– Хорошо… непременно… договорились… – отвечал Франсуа, так и не собравшись задать еще один вопрос.
Его задала Муна, окликнув его, когда он уже приготовился повесить трубку.
– Мы ужинаем вдвоем, втроем или вчетвером? Я должна знать заранее – Бертомьё всегда так занят!
– Вдвоем, если вас это устроит, – услышал Франсуа свой ответ, и ему показалось, что голос у него звучит вполне нейтрально… и светски.
Ну что ж, если в дальнейшем возникнут какие-то осложнения, он не будет чувствовать себя ни при чем…
Счастливая случайность или нет, но 17-го числа Сибилла должна была ехать в Мюнхен на премьеру балета. И еще – взять интервью у Дальдо Монтерана, которого газеты называли «новым чудом из Большого», гением танца, с нажимом еще и на то, что женщин он предпочитает мужчинам. Говорили вдобавок, что он необычайно хорош собой, называли его из-за красоты чуть ли не дьяволом, соблазнителем, распространяющим вокруг себя запах адской серы, что на деле свидетельствовало только о том, что наше время окончательно сбилось с толку, потому пугали и страшили самые естественные наклонности танцовщика. Сибилла должна была уехать дня на три: она хотела еще подробно описать картины мюнхенской пинакотеки для французских женщин, которым не посчастливилось проживать в Мюнхене. Отдавая должное серьезности ее культурной и интеллектуальной миссии, главный редактор вознамерился отрядить с ней двух фотографов: аса съемки, который виртуозно работал с цветной пленкой, и второго, умевшего придать новый ракурс даже самому избитому сюжету, – его талант Сибилла ценила куда больше мастерства первого. «Что ж, несколько дней разлуки пойдут нам с Франсуа на пользу», – великодушно думала она. В последнее время оба они стали так раздражительны, а Франсуа вдобавок еще и каким-то вялым и отстраненным. Он уже не так мрачно смотрел на их будущее, зато ко всему стал относиться фаталистически – позиция, в глазах Сибиллы, малодостойная и затягивающая в трясину. Но она давно привыкла к неровному характеру Франсуа и не придавала большого значения перепадам, зная, что по натуре он беззаботен, впечатлителен, великодушен и добр. Сибилла не верила, что он может внезапно совершенно перемениться и стать равнодушным и нечистоплотным обывателем. Нет, эти добродетели были не по нему.
– Что будешь делать? – спросила она ласково утром в день отъезда, глядя на Франсуа, потягивающегося в их кровати.
Она видела его ребра, старую футболку, в которой он спал, и он казался ей мальчишкой-худышкой, правда, с легкой проседью где-то за ухом… Он хорошо смотрелся бы в прошлом веке: фрак, длинные узкие панталоны, белая овальная манишка, а то и крахмальный пластрон, которые по бедности надевали прямо на голое тело. Где же она читала про воротнички и бедность? У Золя? Какой же он молодой, Франсуа, на вид совсем подросток, вот только кожа стала тоньше и уязвимее, чем десять лет назад. В приливе нежности Сибилла сбросила черную шелковую ночнушку прямо в раскрытый чемодан, присела на край кровати и обняла Франсуа.
– Мой большой-пребольшой мальчуган, – прошептала она, – милый мой, мой любимый…
Она прижалась к Франсуа и по-детски что-то лепетала. Солнечный луч пробрался в щелку между ставен и задержался, слепя открытые неподвижные глаза Франсуа. Потом, смущенный собственной нескромностью, солнечный луч исчез. Но солнце в это утро было слишком уж ярким и скрылось оно не настолько быстро, чтобы не затуманить чем-то вроде пелены зеркало глаз лежащего в объятиях Сибиллы мужчины.
– Так что ты будешь делать сегодня вечером?
День только-только начинался, но уже потемнело из-за наплывающих грозовых туч.
– Ничего, – ответил Франсуа, – абсолютно ничего не буду делать. Лягу спать пораньше, а то голова у меня раскалывается… Похоже, простудился.
