами». Те же гости собрались на гала-представлении в Мариинском театре. Давали «Жизнь за царя» Глинки. Роль молодого царя исполнял Собинов; на роль Сусанина приглашали Федора Шаляпина, но тот сказался больным, чтобы уклониться от участия. В знаменитой мазурке второго акта государь аплодировал Анне Павловой и своей бывшей возлюбленной Матильде Кшесинской, которая от спектакля к спектаклю становилась все воздушнее, все грациознее… Торжества не ограничились столицами – с наступлением весны государь со своей семьей, несмотря на недомогание царицы и наследника, предпринял поездку по средней России. 15 мая венценосная семья отбыла из Царского Села и проехала через Москву во Владимир, оттуда на автомобиле в Суздаль; далее следовал высочайший круиз на пароходе из Нижнего Новгорода по Волге в Кострому и Ярославль. Ожидалось, что по случаю столь памятного юбилея государь объявит всеобщую амнистию политическим заключенным; но на свободу вышли лишь немногие преступившие общее право. Даже приверженцы монархии сочли такую строгость чрезмерной. «С первых же дней эти торжества принесли разочарование», – признался даже такой до мозга костей преданный монарху солдафон, как генерал Спиридович.
Если в вопросах внутренней политики Николай предпочитал полагаться на собственный инстинкт и на советы своих близких, то в области внешней политики он продолжал хранить доверие к Александру Извольскому – выдающемуся и рассудительному государственному мужу, в котором врожденный национализм уравновешивался четким пониманием нужд европейцев. После заключения соглашения, а затем договора об альянсе с недавним врагом – Японией, министр подписывает 31 августа 1907 года конвенцию с Англией, которая разграничивала зоны влияния обеих империй в Азии. Встреча Николая со своим «дядюшкой Берти» – королем Эдуардом VII – на рейде в Ревеле (ныне Таллин) в июне 1903 года продемонстрировала всему миру забвение прежних размолвок и начало нового союза. Поднимая бокалы, два венценосца провозгласили, что, действуя таким образом, они утверждают в согласии с Францией укрепление всеобщего мира. Но образовавшийся союз трех держав укрепил и еще кое-что, а именно – преследовавшую Германию навязчивую идею, что страна находится во враждебном окружении. Германская пресса язвительно комментировала эту «безумную авантюру». «России никогда не приходилось относиться к Германии иначе, как восторженно, – писала газета „Нойе фрайе прессе“, – тогда как Англия, которой Россия обязана катастрофой в Маньчжурии, всегда была и всегда будет в союзе с врагами России, кем бы таковые ни были».
Эти протесты ничуть не поколебали решимости Извольского. Он рассчитывал, что дружба с Англией и Францией даст ему большую свободу действий на Ближнем Востоке. Своею целью он ставил добиться открытия проливов, чтобы русский флот мог свободно проходить из Черного моря в Средиземное и обратно. Лелея эту надежду, он обратился в правительственный кабинет Вены и встретился в Бухлау со своим австрийским коллегой Эренталем. Последний настоял, чтобы в обмен за то, чтобы Австрия поддержала позицию России в этом вопросе, Россия, в свою очередь, поддержала Австрию в вопросе аннексии Боснии-Герцеговины. Три недели спустя, хотя ничего еще формально не было решено, Франц-Иосиф подписывает декрет об аннексии (5 октября 1908 г.). В тот же день князь Фердинанд Болгарский принимает титул царя и провозглашает независимость своей страны, что явилось успехом австро-венгерской дипломатии, близость которой с новым болгарским владыкой была очевидна. В Сербии и в России аннексия Австрией Боснии-Герцеговины вызвала волну возмущения: сербы восприняли это как акцию запугивания в их адрес. В Думе и в независимой русской прессе с настойчивостью раздавались требования защитить братьев-сербов от австро-венгерской угрозы. Но эти призывы не нашли отклика по ту сторону российских границ. Ни Франция, ни Англия не хотели впутываться в эту историю. Что же касается Германии, то она отбросила напрочь любую мысль о международном соглашении и подстрекала Австро-Венгрию предъявить ультиматум Сербии. Этой последней было предъявлено требование признать аннексию Австрией Боснии-Герцеговины и в три дня демобилизовать свою армию. Извольский предпринял попытку вмешаться, чтобы остудить страсти; но теперь уже Германия бросила свой меч на весы. Она в ультимативном тоне предписала России безусловно повиноваться требованиям Австро-Венгрии под угрозой вооруженного вторжения.
