Ночь стояла холодная, ярко светили звезды. Приближалась зима, и я невольно стал думать о том, что скоро закончится год, и нас ждут долгие рождественские каникулы, которые мы рассчитывали провести все вместе в Верфеле. А пока мы мчались навстречу морю, и мимо проносилась сверкающая пустыня. Рядом, положив мне на плечо голову, прикорнула Сильвия, она спала. Пьер же сидел на переднем сиденье с шофером, в наполеоновской позе, когда тот, опустив голову на грудь, дремлет между двумя сражениями. Фары прокладывали длинные желтые тропинки на щебеночном покрытии дороги, кое-где занесенной песком. Мы были так переполнены впечатлениями! Настолько, что не могли даже говорить от восторга и от усталости. Но это была блаженная усталость.
Когда мы въехали в Александрию, там вовсю бурлила вечерняя жизнь, обычная картина в любой столице в летнюю пору. Даром что с тротуаров, едва повеяло осенней свежестью, исчезли уличные кафе под яркими тентами. Пьер высадил меня у посольства, где я занимал маленькую квартирку, и шофер помог мне донести вещи. Несмотря на поздний час, брат и сестра взяли с меня обещание приехать к ужину. В канцелярии я застал только курьера Райкрофта, который готовил почту для Лондона. В кабинете я нашел две записки, в одной сообщалось, что звонил пациент, у которого заболел корью ребенок, в другой, подписанной секретарем по связям с общественностью, — о приеме в честь важного гостя из Лондона. Прием устраивал посол, и мне по долгу службы полагалось занять место за столом. Когда штат немногочисленный, к подобным мероприятиям привлекают в основном холостяков и третьих секретарей. К счастью, прием был назначен на другой день, и корь тоже могла подождать. Я принял ванну, переоделся и отправился в гараж за машиной. Ехать надо было через весь город. Пьер жил в великолепном особняке, который прекрасно подходил честолюбивому дипломату, обязанному вести светскую жизнь — на широкую ногу. Нет нужды говорить, что порядка в доме, несмотря на множество слуг, не было никакого. Всюду валялись картины и книги, а в последнее время к ним прибавились старые церковные служебники и византийские пергаменты, которые Пьер брал с разрешения секретаря в Патриаршей библиотеке. Мой друг углублялся в искушавшие его ложными надеждами труды, едва приняв душ и переодевшись. Ужин задерживался, поэтому после недолгих колебаний я выпил виски и закурил сигарету, предварительно запихнув в нее булавкой комочек гашиша. Этого как раз хватало, чтобы снять усталость и поддержать хорошее настроение на весь вечер.
— Пьер, ты очень продвинулся после инициации у Аккада? А у меня такое чувство, будто я узнал все, что мне полагается в этой жизни узнать.
— Там ужасная путаница, — тихо отозвался Пьер, — из-за позорных инвектив и тенденциозных сочинений отцов церкви. Этим лукавцам выгодно представлять дело так, будто гностики вершат непристойные обряды во время своих религиозных бдений. Однако само учение оправдывает и религиозную ересь, и рыцарское, мирское неповиновение, ибо они против великой лжи, которую поддерживает Церковь. Отголоски едва ли не всеобщего отказа гностиков повиниться, подписать чистосердечное признание (как нынче принято говорить у русских), их можно найти в больших количествах, и что поразительно, даже там, где гностическая вера не получила широкого распространения. У нас дома, в Провансе, добровольными и действующими осознанно гностиками всегда были, конечно же, катары. Но что сталось с куртуазной любовью, почему она постепенно исчезла? Прославляемая трубадурами любовь внушала сомнения в ортодоксальной вере — главным образом потому, что предоставляла женщинам некую свободу и совершенно иную роль в обществе, роль Музы, облагораживающей более грубую мужскую душу. Тем, кому было вполне комфортно в железных путах инквизиции, подобные вольности пришлись не по вкусу… О, ты не представляешь, как я рад, что мне открыли глаза, и как благодарен за это Аккаду. Основные принципы я уяснил, и теперь мне нужно разобраться окончательно. И я чувствую, что смогу это сделать. Да, смогу.
— Завтра отправлюсь на базар за духами, — сказала Сильвия, желая переменить тему, которая казалась ей скучной и — пугающей.
Она ведь знала, что ее брат способен на любое донкихотство, на любую крайность.
