— А также миражи, — со стоном добавил Тоби, — и оазисы.
— Говорят, Александра объявили Богом не в Сиве,[46] а в Макабру; вот почему меня обрадовало приглашение Аккада.
— Как романтично, — сказала Сильвия.
— Не ехидничай, — умоляюще произнес Пьер, мягко сжав ее запястье. — Неужели ты не понимаешь, какая замечательная вещь история? Неужели тебя не волнует незримое присутствие людей, чьи деяния и мысли словно растворены в здешнем воздухе? Ни за что не поверю, что глядя на дельту Нила, ты не вспоминаешь про бедного Евклида, который, скорее всего, служил клерком в Министерстве водных путей сообщения. До чего же тоскливой была, наверно, его жизнь. Какой длинной гипотенузой казалось все несчастному чиновнику, даже любовь, ведь он был отцом семейства и имел девятерых отпрысков, равнобедренных…
— Хватит, Пьер!
Понемногу неизбежное движение времени прогнало страшную жару, краски стали по-вечернему гаснуть; на фоне тускнеющего неба предметы стали походить на силуэты стражников. Наверное, на Ниле это смотрится особо эффектно — когда фелуки, расправив крылья парусов, устремляются на юг, во тьму! Нам же оставалось довольствоваться только частью неба, нависшей над сине-коричневым морем.
— Еще одно устье, выблевывающее наносную мерзость, — сказал Тоби.
И Пьер сухо проговорил:
— Здесь было семь устий и стояло семь городов. А теперь даже праха от руин…
Их полностью засыпало или снесло в море. Своевольные волны бились о пустынный берег, и мне слышались то зловещий барабан, то печальный фагот. В песке было много ракушек и мертвых крабов, и по цвету он напоминал грязную пудру. Наши лошади вязли в нем, и чтобы пустить их в галоп, пришлось отыскать утоптанную — в полмили — полосу возле самого моря. Здесь, по крайней мере, мы могли им довериться. Сильный ветер не сдувал разве что улыбку с наших лиц. Толстые пальцы накатывающей волны отмывали прибрежный песок и с шумом катали гальку. Горе пловцу в здешних местах! Мы обогнали высохшего старика на муле. Похоже, он был в полузабытьи от усталости, однако прокаркал приветствие проводнику, пробудив в нашем арабе желание поговорить; он подъехал к нам на своем медлительном верблюде.
— Совсем старик. В Скандерии редко таких встретишь. Египтяне умирают молодыми.
Его замечание соответствовало действительности, но, к сожалению, он не стал его комментировать, любопытно было бы послушать, кого или что он винит в этом — климат, еду или злых джиннов. Я предполагал, что джиннов, потому что уже слышал этот вариант.
Берег стал твердым, каменистым. Неожиданно мы наткнулись на почти целиком засыпанные руины солидного некрополя, но так как на карте Пьера они не значились, то мы ничего о них не узнали, разве что там, возможно, когда-то был карьер, который спускался к морю, как амфитеатр. Тоби высказался за гипогеум,[47] но, подозреваю, ему просто нравилось это слово, а смысла его он толком не понимал, по крайней мере, не больше меня самого. Развернутый на север, некрополь заполнялся водой и пеной через щели, которые проделал ветер. Многочисленные внутренние коридоры, теперь открытые небу, лучами расходились от центральной площадки. Летучие мыши с писком взмывали в ответ на эхо от стука брошенных нами камешков — с их помощью мы хотели определить глубину провала. Однако у нас не было времени на подобные развлечения, да и проводник начал ворчать, мол, до Макабру еще ехать и ехать. К тому же, нам еще предстояла переправа через реку, и это с тремя своевольными лошадьми и белым строптивым верблюдом — даже я знал, что с верблюдами шутки плохи, и разозлившись, они могут укусить.
Подъехав к устью неширокой, но бурной реки, мы развернулись и двинулись вдоль русла, теперь уверенные в том, что найдем переправу, единственную связь с другим берегом и целью нашего путешествия — маленьким оазисом.
По мере нашего продвижения пейзаж менялся. Каноп, пустынный город, когда-то выросший вокруг гробницы Менелая, остался далеко позади, а впереди на много миль простирались безжизненные пески, слепяще мерцавшие на солнце, и над ними, время от времени, стремительно пролетали стайки ласточек. Одолевая песок, которой ветер кое-где собрал в высокие курганы, а кое-где разровнял, наподобие широких матрасов, наши лошадки вновь стали проваливаться чуть ли не на фут. Ну а там, где в песок проникла вода и получилась черная жижа, мы застревали надолго. Небо изменилось. Теперь его покрывали свинцово-черные тучи, явившие нам настоящие зимние краски. Не стихавший ветер стал холоднее и давил на барабанные перепонки. В сумерках пустыня казалась враждебной. Невозможно описать, какой она была мрачной.
Однако мы продолжали путь и незадолго до темноты оказались на небольшом мысе с маленькой жалкой пристанью, едва удерживавшейся на краю неистового потока. В этом месте река была довольно широкой, мы даже поначалу всерьез засомневались, что нам удастся одолеть ее. Изредка в завывания ветра врывались клацанье стремян, далекие пронзительные вопли чаек, скрежещущие крики цапель. Уже наступала ночь. Ни на нашем, ни на другом берегу перевозчик не объявлялся. Пока мы обсуждали, что делать дальше, из своих нор, желая поприветствовать нас, выползли, перепугав коней, крабы. Проводника обуяла злоба от собственного бессилия. Ветер относил наши крики в сторону, и нам никто не отвечал. Совсем уже обезумев от отчаянья, мы никак не могли смириться с тем, что наша надежда посетить оазис была напрасной, но изменить чудовищное положение, в котором оказались, тоже не могли — равно как и настроение. Неожиданно мне пришло в голову выстрелить из револьвера. Как ни странно, это сработало; густая тьма отреагировала, и очень скоро послышался человеческий голос. О радость! Паром — во всей своей красе — огибал небольшую песчаную косу и, покачиваясь, приближался к нам. Хотя погрузка была нелегкой, лошади и верблюд вели себя на редкость благонравно.
После переправы еще одна деревня — и мы опять в песках и во мраке. Смотреть там не на что, кроме как на бесконечные барханы, но и их едва видно. Зато небо очистилось. Мы спросили араба, умеет ли он ориентироваться по звездам, но он нас не понял, правда, направление выбрал, не раздумывая. Я все-таки достал компас, чтобы проверить, не водит ли он нас по кругу и не повернул ли случайно к реке. Но нет. Дорогу он определенно знал, и это меня несколько утешило.
