Депутаты толпятся на Парижской дороге, на этой тенистой "Версальской аллее", громко сетуя на оскорбление. Придворные, глядя на это из окон, по-видимому, посмеиваются. Утро далеко не самое приятное: сыро, даже накрапывает. Но все прохожие останавливаются, патриотически настроенные посетители галерей и праздные зрители собираются группами. Выдвигаются разнообразные предложения. Наиболее отчаянные депутаты предлагают провести заседание на большой наружной лестнице в Марли, под самыми окнами короля, который, кажется, перебрался туда. Другие поговаривают о том, чтобы превратить Шато-Форекур, который они называют Place d'Armes Плацдармом, в Раннимид и новое Майское поле свободных французов, и даже о том, чтобы звуками негодующего патриотизма пробудить эхо в самом Oeil de Boeuf. Приходит известие, что председатель Байи с помощью изобретательного Гильотена и других нашел место в Зале для игры в мяч на улице Св. Франциска. Туда и направляются длинными рядами, как летящие журавли, рассерженные депутаты общин.
Что за странное зрелище на улице Св. Франциска в Старом Версале! Пустой Зал для игры в мяч, как видно на картинах того времени: четыре голых стены, и только высоко наверху нависает какая-то убогая деревянная надстройка или галерея для зрителей, а внизу раздаются не какие-то праздные крики игроков, стук мячей и ракеток, но громкий ропот представителей нации, изгнанных сюда самым скандальным образом. Однако с деревянной надстройки, с верха стены, с прилегающих крыш и дымовых труб над залом тучей скопились зрители, стекающиеся со всех сторон и страстно благословляющие депутатов. Где-то добывается стол, чтобы писать, и несколько стульев - не сидеть, а становиться на них. Секретари развязывают папки, Байи открывает заседание.
Закаленный в виденных или слышанных парламентских битвах, Мунье, для которого это не в новинку, полагает, что было бы хорошо в этих прискорбных и опасных обстоятельствах связать себя клятвой. Всеобщие бурные одобрения, как будто в стесненные груди проник воздух! Клятва редактируется и провозглашается председателем Байи таким звучным голосом, что толпы зрителей даже на улице слышат ее и отвечают на нее ревом. Шесть сотен правых рук вздымаются вслед за рукой председателя Байи, чтобы призвать в свидетели Бога там, наверху, что они не разойдутся ни по чьему приказу, но будут собираться повсюду при всех обстоятельствах, хотя бы по два или по три, до тех пор, пока не выработают конституцию. Выработать конституцию, друзья! Это долгая задача. Пока же шесть сотен рук подписывают то, в чем они поклялись; шесть сотен без одной: богобоязненный Авдий[213], который лишь один раз появляется на исторической сцене, имеет имя - это бедный "месье Мартен Дош, депутат от Кастельнодари в Лангедоке". Они позволяют ему подписать или удостоверить свой отказ и даже спасают его от зрителей, объявив о его "умственном расстройстве". К четырем часам все подписи проставлены, новое заседание назначено на утро понедельника, ранее того часа, когда должно открыться королевское заседание, чтобы наши 149 духовников-дезертиров не пошли на попятный: мы соберемся в "францисканской церкви Recollets или где-нибудь еще" и будем надеяться, что наши 149 присоединятся к нам. А теперь пора обедать.
Это и есть то знаменитое "заседание в Зале для игры в мяч", слава о котором разнеслась по всем землям. Это и есть плод появления де Брезе в роли Меркурия! Смешки придворных на "Версальской аллее" смолкли в тягостном молчании. Неужели растерявшийся двор во главе с хранителем печати Барантеном, триумвиратом и К+- полагали, что могут рассеять черным или белым жезлом обер-церемониймейстера шестьсот депутатов нации, одушевленных идеей национальной конституции, как безмозглых цыплят на птичьем дворе? Цыплята бы с писком разлетелись, но депутаты нации, как львы, оборачиваются, воздев десницу, и приносят клятву, которая сотрясает всю Францию.
