Спустившись по лестнице, я вышел на бодрящий утренний воздух. Деревня спала и была похожа на покинутое поле битвы. Только брела куда-то одинокая лошадка. К зеркально чистому озеру меня влекло неодолимое желание посмотреть на свое отражение — словно что-то в моем облике могло чудесным образом измениться. Почему? Не знаю. Помню только, что беспричинная неуемная радость, ощущение свободы гнали меня вперед, и я не находил им объяснения. Оказавшись на берегу, я стал обегать озеро, поглядывая на свое отражение, мелькавшее между копьевидными верхушками тростника. Солнце, висевшее в небе, как бронзовый медальон, посылало по-королевски щедрый жар на сырой песок, быстро расправляясь с тяжелыми каплями росы. Я внимательно смотрел, нет ли где-нибудь в тени черных раковин, которые предупреждают о страшной бильгарции, однако раковин не было, поэтому я, больше ни о чем не думая, бросился в озеро и через миг уже стоял по пояс в ледяной прозрачной воде, снова ощутив чувство несказанного ликования. Отплыв подальше от берега, я перевернулся на спину, чтобы миллионы серебряных капель, окруживших мои ресницы, заиграли под солнцем, и перед глазами заплясали радужные пятна. Очень скоро ко мне присоединился мужчина, а потом и темноволосая девушка, при одном взгляде на которую у меня всегда сжималось сердце. Я не сказал «люблю тебя», и она ничего не сказала. Мы сомкнули кончики мокрых пальцев, и получился круг, похожий на венчик цветка, плывущего в утренней тиши вместе с нами под лучами древнего, как мир, солнца. Не знаю, сколько времени мы провели в воде — словно совершали эзотерический обряд очищения. Слишком взволнованные, чтобы разговаривать, тем более кричать, мы лишь изредка обменивались ликующими взглядами. Правда, я, все-таки не удержавшись, спросил Сильвию:
— Ты поняла?…
Она затаила дыхание и кивнула, не дав мне договорить, словно нас посетило одно и то же видение, которое могут спугнуть вслух произнесенные фразы. Пьер улыбался, но выглядел немного озабоченным, как будто мысленно составлял опись своих ощущений, заносил в копилку памяти познанное вчера, этот опыт, освободивший его чувства, и теперь он мог заново проанализировать их в свете новых фактов. Но каких именно?
— Аккад ждет, — сказал он, пробуя ледяную воду кончиками пальцев и содрогаясь при мысли о том, чтобы тоже залезть туда. — Я должен вас привести. Это приказ.
Мы не спеша, с удовольствием одевались, пока еще не открывая друг другу своих мыслей, но почему-то абсолютно уверенные, что они посетили всю нашу троицы. Возникло ощущение, что пространство нашей любви расширилось — и мы бродили по этой не видимой другим стране с тропической флорой и фауной, взахлеб наслаждаясь ее роскошной романтической красой и разнообразием форм. Лошадей за нами не прислали, поэтому пришлось брести следом за красным от солнца Тоби, который знал дорогу и которому велено было доставить нас к завтраку. Собственно, идти было недалеко, но все же несколько высоких шелковистых дюн пришлось одолеть, прежде чем мы выбрались на каменное гладкое плато, поверхность его за несколько веков была до блеска отдраена песком; даже разноцветные полоски словно кто-то отшлифовал наждачной бумагой. Я напрочь забыл о том, что у нашего хозяина есть маленький аэроплан, под слепящими лучами он выглядел очень хрупким и каким-то игрушечным, похожим на стрекозу. Гораздо большее впечатление на меня произвел закутанный в белую простыню Аккад, который сидел, как на троне, в парикмахерском кресле с украшенными медью и фальшивым жемчугом ручками. Почтительно склонившись, парикмахер Фахим (мы называли его придворным Фигаро) намыливал Аккаду щеки, а маленький мальчик, тоже весь в белом, отгонял опахалом оживших с наступлением дня мух. Иметь личного парикмахера было приятной привилегией александрийских богачей; в те времена египетские бизнесмены не имели обыкновения бриться дома. Парикмахер, как правило, поджидал своего господина в офисе с полотенцем и бритвой наготове, брил его, пока тот вместе с секретарем просматривал почту. Аккад всего-навсего раздвинул границы феодальной традиции — куда бы он ни летел на своем аэроплане, всюду с ним был его парикмахер. Итак, он, близоруко щурясь, но с явным удовольствием всматривался в нас — будто поздравляя. Из-под окутанного паром полотенца донеслось:
— Ну-ка, подойдите поближе. Хочу посмотреть на вас. — Мы подчинились, и Аккад, смерив нас острым взглядом, вздохнул. — Все понятно. Вы видели его. У вас счастливые лица. Ты, Пьер, был принят сразу же. Твой поединок с Офисом — очень важный момент, основополагающий. Я читаю в твоем сердце. И в твоем сердце, Сильвия, тоже; тебе не следует оглядываться на прошлое. — Потом он обернулся ко мне. — Традиционное образование немного тебе мешало, однако ты тоже его увидел, и в конечном итоге твой природный скептицизм не устоит. Тебе придется пройти более долгий путь, только и всего. Но ты их догонишь.
Загадочные слова! Аккад смешно скривился из-за манипуляций парикмахера, который долго массировал ему лицо, а потом побрызгал туалетной водой на лысину. Нас удивил Тоби, решительно заявивший:
— А я ничего не видел, кроме дыма. Не знаю, как другие, а я ничего не видел.
Аккад с любопытством, но доброжелательным, посмотрел на него, словно искренне удивился; я же по одному тону Тоби понял, что он лукавит. Закрыв глаза, будто что-то перебирая в памяти, Аккад помедлил немного и сказал:
— Ты тоже кое-что видел, и я скажу тебе, что. Изображение, сделанное в английском соборе. Надгробие Черного Принца,[59] кажется, в Кентербери, нечто похожее на рисунок, который делают графитом, прижав к чеканке листок бумаги, просто по нему чиркая. Там на шлеме приподнято забрало, и ты испугался, заглянув в черную дыру на железной голове, ведь тебе показалось, будто ты видишь сверкающие глаза змеи — там, где должно быть человеческое лицо. Тоби заметно побледнел, застыв с открытым ртом.
— Откуда вы знаете? — севшим голосом прохрипел он, даже не пытаясь отнекиваться.
Аккад пожал плечами и водрузил на нос очки, чтобы получше рассмотреть нашего друга.