Примерно после часа езды то вверх, то вниз по песчаным барханам мы вдруг заметили, что небо с восточной стороны посветлело, как будто солнце вознамерилось в неурочный час выйти из-за горизонта. Видимость стала лучше. Появилось нежное фосфоресцирующее сияние. Очень скоро выяснилось, что это просто всходила луна, и ее первые лучи пробивались сквозь перистые облака. Мрак рассеялся, зато изрядно похолодало. Ветер оставил нас в покое, и теперь мы переглядывались со звездами, которые начали появляться на черном ковре небес. Едва слышно урча мотором — гораздо тише, чем обыкновенный автобус, — легкий самолет, сверкая огнями, медленно пролетел над нами, неторопливо повернул на восток и начал снижаться. Проводник издал ликующий вопль, так как самолет принадлежал Аккаду и, по-видимому, привез к нему гостей, совершив посадку на отличную посадочную полосу вблизи оазиса, сотворенную самой природой. Аккад и нам предлагал добраться самолетом, но мы были молоды и романтичны, мы отказались, предпочтя поездку верхом. И не жалели об этом. А теперь, убедившись, что едем правильно, тут же воспряли духом.
Сами того не замечая, мы стали продвигаться быстрее, даже лошади учуяли наше нетерпение и ускорили шаг. А когда с трудом взобрались на очень уж огромный бархан, то были вознаграждены: мягкий немигающий свет виднелся там, впереди. Теплое розовое сияние растекалось от его источника во все стороны, суля нечто устойчивое и стабильное посреди безбрежных песков — и близость цели. Улыбаясь друг другу в темноте (это чувствовалось по голосам и шуткам), мы торопливо одолевали пески.
Макабру был всего лишь тенью, которой лишь на рассвете предстояло разделиться на предметы и плоскости; но в те минуты мы осознавали одно — он уже не пустыня. Словно бы паря на краю теплого света, он хранил свои красоты для восходящей луны. Однако стоило нам приблизиться, свет распался на множество отдельных огоньков; мы увидели нечто вроде лагеря, разбитого в песках — бивуака некой мощной армии. Все казалось неясным и ненадежным в темноте — расстояния, объемы, углы, предметы. Вблизи Макабру не очень отличался от других крупных арабских поселений, разве что был поярче освещен. Когда мы подъехали к нему почти вплотную, то разглядели изящный тюльпан минарета и блестевший, как зеркало, водоем, то ли озеро, то ли рукав реки, через которую нам пришлось недавно перебираться. Едва мы придержали лошадей возле ближайшего источника света — костра из соломы — как тотчас рядом возник всадник на огромной черной кобыле.
— Сенешаль, — сказал Пьер, до глубины души очарованный не только самим словом, но и средневековым обычаем так встречать гостей.
Я знал, что он думает о крестоносцах — о том, часто ли им доводилось испытывать на себе мусульманское гостеприимство. Высокий поджарый бородач с орлиным носом, спросив по-арабски, кто мы такие, перешел на чистейший французский язык, — как только мы назвали себя и из вежливости сняли легкие, но довольно громоздкие арабские бурнусы, которые душили нас в жару, но теперь нам не хотелось с ними расставаться, так как вечером сильно похолодало. Не теряя даром времени, посланец развернул свою пританцовывающую лошадь и пригласил нас следовать за ним в освещенный город. Мы уже знали, что нам предстояло увидеть, Аккад все рассказал заранее, и подробно.
Гробницы людей, признанных святыми при жизни или канонизированных после смерти и удостоенных ежегодных праздников, встречаются не только в городах или больших деревнях. Частенько захоронения находятся в безлюдных местах, но рядом обязательно бьет родник и растет пальма, так что дервиш, совершив ритуальное омовение, может помолиться и помедитировать в тени, а обыкновенный путешественник — утолить жажду и насладиться прохладой. Скромно, с усыпальницы и источника, начинался Макабру — однако это был настоящий оазис с довольно большим и кристально прозрачным озером, в котором днем и ночью отражались облака. Высокие заросли тростника окружали священный водоем.
Над могилой святого выросла небольшая квадратная часовня, увенчанная куполом с очень красивой резьбой. Снаружи расположился великолепный мраморный фонтан филигранной работы, сооруженный на деньги местного паши, позаботившегося и о том, чтобы три мрачных благочестивых дервиша постоянно творили тут религиозные обряды. Как же хорошо он был нам потом знаком, этот совершенно особый аромат — едва ощутимый запах пыли и солоноватой воды на промытых камнях; как досконально мы изучили необычные, приводящие в смятение храмы без алтаря, вообще без какой-либо особой святыни, если не считать священные хоругви с благословениями мусульманского Бога. И обязательно повсюду — коврики, кувшины с водой и расписные сундуки для пожертвований от заезжих путешественников. Раз в году оазис оживал, вспоминая своего святого. Вокруг пальмовой рощи, где привязывали верблюдов, раскидывался базар, и от него в разные стороны расходились так называемые улицы. Наскоро копали в песке необходимые стоки, кое-где опробованные загодя водой. Временная электрическая сеть с мириадами разноцветных лампочек опутывала улицы и закоулки, уставленные лотками с пестрыми навесами. Чего только здесь не было! С годами ярмарка
Он потрясал своим великолепием, но нас восхищали не только сами палатки, где были и засахаренные фрукты, и медная посуда, и верблюжья упряжь, и календари, и прочее, и прочее… но и то, что продуктовые ряды были устроены не хуже, чем на больших базарах Александрии — откуда, думаю, по воде или по суше были доставлены многие товары. В те годы холодильников еще не было — разве что примитивные громоздкие ящики со льдом, которые не так-то легко было перевозить. Поэтому все съестное тщательно укладывали в большие мешки со льдом, а везли их верблюды. Предприятие поистине под стать подвигу Геракла. И как только караван оказывался в Макабру, корзины с бутылками спешно опускали в колодец или несли в озеро — чтобы не нагревались. На базаре продавали мясо на любой вкус, фрукты и свежие, и сушеные, овощи, зелень, домашнюю птицу, дичь, рыбу самую разную, вкуснейший хлеб, молоко и свежие яйца. В округе почти ничего из этого никогда не водилось и не росло, то есть практически все товары наверняка привозили из Розетты,[48] Александрии, из деревень в Нижнем Египте. Мы молча бродили между рядами, в упоительном трансе от обилия красок, запахов, звуков. Чуть ли не на каждом шагу торговали приготовленной тут же едой; на дешевые украшения можно было выменять что угодно. Вскоре мы наткнулись на некое подобие песчаного ринга, на котором крестьяне фехтовали железными палками — в шутку, смеясь, изображали что-то вроде тренировочного боя с воображаемым противником, довольно неуклюже двигаясь под музыку, очень похожие на пляшущих медведей. Судя по количеству зрителей, эта забава пользовалось успехом. Музыку поставляли кавалеры не слишком благочестивых дам, которые по-своему праздновали день здешнего святого. Грубо размалеванные, с воткнутыми в волосы перьями и украшенные ожерельями из лука и чеснока, они глазели на поединки, сидя на лошадях. Хозяин труппы, клоун с набеленным лицом, на плече у которого вертелась непоседливая обезьянка в нарядной шляпке, сидел задом наперед на муле. Воплощение придворного шута эпохи Средневековья. Его двусмысленные остроты вызывали хохот толпы.