На этом все как будто закончилось. Тягучая осень постепенно суровела, и вместе с зимой приближалось время нашего отъезда, отчего мы все смелее предавались радостным ожиданиям. Зимний сезон балов и приемов, без которых немыслима посольская жизнь, был даже приятным, ведь мы знали, что скоро вырвемся на свободу и несколько недель проведем во Франции. Тоби уехал в Оксфорд, так как начался очередной семестр; Сабина — по своему обыкновению — в один прекрасный день исчезла, не попрощавшись. А чуть погодя на Пьера внезапно обрушилась ошеломляющая весть, касающаяся нашего увлечения гностицизмом. Это был настоящий удар. Вот как было дело. Обычно мы дважды в неделю наведывались в греческий квартал, где был салон парикмахера Аккада, роскошный, который с удовольствием посещали и дамы, и господа. Клиентов там всячески ублажали, предлагали кофе, трубку, газеты, доставленные по морю из Европы. А в случае особой спешки — проглотить пирожное прямо в кресле, пока опытный цирюльник делал свое дело. Короче говоря, Пьер стал завсегдатаем салона. И вот однажды он разложил на коленях какой-то старый журнал, решив почитать, пока цирюльник занят его головой. Там он и наткнулся на статью об обманщиках, мошенниках и прочих египетских жуликах, фигурировали карточные шулеры, фальшивомонетчики, сутенеры. Потрясенный Пьер с ужасом обнаружил и подробное описание так называемых религиозных посвящений, которые преступники устраивают, чтобы поживиться за счет легковерных туристов. Там говорилось и о разных ступенях посвящения, из которых первая — посвящение в члены тайного общества, коих в Египте — тысячи (и все до единого фальшивые, с точки зрения журналиста), вторая — присутствие на соответствующей церемонии инициации и в конце концов… Пьер не стал читать дальше. Сердце его бешено забилось, он даже стал задыхаться, и удивленному парикмахеру пришлось отпустить своего клиента недобритым. Пьер бросился к телефону и позвонил Аккаду в контору, однако секретарь ответил, что Аккад уехал на несколько дней и вернется только к концу недели. Отчаяние и смятение, охватившие Пьера после чтения статьи, были просто неописуемыми. Но, что самое ужасное, в журнале среди прочих имелась фотография, сделанная во время церемонии (точь-в-точь такой, как наша) в мечети Абу Мануфа, и вел эту церемонию Аккад с хитрым и в то же время невозмутимым видом — по крайней мере, так показалось моему расстроенному другу. Он не знал, что делать, куда бежать. Мир словно перевернулся. Записав название и выходные данные журнала, Пьер по дороге домой заказал себе экземпляр. В голове у него царил полный сумбур; друг мой был на грани нервного срыва, настолько глубоко он погрузился в идеи Аккада, всецело ему поверив. Неужели это сплошной обман?
После ланча я пришел домой и увидел Пьера: закрыв лицо руками, он лежал на кушетке. Бледный, притихший, он выглядел так, словно у него высокая температура, но жутко разъярился, когда я попытался посчитать пульс. Да, вероломство Аккада ранило его в самое сердце. Я протянул ему стакан с виски, который он взял дрожащей рукой и выпил, не заметив даже, что пьет — до того был поглощен злосчастной статьей, которая поставила под сомнение честность Аккада и
— Я заказал еще один экземпляр, — печально произнес он. — Хочу потребовать у Аккада объяснений, а этот надо вернуть Фахему.
Он со стоном опустился на кушетку и подпер ладонями подбородок. Я внимательно прочитал статью. Автор предполагал, что поначалу дешевыми трюками собирались заманивать американских туристов, однако сразу стало очевидно, что суеверны не только американцы: чтобы принять «посвящение», со всего Ближнего Востока стали приезжать верующие, и из Египта тоже… Трудно описать чувство, которое я испытал: отчасти это было изумление, отчасти облегчение, отчасти недостойное желание сказать «я ведь тебе говорил», хотя, конечно же, я ничего не говорил и даже ни разу ни в чем не усомнился. В сущности, то, что происходило в мечети, произвело на меня не меньшее впечатление, чем на остальных. А теперь все было поставлено под сомнение…
— Что ты думаешь? — со слезами на глазах спросил Пьер.
Стараясь сохранить спокойствие, я пожал плечами и тоже сел.
— Нас обманули. Ну и что? По крайней мере, Аккад ничего с нас не взял.
— Представляю, как он в душе веселился, — Пьер яростно ударил кулаком по колену. — Я хочу вызвать его на дуэль — послать к нему секундантов.
— У тебя нет секундантов, и вообще дуэли давно вышли из моды. И потом, что скажут в посольстве? А если ты убьешь его?
Пылая злобой, Пьер метался по комнате, как тигр в клетке. Очень театрально.