На самом деле вечером он ужинал с Муной и, разумеется, не только мог, но и должен был бы сказать об этом Сибилле. Но ведь идея Муны насчет пьесы могла ему не понравиться. И встреча их могла окончиться ровно ничем. Так что зачем заранее готовить очередную неприятность? Зато если дело пойдет на лад, Сибиллу по возвращении будет ждать приятный сюрприз, и они вместе отпразднуют победу. Только поэтому, когда зазвонил телефон и незнакомый голос известил Сибиллу, а она машинально повторила известие вслух, что рейсы в Мюнхен как «Эр-Франс», так и всех других авиакомпаний отложены из-за грозы, Франсуа ощутил раздражение. Он почувствовал себя мужем под каблуком у ревнивой жены. И не сумел скрыть своего недовольства, оно было настолько явным и откровенным, что не могла его не заметить и Сибилла, даже не могла сделать вид, что не заметила. Оба понимали неловкость возникшей ситуации, только у Сибиллы не было чувства вины: она стояла посреди их спальни, она повернулась к Франсуа спиной, виски у нее заломило от напряжения. Она искала выход из положения, выход для Франсуа, выход для них обоих.
– Знаешь, – наконец сказала она, – хотя меня очень беспокоит твоя простуда, но ехать мне просто необходимо. Как ты думаешь, ведь есть, наверное, и поезд?
Она вполне могла полететь в Мюнхен завтра с утра, рано утром в Мюнхене делать ей было нечего, тем более что от идеи картинной галереи в журнале отказались, и она это прекрасно знала, точно так же, как знал это и Франсуа, но они должны были как-то выйти из неловкого положения, в которое сами себя поставили (неловкость сама по себе не имела никакого значения, дело было не в ней, а в какой-то подспудной ситуации, Сибилла сразу поняла это, но если ситуация серьезная, то у них еще будет время с ней разобраться). Пока, по крайней мере, Франсуа должен был отдать хотя бы должное ее изобретательности, потому что благодаря ее пусть лишь правдоподобной выдумке они избавлялись от семейной сцены, то есть от потока вопросов, то есть от инстинктивного следствия, какое мгновенно провела бы ревнивая женщина. Сцены опасны всегда, вне зависимости от того, есть для них основания или нет. Вокруг влюбленных, даже любящих так, как любили они, сохраняя на протяжении долгих лет взаимное влечение, – всегда бродит слепая сила, о которой любящие и не думают, которую не ощущают даже подспудно, но для которой достаточно случайного толчка, чтобы проснуться и заставить их вцепиться друг в друга, орать, кусать и травить до скончания дней. Неведомая сила, демон, дремлющий в каждом, демон невольной, но смертельной обиды на своего партнера по любви, такой, в конечном счете, несовершенной. Демон обиды на то одиночество, в котором один любящий непременно оставлял плутать другого, за то ужасное ледяное одиночество, которое они иногда делили, даже говоря о любви…
Сердце Сибиллы громко стучало, но она не говорила ни слова. Франсуа стоял у нее за спиной и не подозревал о ее внезапном ужасе и о той жестокости, которую всегда порождает ужас. И в ту самую секунду, когда Сибилла осознала собственную жестокость, поняв, что может уйти, может оставить Франсуа, что непоправимое может случиться, что лицо Франсуа может исчезнуть из ее жизни и его может заменить лицо другого мужчины, в ту секунду, когда она с цинизмом глубоко оскорбленной невинности, цинизмом, какого она в себе и не подозревала, представила свой уход, их двойное убийство, как вполне естественную закономерность, как равнодушный террор справедливости, – подбородок Франсуа лег на ее плечо, и его правая щека прижалась к ее левой. И прижавшись, показалась слишком горячей.
– Ты правда болен, да? – спросила она виноватым шепотом, подкошенная одной только мыслью о болезни Франсуа… У него, может быть, даже воспаление легких, а она тут выдумывает пошлые мелодрамы!
– Что ты! – И Сибилла щекой почувствовала его улыбку. – Что ты, я – идиот, конечно, но я не болен, а если и болен, то чуть-чуть, не беспокойся…
Наконец он отвечал так, как должен был отвечать десять минут, десять лет, десять жизней, десять веков назад, завершив свой ответ спасительной фразой, которую Сибилла сама невольно ему подсказала:
– Поезжай лучше на поезде, мое солнышко. Я так не люблю, когда ты летаешь.
Сибилла откинула голову, прижалась спиной к его груди и несколько секунд покачивалась с носка на пятку, словно бы выздоравливая. Большого зеркала у них в спальне не было, и они смотрели через застекленную дверь в сад, уже немного потрепанный, с пожухлой травой, – смотрели, но не видели.