Мы так увлеклись великолепным спектаклем, что не сразу заметили Аккада, а он, улыбаясь, переходил вместе с нами с места на место; правда, на нем вместо европейской городской одежды была изрядно поношенная, штопаная абба[49] и мягкая феска. Он мог быть и таким, этот вызывающий всеобщее любопытство торговец-банкир, который чувствовал себя, как дома, в четырех столицах и свободно изъяснялся на четырех языках. Я не разделял беззаветного восхищения Пьера, но и мне самому Аккад казался на удивление самобытным и обаятельным человеком, в его весьма неординарном поведении и речах всегда читался намек на некую известную ему глубинную тайну. Казалось, что прежде чем заговорить, ему приходится выходить из транса или прерывать медитацию. Довольно часто его высказывания были отрывочными и бессвязными, а многое я совсем не понимал — или мне теперь так кажется? Его внешность тоже была не совсем обычной: иногда он производил впечатление человека массивного и тучного, а иногда выглядел, как худой аскет. Мне приходилось видеть, как он, со щетиной на подбородке и с неряшливо зачесанными волосами, ехал по городу в своих неизменных черных очках — ну просто вылитый толстый вялый паша, погрязший в богатстве, как турок. А потом в его городском доме, украшенном статуями и фонтанами, и внутренним двориком, который соединялся арками с тенистыми и тихими садами Музея, я видел другого Аккада, так сказать, его коктейльную версию. Элегантного господина, одетого лондонскими портными, с бутоньеркой и шелковым носовым платком, засунутым в рукав, словно платок факира, полный разных чудес. В доме он тоже был в очках, но его лицо как будто становилось уже, несколько похожим на козлиную морду, а волосы казались более тонкими и редкими. Конечно, случалось, что он отказывался от своих причуд и, беседуя, снимал очки — тогда все ваше внимание переключалось на его бездонные глаза, зеленые, как море, и внушавшие тревогу. Кстати, он немного косил, отчего смятение его собеседника усиливалось — неприятно, когда смотрят сквозь тебя или мимо тебя. Порфирородный Аккад!
— Я знаю, что ты чувствуешь, — как-то раз сказал Пьер после долгого глубокомысленного молчания. — Ты считаешь Аккада слишком прямолинейным, он не очень тебя убеждает, и поэтому ты настороже. Но его глаза, Брюс!
— Да.
— Его ум!
— Ты говоришь, как школьник.
Вообще-то спорить не было смысла, ведь я всегда честно признавал, что мне не по зубам многие из странных «толкований» Аккада, и даже позднее, когда я прочитал кое-что на досуге, я видел и не видел, соглашался и не соглашался… Ведь его «проповеди» записывались и распечатывались для отсутствующих членов секты. В авиньонском номере Пьера они лежали кучей, но я не забыл, как в давние времена слышал некоторые из первых уст. Что же касается Пьера, то Сабина однажды сказала о нем:
— Жалко его. Он жаждет веры, и ему можно всучить все, что угодно.
Бедняга Пьер был глубоко задет ее словами — и моими тоже.
Польщенный нашим восхищением, Аккад не захотел нас покинуть, хотя его заждались гости.
— Они простят мне небольшое опоздание. Ну идем же. Мне хочется показать вам, что у нас тут есть.
И он своим мелодичным голосом принялся подробно рассказывать обо всем, что мы видели, с беспредельной нежностью к красочной экзотике, свойственной его родине. Собственно сам осмотр занял мало времени, но Аккад то и дело останавливался, чтобы поприветствовать приятеля или выслушать изложенную шепотом жалобу и пообещать помочь несчастному, посему прошло около часа, когда мы подошли к последнему продавцу воды, надо думать, тоже большому оригиналу. Денег он не брал и поил всех за счет некоего богача, побывавшего в Мекке и прославившегося своим милосердием. Из перекинутого через плечо черного потертого бурдюка он налил нам воды в золоченую чашу, которую мы по очереди пригубили, после чего поднес к лицу каждого из нас зеркало, напоминая нам о бренности жизни и неотвратимости смерти. Престарелый шейх, участвовавший вместе с нами в этом обряде, почтительно вручил продавцу монету и велел попрыскать благоуханной водой на свое лицо и на бороду. Наконец наша затянувшаяся прогулка подошла к концу, и мы вновь оказались среди плавно покачивающихся кипарисов и финиковых пальм, листья которых потрескивали от ветра. Вновь мы были рядом с великолепным шатром, огромнейшим, не меньше полковой столовой, хотя народу в нем было не так уж много.
По-моему, внутри находилось человек двадцать-тридцать, не больше, представители всех рас с самыми разными цветами и оттенками кожи. Две прелестные китаянки, несколько пожилых турчанок, горстка скромно одетых белых мужчин, похожих на университетских преподавателей, ведущих неосновные дисциплины, или на почтовых клерков. Кое с кем мы уже успели познакомиться, например, с актером-трагиком Казимиром Авой, обладателем бледного и очень гладкого (совсем как у евнуха) лица и любителя заученных поз. Главным спектаклем в своей жизни он считал искусно срежессированное самоубийство, и все, что он читал и говорил, так или иначе имело к этому отношение и оказывало влияние на настроение и даже на внешний облик. С первого взгляда становилось ясно, как именно он закончит свои дни, можно было даже не заглядывать в его глубоко посаженные, полные фанатичного огня глаза. Вылитый Вертер. Титул «продолжатель рода» он решил сменить на «завершивший род»! Но тогда я этого не знал; а Пьер почти ничего не рассказывал мне про свои долгие беседы с Аккадом.
Среди гостей были дочь посла Анна Данбар, великий хирург Анджело Томаззо, ювелир Спиро Харари, полицейский Жан Макаро, Лютер Фокс из военной миссии, банкир Ахмед Османли. Лица остальных мне ничего не говорили, но потом мы познакомились и с этими людьми, довольно близко. Атмосфера была приятной и расслабляющей — этакая светская вечеринка посреди пустыни; приглушенный свет, невозмутимые нубийцы в белых перчатках, бесшумно разносившие напитки… все было очень мило.