— Сначала я удивился, — мягко проговорил он. — Но теперь я понял, почему ты все отвергаешь. Ты путаешь библейского Иисуса с воскресшим Иисусом гностиков. Для нас он всего лишь шифр. У него нет ничего общего с тем, кого вы называете Спасителем (как вы справедливо говорите, стоит только упомянуть его имя, и начинает литься кровь). Наш Иисус был гораздо позже, но даже он оказался не в силах сбросить с трона того, кого вы видели ночью и у кого тысяча имен, например: Сатана и Люцифер. Каждый привносит в видение что-то свое, вот и ты тоже припас ловушки собственных исторических штудий, поэтому Месье решил тебе польстить и явился в латах, как тень отца Гамлета!
Аккад оглушительно расхохотался, хлопнув себя по колену.
Видя, что Тоби растерян, как мальчишка, он добродушно взял его под руку и, все еще смеясь, проговорил:
— Пойдемте в другую комнату, извините, на другой бархан. Я специально для вас заказал нелепый английский завтрак. А потом мы отправимся к морю, и я немного помучаю вас теологией — нет, нет, Тоби, не тебя. Тебе еще рано. Твое время придет позже.
Солнце уже порядочно припекало, и я был рад, что Тоби не забыл захватить соломенные шляпы. В чистом голубом небе парили стервятники. Мы вскарабкались на соседний бархан и не удержались от смеха, ибо зрелище нам открылось вполне сюрреалистическое. Посреди песчаной площадки, выглядевший совершенно неуместно вне соответствующего интерьера, стоял длинный стол, накрытый белоснежной скатертью и уставленный, благодаря щедрости Аккада, великолепными английскими блюдами, какие, вероятно, в прошлом подавались в богатых поместьях на завтрак. Не считая сосисок в томатном соусе, потихоньку гревшихся в серебряных сотейниках, здесь было несколько сортов рыбы, включая пикшу и лосося, и, как это ни курьезно, еще одно кушанье из рыбы, риса и яиц и два сорта джема. Подавали нам на красивых блюдах два нубийца в золотых кушаках и белых перчатках.
Аккаду наш смех пришелся по душе, и он с лукавой улыбкой сказал:
— Другие бы меня не поняли. Мне хотелось устроить что-то вроде завтрака по поводу, так сказать, конфирмации. Прошу прощения за постоянные напоминания о частной школе, Пьер, но мое воспитание включало незабываемый английский Морнфилд, который я лелею в своей памяти и который подарил мне, кроме чудных воспоминаний, множество друзей.
Все еще посмеиваясь над фантастической для пустыни сценой, мы расселись по своим местам и с аппетитом принялись за еду.
— Нам предстоит прогулка верхом, — сказал Аккад. — Но только нам четверым. Тоби мы оставим присматривать за Сабиной. Понимаете, теперь, когда вы видели то, что видели, я могу дополнить картину кое-какими сведениями, то есть текстами и комментариями. То, что происходит, происходит не случайно — я имею в виду ваш теперешний приезд в Египет и ко мне лично. Мне стало известно о вашем посещении несколько лет назад — в это же время года и в этом же святилище. Я довольно точно представлял, как вы выглядите и как живете, хотя не знал ваших имен. И я уже заранее знал, чем вы поможете и чем помешаете нам, и что сами захотите получить от нас и от догматов гностицизма, которые поначалу могут показаться совершенно неприемлемыми. — Он надолго замолчал, сосредоточившись на тонкой сигаре и ароматном кофе. — Да. Это не случайность, — повторил он. — И живете вы не как все — не как все относитесь к сексу и любви… Тут наши с вами понятия совпадают, но очень немногие смеют так жить, во всяком случае, столь открыто и честно. Вот об этом мы сегодня и потолкуем.
Он умолк; а Пьер опустил голову и вроде бы смутился, когда Аккад заговорил о сексе. Он всегда был в высшей степени
— Ах, тебя и твою сестренку слишком баловали и оберегали в детстве. В вашей жизни не хватало грубости.
Возможно, она была права, считая так и отводя мне роль недостающего фактора.
Когда барочный завтрак, нафантазированный Аккадом, подошел к концу, слуга отправился за лошадьми и небольшими корзинками с едой для каждого из нас.
— Я собираюсь свозить вас к морю, но в такое место, где вы еще не были, — сказал Аккад, по-детски наслаждавшийся всякой таинственностью. — Это секретное место, — лукаво добавил он.
Когда мы уже сидели на лошадях и проверяли стремена и поводья, он добавил:
— Кстати, если вас спросят, отвечайте, что слушали лекцию в мечети Абу Менуфа, но о гностиках — ни слова. Понимаете, святилище было поставлено в память великого
Пока мы взываем к нему именем Абу Менуфа, который был великим старцем, вечным скитальцем и прославленным толкователем снов и видений. Змей вполне может быть вместилищем его души, решившей вновь побыть с нами — ведь Абу Менуф тоже любил молоко. Дервиши считают это весомым доказательством. Но для нас он, разумеется, символ кадуцея Эскулапа, позвоночного столба, змеи-кундалини индусов. Его можно найти в разные периоды истории, на разных континентах и в разных религиях. Он — и священный фаллос Греции, Египта и Индии, и свернутые кишки, на которых мы умеем гадать, как гадали по внутренностям древние прорицатели. Но это — эзотерическое толкование, тогда как подлинный реальный опыт общения с Офисом нельзя точно выразить словами, вы это еще поймете. По мере вашего взросления он будет для вас все более плодотворным и обогащающим, хотя вы и сами не сможете объяснить почему, не сможете проанализировать свои ощущения. Тем не менее, на кое-какие вопросы
Аккад взял направление на восток, пустил лошадь довольно быстрой рысью, несмотря на сильную жару; а Тоби остался стоять, с недоуменным видом крутя большими пальцами, словно его отослали в Ковентри, хотя Аккад и уверял, что это вовсе не наказание за скептицизм. Прошел час, прежде чем мы увидели цепь кроваво-красных гор и большую долину с беспорядочными нагромождениями валунов, по-видимому, из сланца и хрусталя. Въезд в долину оказался довольно широким, а чуть погодя мы обнаружили несколько прилегающих к ней каменных оврагов, в которые, говорил Аккад, ночью спускаются газели, чтобы напиться росы. Почти сразу появился окаменевший лес, довольно мрачный и тянувшийся до самого моря. Дно долины было завалено окаменевшими деревьями — вывернутыми из земли и весившими много тонн. Вот так началось наше удивительное путешествие по мертвым петролитам, по затвердевшей флоре здешней пустоши, и оно показалось нам почти символическим, тем более что Аккад упорно молчал, аккуратно объезжая стволы, которые были не меньше трех футов в диаметре и от тридцати до пятидесяти футов в длину! О большинстве имевшихся здесь видов в Египте давно забыли, но нам попадались и истерзанные ветрами, вымоченные дождями пальмы, живые. Жара стояла жестокая, да и заброшенная долина наводила на нас тоску.