Дезориентированное таким развитием театральных страстей, российское общественное мнение оказалось совершенно сбитым с толку. Неужели война? Россия не готова к ней. Но как проглотить такой афронт? «Впечатление таково, что избегают встречи с немцами, – отмечает мадам Богданович 15 марта 1909 года. – Гр(аф) Бобринский[198] не пошел в германское посольство, куда был зван, чтобы не видеть немцев, так как чувствует Россию униженной». После консультации с военным министром, министрами морского флота, иностранных дел и начальником Главного штаба Николай с тошнотворной покорностью признал, что Россия не в состоянии прийти на помощь Сербии. Сразу же после этого Извольскому было предписано отступить по всей линии. Брошенная Россией на произвол судьбы, Сербия приняла условия австро-венгерского ультиматума. «… Настроение у царя удрученное, – пишет Ея Превосходительство Богданович. – У него с каждым днем все более тяжелое чувство, что так быстро уступил настоянию Германии… не может переварить, что согласился на эту аннексию… Царь не может не слышать, что весь военный мир, вся Россия признает, что согласие на аннексию хуже Цусимы». (Запись от 29 марта 1909 г.)
Вынужденный склониться перед Вильгельмом II, Николай никогда не простит ему, что тот обошел его в сербских делах. На смену сердечным отношениям, связывавшим царя с Вильгельмом в юные годы, пришло глухое физическое отвращение Николая к своему фанфаронистому и нахрапистому родичу. Злоба, затаенная им на кайзера, была такова, что он не стал срывать зло на Извольском за поражение на дипломатическом фронте от австрияков и немцев. По-прежнему пользующийся доверием императора, Извольский худо-бедно заштопал ткань международных отношений, разорванную кризисом. Подготовленные его заботами визиты государя в Шербург 31 июля 1909 г. и в Коувс 2 августа того же года утвердили в глазах остального мира прочность тройственного союза. Встреча Николая с Виктором-Эммануилом III в Роккониджи 22 октября 1909 г. явилась знаком сближения России с Италией. И все-таки, опасаясь, как бы Извольский не превысил данных ему полномочий, царь все-таки снял его с поста министра иностранных дел в сентябре 1910 г. и назначил послом во Францию.
Сменивший Извольского Сергей Сазонов был человеком горячим, пылким и притом неосторожным и малоопытным. Шестилетнее пребывание в Лондоне в начале карьеры решительно сделало его англоманом. Сторонник тесного сотрудничества с Англией, он был не меньше убежден в том, что священный долг России на Балканах – защищать все маленькие славянские народы, исповедующие православие. С его подачи Сербия и Болгария, примирившись, подписали в 1912 году договор, который вскоре дополнил соглашение с Грецией и Черногорией. Сформированная таким образом Балканская лига развязала войну с Турцией, которая закончилась победой союзников. Но в момент заключения мирного договора македонский вопрос снова восстановил сербов против болгар. И снова Германия пригрозила силовым вмешательством. Месяц за месяцем потекли в страшном напряжении; наконец собравшаяся в Лондоне международная конференция зафиксировала границы.