Никому бы и в голову не пришло, что собравшиеся — представители неких сообществ, религиозных или политических. Просто люди встретились, чтобы повеселиться. Говорили обо всем на свете и довольно откровенно. Знакомились, ведь многие видели друг друга впервые — по крайней мере, так мне показалось. Добродушные шутки и тихий смех порхали по просторному шатру, кружились над чуть скошенными тенями от великолепных канделябров, падавшими на белоснежную скатерть, коей был накрыт поставленный в середке стол. Ночь пахла жасмином и горячим воском. Песчаный пол был устлан толстыми роскошными коврами, которые защищали нас от ночной сырости. На буфете выстроились в ожидании изысканные горячие и холодные кушанья — приготовленные по лучшим рецептам Египта. Утонченная роскошь и безукоризненная организованность этого пиршества в столь далеком от цивилизации уголке неизбежно наводили на скептические размышления. Откушав, гости плавно перешли к винам, а потом к кофе и сигарам, явно не собираясь затрагивать хоть какие-то нетривиальные темы. Сам я, хоть и был растроган восторженным пылом Пьера, уже сожалел о том, что, судя по всему, так ничего и не узнаю про тайную деятельность собравшихся в шатре людей. Почему-то я не особо верил в существование радикальных сект, таких как эта секта гностиков, и старался не поддаваться ложной романтичности. В Египте с поразительной легкостью можно попасться на удочку местного фольклора — и мой друг, видимо, не избежал этой участи.
— Ах, Пьер, — сказал я, заметив, что он весь побледнел от напряженного ожидания. — Боюсь, тебе надо приготовиться к очередному разочарованию.
Пьер вцепился мне в руку и замотал головой, полный восторженного предвкушения, не сводя горящих глаз с Аккада, куда бы тот ни направлялся. Сильнее всего я любил его таким, каким он был тогда — его взгляд напоминал мне о Сильвии, стоило ему загореться юношеским, почти мстительным огнем — под натиском чувств.
— Погоди ты, — произнес он умоляюще. — Сюда опять идет Сабина.
Аккад сосредоточенно беседовал с высоким мужчиной в мундире.
С несколько плебейской надменностью (возможно, такой вид ей придавал ее псевдо-цыганский наряд) Сабина отделилась от группы гостей и стала медленно приближаться к нам. В Каир она явилась с караваном из Туниса. Выкрашенные хной волосы и ладони, взгляд туманный, как будто ничего не видящий — из-за белладонны и плохо наложенной туши. Босая, с грязными ногами и неухоженными ногтями, Сабина как будто получала удовольствие от брезгливости окружающих. Иначе с какой стати было являться на званый обед в таком нелепом виде? Мне показалось, что она погрузнела, растолстела, но, возможно, все дело было в подбитых ватой нижних юбках. Как бы то ни было, она была очень похожа на коварную цыганку из восточных сказок, и бокал с шампанским у нее в руке выглядел почти карикатурно. Поочередно улыбнувшись нам обоим, она спросила:
— Тоби с вами? Он сказал, что приедет.
Я махнул рукой в сторону, где должен был находиться Тоби, и она пошла прочь, нетерпеливо качнув как будто вырезанной из черного камня головой. Сабина никогда мне не нравилась, и Пьер, знавший об этом, с лукавой иронией смотрел, как я провожаю ее взглядом.
— Ну скажи, — произнес он в конце концов. — Нечего отмалчиваться.
Я вздохнул, потому что был пойман с поличным.
— Хорошо. Слушай. Теперь, когда я познакомился с ней поближе, меня раздражает ее претенциозность — она все время тычет нам в нос своим распутством.
— Проповедник из пустыни, — нежно, но явно подтрунивая, произнес Пьер. — Продолжай, душа моя.
Я почувствовал, что должен как-то обосновать раздражение, которое вызывала у меня Сабина.
— Не мне одному она действует на нервы. Спроси еврейских торговцев из ее каравана.
Пьер кивнул, но довольно равнодушно.
— Кроме того, — продолжал я, — она пришла ко мне на прием, и оказалось, что от сифилиса ее лечил травами погонщик верблюдов.
— Почему бы нет?
— Ты сам отлично знаешь, почему. Это пустая трата времени.
По правде говоря, в неистовство меня привело ее полное безразличие к своему здоровью. Или это из-за Тоби? Как бы то ни было, я выложил ей все, что знал, и попросил Аккада направить ее к специалисту. Пребывая в полном упоении от своих научных познаний, я тогда не понимал, что догматическая теология от науки сама по себе — некая разновидность фольклора, и даже самые замечательные лекарства иногда не срабатывают. Но молодость стремится к абсолюту. Не сводя взгляда с черноволосой головы, пока ее обладательница искала моего друга, я продолжал жаловаться Пьеру:
— Она же не вылечилась, и тем не менее утащила Тоби на неделю в Файюм.
— Ты слишком к ней строг, — отозвался Пьер, — просто ты далеко не все о ней знаешь. Я спросил, что она думает о Робе Сатклиффе и почему не вышла за него, а она ответила: «Я всегда считала, что любовь должна быть единственной и властной, поэтому у меня не хватало духа ею рисковать». Потом я спросил, не вызывают ли у нее сомнений наши отношения, и она сказала, что вызывают. «Вы какие-то нереальные, словно выдумали и себя, и свою любовь по-собачьи,
— Неправда. Нуждается. Она, как закодированное послание, или как загадка, ответ на которую всегда имеет двоякий смысл, как дельфийские пророчества. Кстати, с чего ты взял, будто я тогда не ревновал?
Тоби сообщил, что Роб Сатклифф собирается написать о нас роман, и, помнится, я еще подумал: интересно, какой он вынесет нам приговор, если учесть, как все перевернулось, пока он был в Вене. Моя сестра довольно долго и безуспешно лечилась там с помощью психоанализа — и этого оказалось достаточно, чтобы Роб перенял немного соответствующего жаргона и сделал жизнь окружающих еще мучительней, изображая наглого всезнайку перед приверженцами старика Фрейда. Малограмотность — опасная штука, к тому же кое-какие сведения о таинствах сексуальной жизни позволили ему изобрести что-то вроде оправдания собственной врожденной жесткости. Позднее, когда любовь безжалостно покинула его и он оказался в беде (что было сущим наказанием для всех нас), этот страдалец нашел прибежище в смехе и цинизме, далеких от его истинной природы — тщательно скрываемой. Наконец-то он понял, любовь — не единственная суть его естества, что нельзя проецировать испытываемое тобой чувство на другого человека, вернее, на его образ, ибо это, по большому счету, акт самообмана.