По счастью, поезд со спальными вагонами «Париж – Мюнхен» нашелся, он отходил в семь часов вечера и прибывал ранним утром. По счастью, потому что гроза, что все собиралась грянуть над Парижем, гнала и гнала на восток тяжелые черные тучи, нагруженные молниями и ливнем, и их свирепые отряды настигли бы самолет Сибиллы гораздо раньше, чем он долетел бы до Мюнхена. В воздухе пахло серой, а в небе стоял тот мертвенно-оранжевый свет, который очень бы беспокоил Франсуа, лети Сибилла на самолете. Франсуа внес чемодан Сибиллы в купе, положил его в сетку. Он охотно поздравил бы себя с выпавшим ему счастливым случаем, если бы не знал, что устроил этот счастливый случай сам. Потом он стоял на перроне, смотрел на Сибиллу, которая улыбалась ему через грязное стекло, кричал и писал пальцем на этом грязном стекле, чтобы она непременно позвонила как только приедет, забывая, что телефонный звонок может не застать его дома или застать не в одиночестве… Поезд дышал, будто огромный пес в жару, потом испустил вздох преждевременной усталости, вздрогнул, встряхнулся и потихоньку стал отделяться от перрона. Франсуа быстро-быстро замахал рукой, которую поднял слишком рано.
Когда он вышел из здания вокзала, битва на небесах уже разгорелась всерьез: молнии с грохотом раздирали небо и обрушивали громы на крыши. Город, замерший, насторожившийся, похожий на черно-белую гравюру, пах по-деревенски озоном, травой и влажной листвой, что предвещало близкий дождь. Франсуа побежал бегом, чтобы не попасть под ливень, но ливень застиг его прежде, чем он успел добежать до противоположного конца площади – прямо посередине. Не потоки воды, а один плотный поток хлынул на Франсуа с яростным и равномерным гулом водопада, будто суровое возмездие природы, которая иногда карает без конца досаждающих ей людей. За всю его жизнь не обрушивалось на Франсуа столько воды, и домой на бульвар Монпарнас он вернулся промокший до костей. Франсуа зажег свет. Дом без Сибиллы был, как всегда, пустым и грустным. Франсуа присел на край кровати, огляделся, пожалел себя немного и стал искать полотенце, чтобы вытереться, и что-то сухое, чтобы переодеться.
Вот уже примерно с месяц Сибилла не наводила порядок в его гардеробе, твердо заявив, что больше не намерена тратить силы на эту неблагодарную работу. Что ведет он себя, как неряха-подросток или взрослый, которому совершенно наплевать на старания других. Поэтому она и пальцем больше не шевельнет и не будет без конца убирать за ним.
Однако один вполне пригодный для выхода темный костюм у него остался, предназначался он для театральных премьер, обедов с иностранными издателями и первых причастий, на которых ему приходилось бывать ежегодно благодаря семейству Сибиллы, состоящему из тридцати девяти взрослых и примерно шестидесяти детей (тридцать из них были пуатовенцами, а тридцать – славянами), – обе ветви жили совершенно независимо друг от друга, но одинаково гордились своей редкостной плодовитостью. «Я из семейства кроликов, – смеясь, говорила Сибилла, – и не просто кроликов, а очень набожных кроликов: и пуатовенцы, и славяне одинаково плохо говорят по-французски, так что телевизор смотреть им скучно, и любовь для них единственное развлечение, они занимаются любовью, но ничего не делают, чтобы избежать последствий… Похоже, что обе мои невестки соревнуются, кто скорее… Настоящее сумасшествие, правда? Просто жуть! Думаю, что их мужьям эта любовь уже поперек горла!» Сама Сибилла тоже выросла под сенью деревенских лип и в юности сильно отставала от современных нравов: ее первым любовником стал тот, кто был ее первой любовью.
Глава 9
Была уже половина восьмого, а между половиной девятого и девятью он должен был быть у Муны. Без четверти девять Франсуа поднимался по лестнице. Взглянув в зеркало, он нашел себя вполне элегантным, несмотря на то, что его ботинки чавкали на каждой ступеньке. Он позвонил и улыбнулся, внезапно обрадовавшись, что сейчас увидит Муну, старинную свою приятельницу. Муна открыла дверь, темное шерстяное платье классического покроя удивительно шло ей. «Воплощение семейных добродетелей», – подумал Франсуа. Она радушно усадила его в просторной гостиной и предложила выпить виски.
– Сегодня без «Бисмарка», – сказала с улыбкой Муна, – мой дорогой Курт отдыхает.