Да гладко было на бумаге, которая все стерпит! Осадок-то остался! Австрия, соизмерив уменьшение своего влияния на Балканах и опасаясь распада своей империи под воздействием националистических сил, усилила свои военные приготовления. Германия направила в конце 1913 года в Константинополь военную миссию и назначила генерала Лимана фон Зандерса командующим 1-м корпусом турецкой армии в столичном гарнизоне. Вскоре фон Зандерс стал генеральным инспектором всей оттоманской армии. Россия консолидировала свою стратегическую сеть на восточном фронте, ассигновала 110 млн. рублей на усиление Черноморского флота, отозвала свои авуары из германских банков…
В эти судьбоносные часы Николай испытывал некое головокружение, наподобие того, которое возникает у человека, нагнувшегося над бездной, чтобы глазом измерить ее глубину. Он наотрез отказывался верить, что войны не избежать; при этом ему казалось невозможным проглотить новые обиды. Что же придавало ему твердость? Во-первых, он полагался на то, что в случае конфликта Англия и особенно Франция поддержат его, а во-вторых, что ярый защитник монархических принципов Вильгельм II ни за что не решится напасть на своего кузена – русского царя. Разве они, несмотря на все недоразумения, не встречались в ноябре 1910 года в Потсдаме, что позволило согласовать в Персии интересы двух держав? Конечно, удастся достичь согласия и в этот раз. Тем более что кайзеру ведома боевая мощь русского оружия, и, каким бы он ни был забиякой, он выберет осторожность. Но надо бы помнить, что не забыли о своих интересах ни Франция, которая не оставила надежду когда-нибудь отвоевать Эльзас и Лотарингию, ни Англия, которая чувствовала для себя угрозу в развитии германской морской торговли, ни Австрия, которая боится, как бы не рассыпалась ее гегемония над всеми многочисленными народами, ни Германия, которая спит и видит, как бы утвердить свой закон над всем континентом… Но, несмотря на все эти исторические, географические и экономические очевидности, Николай цеплялся за свои иллюзии. «Я не могу поверить, чтобы император Вильгельм желал войны, – заявит он новому послу Франции в Петербурге Морису Палеологу. – Если бы вы знали его, как я. Если бы вы знали, сколько шарлатанства в его позах!.. Германия не осмелится напасть на объединенную Россию, Францию и Англию, иначе как если совершенно потеряет рассудок».[199] Этот разговор происходит вскоре после убийства 15(28) июня 1914 года боснийским студентом Принципом на улице в Сараево наследника австрийского престола эрцгерцога Франца-Фердинанда. Новость дошла до государя, когда он с семьей совершал круиз по Балтике на яхте «Штандарт». Но в тот момент его куда больше волновало другое: садясь на яхту, царевич повредил лодыжку. И снова – мучительное внутреннее кровоизлияние в ноге, дитя ревело от боли, а родительница и доктор Боткин пытались его успокоить. После нескольких часов размышлений Николай все-таки решил выходить в море. И в самом деле резкие боли у ребенка утихли. Что же касается сараевского убийства, то царь и не думал о том, что оно может иметь тяжкие последствия: внутренние войны, заговоры, политические убийства были на Балканах в порядке вещей. За несколько дней все рассосется, размышлял он, об этом и думать перестанут.
6 июля пассажиры «Штандарта» сошли на берег в Петергофе, и Николай тут же приступил к подготовке к приему президента Французской Республики Раймона Пуанкаре. Встреча с этим персонажем, о чьей представительности и сноровке он был столько наслышан, представлялась Николаю более важным делом, чем то, что, вопреки его расчетам, сараевское убийство спровоцировало в правительственном кабинете Вены воинствующий гнев против Сербии. Кстати, эта последняя связана договором с Россией, а сама Россия связана договорами с Англией и Францией. Лишь бы только не вспыхнул пожар во всей Европе!