В неверном свете подтаявшей свечи я видел то ли насмешку, то ли раздражение во взгляде Сабины, в нем была непостижимая для нас умудренность. Эта сумасбродка была старше нас, не годами, но знанием и пониманием жизни. Странствия и приключения выковывали ее личность, пока мы топтались перед порогом эмоциональной зрелости. Наверное, я тогда искал прилагательное от слова «сфинкс» — ибо думал о зловещей улыбке античных микенских женщин. Неожиданно взмахнув рукой, словно что-то от себя отгоняя, от чего-то отрешаясь, она завернулась в шаль и пожала сильными плечами. Потом наклонилась, неловко поцеловала Сильвию в щеку и застенчиво улыбнулась ей. Я сразу почувствовал обаяние этой мужественной храброй девушки, нарядившейся в маскарадный костюм, и притягательную прелесть ее пылкого и ясного ума. И я наконец разглядел в ней то, что сумел увидеть Сатклифф. Гораздо позднее я соизволил «признать» Сабину, когда понял, что это единственный среди моих знакомых человек, решившийся отказаться от посредников в своей духовной жизни, то есть от здравого смысла или общепринятых условностей. Ради того, чтобы по-настоящему проникнуть в суть вещей. В этом и был заключен секрет ее храбрости — того, что делало ее столь
Пьер следил за моим взглядом и читал все эти мои мысли, но мере того как они приходили мне в голову.
— Думаю, ты завидуешь ей, — с насмешкой произнес он, — потому что она любит a
К нам медленно приближался Аккад. В его движениях я уловил смутную целеустремленность и не ошибся, потому что одной рукой он мягко взял Пьера за локоть, а другую положил мне на плечо.
— Скоро, — проговорил он, увлекая нас за собой, — мы пригласим вас в святилище старого Абу Менуфа. Там будет что-то вроде церковной службы — или чтения псалмов. Я буду комментировать тексты, давать объяснение. Если вам станет скучно, не стесняйтесь, уходите. Никто не обидится. Мы ведь понимаем, что вы наши потенциальные соратники, но пока еще не решили, присоединяться к нам или не стоит. Не вы одни такие, поэтому будьте самими собой. Наше действо не более мучительное, чем традиционные лекции о Коране, которые читает почтенный старый шейх в Каире, однако смысл, конечно же, еретический со всех точек зрения. — Он беззвучно засмеялся и с несколько нарочитой беспомощностью махнул рукой. — А что делать? Склоняться перед великой ложью и принимать законы того, кого мы называем Князем Тьмы?
Тон Аккада вызывал в памяти скорее рассуждение биржевого маклера, чем проповедь фанатика, а он продолжал, понизив голос:
— Нас не волнуют легкие компромиссы ради достижения счастья — мы стараемся проникнуть гораздо глубже. Стоит понять правду так, как мы ее понимаем, и она вас больше не отпустит. Вы будете окружены, отрезаны, навсегда отделены от прошлой жизни, вы утонете, вы канете, вы погрязнете.
Его голос звучал по-прежнему насмешливо, иронично, с этакой вялой растяжечкой, но взгляд серо-зеленых глаз был очень живым и напряженным. Мне же отсутствие четких целей и явное нежелание что-либо провидеть и пророчить внушали дурные предчувствия. Я был юным и — не меньше, чем мой друг, — мечтал, чтобы меня оглушили, вырвали из привычного мира. Меня не удовлетворяли простая логика и теологическая неопределенность. Но раз мы сами хотели, чтобы Аккад в чем-то нас убедил, спрашивается, почему бы ему было не воспользоваться каким-нибудь рациональным доводом? Романтические бредни? Да. Мы имели право на романтизм. Мы мечтали об абсолютной убежденности в истине, которую ни при каких обстоятельствах нельзя подвергнуть сомнению. Аккад стоял перед нами в ношеной-переношеной аббе — той самой, которую он надевал, когда писал свои выразительные акварели, — и улыбался, торжествующе и мечтательно. Нет, эта улыбка не сулила никаких сногсшибательных откровений — по крайней мере, так мне казалось. Поставить под сомнение всю сумму человеческих знаний было по силам только пророку гнева, поэту гнева, только он мог подняться над стремнинами рек и перенести нас в другую страну, которая, судя по утверждению нашего друга, готова была нас принять. Что-то — сомнения, колебания — наверное, читались на наших лицах, потому что Аккад умолк и, немного помедлив, принял более торжественный вид. Потом посмотрел на свои изящные часы и подал едва заметный знак мажордому, тому самому высокому арабу с аристократической внешностью, который встречал нас возле костра, картинно восседая на черной лошади. Слуги начали неторопливо вносить шелковые молитвенные коврики и маленькие подушки — в основном, зеленого цвета. Мы взяли по коврику, приготовившись покинуть шатер и перейти в святилище. Но желающих туда отправиться оказалось гораздо меньше, чем я предполагал — примерно треть гостей не состояла в секте и понятия не имела о тайном бдении в святилище Абу Менуфа. В общем, мы действительно угодили на тривиальную праздничную вечеринку, куда Аккад привел и членов своей немногочисленной секты. Нам было предложено сделать, так сказать, перерыв в ярмарочных празднествах, бурливших как внутри, так и за пределами нашего великолепного шатра. Итак, не нарушая общего веселья, мы поочередно направились к выходу, где у двери ждал Аккад, чтобы нас проводить. Яркая луна лила свой размытый свет на озеро и на высокий, черный, как чернила, или белый, как ртуть, тростник (в зависимости от освещения), который рос словно бы прямо из собственного отражения, а не из глинистого берега. Песок был похож на снег. Озеро казалось гладким, как зеркальное стекло, если не считать пары царапин на его сияющей поверхности, оставленных мятежными насекомыми, и мелких морщин ближе к берегу. На небе не было ни облачка — взошедшая луна походила на ягненка, ищущего мать. Как только мы вышли за пределы пальмовых посадок, пахнуло холодом пустыни. Мы двигались к святилищу. Его окна, заклеенные раскрашенной вощеной бумагой, слабо светились. Неровный лунный свет даже знакомые лица сделал неузнаваемыми. Из-за случайной игры теней Аккад вдруг стал похож на ухмыляющуюся мумию. Сабина улыбалась белыми обезьяньими зубами. Казимир Ава, которого затейница луна словно бы лишила шевелюры, напомнил мне молящуюся старуху. У меня возникло ощущение, что наша процессия стала больше, но не за счет приглашенных на вечеринку гостей, а за счет каких-то незнакомцев, поджидавших на пути.