Председатель Байи увенчал себя славой, которая стала ему наградой. Национальное собрание теперь дважды и трижды собрание нации, не только воинствующее и мученическое, но и торжествующее[214], оскорбленное, но чувствующее себя выше оскорблений. Париж снова стекается в Версаль, чтобы следить "мрачным взором" за Королевским собранием9, которое вновь, и весьма удачно, откладывается до вторника. 149 - среди них есть даже епископы - имеют время величественной процессией прошествовать к церкви, где их ожидают депутаты общин, и торжественно присоединиться к ним. Депутаты приветствуют их кликами, объятиями и даже слезами умиления10, потому что теперь речь идет о жизни и смерти.
Что касается самого заседания, то плотники как будто завершили возведение помоста, но все остальное не завершено. Бесплодное, можно сказать роковое, дело. Король Людовик шествует сквозь море людей, угрюмых, безмолвных, раздраженных многим, в том числе проливным дождем; он входит к третьему сословию, также угрюмому и безмолвному, которое промокло, ожидая под узкими арками заднего входа, пока двор и привилегированные сословия не войдут через парадный вход. Король и хранитель печати (Неккера здесь не видно) в многословных выражениях оповещают о решениях, принятых королем. Три сословия должны голосовать раздельно. С другой стороны, Франция может ожидать значительных конституционных благодеяний, как определено в 35 статьях11, читая которые хранитель печати осип. "Каковые 35 статей, - добавляет Его Величество, снова вставая, - я сам буду претворять в жизнь (seul je ferai le bien de mes peuples) на благо моих подданных", если три сословия, к несчастью, не смогут согласиться между собой об их проведении. В переводе это означает: "Вздорные депутаты Генеральных штатов, вы, вероятно, недолго пробудете здесь! В общем, на сегодня все расходитесь и соберитесь завтра поутру, каждая палата в своем помещении, и беритесь за дело". Таково решение, принятое королем. Коротко и ясно. И на этом король, придворные, дворянство и большинство духовенства удаляются, как будто все дело удовлетворительно решено.
Они удаляются сквозь море угрюмо безмолвствующих людей. Не удаляются только депутаты общин, они остаются на месте в мрачной тишине, не уверенные в том, что они должны предпринять. Уверенность есть лишь у одного из них, лишь один понимает и дерзает! Именно теперь "король" Мирабо направляется к трибуне и возвышает голос до львиного рыка. Воистину его слово кстати, потому что в таких ситуациях мгновение определяет ход столетий. Если бы не присутствие Габриеля Оноре, вполне можно представить себе, как депутаты общин, перепуганные опасностями, надвигающимися на них со всех сторон, и бледнеющие при виде бледности соседа, один за другим выскальзывают из зала, а весь ход европейской истории меняется!
Но он здесь. Вслушайтесь в раскаты голоса этого царя лесов, поначалу скорбные и приглушенные, но быстро нарастающие и переходящие в рычание! Глаза загораются при встрече с его взором: "Национальные депутаты были посланниками нации; они произнесли клятву; они..." Но что это? Львиный рык достиг предела, и вдруг что за явление? Явление бормочущего нечто де Брезе в роли Меркурия! "Громче!" - кричит кто-то. "Господа! - взвизгивает де Брезе, повторяя свои слова. - Вы слышали приказ короля!" Со вспыхнувшим лицом Мирабо вперяет в него горящий взор и сотрясает черной львиной гривой: "Да, месье, мы слышали то, что было внушено королю; вы, кто не может передавать его приказы Генеральным штатам; вы, кто не имеет права ни находиться, ни говорить здесь, вы не тот человек, который может напоминать нам об этом. Идите, месье, и скажите тем, кто вас послал, что мы находимся здесь по воле народа и ничто, кроме силы штыков, не изгонит нас отсюда!"12 Бедный де Брезе, содрогаясь, покидает Национальное собрание, а также - если не считать одного маленького эпизода месяцы спустя - страницы Истории!
Несчастный де Брезе, обреченный жить многие века в памяти людей слабым, с дрожащим бедным жезлом! Мученик поклонения высоким особам, он был верен этикету, заменившему ему здесь, на земле, веру. Короткие шерстяные плащи не могут целовать руку Его Величества, как длинные бархатные... Более того, когда позже бедный маленький дофин был мертв и явилась какая-то официальная делегация, разве он со свойственной ему пунктуальностью не объявил мертвому телу дофина: "Монсеньер, депутация Генеральных штатов!"13 Sunt lacrimae rerum[215].