О «Бисмарке» таким образом вопрос был закрыт. Себе Муна налила шерри, села напротив Франсуа, и разговор о театре, простой и непринужденный, потек, словно они расстались вчера, словно всегда только и делали, что разговаривали, симпатизируя друг другу. Обстановка гостиной и на этот раз понравилась Франсуа. Единственное, чего ему недоставало, так это запаха рисовой пудры. Наверное, он не чувствовал его из-за насморка, но невольно время от времени искал, потягивая носом, очевидно, не слишком красиво, однако Муна не обращала внимания на его сопенье и увлеченно и очень здраво высказывала свои суждения о пьесе:
– Пьеса прекрасная, – говорила она, – но слишком жестокая… и… и, как бы это сказать, неудачно… не очень удачно выстроенная. Вы не находите?
– Может, и так, пожалуй, вы правы, – промямлил он. – Вот уже почти год, как я… как мы бьемся над ней, стараясь придать ей побольше… побольше живости. Но чем глубже постигаешь ее достоинства, тем отчетливее понимаешь, как трудно ее поставить и надеяться на успех. Огорчительная ситуация, не так ли?
– Ее нужно сократить, – предложила Муна, – и безжалостно! Думаю, что вы и сами это понимаете. Сократить и еще – изменить побудительные мотивы героя. Сделать его менее безупречным – и более смешным. Вы согласны? А что скажет на это… мм… Сибилла?
Муна не знала, как назвать ее: мадемуазель Дельрей или Сибилла, и выбрала все-таки имя. Зовет же она по имени Франсуа. Ну что ж, замечательно, все встало на свои места: пьеса, их добрые отношения… но Франсуа почему-то стало до противности скучно. Ему хотелось повеселиться, наделать глупостей, закатиться в какую-нибудь старинную русскую кафешку, пошляться бог знает где. Или пойти потанцевать с Муной в «Берлин» или еще куда-нибудь, но только непременно танго…
– Если говорить начистоту, – начал он решительно, – все проблемы с пьесой мне понятны. Я первый сказал Сибилле, что ее невозможно ни переделать, ни поставить как есть. И если говорить еще откровеннее, то сам обвинил Сибиллу в святотатстве, когда она заговорила о необходимости переделок: просто не могу себе представить, что опять работаю над ней. Думаю, вы меня понимаете?
– Нет. Неужели вы отговорили Сибиллу от переделок? Отговорили, понимая, что это единственное спасение? Ох уж эти интеллектуалы! – вознегодовала Муна. – Несчастные интеллектуалы!
Она утомленно откинулась на спинку кресла, словно главным мучением ее жизни были одержимые и раздираемые противоречиями интеллектуалы.
– Вы вкладываете в это слово раздражение, восхищение или насмешку? – уточнил Франсуа.
– По отношению к вам, дорогой Франсуа, я произношу это слово с безусловным уважением и приязнью… да, с большой, с огромной приязнью… поверьте, с приязнью, с уважением и…
Что-то перехватило Франсуа горло или яростно забурлило в крови, что-то непредсказуемое по своей неистовости. «Что-то, в чем никогда не раскаиваются, – подумал он, – и тем более никогда не объясняют».
– Хватит говорить со мной в таком тоне, – заявил он бесстрастно, но под этим бесстрастием клокотала такая ярость, что Муна невольно отпрянула. Она всерьез испугалась и, защищаясь, даже инстинктивно подняла руку, словно он собирался ее ударить.
«У бедняжки мания преследования, честное слово», – подумал Франсуа. Хотя чувствовал, что секунду назад он не только мог, но и охотно бы ее отколотил. Он сидел раздраженный, пристыженный, но пристыженный не всерьез, чувствуя вину, но не свою. На самом деле он никогда бы не ударил женщину просто потому, что считал это страшной вульгарностью, пусть бы даже мужчина едва дотягивался женщине до подбородка. Между ними воцарилось молчание. Вполне объяснимое, потому что объяснимой была и вспышка, и ее нетрудно было уладить. Только от Муны зависело принять или не принять правду: Франсуа влюблен в Сибиллу, а не в нее, в Муну. И только от Франсуа зависело принять или не принять реакцию Муны, которая могла быть и такой: «Ваши отношения мне совершенно безразличны, меня они не интересуют. Главное – трезвость, здравомыслие и логика». Да, их взаимоотношения с Муной именно таковы, и Муна поняла это раньше него. Франсуа рассмеялся и похлопал Муну по руке. Без снисходительности, но и без нервозности, похлопал и задержал ее руку в своей, и в его ласковом неторопливом прикосновении не было ни малейшей бесцеремонности. Ведь оба они были так чувствительны к нюансам…
– Где бы вы хотели поужинать, Франсуа? – донесся голос Муны из маленькой гостиной вместе со звоном льдинок в стаканах и хлопком пробки: лучшей музыкой для Франсуа, который понял, что всерьез простужен. И, конечно, лечить его некому, разве что бедная Муна за неимением «Бисмарка» предложит ему таблетку!