— Вот они, друзья! — с горечью произнес он, почему-то обращаясь к картинам на стенах. — Друзья!
От меня не укрылось презрение, проскользнувшее в его голосе, и я сказал:
— Пьер, сядь на минутку и подумай. Что, собственно, произошло? Статья убила твою веру? Зато ты исцелился! Или ты предпочитаешь верить в ложь?
— Но мне она нужна, — жалобно, как ребенок, произнес он. — Мне нужна эта вера. Нет, Аккад не мог нас обмануть. Не мог. Не мог он так поступить.
Казалось, он вот-вот расплачется.
Однако делать было нечего и оставалось стоически принять неизбежное, сравнимое лишь со смертью друга или с провалом грандиозного проекта, сулившего замечательное будущее. В тот же вечер, по дороге в лазарет, я вернул Фахему журнал. Мне хотелось думать, что постепенно все утрясется, и Пьер найдет себе другое занятие, какую-нибудь философию, которой сможет увлечься со всей присущей ему страстностью. Однако признаюсь, надежда на это была слабой, и я с беспокойством ждал возвращения Аккада. Мне не хотелось разрыва с ним, ибо Аккад был для нас олицетворением Египта, всей этой страны и ее просторов — в этом человеке воплотилась ее поэзия. Двое суток Пьер не находил себе места от отчаяния, словно похоронил собственную мать; и спал только благодаря прописанному мною снотворному. Потом ему принесли заказанный журнал, и он положил его на подоконник — дожидаться Аккада, чей приезд, как ни странно, застал нас врасплох. Обычно он всегда звонил перед приходом, а тут вдруг заявился к нам перед ланчем, в самое неподходящее для визитов время, и, потоптавшись у порога, робко попросил разрешения войти, теребя в руках зеленую шляпу. Пьер подскочил и бросился ему навстречу, переполненный яростью и любовью.
— Аккад! — вскричал он, — зачем тебе это понадобилось?
Аккад, растерянно моргая, смотрел на нас с явным изумлением.
— Макабру, — продолжал Пьер. — Твое вранье. Зачем?
С мольбой и возмущением он протянул к нему руки, и Аккад, тоже протянув руку, спросил:
— Но как ты догадался? И когда это случилось?
В ответ Пьер схватил с подоконника журнал и стал пихать его чуть ли не в лицо Аккаду.
— Вот! — крикнул он. — Тут написано!
Наш друг все еще изображал крайнее изумление, и я, не выдержав, взял журнал и стал отыскивать статью. Поверите ли? Ее там не оказалось! Я мрачно переворачивал страницу за страницей и не мог ее найти. Оторопев от ужаса, Пьер буквально онемел, Аккад же, усевшись у камина, принялся разглядывать нас со странным выражением робкого счастья на лице, словно во всей этой нелепице таилось нечто радостное. Я все сильнее злился на Пьера, который вел себя, как глупый мальчишка, возмущаясь неизвестно чем.
— Ну, нашел? — нетерпеливо крикнул он.
Аккад, поджав губы, без тени улыбки следил за происходящим. Я продолжал с досадой листать страницы, но статьи в журнале не было. Тогда я внимательно прочитал содержание. Тоже ничего похожего. Пьер с яростным воплем вырвал у меня журнал и сам стал искать. И все без толку. Статья исчезла. Тогда Пьер с мрачным видом уселся в кресло и, подперев кулаками подбородок, со злобой уставился на нашего друга, который отвечал ему взглядом, полным невинного смирения, но не пытался объяснить странное происшествие.
— Она была тут, и тебе это известно, — задыхаясь, проговорил Пьер.
Аккад, видимо, не желая больше мучить его, кивнул.
— Ты прав, мой дорогой Пьер. Она тут
Пьер слушал его с открытым ртом, щеки его горели от злости и радости. Когда Аккад умолк, он восторженно завопил:
— Я знал! Я все время знал!
Я еще никогда не слышал подобного ликования в его голосе. Неудивительно, ведь только что пережитое разочарование заставило его мучительно страдать. К чему было затевать это безумие? Я рассердился на Аккада за то, что он посмел играть чувствами моего друга.
— Ради всего святого, зачем тебе это понадобилось? — не выдержал я.
Аккад улыбнулся, не скрывая своего удовлетворения:
— Я очень рад, что наш маленький заговор сработал. Видишь ли, Пьер, это была очень важная, чрезвычайно важная проверка. Теперь ты понимаешь, мой дорогой друг, что, несмотря ни на что, продолжал верить в
— Так, — подтвердил Пьер.