Что же теперь сделает Oeil de Boeuf, когда де Брезе, содрогаясь, возвратится туда? Выставит пресловутую силу штыков? Нет-нет, море людей все еще слишком многоводно и слишком напряженно следит за происходящим, и даже, волнуясь, оно врывается и вкатывается во дворы самого замка, потому что пронесся слух, что Неккер уволен в отставку. Хуже того, французская гвардия, похоже, не расположена действовать: "две роты не стреляют, когда приказано стрелять!"14 Неккера, который не явился на Королевское заседание, вызывают кликами и торжественно относят домой - ему не следует давать отставку. Напротив, архиепископ Парижский вынужден бежать в карете с разбитыми стеклами и обязан жизнью бешеной скачке. Лейб-гвардию, которую вы было выставили, лучше убрать обратно. Даже думать нечего о посылке штыков.
Вместо солдат Oeil de Boeuf высылает... плотников, чтобы разобрать помост. Не слишком полезный шаг! Через несколько минут плотники перестают стучать и разбирать помост, а замирают на нем с молотками а руках и слушают с разинутыми ртами. Третье сословие принимает декрет: оно было, есть и будет не чем иным, как Национальным собранием, и более того, будет обладать неприкосновенностью, причем все члены его также неприкосновенны: "Признаются бесчестными, изменниками нации и виновными в преступлении, караемом смертной казнью, любой человек, корпорация, трибунал, суд или комиссия, которые отныне и впредь, во время этой сессии или последующей, осмелятся преследовать, допрашивать, арестовывать или санкционировать арест, задерживать или санкционировать задержание и т. д. и т. п., от кого бы ни исходил этот приказ". Написав это, можно и успокоиться, тем более аббат Сиейес говорит: "Господа, сегодня вы те же самые, что и были вчера".
Пусть визжат царедворцы, но так есть, и так будет. Заряженный ими патрон разорвался в патроннике, покрыв их ожогами, позором и немыслимой грязью! Бедный триумвират, бедная королева и особенно бедный муж королевы, который имел самые добрые намерения, если вообще у него были определенные намерения! Невелика та мудрость, которая проявляет себя задним числом. Несколько месяцев назад эти 35 уступок вызвали бы во Франции ликование, которое могло бы продлиться несколько лет. Теперь же они ничего не стоят, само упоминание о них встречается презрением, прямые приказы короля - пустой звук.
Вся Франция кипит, море людей, оцененное в "десять тысяч", клокочет "весь этот день в Пале-Руаяле". Оставшаяся часть духовенства и около 48 дворян, в том числе герцог Орлеанский, отныне и впредь перешли к победоносной палате общин, которая встретила их, что естественно, "приветственными кликами".
Третье сословие торжествует, город Версаль приветствует его, десять тысяч человек весь день крутятся в Пале-Руаяле, и вся Франция, привстав на цыпочки, готова закружиться в этом водовороте. Пусть ка Oeil de Boeuf попробует не заметить этого. Что же касается короля Людовика, то он проглотит обиды, будет выжидать и молчать, будет поддерживать существующий мир любой ценой. Был вторник 23 июня, когда он изрек свой окончательный королевский приказ, но не истекла и неделя, как он предписал упорствующей части дворянства, чтобы она также была любезна уступить. Д'Эпремениль рвет и мечет; Бочка-Мирабо "ломает шпагу" и произносит обет, который было бы неплохо и сдержать. "Тройственное семейство" теперь полностью в сборе, когда третий заблудший брат, дворянство, присоединился к ним, заблудший, но заслуживающий прощения и умиротворенный, насколько это возможно, сладкоречием председателя Байи.
Так восторжествовало третье сословие. Генеральные штаты действительно становятся Национальным собранием, и вся Франция может петь: "Тебя, Бога, хвалим"[216]. Мудрым выжиданием и мудрым прекращением выжидания была выиграна великая победа. Всю последнюю ночь июня на улицах Версаля не встретишь никого, кроме "людей, бегущих с факелами", с криками и ликованием. От 2 мая, когда они целовали руку Его Величества, до 30 июня, когда люди носились с факелами, мы насчитываем 8 недель и 3 дня. За восемь недель национальное ополчение поднялось, забило в набат и собрало вокруг себя столько людей, что может надеяться выстоять.