– Вас все еще мучает жажда?
– Просто мечтаю что-нибудь выпить!
– И это после того, как вам досталось столько воды! Трудно поверить! (Она еще и издевается!) Держите, Франсуа, старое доброе виски. И примите таблетку аспирина. Серьезно, прошу вас. Вы весь красный, а под глазами круги. Примите, сразу станет лучше. А ужинать мы отправимся к «Доминику».
Муна спускалась по лестнице впереди него, мурлыкая «Две гитары», а когда они вышли на улицу, указала ему на темную, блестящую от дождя машину.
– Вы водите, Франсуа?
Франсуа с сомнением оглядел великолепный «Мерседес», устаревший ровно настолько, чтобы казаться еще элегантнее. Длинный, коричнево-вишневый, с сильным и явственным запахом кожи в салоне.
– Таких ракет мне давно не доводилось водить, – сообщил он для очистки совести и сел за руль.
Муна пожала плечиком. Было совершенно очевидно, что в ее глазах дороги, километры, автострады, автосервис и все прочее в том же духе принадлежало и повиновалось мужчинам. Франсуа быстро разобрался во всех рычагах и переключателях, не нашел только рычажка включения фар, и Муна молча зажгла их, как только заметила, что именно он ищет. Машина тронулась с места, Рон-Пуэн и площадь Согласия они пролетели стрелой и ехали уже по бульвару Сен-Жермен – вдоль иссиня-серебристых деревьев. Муна, очарованная Парижем, таяла от восхищения.
И правда, завеса ливня упала, и над городом вновь расстелили чисто вымытую синеву ночного неба, ее высушили, ее отгладили раскаявшиеся прилежные ангелы, и, несмотря на сверкание в ней ледяных искорок, она манила теплом, пленяла романтикой и после долго бушевавшей грозы наполняла сердце и взгляд смутным чувством, похожим на счастье. (Счастье, приходящее так редко, необъяснимое, бессмысленное, – и физическое, и поэтическое одновременно, – счастье, что родился в безумии звездных вихрей, в мощных потрясениях миллионов былых катастроф, счастье чувствовать себя частичкой могучего, своенравного, непостижимого и неведомого мира.) Иногда Франсуа доводилось отчетливо ощущать, как сквозь него одновременно текут два временных потока – одно время бежало быстро-быстро, другое тянулось медленно-медленно. А сам он тогда становился состарившимся младенцем, хрупким и уязвимым.
С невольной улыбкой Франсуа подумал, что и Муна знает о двух потоках времени и что живет она молодой и старой дольше него, потому что она его старше, а значит, сильнее и надежнее. Эти смутные откровения и восторг перед сверкающей синевой неба осенили Франсуа не по дороге к «Доминику», а на обратном пути, после не одной поднятой и выпитой рюмки водки.
Но если в воздействии водки не было ничего непривычного, то что-то еще в самом Франсуа будило чувство, родственное любви. Хотя их ужин с Муной мог быть их сотым ужином и за ним могло последовать еще сто точно таких же как бы случайных и совершенно невинных в глазах любого постороннего человека…
Франсуа вышел из автомобиля, обогнул его и помог Муне Фогель выйти. Поддерживая ее под руку, он провел ее через арку до двери, и она повернулась к нему. Мутный свет новых парижских фонарей как нельзя лучше подходил к прощанию.
Франсуа наклонился, поцеловал Муну в шею, вдохнул, ища запаха рисовой пудры, но не нашел. Нос был забит. Он ничего не чувствовал, не ощущал никакого запаха и вдобавок плохо ее видел… Старый, глупый и к тому же пьяный осел…
– Я поеду домой, – сказал он быстро. – У меня страшный насморк. Остановка такси направо, да?
– В двух шагах, – подтвердила Муна своим обычным ровным голоском.
И, приподнявшись на цыпочки, вежливо коснулась губами его подбородка, достала ключи и мигом проскользнула в холл. Муна исчезла, а он отправился на поиски такси, совершенно не понимая, удался ли ужин или провалился.