— Кстати, речь идет не просто о вере, а об убежденности, скажем, научной убежденности. Я не сомневался, что ты один из нас, но все-таки хотел получить подтверждение. Вот и попытался посеять в тебе сомнение. А если я пойду дальше и скажу тебе, что статья вовсе не лживая, в ней все
Пьер расхохотался и отвернулся, принимая нарочито хмурый вид.
— Опять дурачишь, — сказал он. — Наверно, я это заслужил. Правда, теперь ты лучше знаешь меня, поэтому не надо повторяться.
— Не надо, так не надо, — отозвался Аккад, — но только обещай подумать о том, что мы идем очень узкой тропинкой между реальностью и иллюзией. Это удивительно только для тех, кто привык к другому образу мышления.
— Ничего удивительного, — сказал Пьер, но как будто самому себе, и, взяв со стола письмо, которое начал писать, включил свет. — Человек находится в ловушке, если верить Аккаду, и в наше время ему уже не поможет никакое добро, — прочитал он. — Всем на все плевать. Добро и зло, пессимизм и оптимизм зависит от группы крови, а не личного расположения небесного ангела. Кто бы ни следил за нами прежде, кто бы нас не опекал, кто бы ни думал о нашей судьбе и о судьбе нашего мира, его уже нет — его сменил другой, и он упивается нашим послушанием и преданностью самым низким инстинктам нашей природы. — Пьер замолчал и вопрошающе посмотрел на Аккада, который, кивнув ему, закурил желтую сигарету. — Мне продолжать? — спросил Пьер, но не стал ждать ответа. — Самого же человека от полного осмысления своей собственной природы и, соответственно, законов реального мира защищает твердая чешуйчатая оболочка, что-то вроде катаракты, напластование на живой душе, твердое, как рубероид. Такое почти невозможно прорвать. Мы отгорожены от реальности. Если не сделаешь над собой усилие, то не сможешь увидеть истину в истинном, так сказать, свете — примерно так выглядит солнце, если смотреть на него сквозь закопченное стеклышко.
Это была выдержка из письма к Сильвии; они частенько обменивались подобными посланиями. Пьер положил письмо в конверт, а конверт — в толстую тетрадь в зеленом сафьяновом переплете, лежащую на подоконнике. Это был дневник его сестры.
— Будем осмыслять.
Аккад был счастлив, он весь сиял.
— Нельзя слишком часто говорить об этом, слишком часто пытаться определить предмет, уж очень деликатная тема, и не стоит самому лезть в петлю, однако каждая такая попытка для нас благотворна. Мы нуждаемся во все более и более точных определениях, чтобы не поддаться грубому воздействию окружающего нас мира, уберечься от навязываемых им ценностей, мы как можем, стараемся сопротивляться. Похоже, тебе лучше многих других удалось схватить суть — наверно, помогло французское образование? Ты правильно понял, что вселенная у гностиков далека от стабильности, что втискивать ее в некие модели и методы дело рискованное. Она не подходит для изобретения причинно-следственных связей, хотя некоторые мнят, что такое возможно. Стоит это осознать, иным становится восприятие смерти, оно делается все более глубоким, набирает силу, и тогда человек начинает
Они рассмеялись и, неожиданно для самих себя, обнялись, сподобленные на этот порыв общностью мыслей и представлений. Пьер сразу отмяк и повеселел, не скрывая, что исцелили его слова Аккада.
— Просто тяжесть свалилась с плеч, — повторил он несколько раз, наливая себе вино и приглашая нас сделать то же самое. — И все ж ты только представь, Аккад, что я бы не узнал правду, ну, что журнал поддельный…
Аккад внимательно на него посмотрел:
— Так, собственно, и было задумано, но мне стало тебя жалко, в идеале нужно было оставить тебя один на один с сомнениями, чтобы они постоянно жгли тебя и отравляли твою веру в нас. Однако я человек мягкий, мне неловко смотреть на страдания друзей, потому и решил сказать тебе правду. Но, если желаешь, то могу показать те места в статье, которые соответствуют действительности. Короче говоря, у тебя могло возникнуть много вопросов насчет нашей ассоциации, на которые я не в состоянии дать убедительные ответы. Например, иногда спрашивают, зачем нужны все эти изрядно отдающие фольклором ритуалы с мумией — с настоящей, должен заметить. Какой в них смысл? Но ведь церемония пришла к нам из древности, и сегодня никто не может это объяснить — мы лишь стараемся в точности повторять ее. Что же до истоков, то они, по всей видимости, относятся ко времени гораздо более давнему, чем наша эра. Мы подготавливаем мумию с великим тщанием, строго по рецептам бальзамирования, дошедшим до нас из Верхнего Египта. Очень любопытно на редкость точное замечание в шекспировском «Отелло» — где он говорит о том, что платок, подаренный им Дездемоне, был окрашен составом из «мумий, который умелец приготовил из девственных сердец». Но если ты скажешь, что тут всего-навсего доброе колдовство или безобидное поверье, я вряд ли найду, что тебе возразить.