Радостными воплями мы встретили неожиданно появившуюся в небе серебристую чайку, возвестившую нам о близости моря, а вскоре ощутили первобытный восторг, услышав громоподобный шум бившихся о берег волн, который ждал нас, поверженный нежащим прикосновением жаркого полдневного солнца в перламутрово-голубую неизведанность. Двигаясь, точно призраки, мы разделись донага и попрыгали в разыгравшиеся волны, и они с шипением понесли нас прочь, однако мы все умели оставаться на разумном расстоянии от берега, несмотря на то что, откатываясь, вода хватала нас за щиколотки, шипела, стараясь утащить дальше. Невозможно описать всю полноту нашей радости, которую породили молодость и хорошее настроение, но, не исключена и другая причина. Возможно, то самое посвящение, о котором и тогда, и потом говорил Аккад, позволило нам войти в новое пространство познания. Но нам требовались объяснения, и я видел, что Аккад мысленно ищет подходящие слова. Ему всегда претила помпезность.
Наконец, измученные морем и почти бездыханные, просоленные и коричневые, как табак, мы позволили волнам выбросить нас на берег. Но там нас ждал раскаленный песок, обжигавший ноги, и никакой тени на песчаной кромке, ни малейшей. Кроме того, выяснилось, что за ланч придется побороться с большими золотистыми шершнями, учуявшими аромат фруктов и вина. К счастью, два окаменевших дерева неподалеку, чудом удержавшихся в вертикальном положении, сулили хоть немного тени, и мы не преминули этим воспользоваться. Легкий ветерок со стороны дюн навевал восхитительную прохладу. Торопливо распаковывая корзинки, мы вдруг почувствовали, как сильно успели проголодаться, и с жадностью набросились на сэндвичи с гусем и индейкой, а также на вино и ледяную воду в специальных, наподобие термосов, флягах. Наконец, наевшись, напившись и устроившись поудобнее, мы приготовились слушать Аккада, который решил просвещать нас в довольно странном месте — в лесу из черных окаменелых, страдающих анкилозом деревьев. Время от времени раздавался треск, и это означало, что от каменной ветки отвалился еще один кусок. Прислонившись спиной к мертвому камню, мы не сводили глаз с необычайно напряженного лица Аккада, который, крепко натянув концы полотенца, слегка напоминал крупного жука-богомола, смиренно свесившего лапки. В конце концов он приступил к проповеди, впервые по-настоящему вводя нас в суть гностических канонов.
Не представляю, как суммировать то, что он сказал, ибо в моем сознании его долгая речь запечатлелась в виде яркого, переливчатого, как радуга, куска шелка. Свои рассуждения, одновременно наполненные и поэтическими иносказаниями, и конкретными фактами, он нанизывал одно на другое с необыкновенной убедительностью, и с формальной, и с интеллектуальной стороны, его утверждения были предельно четкими. Никого и никогда не слушал я с таким вниманием, как эту первую проповедь Аккада — в окаменелом лесу. Думаю, этот интерес подогревался тем, что Аккад намеревался объяснить нам вещи, до тех пор казавшиеся мне необъяснимыми. Больше всего меня волновала тайна видений, навеянных парами наркотика. Итак, я сидел с закрытыми глазами и внимал тихому обольстительному голосу, рассказывающему об основных принципах гностической системы познания.
Что именно он говорил? Прошло много времени, но я все помню. Начал он с ощущения внутренней отстраненности, или отчуждения от так называемого реального мира, которое якобы является признаком пробуждающейся ото сна божественной природы. Иногда это пробуждение происходит спонтанно, само по себе, а иногда в ответ на видение или особенно интенсивную деятельность человека, или в силу случайных обстоятельств. И тогда этой божественной природе требуется метафизическая оправа, чтобы обрести свое место, расцвести, подобно дереву, дать плоды. Из всех религий на свете, а их столько же, сколько песка в море, нет ни одной, похожей на гностицизм, разрозненные фрагменты которого сохранились у многих народов, говорящих на разных языках. Только фрагменты, ибо современные религии так называемого абсолютного Добра с непревзойденным совершенством справились с его искоренением. Их приверженцы не решаются заглянуть в лицо горькой правде и осознать, как это ни страшно, что мир Всемилостивого Бога умер, что Его заменил на троне узурпатор — Бог Зла. Возможно, звучит как преувеличение, продолжал Аккад, однако в этом суть гностической веры, а разочарование и отчуждение её адептов проистекают из глубоко укоренившегося убеждения, что только чудом можно победить Демона Тьмы, который терпеливо ждал своего часа, а теперь вершит суд над всем живым на земле. Едва гностики сумели проникнуть в истину, как начались неприятности; сначала у них отняли свободу слова, потом — право на жизнь. Человек слишком слаб, чтобы принять правду, однако любому, кто позволяет себе открытыми глазами смотреть на природу и ее развитие, ответ ясен: Зло правит сегодня миром.
Какой Бог, спрашивает себя гностик, мог бы такое измыслить — весь этот чавкающий мир смерти и распада, в котором будто бы заложено добро и пребывает Спаситель? Какой Бог мог бы построить этот пагубный механизм истребления и самоистребления? Это мог сделать только дух черной опустошающей смерти, дух пустоты и самоуничтожения. Только он мог создать мир, в котором мы все пожираем друг друга, друг за другом охотимся.
В нескольких словах Аккад познакомил нас с двумя-тремя безнадежными системами, из которых каждая несла на себе отпечаток личности ее создателя, но отдельные непохожие детали группировались вокруг общего пессимистического взгляда на метафизический
— Самка богомола, пожирающая самца, пока он оплодотворяет ее, паук, ловящий в свои сети муху,
Он продолжал по-французски, спотыкаясь на научных терминах, которым не мог быстро подобрать перевод.
— Quel tableau que la Création! Un massacre général! Les lois les plus féroces, les plus barbares, les plus horriblement inhumaines luttent pour la Vie, l'élimination des faibles, l'être mangeant l'être et mangé par l'être… Si dieu existe il ne peut être qu'une intelligence sans coeur…[68]
Помолчав несколько секунд, Аккад, еще больше понизив голос, проговорил:
— Неумолимая логика.
Наступила тишина. Долгая тишина. Очень долгая тишина.
— Но должно же быть что-то еще, более осмысленное? — спросил Пьер.
Похоже, этот вопрос он задал скорее себе, чем Аккаду, и ответом ему был иронично-любопытный взгляд, словно говоривший: «Зачем спрашивать, если сам знаешь?» И я понял, что отказ гностиков принимать существующий порядок вещей требует определенной смелости, однако не приносит славы, внушает отчаяние, но не пятнает бесчестьем.