Двое чумазых нечесаных дервишей, весьма жалкие, придерживали для идущих двери, при этом следили за нами не хуже мастиффов. Было такое впечатление, что им отлично известно, кто член секты, а кто нет, впрочем, возможно, мне просто показалось. Нас ведь они точно видели впервые, однако махнули рукой, приглашая войти вместе с остальными. По узкой темной лестнице мы поднялись в главную часть маленькой мечети — в просторную комнату, скудно освещенную ночниками, заправленными оливковым маслом. Из-за темноты потолок казался очень высоким, почти как небо, а наши фигуры будто бы стали меньше, словно тут же частично растворились во тьме, из которой только что явились.
Сама церемония была очень простой: действительно, как и говорил Аккад, она напоминала теологическую лекцию каирского шейха. Аккад уселся посреди комнаты на ковер и подушку. Перед ним стоял низкий деревянный инкрустированный столик. Справа и слева были еще два стола и еще две подушки — для помощников, то есть для слепого старика в белой аббе и смуглого бородатого мужчины средних лет в мятой пиджачной паре, но без сорочки. Он держал в руке пачку текстов и книгу, в которые то и дело заглядывал, отчего напоминал суфлера, слепец же походил на странствующего «поющего» проповедника, или на церковного служителя, или на ризничего. В общем, он был из тех, кого всегда можно при случае нанять для чтения сур Корана. Сначала уселись они, а мы расположились полукругом напротив них, следуя вполне определенному порядку, хотя нами никто не руководил; поближе к троице сели те, кто считал себя активным членом секты, мы оказались в последнем ряду, позади всех, мы ведь были только «потенциальными соратниками», по определению Аккада.
Сам он, заняв место в центре, снял очки и сложил перед собой руки, мечтательно глядя во тьму. Мы тоже молчали, опускаясь на колени или усаживаясь. Свесив голову на грудь и почти не дыша, словно он настраивался на концертное выступление, слепец ждал сигнала. Неряшливый бородач сверялся с текстами и, откашлявшись, наконец сухо объявил тему: из
Необычность действа заключалась в отсутствии всякой претензии на непогрешимость у говоривших и в удивительной ясности того, что мы слышали, осмысленной ясности — а ведь в случае полного незнакомства аудитории с терминологией, как, например, было со мной, текст должен был восприниматься как нелепая тарабарщина. Но не мне судить, в какой степени остальные постигали монотонный речитатив. Все сидели, опустив головы, однако поднимая их всякий раз, когда Аккад прерывал слепца своим сухим стаккато. В его голосе звучала еле сдерживаемая, несвойственная ему в обычной жизни, страстность. «Чем больше вы узнаете о человеке, тем меньше миритесь с положением человечества, оказавшегося под игом Князя Тьмы». Страшное раздвоение перевернуло рациональное устройство во вселенной — вот что он имел в виду, дошло до меня позднее. Тот, кто грубо вмешался в дела первого властителя, заняв его место, внес сумятицу в действие космического закона. С тех пор, как явился Черный Князь, все переупорядочено, переосмыслено, переделано. «Греки говорили: «То, что существует, неправедно, но прекрасно».» Однако красота не оправдание. Красота — ловушка. Мы говорим: «То, что существует, неправедно, но это и есть реальность».
Прошло много времени, прежде чем я понял мысль Аккада. Все сводилось к тому, чтобы непредвзято посмотреть на главную трагедию реального мира, окончательно и четко осознать — нет никакой надежды, пока не будет свергнут узурпатор Божьего престола, но как это сделать, похоже, никто не знал. Если бы в ту свою первую встречу с гностиками я понял бы больше, то впал бы в такое же неодолимое отчаяние, какое, вероятно, терзало их. Безысходность происходящего преследовала бы меня непрестанно, что и случилось позднее. Аккад трактовал это, как «окончательную смерть Бога», ибо князь-узурпатор разделался с первым властителем, чье правление олицетворяло не диссонанс, а гармонию и согласие в природе. При том, первом властителе, прекрасно осознавали, что есть рождение и что есть смерть; душа и плоть, зверь и малая букашка, человек — все в сущем мире объединялось в животворном симбиозе света и справедливости — о чем и мечтать нельзя с тех пор, как престол занял Князь Тьмы.
Далеко не все мне было ясно — разумеется, нет; однако время от времени я почти интуитивно улавливал смысл произносимых слов, словно мне читали текст на языке, который я плохо знал, и длинные куски, ничего мне не говорившие, изредка перемежались тонкими лакомыми прослойками понятных фраз. Пророческие вставки Аккада часто были удачными и даже блистательными. «Кто эти люди? Они рождены и возрождены, в отличие от Большинства. При встрече они узнают друг друга без слов. Они принадлежат головокружительному «ничто», выросшие из корня несогласия. Сокровенная суть их души стремится к луне небытия, их Бог — тот, кого больше нет. Они даже не надеются на понимание! Довод бессилен — на этом уровне понимание может быть лишь бессловесным, беззвучным, бездыханным. Его значение так же сомнительно, как сама реальность». Странно через столько лет читать эти фразы и тем более так хорошо помнить обстановку, в которой они были произнесены. Даже не закрывая глаз, я вижу, как он сидит в своей поношенной аббе, вдруг заметно постаревший, и чуть ли не со слезами в голосе произносит свои откровения. Притихнув, прелестные, похожие на спелые плоды, женщины слушают его, одни — в вечерних платьях, другие — в пестрых шалях, но все умиротворенные, как будто отведали заветное яблочко.
Это была не только литания, но и некий ритуал, потому что раза два мужчина с повадками суфлера задувал свечи и вновь зажигал их, словно обозначал паузу между отдельными фрагментами. Он также предлагал тексты, с торжественной гнусавостью произнося первую строку и выжидая, пока слепец узнает ее и подхватит, задрав по-собачьи голову, на более высокой ноте. Пьер вроде был поглощен происходящим, но я заметил, что он все же разочарован, однако его сестра сидела с опущенной головой и закрытыми глазами, словно слушала музыку. «И приидет воспреемник младенца Саваофа, Всеблагой, и приидет он из Средины: Он принесет чашу, полную разумения и мудрости, и благодатной трезвости, и насытит ими душу. Вольются они в тело, и оно не будет спать, и не познает забвения, отведав из отрезвляющей чаши. Но все, что отведано, будет хлестать сердце, и оно будет вопрошать о таинствах Света, пока, наконец, не узнает их от Девы Пресветлой, и не обретет светоч знаний на веки вечные».