Аккад опять сел, но на сей раз явно приготовившись к отражению атаки, и, действительно, далее последовал своеобразный интеллектуальный марафон, длившийся до десяти вечера. Можно было подумать, что друзья встретились после столетней разлуки. Приходили слуги, звали нас к столу и удалялись с обиженным видом. Мы не желали думать о ланче, пока суфле бедняги Ахмеда не испустило дух. Тогда мы все же взялись за еду, но как бы между прочим, потому что продолжали что-то выяснять, спорить, соглашаться, а иногда даже нечестиво хохотать.
Сильвия отправилась на верховую прогулку, и мы неистовствовали втроем. Признаться, мне стало гораздо проще следить за мыслью Аккада, он показался мне обаятельным и остроумным собеседником, несмотря на некоторую монотонность его рассуждений о секте и вере. Лишь отдельные куски сохранились в памяти — естественно, те, что заинтересовали меня более других.
— Пьер, ты говоришь об обществе, но твое представление о нем основано главным образом на отношении к сформировавшей его человеческой психике, ибо оно — ее воплощение. Для нас же уравнение вещь-грабеж-добыча-капитал и уравнение цена-ростовщичество-отчуждение, в общем-то, отражают современное положение вещей, противоречащее природе, той идеальной природе, власть над которой была узурпирована низшим демоном Мухой.[78] Конечно, марксист оперирует экономическими терминами, стоимость рабочей силы и прочее. Фрейдист — терминами импульса-подавления, ориентируясь на экскременты и, в основном, застопорившись на этой анальной стадии в своем образовании.
— А мы? — спросил Пьер. — Чем оперируем мы? Я имею в виду секту?
— Мы воспринимаем общество примерно так же, как Артур и Рыцари Круглого Стола, цеховое сообщество в лучшем своем воплощении. Вероятно, ты почуял это сходство, оно и привлекло тебя к нашей секте, ведь ты из рода Артура, по крайней мере, по крови. Пьер, рассмеявшись, помотал головой.
— Увы! — воскликнул он, глядя то на меня, то на Аккада и снова качая головой. — Увы!
— Почему? — удивился Аккад.
— Потому что предатель де Ногаре — вот кто был первым и самым знаменитым моим предком. Тайный агент короля, посланный шпионить за тамплиерами, он обманом затесался в орден, чтобы в подходящий момент выдать его. В общем, пращур мой весьма преуспел в роли Иуды. Некоторые говорят, что его дедов (они были катарами) осудили и сожгли на костре, вот он и отомстил за них. Если так, то я его понимаю. Однако факт остается фактом: Филипп Красивый щедро заплатил ему землями, усадьбами, реками и деревнями, поэтому не исключено, что причиной предательства были банальные тридцать сребреников. Возможно, так оно и было, под конец он совсем выжил из ума, и об этом всем было известно. Потом его наследники, подтверждая сугубо поэтический закон возмездия, потеряли все, что он заработал предательством — уцелел только старый шато в Верфеле, который с каждым годом становится все более обременительным.
Пьер замолчал и долго сидел, не сводя глаз со скатерти, словно перед ним проносились картины из далекого прошлого его семьи. Я знал, как мучительны для него подобные откровения, он тут же впадал в тоску. Даже когда он помогал Тоби в изысканиях, касавшихся тамплиеров, ему пришлось себя пересилить, чтобы рассказать правду. Это был храбрый поступок, в конце концов он мог просто уничтожить документы в домашнем архиве, чтобы его тайна навсегда осталась тайной, а он этого не сделал.
— Я — потомок Иуды, — тихо произнес он, глядя на Аккада, — и не знаю, как это воспримет общество, которое…
— Свои Иуды были и у Рыцарей Круглого Стола, — сказал Аккад, улыбаясь заметно погрустневшему Пьеру. — Не огорчайся. Тебе было бы куда тяжелее, будь ты сыном и наследником Артура. Знаешь, мы считаем, что боги — это псы, только имена этих псов читаются справа налево.[79]
Уже почти стемнело, когда Сильвия вернулась домой с покупками, и ее нарочитое спокойствие встревожило Пьера, который тотчас подошел к ней, чтобы взять пакеты.