Муна Фогель понимала еще меньше и, войдя в спальню, долго и холодно изучала себя в зеркале – себя, свое такое простое и такое изумительное платье, свое ожерелье, тоже простое и тоже изумительное – тот безупречный, исполненный достоинства стиль, какой она выбрала для себя на этот вечер. И который не выберет больше никогда! Никогда в жизни!
Глава 10
Телефон молчал. Франсуа не смог заснуть, его знобило, он успел забыть ощущение космического счастья и чувствовал только серую ночную тоску, такую же безнадежную, как безнадежен был и мутный, мертвенный свет, освещавший их лужайку. Он признался себе, что если и предполагал полную невинность вечера с Муной, несмотря на возникшее недоразумение с Сибиллой, то сейчас чувствовал себя опустошенным – он словно бы лишился некой направляющей силы, того импульса к будущему, какой возникает благодаря любому ожиданию, сопряженному вдобавок с точной датой, как бы смутно и неопределенно это ожидание ни было. «Впрочем, – говорил он себе, – все дело в Муне». Она ни единым жестом не намекнула на прошлое. Хотя ужинали они вдвоем, но ее безупречно добродетельное платье, доброжелательно-любезный разговор отстраняли его. А когда они попрощались, она мгновенно ушла. Нет, если у нее и возникло влечение к нему, то как короткая, слишком короткая вспышка, не предполагающая никаких последствий. А зачем тогда этот ужин? Или присутствие в его жизни Сибиллы усложняло для Муны их отношения? Или Муна была директрисой, всерьез влюбленной в свой театр и готовой на все ради его успеха? (Таких директрис Франсуа в своей жизни еще не встречал: актрисы – да, они были готовы на все ради роли, режиссеры – ради фильма, но директорам театров, занятым больше экономикой, чем творчеством, постоянно озабоченным доходами и налогами, такой безудержный энтузиазм был неведом.) И потом, той пьесы, которую хотела Муна, еще не существовало. А если и нужно было кого-то уговаривать на переделки, то Сибиллу. Так что нет, не профессиональный интерес заставил Муну ужинать с ним. Значит, ее все-таки тянуло к нему, когда она лежала в гостиной на своем канапе, но, возможно, только благодаря «Бисмарку», а сегодня из-за отсутствия коктейля, отсутствия желания все замерло. А он сам? Он хотел ее? Франсуа задумался. Да, в нем возникло бы желание в ответ на ее влечение к нему, если бы он почувствовал, что он ее волнует, а не просто сидит за столом, исполняя заранее отработанную роль, без права изменить сценарий. Ну что ж, тем лучше, что ему нечего добавить к этой роли. Хватит ему неприятностей с Сибиллой и глупейших измен! Зачем ему еще одна из-за чистого тщеславия?
Франсуа уселся за машинку: время еле ползло, а его статья для рубрики «Текущие события», на этот раз о политике ООН, еще не была написана. Когда главный редактор предложил ему эту тему, он разозлился и, возражая, даже начал заикаться от злости, зато теперь злость оказалась хорошим подспорьем, она помогала ему писать, наверное, потому, что горячность была в его натуре, она его подстегивала, будоражила. А вообще-то он старел. Сидел за своей машинкой в домашнем мятом халате и чувствовал, как ноет у него спина, а еще больше затылок, как всегда, когда он работал за журнальным столиком. От окна дуло. Ему не хватало Сибиллы за спиной, ее волос, падающих на скуластую щеку. Сибиллы и ее ровного дыхания. Он опять лег. Хорошо бы поспать, хотя бы часа два, а потом снова можно будет засесть за статью. Он улегся поперек кровати и, как малый ребенок, уткнулся носом в соседнюю подушку – подушку Сибиллы. Но насморк не имел предпочтений – ничего, ни малейшего запаха, только немного шершавое полотно наволочки, и Франсуа улегся на своей половине.
– Алло! Простите, могу я попросить господина Россе?
Голос был не из знакомых, но когда Франсуа узнал его, он показался ему самым успокоительным и родным из всех возможных.
– Муна, – сказал он.
– Вы не спите?
Он взглянул на часы: половина второго, а расстались они в двенадцать, так что впереди оставалась, а вернее, им принадлежала почти целая ночь. Но Муна и внимания не обратила…
– Конечно, нет, я не сплю.