Итак, яхта «Александрия»,[200] на борту которой – император Николай и посол Морис Палеолог, выходит в море навстречу французской эскадре. «Император заставляет меня подняться с ним на мостик, – вспоминает Морис Палеолог. – Зрелище величественное. В дрожащем серебристом свете на бирюзовых и изумрудных волнах „Франция“ медленно подвигается вперед, оставляя длинную струю за кормой… Грозный броненосец, который привозит главу французского правительства, красноречиво оправдывает свое название: это действительно Франция идет к России… В продолжение нескольких минут рейд оглашается громким шумом: выстрелы из пушек эскадры и сухопутных батарей, „ура!“ судовых команд, „Марсельеза“ в ответ на русский гимн, восклицания тысяч зрителей, приехавших из Петербурга на яхтах и лодках… Президент республики подплывает наконец к „Александрии“, император встречает его у трапа…».[201] В этот же вечер государь дает в петергофском дворце парадный обед в честь французских гостей. «В течение обеда я наблюдал за Александрой Федоровной, против которой я сидел, – пишет М. Палеолог. – Хотя длинные церемонии являются для нее очень тяжелым испытанием, она захотела быть здесь в тот вечер, чтобы оказать честь президенту союзной Республики. Ее голова, сияющая бриллиантами, ее фигура в декольтированном платье из белой парчи выглядят еще довольно красиво. Несмотря на свои года, она еще приятна лицом и очертаниями. С первой перемены кушаний она старается завязать разговор с Пуанкаре, который сидит справа от нее. Но вскоре ее улыбка становится судорожной, ее щеки покрываются пятнами. Каждую минуту она кусает губы. И ее лихорадочное дыхание заставляет переливаться огнями бриллиантовую сетку, покрывающую ее грудь. До конца обеда, который продолжается долго, бедная женщина, видимо, борется с истерическим припадком. Ее черты внезапно разглаживаются, когда император встает, чтобы произнести тост».[202] Тосты, как и полагается, провозглашались за нерушимый союз двух держав. Назавтра Пуанкаре в сопровождении Мориса Палеолога отправился в Зимний дворец, где должно было состояться дипломатическое собрание. Дошла очередь и до разговора французского президента с послом Австро-Венгрии графом Сапати. «Мы не можем терпеть, господин президент, – сухо заявил он, – чтобы иностранное правительство допускало на своей территории подготовку покушения против представителей нашей верховной власти». В ответ на это заявление Пуанкаре старается доказать графу самым примирительным тоном, что при нынешнем состоянии умов в Европе всем правительствам лучше бы соблюдать осторожность: «При некотором желании это сербское дело легко может быть покончено. Но так же легко оно может разрастись. У Сербии есть очень горячие друзья среди русского народа. И у России – союзница – Франция. Скольких осложнений следует бояться!» Cапари выслушал все это с мраморным лицом, не произнеся в ответ ни слова. Когда он удалился, Раймон Пуанкаре поведал Морису Палеологу: «Я вынес дурное впечатление из этого разговора. Посол явно получил предписание молчать. Австрия подготовляет неожиданное выступление. (в оригинале: coup de theatre. –
Два дня спустя Раймон Пуанкаре присутствовал на масштабном смотре войск в Красном Селе. На трибунах, где теснились сливки петербурского общества, расцвел целый цветник из вееров и зонтов. Медленно въезжает императорский кортеж. В коляске, запряженной цугом, слева от Пуанкаре едет императрица, склонивши голову под большою шляпой; лицом к ней – две старшие дочурки. Справа от экипажа гарцует император, за ним – Великие князья и адъютанты, также верхом. Наконец начинается парад. Восседая в седле, император с гордостью созерцает этих 60 тысяч человек, которые маневрируют, точно отлаженные механизмы. Да, размышляет он, Россия решительно непобедима! «Солнце опускается к горизонту, на пурпурном и золотом небе, на небе для апофеоза. По знаку императора пушечный залп дает сигнал к вечерней молитве. Музыка исполняет религиозный гимн. Все обнажают головы. Унтер-офицер читает громким голосом „Отче наш“: тысячи и тысячи людей молятся за императора и за Святую Русь. Безмолвие и сосредоточенность этой толпы, громадность пространства, поэзия минуты, дух союза, который парит над всем, сообщают обряду волнующую величественность».[204]
Отъезд французских гостей был намечен на 10(23) июля. После торжественного обеда в честь императорской четы на броненосце «Франция» состоялся разговор Николая с послом Франции. На замечание последнего, что по ряду признаков «Германия и Австрия готовят нам взрыв», Николай ответил, словно пытался сам себя убедить в том, что говорит: «Нет, нет… несмотря на всю видимость, император Вильгельм слишком осторожен, чтобы кинуть свою страну в безумную авантюру… А император Франц-Иосиф хочет умереть спокойно».[205]
На следующее утро, едва пробудившись ото сна, Николай с изумлением узнает, что в ту же ночь, как Пуанкаре со свитою отбыл во Францию, правительственный кабинет Вены, повторив свой маневр 1909 года, предъявил ультиматум Сербии. В этом документе содержалось требование, чтобы Сербия приняла на своей территории австро-венгерских чиновников для подавления «подрывных элементов»; на ответ было дано 48 часов. Вполне естественно, Германия поддержала претензии австрийцев. Напрасно дипломаты прилагали усилия к тому, чтобы смягчить последствия этого требования. Сазонов даже обратился к сербскому правительству с советом принять любые требования Австро-Венгрии за исключением тех, что посягают на суверенитет страны. Напрасный труд! 15(28) июля 1914 года Австро-Венгрия объявляет Сербии войну.