Положив голову мне на плечо, Сильвия дышала тихо и ровно, будто во сне, но я чувствовал, что она внимательно следит за речью Аккада. Наконец она задумчиво спросила:
— Предположим, все так, а что же любовь?
Только женщина могла задать такой вопрос, повисший в воздухе, словно паук на кончике длинной нити, вытянутой из собственного его нутра.
— Если ты вчера совсем ничего не видела или видела лишь симпатичную змейку, значит, я ошибся в тебе, — сказал Аккад. — Но я не ошибся, и ты что-то видела, хотя пока не в силах это понять — не нужно отчаиваться. Ты как будто на склоне горы. Нет смысла ставить условия, цепляться за ветки, задавать вопросы, притворяться, будто готова принять все, но с оговорками.
Сильвию охватила легкая дрожь, и она положила ладошку мне на бедро, словно прося утешения или защиты. Потом она спросила о том, что витало и в наших с Пьером мыслях:
— Ты говоришь о самоубийстве?
Только женщина могла так спросить.
— Это извечный путь избранных, — помолчав, сухо проговорил Аккад. — На него указывают нам поэтические натуры. Во все времена люди, которые глубоко чувствуют унизительное положение человека и лелеют надежду, не скажу, кардинально это положение изменить, но хотя бы слегка улучшить… избранные ощущают необходимость во всеохватном отказе. Ну а последовательный, полный отказ подчиняться законам низшего демона — неизбежно ведет к смерти. Но ведь смерть… Что такое смерть? Ничто. Пустота. Все мы рано или поздно умрем. Однако душе истинного гностика необходима дерзкая, открытая демонстрация отказа, этот единственно верный поэтический жест. Как говорит суфийский поэт: «Сомкни уста, чтобы язык твой вкусил сладость рта». В нашем распоряжении все разновидности голода, который ведет к самоуничтожению и подталкивает к предельной степени чувствительности. Но эти самоограничения надо четко отделять от запретов и догм иудео-христианства, ибо они относительны и основаны на жестокости и подавлении, в отличие от наших — абсолютных, но являющихся предметом свободного выбора. Отказ, опровержение, отречение — во всех религиях это трактуют, как нечто противное теологии, и лишь наша основана на том печальном факте, что дух зла захватил вселенную. Тем не менее, обыкновенное самоубийство, банальное самоуничтожение для нас запретно.
— Так было всегда?
— Нет. Вы же видели, насколько среда, в которой обитал человек доадамовой эпохи, похожа на картины Эдема в древних текстах и у древних поэтов. Все исторические записи слишком стары, чтобы верить им на все сто процентов. Кое-что затуманено, и хорошо разглядеть столь долгий путь человечества, пожалуй, невозможно. Но мы можем смело обсуждать нашу эпоху и нашу собственную цивилизацию, которая постоянно высмеивает гностицизм, подвергает его нападкам, даже физическому уничтожению. Вспомните катаров Прованса или гностиков Египта, которые были вынуждены скрываться, вспомните бежавших в другие страны богомилов и боснийцев. Не стану утомлять вес подобными примерами, которые сведутся в конце концов к пророчествам Таро, я лишь коротко обрисую то, что мы считаем сегодня истиной. Главный демон — дух материи, во всеоружии выпрыгнувший из головы классического иудаизма, данниками которого являются все европейские религии. Князь — ростовщик, дух наживы, непостижимая власть капитала, облеченная в поэзию золота, монет, денег. Когда Христос изгнал из храма несчастных безобидных менял, он вел себя не как безумец и не как невротик. Нет. Он узрел Князя, который, ухмыляясь и потирая руки, сидел между ними. И неожиданно обратил внимание на глумливый блеск в его глазах, ибо Князь не хуже Него знал, какая участь Ему уготована. Наш протогностик сам, по доброй воле, позволил заманить себя в ловушку. Это был его идеальный отказ — отказ от спасения, следовательно, Он такой же, как мы. И охватившая Его неодолимая ярость тоже свидетельствует о Его человеческой сути. По крайней мере, один раз демон, будучи во плоти, получил взбучку, хотя бы один раз. В Библии ничего не сказано о том, как сильно его поколотили. Будем надеяться, что сильно — хотя, конечно же наши надежды по-детски наивны, ибо расправа над демоном ничего не меняет в слепой судьбе, в которой всё раз и навсегда предсказано — в мертвящей неизменности бытия. До чего же приятны английские фразы, до чего полновесны, когда особо в них не вдумываешься. Как будто судьба бывает зрячей, а неизменность — живой…
Итак, Иисус подчинился своей дурацкой участи и потащил за собой все человечество, даже не оставив после себя сколько-нибудь упорядоченной религиозной системы, которая четко и ясно определила бы его как иудея-ренегата и иудея-гностика, в отличие от правоверного иудея. Подобно многим другим иудеям, Иисус — нашего поля ягода. Это понятно по его поведению и его участи. Смерть Иисуса — чистейшая поэзия, в ней нет ничего теологического. Космогония, из которой явился его дух, это вам не четыре «м», характеризующие наше время, причем с величайшей точностью. Я имею в виду монотеизм, мессианство, моногамию и материализм. Сей простой тезис можно проиллюстрировать на любом уровне — будь то грандиозный анализ нашей цивилизации, сделанный Марксом, или основанный на детском любовном отношении к экскрементам анализ абсолютных ценностей Фрейда. Золото и экскременты — вот настоящая поэзия! Краеугольный камень культуры — еще одно «м»,
Однако мы заменили этот термин другим, и на месте экскрементов у нас сперма, ибо наш мир — мир созидания и отдохновения, а не кары и первородного греха; мир любви, а не сомнения. У нас нет ничего общего с теми, кто сегодня правит именем смерти. Наверно, не имеет смысла напоминать о других великих иудейских творениях, которые теперь владеют сердцами и умами людей и будут владеть ими, пока наша эпоха так или иначе не завершится. Однако нельзя сидеть и, сложа руки, ждать. Необходимо собраться с силами и во что-нибудь поверить. Наш императив — самореализация. Но насколько смелы мы можем быть в своих откровениях? Как далеко нам позволят зайти? Ответ лежит на поверхности. В нас до сих пор видят врагов
Когда мы говорим «природа», то подразумеваем «ритм», а что такое основной ритм? Течка, или отделение яйца. Естественно, что, утратив благословенную амнезию, свойственную строго периодической сексуальной активности, мы живем в плену у времени, связанные им по рукам и ногам. Сплошные даты. Мы постоянно помним, что смерть диктует свои правила. Понимание этого изменило все, даже саму любовь. Даже оргазм все более и более подчинен разуму. И все-таки любовный опыт, когда чувство зрелое и прочное, когда любишь, осознавая, насколько недолговечна мысль и мимолетно все, что мы совершаем, — всякого может убедить в справедливости того, что я говорю о смерти. Но как только ты начинаешь говорить о сверхчувственном опыте, умолкай или становись поэтом. Приходится делать выбор!