– Я была уверена, что вы точь-в-точь как я, что вам тоже не спится. С тех пор как вернулась, я все брожу и брожу по квартире, «такой интимной, такой роскошной», – прибавила она с восхищенной и глуповатой интонацией, удивив его, и тут же пояснила: – Как твердит повсюду Адриен Лекурбе, этот телеграфный столб, он ведь автор моего интерьера. – В голосе прозвучала такая безнадежность, что Франсуа не мог не улыбнуться.
– А почему вы не поискали кого-то еще? Хотя интерьер у вас и правда очень хорош, мне не в чем его упрекнуть…
– Мне тоже, – сказала она. – Это-то и обидно. К тому же несчастный Лекурне был так рад, что я не мешаю ему хвалиться всюду, где только можно. Бедняжка Лекурбе, который всегда вынужден скромничать и оставаться в стороне… Какое все-таки ремесло…
– Вашего дизайнера зовут Лекурсе.
– Лекурсе?! – воскликнула она, словно Лекурсе было именем куда более забавным, чем ее предыдущие Лекурне и Лекурбе.
Муна расхохоталась так звонко, что Франсуа позавидовал ее соседям по улице Петра I Сербского: больше всего он любил звучащий в ночи женский смех.
– Я должна устроить прием, – продолжала Муна, – отпраздновать новоселье, но и, конечно, спектакль, думаю, где-то в конце месяца, – голос ее опять звучал уныло. – Старые друзья, новые знакомые, да, в общем, вот так…
Франсуа спросил себя, а что было бы, если бы и у «Доминика» Муна вот так тосковала, а потом смеялась, как сейчас? У него вдруг защемило сердце.
– Вам тоскливо? – спросил он.
– Что вы! Просто налетела какая-то меланхолия сегодня вечером, – сказала она так виновато, что он невольно поднял руку, преграждая готовый политься поток извинений, которые ни за что на свете не должны были предназначаться ему.
Будто Муна могла видеть его поднятую руку, которой он защищал ее…
– И все-таки, – голос Муны звучал тише, – благодаря вам я развеселилась у «Доминика», я ведь люблю посмеяться, – закончила она с нескрываемым удовлетворением гурмана, который признается не только в своем пристрастии к лакомым блюдам, но и в своей готовности приносить жертвы своей страсти.
– Я тоже, – подхватил он с небольшой заминкой.
Франсуа отметил у себя некое несовпадение между произносимыми словами и сопровождающими их движениями. Он улыбнулся в пустоту, чувствуя, что рот у него кривится, нос вздергивается, и наконец он все-таки яростно чихнул, потом еще и еще. Балконная дверь была открыта, по комнате гулял сквозняк, и его вновь забила неприятная дрожь от озноба, пока он шарил правой рукой под подушкой, ища бумажные платки и надеясь, что положил их туда, прежде чем улечься. Тихий обеспокоенный голос Муны время от времени доносился из трубки между чиханиями Франсуа. Рекорд чихания он поставил в Риме: двадцать два раза. Почему в Риме? Откуда он знает…
– Франсуа, вдыхайте очень глубоко и очень медленно, а потом очень медленно выпускайте воздух, – учила его Муна, – попробуйте, прошу вас, необходимо привести в порядок ваши дыхательные пути.
Теперь он уже не чихал, а кашлял, ему не хватало воздуха, он задыхался: славный бронхит, а то и пневмонийка… Он умрет в одиночестве на этой измятой постели, в старом халате, в ледяной комнате… И вместе с тем он всегда знал, всегда чувствовал, что бессмертен…
– У меня с утра не топят, – сказал он наконец, – жутко холодно.
– А где же Сибилла?
Вопрос прозвучал сурово. Муна сердилась на Сибиллу за то, что она так плохо следит за Франсуа. Странные все-таки существа женщины!
– К счастью, в Мюнхене, – сообщил он сочувственно. – Иначе мне пришлось бы переселить ее в гостиницу.
– Переселяйтесь в гостиницу сами и немедленно. Иначе вконец разболеетесь.
– Ни за что! Да! Мне тут холодно, тоскливо, но все-таки я дома, и мне хорошо. Выходить на ледяной ветер только для того, чтобы оказаться в чужой зловещей комнате без единого друга? Спасибо за совет!
Пожалуй, он хватил через край, признал и сам Франсуа, все сказанное им было вымогательством, причем грубым, неделикатным; так жалобно он не говорил ни с одной женщиной, а эта совершенно равнодушно оставила его два часа назад и, напевая, ушла – оставила по своей собственной воле…
– Ну а если, – голос Муны звучал устало, – вы возьмете такси и приедете ко мне? У меня две спальни и есть витаминизированный аспирин, а главное, у меня топят. Я живу по-прежнему в доме 123-Б, на пятом этаже.