В тот вечер я был очень далек от гностического «восприятия», от постижения того видения, которое всех нас могло превратить в маски, в карикатуры, снабженные именем, вернее, ярлыком; ведь у каждого из нас был свой облик, свой почерк, характер и склонности, открытые только непредвзятому взгляду интуиции. В каждом из нас сражались мужчина, женщина и ребенок. Наши страсти были втиснуты в холодную глину молчания и готовы к отправке в жаркую печь, к мистическому свадебному пиру… В этом смысле, только в этом, я нашел наконец абсолютно удовлетворяющее меня объяснение моих двойственных отношений с Пьером и его сестрой. Через опыт общения с Аккадом и его сектой я смог наконец обрести точку опоры в той части реальности, которая, скорее всего, была моей собственной внутренней сутью. Вероятно это звучит странно, но теперь я понимаю природу моей любви-и вообще природу человеческой любви. Мне стало ясно, что человек, нарушив естественные законы природы, допускающие секс лишь в брачные периоды, утратил общность с животным царством. Это более всего его травмировало, а также было тревожным сигналом: в конечном итоге люди утратят власть над страстями — вот какое их ждет будущее…
Однако, несмотря на кажущуюся сумбурность действа, которое то набирало силу, то становилось вялым, несложно было уловить метод воздействия. У меня появилось ощущение, будто мне внушают что-то на уровне чувств, не вовлекая в работу разум. Не станете же вы требовать объяснений у запаха или звука? Вот и я воспринимал все обрушившиеся на меня сведения, не осмысляя их, но стараясь свести к некоей канонической формуле.
Несмотря на дурные предчувствия, на страх, что меня обманут, устроив фокус-покус, в ту странную ночь кое-что навсегда укоренилось в моем сознании. Змея, мумия, вино были восприняты вполне нормально и отнюдь не казались атрибутами искусительного фольклора, которыми пользуются, чтобы привлечь слушающих и убедить сомневающихся. Один из дервишей внес большую плоскую корзину из ивовых веток и поставил ее у ног Аккада: тот поднял крышку и показал всем огромную кобру, никогда еще я не видел такой гигантской змеи. Гораздо больше обычной египетской кобры, наверное, ее привезли из Индии. Меня поразила ее расцветка — перламутрово-розовая спина и светло-фиолетовое брюхо. Кобра была совсем ручная, почти как котенок. Осматриваясь, змея то высовывала раздвоенный язык, то вновь убирала его в плотоядную белую пасть, изредка слегка надувая капюшон. Когда же перед ней поставили блюдечко с молоком, в котором плавали мертвые мухи, она стала аккуратно, по-кошачьи лакать, а чтобы было удобнее, почти полностью выползла из корзины, предоставив нам возможность дивиться ее размерам. Аккад привычно гладил ее, и она реагировала на его ласку, как кошка, то опуская головку, то вновь подставляя под его ладонь. После перерыва чтение продолжилось, но все взгляды были устремлены исключительно на змею. Когда она покончила с молоком, Аккад нежно поднял эту тварь и направился к нам, поддерживая ее обеими руками и позволив обвиваться вокруг своего тела, прижиматься и раскачиваться на нем. Мы по очереди, следуя его приказу, покорно гладили кобру по голове, преодолев страх и отвращение.
Пьер и его сестра легко прошли испытание, но, оказавшись рядом с Тоби и со мной, змея угрожающе застыла, а когда мы протянули к ней руки, издала тихое шипение.
— Гладьте, — сказал Аккад, — не нужно бояться.
Хорошо ему было говорить! Однако мы все же себя пересилили. Но я так и не понял, кому какая радость от этой лицемерной ласки. Когда очередь дошла до Сабины, Аккад просто передал ей свое сокровище, женщина и змея тут же слились в тесном объятии. Сабина нашептывала этой твари ласковые слова, которыми обычно награждают любимого котика, она гладила ее по головке, она обматывала этим длиннющим живым жгутом свою талию. Ритуал поглаживания кобры занял довольно много времени, и только когда все были, так сказать, осчастливлены, Аккад вновь уложил змею в корзину, однако крышку не закрыл — и его любимица выглядывала оттуда, словно за нами следила. Пока все были заняты коброй, дервиши, по-видимому, зажгли ароматические палочки, и пряный туман стал подниматься вдоль стен, просачиваться в темные углы, преображая все лица. Мелодичный, но гнусавый голос как будто набирался силы от этих благовонных испарений.
Аккад слушал, опустив голову, словно на него обрушился мощный водопад, однако было очевидно, что он ждет каких-то определенных фраз или паузы. Неожиданно он поднял палец, и его помощники умолкли.
— Пора вкушать мумию, — приказал он.
Дервиши с почтительной робостью приблизились к нам, держа в руках огромные серебряные подносы, на которых стояло множество небольших чаш с мумифицированными кусочками — по крайней мере, я подумал, что это человеческая плоть. Мумии веками были подспорьем медиков, панацеей, и мне как врачу было любопытно попробовать, что это такое. Сильвия брезгливо поморщилась. Совершенно сухие, обезвоженные кусочки напоминали вяленую рыбу, буммало, только цвет у них был темно-красный, чуть ли не бордовый, а вкус — почти Никакой. Я все же попытался его определить, и вроде бы уловил смутный запах сельдерея. Еще мне вспомнились лягушачьи лапки, которые готовят во французских ресторанах, и сушеная саранча, ее я однажды ел в пустыне — неподалеку от Каира. Без особых эмоций, я взял кусочек и стал смотреть, как чаши в руках дервишей постепенно опустошаются. Аккад с торжественной миной наблюдал за происходящим, однако у меня не возникло ощущения, будто это какой-то особый сакральный ритуал. Все съели по кусочку мумии, и дервиши унесли подносы, но вскоре Аккад еще раз прервал чтение словами:
— Теперь отведаем вина.
На этот раз дервиши принесли необычные керамические бутыли, в каждой из которых было не больше чашки тепловатого и солоноватого вина. Подождав, когда каждый получит свою бутыль, мы по команде Аккада подняли их, молча пожелав друг другу здоровья, и выпили. Вот тут-то я понял, что мои дурные предчувствия оправдались, по крайней мере, часть их, — к вину было что-то подмешано, и щедро: мы сразу же это ощутили. Все куда-то поплыло, все причудливо смешалось… а тут еще этот одуряющий туман и убаюкивающая ритмичность монотонного чтения. Окружающие предметы заметно исказились и утратили четкость очертаний. Однако страха мы не испытывали и чувствовали себя вполне комфортно. Возможно, благодаря Аккаду, который, заметив, что мы явно пытаемся бороться с воздействием наркотика, успокоил:
— Это скоро пройдет.
Потом, скользнув взглядом по нашим лицам, он добавил:
— Смотрите на змея Офиса.[56]
Я изо всех сил вглядывался в змея, с усердием летчика, пытающегося увидеть в тумане посадочную полосу. Сосредоточиться было сложно — из-за темноты и, разумеется, из-за наркотика, которым нас опоили. Все вокруг то увеличивалось, то уменьшалось, то раскачивалось, то вообще исчезало, а через миг снова появлялось. И вот будто древний змий поднялся над корзиной, теперь эта тварь сделалась вдвое длиннее, видимо, желая рассмотреть все моменты происходящего действа. Однако за то, что я скажу об этой части, полностью ручаться не могу. Ведь мы были одурманены. Я вспоминаю голос Тоби, который с обличительным возмущением произнес:
— Ей-богу, просто какой-то Мумбо-Юмбо, из африканского племени.