Еще мы верим в то, что даже бездумное или малозначительное действие сотрясает вселенную. И что мысли текут непрерывным потоком, но мы не успеваем коснуться их волшебной палочкой осознания, намагнитить их, если хотите, освободить. Рыбы и те не таким плотным косяком идут на нерест. Тем не менее, каждую мысль — в идеале — надо понять. Возможно ли это? Да, возможно. Мы уверены. Есть один способ. Новая вселенная, увы, больна раком, эта опухоль — зло, поразившее ее до мозга костей, точнее говоря, банальная злоба, но не в этическом, а в биологическом смысле. Ей, бедняжке, обманутой неудачнице, неизвестен первозданно гармоничный порядок, она обречена и проклята звездами. Низшие демоны разрисовали ее по своим канонам, по своему образу и подобию. У нас почти нет надежды вырваться из этого лицемерия, и все же существует способ постичь гигантскую гностическую луковицу нашего мира, концентрические круги с манящей внутри Плеромой,[70] белым сердцем света, источником первого видения, которое на секунду-другую может вернуть нам рай. Если любить, то можно изменить положение дел к лучшему.
Слава Богу, структура природы разнообразна, прихотлива и гибка. Здесь нет нормы, нет абсолюта. Возможно любое отклонение. Но только всеобщая свобода — ключ, который мы должны повернуть, чтобы все стало на круги своя. Так, как теперь, было не всегда и будет тоже не всегда, о чем иногда нам рассказывают наши сны. Интуитивно мы чувствуем лживость многих основных понятий, например:
— Но как понять?
На сей раз печальный голос Пьера разорвал нарушаемую лишь шумом моря тишину, и Аккад вздохнул, хоть и продолжал улыбаться.
— Довольно жестокий парадокс заключен в понятиях, которые мы обозначаем словами «знание» и «понимание», — сказал Аккад. — Можно что-то узнать, но при этом не понять, иначе говоря, не пережить, и разница нам ясна, хотя не поддается четкому определению. Понимание — печать, налагаемая на реальный опыт, не усвоенная организмом пища. Знание — продукт разума, и оно частенько наносит ущерб пониманию, выступая на первый план, поэтому даже если что-то понято и «прожито», то из-за частичной утраты кинетической ценности, интенсивности мотивации, формирующей психику. Богатое воображение бывает опасным, ведь люди, наделенные им, с такой силой генерируют идеи, что когда наступает время их «проживать», скажем, с настоящей женщиной, скажем, с их Музой, они оказываются бессильными или ощущают лишь вкус пепла. Несчастный отчаявшийся наследник проточеловека пытается унять страхи, классифицируя их, составляя перечень. Он надеется определить их границы, а границы постоянно расширяются. Получается, что он нещадно тратит время на обследование ловушки и в конце концов понимает: из нее нет выхода. Однако есть один тайный способ одолеть страх, свести с ним счеты. Начинать надо с притворства, чтобы в конце концов достигнуть цели. Делайте вид, будто не боитесь, и, насколько возможно, прячьте страх. Привычка — вещь всесильная. Однажды вы обнаружите, что страха и на самом деле нет. Изображая добродетель, можно стать по-настоящему добродетельным.
— А что насчет самоубийства? — с робкой надеждой подал голос Пьер, снова будто бы разговаривая с самим собой.
— Никакого сознательного акта саморазрушения. Речь не идет о самом акте самоубийства, дуло в рот — и все. Мы говорим об акте приятия духовных обязательств духовно зрелыми людьми, которые до конца познали мир и желают вырваться из своей физической оболочки. Они присоединяются к кругу посвященных и совершают акт приятия, вот что означает гностическое самоубийство. Они принимают смерть, но не от собственной руки. Им неведомо, как будет исполнен приговор, но известно — когда; приходит их время, и они получают два письменных уведомления, что дает им возможность привести в порядок дела. А потом смерть может наступить в любой момент. Заранее выбирают не только время, но и того, кто совершит неизбежное, и каким образом. Человека, который становится орудием убийства, называет большинство, он обязательно из тех, кто принадлежит к внутреннему кругу верных и отрекся от временной жизни. Процедура как таковая безупречна. Напоследок мы репетируем, имитируем процесс, поэтому никогда никаких сбоев, процесс всегда упорядочен, даже если со стороны кажется иначе. Вообще-то концепцию порядка в природе придумали люди с их ограниченным умом. Тогда как в теологии, королеве наук, трактующей процесс, правят случайности и совпадения — но отнюдь не случайные. Отнюдь. Знаю, звучит довольно странно, но что есть, то есть. Неожиданно Сильвия крикнула:
— Аккад, не надо! Ведь Пьер все принимает всерьез. Ему нельзя, ведь у него, как у Дон-Кихота, всегда крайности. При его темпераменте такой настрой очень опасен.
Аккад ничего не сказал, лишь внимательно посмотрел на нее, зато Пьер разозлился и сверкнул глазами.
— Ради Бога, Сильвия. Разве можно не всерьез? Аккад рассказывает о моей внутренней жизни, о том, что у меня на уме, на сердце, на душе, а тебе хочется, чтобы я воспринимал это как интеллектуальную игру. Я же чувствую, что смог бы пойти за это на костер.
Сильвия виновато обняла его, но мне сказала:
— Слышишь? Мне страшно.
В какой-то степени этот эпизод прояснил, как по-разному мы трое относились к Аккаду и его секте. Пьер был готов к дальнейшему постижению, к более полному единению с гностиками. Я же не хотел идти далее, так сказать, ворот их системы. Глядя на объятия брата и сестры, жаждавших преодолеть короткое, но болезненное разногласие, я вдруг почувствовал себя чужим и ненужным. Прежней жизни как не бывало! Мне показалось, будто я — Робинзон Крузо на необитаемом острове. Внизу — бьющееся о берег море, вокруг — окаменелые деревья и мрачные барханы. Где-то далеко незабываемая Александрия с уютными квартирами и тенистыми виллами. А мы теперь призраки, с опаской обживающие один из уголков пустыни и самонадеянно обменивающиеся невероятно важными мыслями о Боге. Закурив сигарету, я стал обдумывать то, что сказал Аккад. Стало быть, существуют разные степени посвящения, в зависимости от уровня знаний. Однако я уже понял: особенности моего восприятия таковы, что я наверняка не смогу продвинуться дальше первого, весьма впечатляющего шага, который в значительной мере предопределил мою будущую жизнь. И уже тогда мне было ясно и другое: Пьер — от ступени к ступени — будет упорно пробиваться к глубинному знанию. По его поведению и настрою это было очевидно. А вот Сильвия… тут было сложно что-то предсказывать.