Эта новость повергла царицу в отчаяние, тем более что Распутина, который мог бы наставить царя на путь истинный, рядом не было: находясь у себя на родине в Покровском, он подвергся нападению полусумасшедшей крестьянки Хеонии Гусевой, которая всадила ему нож в живот, крича, что она убила Антихриста.[206] То же самое она скажет и на следствии: «Я считаю Григория Ефимовича Распутина лжепророком и даже Антихристом». Естественно, за этот случай ухватилась вся пресса, чтобы еще раз заклеймить пороки и развратный образ жизни «старца». Между тем в течение нескольких дней жизнь Григория Ефимовича оставалась под угрозой, и царица, переживая кризис болезненной тоски, заказывала молебен за молебном в дворцовой церкви об исцелении своего духовного наставника. Наконец, когда Распутину стало лучше, он послал из Тюмени, где находился на излечении, телеграмму, в которой убеждал царя «не затевать войну, что с войной будет конец России и им самим и что положат до последняго человека». «Государя телеграмма раздражила, – пишет Анна Вырубова, – и он не обратил на нее внимания», ибо в отличие от царицы он больше доверял своим министрам, чем полуграмотному мужику. «Эти дни я часто заставала государя у телефона (который он ненавидел и никогда не употреблял сам): он вызывал министров и приближенных, говоря по телефону внизу из дежурной комнаты камердинера».[207]
В атмосфере холодной паники он благосклонно выслушивал любые предложения своих традиционных советников, желая уладить конфликт мирными средствами. После того, как Австро-Венгрия объявила войну своей куда более слабой соседке, он направил депешу Вильгельму, в которой предложил свою дружескую помощь в разрешении ситуации. На следующий день, по запросу Николая, Англия выступила с предложением созвать конференцию четырех заинтересованных держав. В тот же день он дает кайзеру телеграмму с предложением вынести австро-сербский конфликт на рассмотрение Гаагского трибунала. «Полагаюсь на твою мудрость и твою дружбу», – телеграфировал он. По его сообщению, Россия была бы готова даже к прямому диалогу с Австрией. В доказательство своей доброй воли Николай не сразу согласился на всеобщую мобилизацию, поначалу ограничившись лишь частичной.
Однако 17(30) июля в час пополуночи государь получил ответ от кайзера, в котором последний возлагал на Россию всю ответственность за неизбежную войну. Кстати, нападению австро-венгерской армии на Сербию предшествовал обстрел Белграда, невзирая на белые флаги, вывешенные на крышах домов сербской столицы. Начальник Генерального штаба Н.Н. Янушкевич и другие военные авторитеты настаивали на объявлении всеобщей мобилизации. Николай еще колебался. Он знал, что единственным средством избежать войны было бы склониться перед Вильгельмом, пойдя на предательство Сербии и Франции. Подобные volte-face’ы[208] были не в его характере. Разве он всего несколько дней назад не заверил Раймона Пуанкаре в нерушимости уз, связывающих обе державы? Теперь настало время держать слово! Принимая Сазонова, император долго размышлял, прежде чем заявить о своем согласии на объявление всеобщей мобилизации. При этом он добавил со вздохом: «Это означает послать на смерть сотни тысяч русских людей». И после паузы: «Вы меня убедили, но это будет самый тягостный день в моей жизни».