Глава третья. БРОЛЬИ, БОГ ВОЙНЫ
Двор негодует, что был побежден, но что за беда? В другой раз он поступит умнее. Меркурий сошел напрасно, теперь приспело время Марса. Боги Oeil de Boeuf удалились во тьму своей туманной Иды[217] и затаились там, чеканя и куя то, что может потребоваться, будь то "билеты нового Национального банка", боевые припасы или вещи, навеки сокрытые от людей.
Но что означает этот "сбор войск"? Национальное собрание не может получить поддержки для своего Продовольственного комитета и слышит только, что в Париже пекарни находятся в осаде, что в провинции люди "живут на хлебе из мякины и на вареной траве". Но на всех дорогах клубится пыль от марширующих полков, от катящихся пушек: к Парижу и Версалю двигаются иностранные пандуры[218] свирепого вида, немецкие полки Сали-Самада, Эстергази, швейцарские гвардейцы, большинство из них - чужаки, их число достигает тридцати тысяч, а страх увеличивает его до пятидесяти. Уже на склонах Монмартрского холма роют и копают, что очень напоминает сооружение эскарпов и траншей. Потоку из Парижа в Версаль преграждает путь артиллерийская застава на Севрском мосту. На сам зал заседаний Национального собрания наведены пушки, стоящие в конюшнях королевы. Сон депутатов Национального собрания прерывается топотом солдат, бесцельно, или на первый взгляд бесцельно, толпящихся и перемещающихся глухими ночами "без барабанного боя и слышимых команд". Что это значит?
Неужели восемь, неужели двенадцать депутатов во главе с нашими Мирабо и Варнавами будут внезапно брошены в замок Гам, а остальные позорно развеяны ветром? Ни одно Национальное собрание не может создавать конституцию под дулами пушек, стоящих в конюшнях королевы! Что означает это молчание Oeil de Boeuf, нарушаемое только кивками голов и пожиманием плеч? Что они чеканят и куют в потаенных пещерах туманной Иды? Растерявшиеся патриоты не перестают задавать подобные вопросы, но ответом им - только эхо.
Вопросы и эхо в ответ на них - это уже достаточно скверно, а теперь еще, по мере того как скудный сельскохозяйственный год, который тянется от августа до августа, подходит к концу, подступает голод. Сидя "на хлебе из мякины и на вареной траве", грабители и впрямь могут собираться толпами и окружать фермы и замки с яростными воплями: "Хлеба! Хлеба!" Посылать солдат против них бесполезно: при одном виде солдат они рассеиваются, проваливаются сквозь землю и тут же собираются в другом месте для нового бунта и грабежа. Страшно смотреть на это, а главное - как это преломляется в 25 миллионах подозрительных голов! Грабители и Брольи, открытые мятежи, невероятные слухи сводят с ума большинство голов Франции. Каковы же будут последствия?
В Марселе уже много недель назад горожане вооружились для "подавления" грабителей и для других целей: пусть военный комендант думает что угодно. В других местах, собственно повсюду, разве нельзя сделать то же? В смятенном воображении патриота смутно всплывает как последнее средство некий прообраз Национальной гвардии. Но представьте себе над всем этим деревянную сень в Пале-Руаяле! Здесь царит общий хаос, как будто рушатся миры; здесь громогласнее звучит безумный и повергающий в безумие голос молвы; здесь острее вонзается взгляд подозрения в бледный, туманный мировой водоворот; здесь отчетливо различимы призраки и фантомы: надвигающиеся кровожадные полки, расположившиеся на Марсовом поле, распущенное Национальное собрание, докрасна раскаленные пушечные ядра, сжигающие Париж, - безумный бог войны и свистящие плети Беллоны![219]. Даже для самого миролюбивого человека становится совершенно ясно, что сражение неизбежно.
Неизбежно, молчаливо кивают монсеньеры и Брольи, неизбежно и близко! Ваше Национальное собрание, конституционная деятельность которого внезапно прервана, утомляет королевское ухо своими обращениями и протестами: ведь это наши пушки наведены и это наши войска стоят наготове. Декларация короля с ее 35 слишком щедрыми статьями была оглашена, но не выслушана, тем не менее она остается в силе: он сам приведет ее в действие.