С приближением сумерек мы упаковали вещи и снова двинулись по пустыне в Макабру. Ни единого слова не было произнесено на обратном пути. Аккад словно истощил свой словарный запас. Мы же были настолько измотаны, что не могли ни о чем думать. Аккад был хмурым и пребывал уже в собственных размышлениях; да и усталость от долгих переездов начала сказываться на всех нас. В Макабру мы приехали поздно вечером и с радостью отдали слугам утомленных лошадей. Большинство гостей уже разъехалось; и ярмарка сворачивалась — торговцы паковали товары. Завтра Макабру вновь обретет привычную тишину, а все палатки исчезнут, словно по мановению волшебной палочки. Тогда же мы решили, что отправимся домой на самолете нашего хозяина. Поэтому, неторопливо отобедав, мы отправились прощаться с исчезающим на глазах городком. Здесь мы пережили нечто незабываемое, взбудоражившее наши ощущения. Это мы осознавали очень хорошо.
Мы возвратились в город. Неделя пролетела в срочных делах и неотложных встречах, поэтому мы виделись лишь несколько минут перед сном. Не успели оглянуться, как наступила долгая осень, Пьер дни напролет торчал в старой Патриаршей библиотеке с покоробившимся деревянным полом, где покосившиеся стеллажи были забиты византийскими трофеями и манускриптами. Аккад выправил для него разрешение у самого патриарха, личный секретарь которого владел несколькими языками и тоже занимался наукой, поэтому мог направлять моего друга на нужный путь: среди глубоких ям и зыбучих песков в писаниях отцов-пустынников, истерично проклинавших гностиков, и островков сохранившихся документов забытой веры, представляемой почти призрачными, загадочными фигурами Карпократа[73] и Валентина.[74] Мы с Сильвией тоже кое-что почитывали, однако без особого энтузиазма, в отличие от Пьера, полностью погрузившегося в свои изыскания — до такой степени, что его рассеянность стала притчей во языцех среди коллег.
Иногда он совершал немыслимые чудачества, например, звонил мне в разгар пресс-конференции по экономическим вопросам, чтобы сказать:
«Кажется, я понял, в чем сила молитвы. Все зависит от того,
…Да уж, действительно,
— Поцелуй меня. Еще. Еще раз.
Нельзя не подчиниться подобному приказу, если он исходит от женщины. Все старо как мир — и всякий раз как впервые — так бывает у всех.
Еще до наступления зимы Пьеру удалось добиться давно задуманного; под предлогом официального визита в Верхний Египет, он взял во французском посольстве фелюку, не имея для этого мало-мальски стоящего повода. Миссия Пьера была скромна, а посол его был человеком терпимым и до определенного момента позволял молодым дипломатам
В одной, довольно просторной, каюте мы обнаружили длинный диван и массивный рабочий стол, и она отлично подходила как для занятий, так и для хранения ящиков с провизией. В другой вдоль внешней стены разместились койки и был превосходный вместительный рундук, так что мы решили устроить в ней спальню. Над палубой возвышалось нечто вроде застекленной рубки, где мы собирались по вечерам спасаться от нильских москитов. Итак, приготовления были завершены, фелюка превратилась в элегантное и вместительное судно, и экипаж с удовольствием принял на борт пассажиров-иностранцев, прихвативших горы припасов, которыми при случае можно было поживиться. Капитан и его помощник, оба одноглазые, то и дело ссорились насмерть и во время этих скандалов буквально испепеляли друг друга взглядами.
Наши каюты оказались поистине божьим даром: там мы могли спрятаться от изнывавших от скуки разговорчивых арабов, могли спокойно заниматься своими книгами, картами и документами. Итак, в один прекрасный поздний вечер мы попрощались с каирским портом Бюлаком. Как нарочно, был полный штиль, и арабам нашим пришлось сразу же взяться за весла, чтобы вывести нас на середину реки, минуя остальные суда. Это они сделали с превеликим удовольствием (как всегда в начале путешествия), да еще и с громким пением. Похожая на летающую рыбу, фелюка грациозно скользила по поверхности в тучах брызг, вздымавшихся под веслами. Мы плыли по узенькому каналу, образованному островом Рода и материком. Роскошная растительность покрывала берега, и среди ветвей то и дело мелькали великолепные дворцы с садами и парками, спускавшимися к самой воде. В одном играла музыка, слышалось пение, очевидно, из гарема, и наши гребцы притихли, с восторгом внимая женским голосам. Нам поведали, что дворец принадлежит великому паше Халим-бею; Пьер заявил, будто знаком с этим великим человеком и даже обедал за его столом, что произвело на гребцов большое впечатление. Пьер немного преувеличил, однако не без пользы для нас.
Очень скоро мы миновали все отметки мелей, и широкий, волшебно прекрасный Нил открыл нам свои объятия. Мы словно скользили по черному стеклу, горевшему золотым огнем в лучах вечернего солнца. Томно парили в этом зеркале облака. Наша команда перестала петь, держа курс на темнеющий горизонт, а мы сидели на носу и не могли оторвать глаз от причудливой игры света и тени на прохладной глади древней реки. Конечно же это путешествие должно было стать еще одним крайне значимым моментом, завершающим первый год нашего пребывания в этой дивной стране. Тот, кто способен чутко воспринимать красоту этих пейзажей, непременно ощутил бы, что душа его стала иной, а прибавьте к ним знакомство с Аккадом и великие загадки древней цивилизации… Опыт, обретенный в Египте, разграничил прежнюю нашу жизнь и ту, которая еще не совсем определилась и пока представляла собой вереницу намеков и предчувствий. В тот вечер Пьер задумчиво чистил ружье, развернув его дулом к свету, драил до блеска.
— Неужели нам придется уехать? — в отчаянии спросил он, словно услышав мои мысли.
— Придется когда-нибудь.
Но я понял; он хотел сказать, что мы уже не сможем вернуться к прежней жизни — вместо нее будет что-то совсем иное. Побывав в Макабру, мы смотрели на наше прованское прошлое как на пройденный этап, и страстно желали рождения чего-то нового.
На непозволительной скорости мы мчались к закату, стараясь уйти как можно дальше от Каира, прежде чем в первый раз бросить якорь — в сущности, это был смотр нашим силам и нашему снаряжению. Удача сопутствовала нам; дул легкий ветерок, и мы могли воспользоваться в качестве кливера треугольным парусом, достаточно мощным, чтобы удерживать судно в равновесии и даже подталкивать его на самых настоящих озерах, которые Нил прорыл в своих берегах, ну а в иных ситуациях мы рассчитывали на двойной канат — и на Ниле, и на Роне человек сам с незапамятных времен тащил свой корабль, когда хотел подняться вверх по течению. Но в тот день нам повезло с ветром и с течением, и мы прошли довольно большой кусок до того, как стемнело, и команда принялась искать место для стоянки, которое в конце концов было найдено — после яростных громких перепалок. Одноглазые соперники, как всегда, вопили и бурно жестикулировали, меча друг в друга огненные взгляды. После этих баталий мы причалили к западному берегу.