– Спасибо, – поблагодарил он.
Он не мог не поздравить себя с успехом своих детских уловок и упорством, благодаря которым в два часа ночи он все-таки отправится на другой конец Парижа, отвратительно себя чувствуя, измотанный и разбитый. Вообще-то Франсуа всегда относился к себе критически, особо собой не восхищался, но и не презирал тоже, но если он и ценил в себе что-то, то именно вот такие неразумные, бессмысленные порывы; ему нравилось, что его рассудок вдруг становился слугой фантазии, верным зрителем ее творений, всегда удивляющих неожиданностью, но не всегда талантом. Франсуа натянул водолазку прямо на пижаму, обнаружил, что натянул задом наперед, ругнулся, стал переодеваться, запутался, устал, прилег, в конце концов все-таки переоделся и добрел до двери. Вспомнил, что не вызвал такси, вернулся, позвонил и ждал еще полчаса на улице, чувствуя, что вот-вот умрет.
Когда Муна открыла ему, он, в прямом смысле, падал с ног, и она, подставив ему плечо, довела до спальни для гостей, где в камине уже горел огонь. «Браво, – смущенно сказал себе Франсуа, – прибавим по двадцать лет каждому из действующих лиц и будем считать, что мы разыгрываем „Беса в крови“».[2] Он уселся на кровать и смотрел на огонь, ему уже не было ни холодно, ни страшно, ему не хотелось ни чихать, ни кашлять, он не был одинок, не был несчастен. Муна, которая вскоре вернулась с грогом – половина чашки чая, половина рома, – увидела обращенное к ней благодарное, разгоревшееся от жара лицо. И когда Франсуа протянул к ней руки, она, конечно же, подошла к нему, и тогда он раздвинул полы ее шелковистого лиловатого халатика, мягкие и скользящие, спрятался под ними и в душистых потемках лилового шатра прижался щекой к ее животу, вдохнул запах нежной кожи и рисовой пудры.
Глава 11
Спальня выходила окнами в тихий двор, главными обитателями которого были болтливые голуби, и они уже ворковали в туманном молоке, приникшем к ставням. Франсуа чувствовал толщину и надежность окружавших его стен, – все стены в квартале Плен-Монсо, где вырос и он сам, были прочными и надежными. Проснулся он напротив окна, лежа на боку, подогнув к животу колени, пижама уютно и тепло согревала ему спину. Ни жара, ни головной боли он не чувствовал. Зато чувствовал успокоительное присутствие Муны у себя за спиной – женщины, которая приютила его в своем доме, потом в своих объятиях, согрела своим теплом, лечила, доставила удовольствие. Мысль о том, что она здесь, на противоположном краю кровати, волновала его, туманила нежностью, благодарностью, не имевшими ничего общего с грубым и мимолетным сладострастием. Больше того, мысль о близости Муны будила в нем неожиданные для него самого картины: «что-то старинное, идиллическое, в духе Милле – наивное, набожное… да, да, идиллическое…» Пастушка Муна и пастушок Франсуа прогуливаются в Булонском лесу в семь часов вечера… колокол призывает к вечерней молитве: Франсуа снимает свой берет. Муна откидывает вуаль, и оба молитвенно складывают руки, дожидаясь, когда наступит пора отправиться к Муне и выпить по «Бисмарку»… У Франсуа вырвался неуместный смешок, похожий на икоту: знай Муна, куда могут завести его мысли, она, наверное, поостереглась бы укладывать посреди ночи к себе в постель интеллектуала. Франсуа закрыл глаза, пытаясь снова заснуть. Но голуби ворковали так громко и так близко – протяни руку и достанешь, – и словно бы подначивали его.
– Совсем с ума сошли эти голуби, – произнес он тихо-тихо, словно в кровати их было трое: Муна, которой он жаловался на голубей, неведомо кто, кого нельзя было будить, и он сам. Или, может, он все-таки не хотел будить Муну?.. Интересно, сколько сейчас времени? В любом случае Сибилла приедет только к вечеру, если вообще сегодня приедет. Вчера, вернувшись домой, он не завел часы и теперь нервничал.
– Муна, – позвал он громко, отведя взгляд от окна и перевернувшись на спину.