Приказ о всеобщей мобилизации был издан 16(31) июля 1914 года. Тем не менее Николай все еще продолжал телеграфный диалог с Вильгельмом: «Технически невозможно остановить наши военные приготовления, ставшие неизбежными ввиду мобилизации Австрии. Мы далеки от того, чтобы желать войны. Пока будут длиться переговоры с Австрией по сербскому вопросу, мои войска не предпримут военных действий. Я торжественно даю тебе в этом мое слово». Кайзер же с подобными обещаниями не спешил: тот факт, что Россия первой объявила всеобщую мобилизацию, давал Вильгельму удобный предлог, чтобы представить в глазах немцев объявление войны как вынужденный акт самозащиты. В ответной телеграмме Вильгельм заявил: мир в Европе еще можно будет спасти лишь в том случае, если Россия остановит военные приготовления, которые угрожают Австро-Венгрии. В полночь с 18 на 19 июля германский посол Пурталес явился к С.Д. Сазонову и предъявил ультимативное требование – немедленно приостановить мобилизацию. Это было решительно невозможно – ни по соображениям достоинства страны, ни по чисто техническим причинам. И тогда 19 июля (1 августа) в 7 часов 10 минут вечера Пурталес вручил Сазонову официальное объявление войны.
На следующий день улицы столицы заполнили огромные толпы; не смолкали возгласы «ура!» и пение царского гимна. Но такой патриотический угар охватил далеко не всех. В спешке вернувшаяся из Парижа поэтесса Зинаида Гиппиус, жена писателя Мережковского, записала в свой дневник:
«Что писать? Можно ли? Ничего нет, кроме одного – война! Не японская, не турецкая, а мировая. Страшно писать о ней мне, здесь. Она принадлежит всем, истории… Да и я, как всякий современник, не могу ни в чем разобраться, ничего не понимаю, ошеломленная… Кажется, что все разыгралось в несколько дней. Но, конечно, нет. Мы не верили потому, что не хотели верить. Но если бы не закрывали глаз…»[209]
Глава двенадцатая
Николай в ставке с Распутиным за спиною
Итак, 19 июля (1 августа) 1914 года, когда царская семья завершала трапезу в столовой Петергофского дворца, министр двора попросил у императора аудиенции. Николай вышел из-за стола и несколько минут спустя вернулся бледный, с перекошенным лицом. «Свершилось! – сказал он. – Германия объявила нам войну!» От такого потрясения взгляды у всех застыли. Царица небывалыми усилиями пыталась сдерживать рыдания. У Великой княжны Ольги Николаевны глаза были полны слез.
На следующее утро Их Величества чуть свет поднялись на борт яхты «Александрия», которая взяла курс на Петербург. Толпа, собравшаяся у причала, горячо приветствовала их. В огромном Георгиевском зале Зимнего дворца собрался весь двор в парадных мундирах, все высшие сановники, Святейший Синод, высшие церковные чины в пышных облачениях, офицеры петербургского гарнизона в полевой форме, столпившиеся в тревожном и почтительном молчании. В центре зала был помещен алтарь с чудотворной иконой Казанской Божьей матери, на время принесенной из Казанского собора, что на Невском проспекте. «В благоговейной тишине императорский кортеж проходит через зал и становится слева от алтаря, – вспоминает Морис Палеолог. – … Божественная служба начинается тотчас же… Николай II молится с горячим усердием, которое придает его бледному лицу поразительное выражение глубокой набожности. Императрица Александра Федоровна стоит рядом с ним неподвижно, с чопорным бюстом,[210] с высоко поднятой головой, с лиловыми губами, с остановившимся взглядом стеклообразных зрачков; время от времени она закрывает глаза и ее багровое лицо напоминает мертвую маску».
По окончании службы дворцовый священник зачитывает Императорский манифест. Затем сам государь, приблизившись к престолу, поднимает правую руку над Библией, которую ему подносят, и изрекает с твердостью в голосе.
«Я здесь торжественно заявляю, – сказал он, – что не заключу мира до тех пор, пока последний неприятельский воин не уйдет с земли Нашей».[211] Эти слова, вдохновленные клятвой, принесенной Александром I в 1812 году, были встречены громовым «ура!». Вел. кн. Николай Николаевич наклоняется к малорослому Морису Палеологу и заключает его в объятия, едва не раздавив, – на это раздаются крики:
– Vive la France!.. Vive la France!..