Едва фелюку привязали к вбитому в мягкую землю колышку, экипаж тут же бросился разводить огонь в переносном очаге, чтобы приготовить себе еду; их примеру последовал наш персональный слуга, за этим процессом присматривал Пьер, лучше меня и Сильвии говоривший по-арабски. Мы обратили внимание, что арабы наши обыкновенно варят чечевичный суп, едят они его с хлебом, иногда крошат туда пару луковиц и запивают водой прямо из Нила, мясо же было для них немыслимой роскошью. Однако выглядели эти парни настоящими здоровяками. Только в первый день, видимо, готовясь к долгому путешествию, они рано улеглись, не стали ни петь, ни плясать, зато потом ежевечерне веселились напропалую. С реки тянуло сыростью; и чуть погодя густой туман скрыл от нас берега. Мы немного перекусили в каюте, радуясь, что у нас есть маленькая жаровня, над которой можно согреть руки. Это была первая весточка осенних холодов. Вообще-то дни были удивительно теплые для этого времени года — словно по забывчивости не желали расставаться с минувшим летом. А ночи случались разные — то сырые и холодные, то теплые, ароматные, полные гудения москитов. И ни одна не походила на другую.
В тот первый вечер мы были поражены открывшимся нам необыкновенным простором, как всегда на Ниле, потому что он постоянно меняется — то поднимается, то опускается, отчего берега тоже то отступают, то приближаются, то появляются, то прямо на глазах исчезают. Острова возникают и гибнут, проглоченные приливной волной, и вновь, по капризу реки, выныривают из ее глубин уже с выросшими деревьями — свежими, будто только что сотворенными. Нам еще предстояло все это прочувствовать, а в самый первый вечер мы молча поели, выпили кофе с бренди и занялись книгами и картами. Наконец я решил, что пора спать, потом ушла Сильвия, а Пьер остался наедине со своим дневником, в котором намеревался записывать все события нашей жизни на реке. Перед сном я прогулялся по палубе. Везде лежали похожие на сбитые кегли арабы, завернутые кто во что, чтобы уберечься от сырости. Некоторые так скукожились в своих лохмотьях, что напоминали свернувшихся ежей. Изредка вздыхал в снастях речной ветер. Круглая бронзовая луна наконец-то появилась в небе, постепенно бледнея — по мере подъема; свет ее был настолько пугающе ярким, что проникал во все уголки нашей каты, Пьер даже оторвался от дневника и погасил керосиновую лампу. В лунном свете все предметы обрели диковатый, необычный цвет — книги и карты, горшки и сковородки. Где-то подал голос шакал, и к его печальному вою присоединился лай собак. Совсем близко, на реке, крикнула ночная птица. Я закрепил койку поудобнее и сказал:
— Пьер, не слишком засиживайся. Завтра тяжелый день.
Он кивнул.
— Хорошо.
Чуть позже, уже засыпая, я услышал, как он закрыл дневник и лег, положив рядом маленький фонарик и пистолет, а бесценный бумажник с нашими документами и деньгами засунул под подушку. Довольно долго я балансировал на грани бодрствования и сладкого забвения, поэтому слышал, как что-то бормочет во сне лодочник, как стучат по носу фелюки капли воды, когда налетает порыв ветра. Потом сон все-таки перемог, и мой разум устремился туда, где были детство и любовь, поэтому, когда я повернулся на бок, и в темноте мне на запястье легла чья-то ладонь, я даже не понял, чья она.
С этого момента все дни словно слились в один длинный день, а все ночи в одну длинную ночь, время стало текучим и расстояния иллюзорными; мы двигались от одной мечты к другой, скользили от одной истины к другой, и от этого становилась ложной банальная хронология дневника, в котором Пьер пытался, вопреки реальному положению вещей, разделить нашу жизнь на некие временные отрезки. Когда день наполнен до отказа, так что вечером уже никаких сил, то перестаешь различать, где вчера, где завтра… Я собирал созвездия мгновений, яркие, как фейерверк, всполохи ежесекундных, но драгоценных событий. Это была коллекция многоцветных гравюр великой реки с ее напевами и тишиной, с ее странными капризами и неожиданными порывами. Нил ни на минуту не успокаивался, словно неугомонный великолепный скакун, в полном расцвете юной красоты — заставляя мысленно мчаться за ним по древней земле. Но он же мог быть и ужасным и даже безжалостным. Достаточно вспомнить огромных крокодилов в верхнем течении! А еще торопливые волны, размывая податливые берега, выгоняют из гнезд кобр, уносят их с собой, или затапливают неглубокую могилу лодочника, по обыкновению вырытую на той самой дорожке, которую он сам протоптал к реке, и труп, кружась и постепенно освобождаясь от пелен, плывет по течению — такой же древний, как мумии фараонов. И еще один момент. Тихим вечером мы отправились через пальмовую рощу в деревню, где колоритная старуха продала нам молоко, отмерив его оловянной кружкой, и там, едва наступили сумерки, отчаянно взмыли в небо дикие голуби, спасаясь от наших выстрелов, но вынуждены были почти опуститься на землю под напором речного ветра. Арабы ощипали бедных пташек, а Пьер приготовил из них ужин. Впечатлений и воспоминаний уйма, но довольно сумбурных и отрывистых, настолько все дни спрессовались, слились вместе. Нам пришлась по вкусу привольная жизнь, не обременявшая нас ни заботами, ни работой.
Мы с Пьером отпустили бороды. Мы подолгу не меняли одежду, хотя слуги, шокированные нашей неряшливостью, постоянно предлагали ее постирать. Для нас же существовала только череда волшебных дней, несших нас с собой, как река несла на своей спине «Наср». Однажды, уже добравшись до верхнего Нила, мы увидели немыслимое количество пеликанов, которые теснились — стадами, стаями или что у них там еще? — на поверхности воды, не выказывая ни малейшего страха при нашем появлении, и лишь когда мы подплыли совсем близко, они стали подниматься или приподниматься и, громко крича, бить по воде широкими крыльями. Пьер пришел в ярость от бессилия и от унижения, когда капитан без спросу взял из каюты сломанное, но заряженное ружье и, расстреляв весь заряд, все-таки убил одну птицу. Мы ужасно расстроились — словно это был альбатрос; однако весь экипаж, пользуясь полным безветрием, с веселым гиканьем, стал тащить добычу из воды, категорически не понимая ни нашего гнева, ни нашего чувства вины. Тащить было не так уж легко. Когда же птицу положили на палубу, то есть когда мы уже ничего не могли изменить, я преодолел злость и уступил естественному любопытству. Этот роскошный пеликан весил фунтов сорок, не меньше. Густые мягкие перья на груди были молочно-белыми, но если на них дунуть, то верхняя часть пера приобретала розовый оттенок. Это удивительно красиво, когда птицы, дождавшись порыва ветра, взлетают и разнеженно подставляют грудь солнцу. Трогательно неуклюжая красота пеликана лишь усугубляла наши терзания по поводу злополучного выстрела.