— Ты сегодня читал газеты? — спросила она Аккада. — Я купила одну. Посмотри первую страницу.
Не узнать актера Казимира Аву было невозможно — фотография, сделанная профессиональным фотографом: Казимир в костюме Гамлета с кинжалом в руке. Заголовок сообщал о его гибели — автомобильная катастрофа неподалеку от Каира. Взорвался бак, верно, от перегрева, хотя о подобном мы слышали в первый раз; машину так быстро охватило пламенем, что актер не успел выскочить. Пораженный Пьер прочитал это вслух, страдальчески наморщив лоб, — Ава очень ему нравился — хотя Сильвия на дух его не переносила. Взглянув на непроницаемое лицо Аккада, я подумал: или он предвидел нечто подобное, или знал о случившемся. Неужели знал? Ну, конечно же, подобные новости будоражат весь город, и телефон разносит их моментально; он легко мог узнать. И все же…
Странное дело: несчастный случай произошел при свидетеле — и при каком! Сам Жан Макаро, шеф городской полиции, ехал следом за зеленой «лагондой» Авы и все видел. Меня это насторожило, поскольку они оба участвовали в бдении в честь Абу Менуфа, я уже было открыл рот, чтобы поделиться своими мыслями, и тут Аккад, обернувшись к Пьеру с самым невинным видом, произнес примечательную фразу:
— Теперь ты понимаешь, что мы не шутим? — вставая, спросил он, после чего погасил сигарету и взял шляпу.
Сколько времени прошло, а я отлично помню эту сцену, как и все остальное, что было пережито в Египте — его миражи мы никогда не забывали, куда бы ни забрасывала нас судьба.
Какое счастье — отыскать правильный путь в лабиринте скрытых мотивов; собственно, это и хотел сделать Сатклифф, берясь за свою последнюю книгу. Однако то ли материал показался ему слишком скучным и противоречивым, то ли отступничество Пиа лишило его сил, столь необходимых для творчества, в результате книга осталась незаконченной. Чем талантливее художник, тем очевиднее его эмоциональная слабость, тем непреодолимей его инфантильная зависимость от любви. Естественно, я всего лишь перефразирую то, о чем он сам постоянно твердил. А теперь он ушел, оставив венецианские дневники и корзинку с письмами, чужими и своими; дело в том, что письма он всегда писал от руки в двух экземплярах и тщательно хранил копии. Потому я и узнал так много интересного о его взаимоотношениях с Пиа. Ведь он сберег и ее робкие, нерешительные, но иногда и грубые послания, держал их в особой бархатной папке ярко-зеленого цвета.
— В наше время предпочитают работать с документами, — обычно повторял он.
Когда я выплеснул все пережитое на бумагу, стало легче, хотя нетрудно заметить, что сам процесс записи понуждает вас как-то упорядочить материал, тем самым, внося в него некую фальшь, будто бы вы все же ищете причину трагедии… Тогда как именно случайности, неожиданности сыграли столь огромную роль в наших судьбах, что немыслимо доискаться до первопричины — не исключено, из-за этого Роб проиграл сражение со своей последней книгой. Он был страшно подавлен, поняв, насколько существенно случай определял его жизнь и поступки. Если бы не встреча с Тоби, говорит он, он не узнал бы нас, но еще более удивительной игрой случая тогда, в Венеции, было его знакомство с Аккадом.
К тому времени (я цитирую) Сатклифф лишился «своего особого тембра» в творчестве, он сравнивал это с неожиданной потерей верхнего регистра у сопрано. Ему отказал голос. Скорее всего, это стряслось из-за неудачного лечения Пиа у корифеев психоанализа, и еще из-за ее связи с негритянкой. Великий Сатклифф понял, что остался один на один со своим искусством, когда несся на громыхающем поезде через Ломбардскую равнину в направлении Венеции — в направлении неврастенической печали фиолетового гниющего города. Все потеряло для него вкус, но желая остановить фонтан слез в своем сердце, который будто вобрал в себя все фонтаны Рима, он изобразил ощетинившееся легкомыслие, Высшее Равнодушие, и литература получила роман, до сих пор считающийся у сливок пишущей братии забавно пикантным; его жутковатый смех был сродни самосожжению. Как ни парадоксально, но Сатклифф не мог отогнать мысли о том, что если бы Пиа
— Ох, ох, — проникновенно лепетала она, лениво поворачиваясь на бок и проваливаясь в сон, похожий на кому. — Ты меня убиваешь, любовь моя.