Офицеры бросают в воздух фуражки. Звучит многоголосье «Боже, царя храни», сотрясающее стены Георгиевского зала. Нарушая протокол, мужчины и дамы бросились на колени перед государем и государыней, целуя им руки. Одетая в белое платье императрица была испугана таким порывом; глаза ее увлажнились, щеки стали похожими на искусственный мрамор от красных пятен; ей хотелось удрать из этой суматохи, словно она оказалась не в дружественном, а, напротив, во враждебном окружении. Но ей еще нужно было выйти на балкон вместе с венценосным супругом, чтобы приветствовать толпу, собравшуюся перед Зимним дворцом. А на площади собрались десятки тысяч людей с национальными флагами и царскими портретами. При виде монаршей четы головы мигом обнажились, толпа преклонила колени, знамена склонились к земле. От этого океана человеческих лиц вознеслись к небу царский гимн и молитва «Спаси, Господи, люди твоя…». Взволнованный Николай наконец-то почувствовал, как он любим всею Святою Русью. О да, отнюдь не было похоже, чтобы шествие было организовано полицией, и среди толпы, явившейся на площадь, были отнюдь не только члены «Союза русского народа», официально преданного монархии. О нет! Среди толпы было множество рабочих, которые еще недавно бастовали и дефилировали по улицам Санкт-Петербурга под красными флагами и лозунгами отнюдь не ура-патриотическими. В течение двадцати лет правления Николай тщетно мечтал о таком патриотическом порыве – и вот он ширится перед его государевыми очами! В одно мгновение ока преобразились все народные чувства – никаких помыслов о баррикадах, стачках, уличных шествиях под революционными полотнами кумача – ни в столице, ни во всей остальной стране! Не только простые люди с улицы, но и интеллектуалы и политики мигом изменили свое отношение, став на сторону власти. Да и оппозиционеры – эсеры, меньшевики – также считали, что русские люди должны защищать свою землю даже ценою временного сближения с правительством. Только большевики устами Ленина, находившегося в Швейцарии в изгнании, заявляли о предпочтительности поражения русских в этой войне – ведь победа только послужила бы укреплению царского режима. Председатель Государственной думы Михаил Родзянко имел все основания заявить Морису Палеологу; «Война внезапно положила конец всем нашим внутренним раздорам. Во всех думских партиях помышляют только о войне с Германией».
Поначалу государь сам предполагал стать во главе русской армии, тем более что закон о полевом управлении войсками был составлен в предвидении, что Верховным Главнокомандующим будет сам император. С большим трудом председателю Государственного совета Горемыкину и министрам – военному и иностранных дел – удалось уговорить его не пускаться в подобную авантюру. В самых патетических терминах они разъяснили ему, что не следует подвергать риску свой престиж – ведь события могут повернуться очень круто! «Следует ожидать, – сказал царю Сазонов, – что в первые недели мы принуждены будем отступать, Вашему Величеству не следует подставлять себя под удары критики, которую это отступление неизменно вызовет в народе, а то и в армии». Скрепя сердце царь уступил и назначил Верховным Главнокомандующим своего дядю, Вел. кн. Николая Николаевича, пользовавшегося доверием в армейской среде.
Мобилизация прошла без чрезвычайных происшествий. Вступление в войну Великобритании укрепило Николая во мнении, что конфликт быстро завершится блистательной победой. Чтобы пробудить в своем народе победный пыл, государь отправился в Москву; пышный прием, устроенный ему в Георгиевском зале Большого Кремлевского дворца, окончательно убедил его в том, что час испытаний объединил Россию в единый монолитный блок. В этих патриотических действах принимал участие и маленький наследник с сестрами; поскольку накануне он ушиб ногу, его носил на руках казак.
«Посередине залы кортеж останавливается, – вспоминает Морис Палеолог. – Звонким, твердым голосом император обращается к дворянству и народу Москвы. Он заявляет, что по обычаю своих предков он пришел искать в Москве поддержки своим нравственным силам в молитве перед святынями Кремля… Он заключает: „Отсюда, из сердца Русской земли, я посылаю моим храбрым войскам и моим доблестным союзникам мое горячее приветствие. С нами Бог…“»[212]