Однако эти слова он произнес нехотя, словно во сне, как будто все увиденное целиком его захватило, вопреки врожденному скептицизму.
— В глаза, — резко произнес Аккад. — Смотреть в глаза.
Я смотрел в крошечные горящие глазки Офиса, и он, облизываясь раздвоенным языком, отвечал мне злобным взглядом. Неожиданно я почувствовал, что он притягивает меня к себе; его голова стала неправдоподобно огромной, изящные челюсти раздвинулись, показывая два ряда белых, чистых, похожих на кривые турецкие сабли, зубов. Меня охватило отвращение. Я стал задыхаться и даже расстегнул воротничок, чтобы легче было дышать. Потом я энергично потряс головой, чтобы отогнать мерзкое видение, чтобы прийти в себя, так обычно поступают, получив сильный удар по голове.
Это было похоже на поединок двух воль. Змей старался поглотить меня, как питон — кролика, а я отчаянно сопротивлялся. Когда накал противостояния достиг точки кипения и все, выражаясь фигурально, забурлило, я вдруг увидел того, в ком чуть погодя узнал нашего ментора, Князя-узурпатора, — он сидел на месте змея и глядел на меня с кровожадной веселостью. Подобные видения пересказывать очень сложно; да, все мы способны нечто подобное испытывать во сне. Но происходившее тогда было несравнимо со сновидением, хотя я, хоть убей, не смог бы объяснить, в чем именно состояло отличие. А потом змей куда-то подевался и появился чудовищный скарабей с головой пса. Его тело покрывали металлические пластинки, напоминающие шкуру ископаемых ящеров, черные полированные пластинки, как панцирь японского воина. Еще я заметил козлиное копыто, упиравшееся в каменный пол мечети. Видение то бледнело в клубах фимиама, то вновь становилось четким. Однако называть его видением не совсем верно — это был Некто, имевший ко мне непосредственное отношение. Я не мог просто отмахнуться от него, как от чего-то чуждого, порожденного наркотиком или алкоголем. Описать охватившее меня отчаяние невозможно, я жутко перепугался, что прежнее, нормальное состояние ко мне уже никогда не вернется. Чепуха, конечно же, чепуха. Я упорно не сводил взгляда со странной, похожей на искусственный механизм фигуры. Это существо, то ли зверь, то ли птица, то ли жук, как будто говорило со мной, сообщая что-то важное, имеющее глубинный символический смысл. Очевидно с такими символами имеют дело алхимики, но я не был алхимиком и почти ничего не знал о тех вещах, которые не имели отношения к так называемой истинной науке. В принципе, я разделял скептицизм строптивца Тоби. Но многое я просто не помню, многое я тогда проделывал, пребывая в забытьи: например, в какой-то момент дико завопил и попытался вскочить на ноги, вознамерившись побороться со змеем. Тоби смутно слышал мои вопли и потом рассказал мне об этом. Но ведь я не мог пошевелиться. Меня будто парализовало. А потом навалилась ужасная усталость, и я стал содрогаться в рыданиях. Но тут, словно по волшебству, все переменилось, и я почувствовал, что падаю, словно до тех пор меня поддерживали все эти немыслимые события. Когда я стал постепенно приходить в себя, то обнаружил, что лежу на полу, прижавшись щекой к холодной каменной плите, и весь дрожу. Наконец мне удалось открыть глаза. Почти все были примерно в таком же состоянии: вконец измученные, люди лежали на своих ковриках, тяжело дыша и время от времени судорожно подергиваясь. Эпизод с видениями продолжался совсем недолго, но полностью истощил нас, мы были похожи на хлам, вынесенный на берег во время прилива. Редко мне доводилось чувствовать себя настолько вымотанным.
Из общей картины выбивался лишь бедняга Пьер, вел себя совсем не так, как остальные. Он задыхался, причем по-настоящему, он обеими руками старался оторвать от горла невидимую змею — стоя на коленях, он корчился, наносил удары, хватал ртом воздух. Потом упал на бок, все еще сражаясь — и его поединок с воображаемой змеей, видимо, огромной как удав, был настолько правдоподобным, что мы будто наяву видели обвившую его и выжимающую из легких остатки воздуха рептилию. Да, это выглядело настолько натурально, что, забыв о собственной слабости, я попытался встать, чтобы кинуться на помощь другу, но Аккад улыбкой остановил меня. Мне показалось, ему нравится смотреть на воображаемый поединок и на отчаяние Пьера. Позднее он говорил, не знаю, насколько искренне, что для Пьера это были счастливые испытания: потом его без дальнейших проверок приняли в члены секты и даже удостоили особого знака «посвященного змеей», то есть он сразу же прошел инициацию. А я вспомнил о змее Эскулапа и об
После поединка Пьер лежал совершенно неподвижно, весь белый, настоящий мертвец. Однако, честно говоря, мы все были не краше его, когда по сигналу Аккада вновь появились слуги и укрыли нас теплыми одеялами. Змея исчезла. Где-то открыли дверь, и холодные струи воздуха пустыни хлынули внутрь, вытесняя удушливые пары фимиама. Все спали глубоким сном, все, лишь я дремал, будто выздоравливающий после тяжелой болезни, чувствуя себя младенцем, прижавшимся к материнской груди. Потом чьи-то невидимые руки накрыли меня одеялом и подложили под голову подушку; после этого я позволил себе уйти в небытие, — обессиленный недавними переживаниями. Когда я проснулся, будто от толчка, уже рассвело, а в мечети никого не было, кроме Пьера, который сладко спал, положив голову мне на плечо. Сильвия? Тоби? Где они? Стояла тишина, нарушаемая лишь гудением насекомых в рощице у мечети. Солнце только-только коснулось горизонта, и весь мир был шафранно-золотистым, как львиная шкура. От холода у меня замерзли даже мысли. Я нащупал пульс на руке Пьера. Пульс был нормальный — да и я чувствовал себя совершенно оправившимся от мистического изнеможения. Еще никогда я не испытывал такого прилива сил, не ощущал столь потрясающей эйфории — подобное чувство испытываешь, получив на трудном экзамене незаслуженно высокую оценку.
— Пьер, — прошептал я, — мне хочется плавать.
Он не открыл глаза и ничего не сказал, только слабо улыбнулся, приподняв уголки губ, и я понял, что он слышит меня.