Подумать только, что Сатклифф даже не подозревал о том, что все это происходило еще до его знакомства с Пиа.
Чудовищно.
— Любовь моя, Робин до смерти расстроен.
Правильно, Робин был до смерти расстроен, когда сидел, выпрямившись, в купе первого класса и сочинял длинное плаксивое письмо бледной девушке — которая, надо отдать ей должное, страдала не меньше него.
Итак, Сатклифф писал о себе; и из путаной кутерьмы венецианских заметок вырисовывается нечто похожее на автопортрет, хотя, сколько он ни испробовал интонаций, ни одна не совпадала ни с темой, ни с настроением. Ему хотелось изобразить себя центральным персонажем новой книги, однако втиснуть выдуманного Сатклиффа в привычную для прообраза реальность оказалось не так-то просто. Поэтому в рукописи столько загадок, ибо, не успел автор приняться за работу, как его «герои», то есть Пьер, Тоби, Сильвия и я, начали заглядывать ему через плечо и подсказывать слова. Его радовало то, что он нашел подходящую импрессионистскую форму, но раздражали сумбур и непоследовательность нашей жизни. Строптивые персонажи никак не желали четко формулировать свои мысли — особенно о любви, то есть о предмете, который более прочих занимал нас. Отношения нашей троицы он склонен был трактовать как несчастный случай, которого, будь мы осмотрительнее, можно было бы избежать. Но по неотвратимой ассоциации ему вспоминалось его собственное (пусть и неведомое) многолетнее пребывание «третьим» в троице столь же несчастливой: он, Пиа и прелестная Трэш. Что же делать с книгой? Насколько он вправе отступать от фактов? А что если подать все таким вот манером? И после долгих раздумий…
«Сатклифф — нет предела его величию — прославился и даже несколько разбогател в тот год, когда умерла его жена. Вот тогда он и принялся безотлагательно переиначивать свою жизнь, удушающе затхлую от забот и болезней. Отныне, думал он, каждую весну буду ездить в Венецию. Его лучшим другом был беспутный оксфордский преподаватель Тоби Годдард, изучавший крестовые походы в шато близ Авиньона. Стало быть, после Венеции — на все лето к нему. Такие вот планы. И не на один год; программа на всю оставшуюся жизнь. При чем тут Венеция? Вульгарный выбор — отовсюду смрад, каналы кишат крысами. Возможно, тяга к дешевой романтике. Да нет, судя по его книгам, он был по-настоящему талантлив. Ура! Оба — Робин и Тоби — неуклюжие великаны, друзья прозвали их Гогом и Магогом. (Возможно, Сатклифф и гений, но уж точно не красавец.) Оба ходили в мятых твидовых костюмах, и у обоих были светлые, похожие на паклю волосы и белесые ресницы. Оба страдали близорукостью и носили очки с одинаковыми диоптриями, часто на что-то натыкались, садились мимо стула и наскакивали друг на друга, когда, не переставая разговаривать и жестикулировать, неловко топтались по комнате. Оба умели ходить на руках и однажды даже устроили соревнование, обойдя таким манером собор Святого Петра. С небольшим отрывом победил Тоби. Итак, Венеция и гений — что еще надо? Сатклифф оправдывал свои довольно дорогие путешествия тем, что писателю недостаточно башни из слоновой кости. Ему нужны пространство, изящество и плотный концентрат вековых ностальгии по идеальному прошлому, выраженному в камне и металле. И к черту Рёскина.[81] Итак, весьма объемистый господин в твидовом пиджаке, от которого пахло как от вымокшего пса, отправился в 19… году наслаждаться весной на легендарных каналах. Гог покинул Магога в Париже, бесконечно вздыхая и заверяя в почтении и сожалении; но этой бесподобной парочке предстояло в скором времени воссоединиться на юге в Авиньоне.
При Сатклиффе всегда был черный кожаный портфель с акварельными красками, ручками, китайской тушью, японской сепией, гуашью и т. д. Оттого его письма, навеянные одиночеством, украшены великолепными рисунками в розовато-лиловом, алом, желтом, зеленом тонах… Он нашел способ обмануть писательскую неврастению: садился на балкон над тем местом, где канал делал петлю, и писал письма, а потом иллюстрировал их цветными палочками пастели или гуашью.