Сильвия положила несчастную птицу на крышку люка под вечерние лучи солнца и зарисовала, пока арабы не стали его ощипывать, явно собравшись им пообедать. С наступлением сумерек повара взялись за дело, и Пьер, как истый француз, с искренним интересом вникал в тонкости приготовления пеликана. Мясо было жестким и жилистым, хуже старой говядины, и к тому же от него нестерпимо несло рыбьим жиром, так что мы не смогли заставить себя разделить трапезу с остальными. Зато команда наслаждалась нежданным подарком. Попытка извести рыбный запах, заполнив желудок пеликана тлеющими углями, насколько я мог судить, успехом не увенчалась. Однако арабы съели все до последнего кусочка. Как сказал Пьер, они называют пеликана Гамаль-эль-Бахр, что значит Речной Верблюд — возможно, находят нечто общее между горбом верблюда, в котором он хранит запасы воды, и огромным мешком под пеликаньим клювом. Кто знает?
С каждым днем Нил обретал все большее величие и мощь, и несколько дней мы продвигались по внутреннему морю, то есть по дельте, где было множество прелестных островков, то исчезавших, то появлявшихся-в зависимости от уровня воды. Они были как хрупкая мечта, в которую одновременно веришь и не веришь. Теперь я понимал, как могут выглядеть другие великие реки, например, Янцзы или Ганг, или старушка Амазонка. Весь мир проплывал мимо нас, переменчивый, как картинка в калейдоскопе. Днем — праздник цветов и оттенков, а ночью на небе теснились сверкающие звезды, вызывая в памяти цветущие ветки миндаля. Стоя вечером на палубе и прислушиваясь к вою гиены или следя за огоньком в дальней деревне, мы упивались невероятным покоем, чувствуя, как под нашими ногами мчит свои воды древняя река, облизывающая борт фелюки, ну а наши кроткие арабы спят себе и спят, пока судно мягко скользит по этому жидкому стеклу.
И вот мы подошли к тому месту, где по берегам выросли горы, до такой степени исхлестанные и выщербленные ветром и песком, что в них поселились миллионы птиц. Здешние бакланы и черные дамьеттские утки оказались гораздо более крупными, чем им полагалось быть по известным описаниям. С утра пораньше они летели огромными стаями, оглушительно хлопая крыльями, со стороны пустыни. Это было похоже на приближение бури. Потом их громоподобные крики доносились до нас с лысых горных вершин, которые они изредка покидали, чтобы полакомиться рыбой. Тут же обитали голуби, ястребы и ласточки. Мы стреляли в гусей, летавших низко, но зато защищенных такой толстой кожей, что, казалось, ее невозможно пробить. Удары пуль о перья отзывались в ушах барабанным боем, но на гусином строе это никак не сказывалось. Я тоже попробовал в них стрелять, но не сумел рассчитать высоту полета и отдачу ружья.
Вечерами, бросив якорь под невиданными утесами со спящим птичьим населением, мы смотрели, как белый лунный свет падает на заповедные горные выступы, сверкающие, словно украшенные драгоценными каменьями, на чернильно-черные гроты, на пещеры и расселины. До чего же слабым и сумеречным казался нам после этого свет на сонной фелюке.
Подробное описание нашего путешествия я оставляю Пьеру, потому что где-то среди заметок в его дневнике должны быть упомянуты встретившиеся нам по пути храмы и города, монументы и гробницы. Лично я жадно впитывал увиденное, не заботясь о том, чтобы спросить название города или поинтересоваться историей памятника, ибо знал, что смогу в любое время об этом прочитать. А тогда мне хватало собственных впечатлений. Позднее, естественно, я пожалел, что не вел записи; память у меня отнюдь не идеальная, и вскоре в голове все перепуталось. Зато Пьер был неутомим и каждый вечер подолгу корпел над дневником, увековечивая события минувшего дня, в то время как Сильвия спала, заслонившись рукой от лунного света, а я чистил ружья и подсчитывал расходы.
Когда мы, в конце концов, развернувшись, отправились в обратный путь, погода была как на заказ: легкий ветер, или безветрие, отчего наши арабы совсем разленились и, предоставив фелюке плыть по течению, целыми днями развлекались бесконечными рассказами о том, о сем и курением. Один, самый старший, был у них добровольным шутом, не очень обремененным одеждой, однако постоянно носил причудливую шапку из шкуры шакала, с которой свешивалось множество хвостов и кистей. К тому же, у него имелся «тамбурин»: керамический горшок, с одной стороны затянутый кожей, на котором он играл, как на барабане. Его пальцы ловко синкопировали, когда он выбивал монотонную мелодию, тягучую и одновременно необычайно ритмичную. Иногда к нему присоединялся флейтист с двуствольной флейтой, сделанной из двух длинных тростниковых трубок, которая пела пронзительно и жалобно, точно речная птица. Он на свой лад повторял томительную каденцию,[76] подхватывая заданную мелодию, а слушатели отбивали ладонями ритм, и на лицах их отражалось полное счастье. Как-то вечером, когда мы пришвартовались рядом с деревней, музыка привлекла ее жителей, на берег спустились женщины и стали для нас танцевать — при свете луны. Это было волшебное, незабываемое зрелище.
Путешествие в древний Египет, такое казалось бы долгое, подошло к концу. И однажды, когда день близился к вечеру, мы при полном штиле вошли, маневрируя между судами, в Бюлак, чтобы пристать к берегу рядом с будто бы торжественно встречавшими нас важными посольскими кавассами, похожими на пузатых пашей. Мы, едва не разрыдавшись, прощались с нашими арабами, с которыми успели крепко подружиться, чертовски жаль было разлучаться. Однако надо было подписать документы и выполнить кое-какие формальности, например, раздать подарки и чаевые. Все это желательно было проделать до окончательной передачи фелюки французскому посольству! Нам удалось управиться до темноты, после чего, притихшие и погрустневшие, мы сели в служебную машину Пьера и велели шоферу везти нас в Александрию.