Хотите спросить, кому предназначались письма? Скажем, нескольким друзьям, разбросанным по всему миру, например, брату жены, туповатому врачу, до ужаса откровенному. Его сходство с сестрой ограничивалось только формой тонких, изящных рук — но это было не так уж важно, ведь Сатклифф писал и жене тоже — длинные многословные письма, желая держать ее в курсе своих чувств и переездов. Эти пробы пера он или уничтожал, спуская в унитаз, или — если в них были удачно написанные куски или воспоминания о значимых и прискорбных событиях — посылал Тоби, а то и брату Пиа, с требованием сохранить их в надежном месте. Когда-нибудь, думалось ему, он выудит весь этот разрозненный материал и разожжет среди олив костер, чтобы сказать последнее «Ave» своей писательской жизни, которая была так щедра на обещания, и так богата разочарованиями. Когда-нибудь он станет беззубым стариком, психопатом и бездарью — высохшим, как русло исчезнувшей реки. Что тогда? Ну, тогда, возможно, восток, маленький монастырь в горах Таиланда, обритая лысая голова, молчание. Или монастырь траппистов в Марселе, где он будет с хмурым видом целые дни просиживать на одном месте, как старик Гюисманс перед смертью. Сатклифф не мог представить, как проведет заключительную часть своей жизни; редко кто может. Подобно всем нарциссистам, он считал старость и смерть уделом других, а сам строил грандиозные планы, хотя зеркало постоянно предостерегало его на сей счет. Зубов у него оставалось все меньше, и вскоре ему придется обзавестись искусственными, чтобы по-прежнему наслаждаться пищей. Его сексуальные потребности стали острее, но — быстротечнее. О
Чувственность снашивается, как зубы у старого пса. Откусишь от натурального продукта, но придется выплюнуть. Однако здесь, в Венеции, мысли о натуральном продукте вряд ли уместны, ведь город этот предан принципам цивилизации. Хочешь не хочешь, приходится пересматривать свои взгляды. Вот и Сатклифф уподоблялся бедняжке Пенелопе, которая старательно ткала на своем станке изображение желанной мечты, терпеливо поджидая возвращения, сами знаете кого. Но в наше время герой не возвращается. Нам доподлинно известно, что он никогда уже не придет… Остается довольствоваться
Непостижимая загадка.
Однажды запущенный, как кукла заводная,
Я был поставлен кем-то на дорогу
И много лет, послушный механизму,
Шагал без остановки.
Встречая таких же, как я сам,
Тиктакающих кукол,
С точно такими же понятьями о жизни.
Мы чинно кланялись и дальше шли,
Но мне они казались муляжами.
Не то что сам я… Неужто всем нам
Конец наступит где-нибудь на куче
Проржавленных машин? На запасном
Покрытом ржой пути, отрезанном от жизни?
Дырявые от ветхости,
Похожие на кухонный дуршлаг,
Мы станем частью
Железных всходов завтрашнего дня.
Глава третья
Сатклиф, венецианские записи
Сразу после приезда, оставив в отеле багаж и надев солнечные очки, великий человек отправился подышать воздухом Венеции, хотя и побаивался наткнуться на писателя Блошфорда, который тоже обретался сейчас в этом роковом городе и которого Сатклифф ненавидел больше всех на свете за богатство и мигом раскупаемые, как горячие пирожки, книги; последний и лучший роман Сатклиффа расходился совсем неплохо, но Блошфорд все равно шел далеко впереди и даже обзавелся двумя «роллсами»! Самое неприятное заключалось в том, что Блошфорд большую часть времени проводил в Венеции — она была местом действия во многих его инфернальных романах. Стоило великому Сатклиффу впасть в плохое настроение, как он вспоминал Блошфорда, и ругательства вскипали у него на губах. Ох уж этот лысый, похожий на грушу, фокусник, достающий из шляпы бестселлеры — апофеоз британского художника, оживший чехол на чайник!
— Погоди, Блошфорд! — то и дело приговаривал он.
Субъект, которого как будто поддерживают на весу мешки под глазами — каждый раз, когда он видит банковский счет, у него перехватывает дыхание, и мешки еще больше распирает. Этот субъект не пьет и не думает начинать. Он даже не умеет нормально пользоваться штопором. Задастый архимандрит британской прозы… Как только к вам приблизится этот тип — с ухмылкой костоправа, готовьтесь услышать какую-то пакость.
Однако совершая вечернюю прогулку среди горбатых мостиков и скульптур с округлыми формами, Сатклифф понемногу успокаивался, зачарованный дивной красотой опустевших каналов. Интересно, чем сейчас занимается Блошфорд? Возможно, покупает на блошином рынке ночной горшок, играющий «Auld Lang Syne».[85] И, наверняка, уже крапает новый роман…
Он купил у лоточника несколько яблок и украдкой ел их, прямо на ходу. И все это время в его голове крутились мысли об Ангкор-Вате.[87]