Что касается Брольи, то его штаб расположился в Версале; тут все как на театре войны: писцы пишут, важные штабные офицеры склонны к молчанию, адъютанты с плюмажами на шляпах, ординарцы, курьеры мечутся взад и вперед. Сам Брольи выглядит важным, непроницаемым, с легкой улыбкой выслушивает предостережения и серьезные советы коменданта Парижа Безанваля, уже который раз приезжающего с этой целью. Парижане сопротивляются! - с укором восклицают монсеньеры. Да, так, как только может чернь! Пять поколений она помалкивала, подчиняясь всему. Их Мерсье именно в эти годы провозгласил, что восстание в Париже отныне "невозможно". Будем же стоять за королевскую декларацию 23 июня.
Французское дворянство, доблестное, рыцарственное, как в старину, сплотится вокруг нас, а что касается тех, кого вы называете третьим сословием, а мы называем сбродом (canaille) грязных санкюлотов, сволочей, писак, бунтующих краснобаев, то храбрый Брольи "одним пушечным залпом" (salve de canons), если потребуется, быстро рассеет их. Так рассуждают они на вершине своей туманной Иды, скрытые от людей; правда, и люди скрыты от них.
Пушечный залп, монсеньеры, хорош при одном условии: пушкарь также должен быть сделан из металла! Но к сожалению, он сделан из плоти; под кожаным камзолом и перевязями у вашего наемного пушкаря есть инстинкты, чувства и даже мыслишки. Это его сородич, плоть от плоти его, тот самый сброд, который надлежит рассеять; среди этого сброда его брат, отец и мать, живущие на хлебе из мякины и на вареной траве. Даже его подружка, если она еще "не померла в больнице", толкает его на путь военного отступничества, утверждая, что если он прольет кровь патриотов, то будет проклят людьми. И солдат, который видел, как хищные Фулоны разворовали его жалованье, как Субизы и Помпадуры расточали его кровь, как неумолимо закрыты для него пути к продвижению только потому, что он не родился дворянином, тоже таит на вас зло. Ваше дело не станет делом солдата, а будет только вашим собственным: оно не касается ни Бога, ни человека.
Например, мир уже мог прослышать, как недавно в Бетюне, где возник такой же "хлебный бунт", как и во многих других местах, когда солдаты были выстроены и прозвучал приказ "пли!", не щелкнул ни один курок, и раздался только сердитый стук прикладов ружей о землю; солдаты стояли мрачные со странным выражением лица, пока они не были "подхвачены под руки хозяевами-патриотами" и уведены для угощения, а жалованье им было увеличено по подписке!22
В последнее время даже французская гвардия, лучший линейный полк, не обнаруживает склонности к уличной стрельбе. После разгрома дома Ревельона она вернулась, ропща, и с тех пор не истратила ни одного патрона, даже, как мы видели, когда получала на то приказ. Опасные настроения царят в среде этих гвардейцев. А взять приметных людей! Валади-пифагореец был когда-то их офицером. Да и под треуголками с кокардой, сколько ни будь в строю твердолобых, могут возникнуть сомнения, неведомые публике! Одну из наиболее твердых голов мы видим на плечах некоего сержанта Гоша[220]. Лазар Гош - таково его имя - прежде работал в королевских конюшнях Версаля, племянник бедной зеленщицы, проворный юноша, страстный книгочей. Теперь он сержант Гош, но дальше подняться по службе не может; он тратит жалованье на свечи и дешевые издания книг.
Вообще же самое лучшее, похоже, запереть эту французскую гвардию в казармы. Так думают Безанваль и другие. Но запертая в казармах французская гвардия образовывает не что иное, как "тайное общество", обязывающееся не принимать мер против Национального собрания. "Они развращены пифагорейцем Валади, они развращены деньгами и женщинами!" - кричат Безанваль и множество других. Чем угодно развращенные или не нуждающиеся в развращении вообще, вот они длинными колоннами, вырвавшись из-под замка, возглавляемые своими сержантами, прибывают 26 июня в Пале-Руаяль! Их приветствуют криками "Виват!", подарками и патриотическими тостами; следуют взаимные объятия и заявления, что дело Франции - это и их дело! Так продолжается на следующий и в последующие дни. И что поразительно помимо этого патриотического настроя и нарушения запрета, так это их "строжайше пунктуальное" поведение во всем остальном.
Сомнения охватывают их все больше, этих гвардейцев! Одиннадцать вожаков посажены в тюрьму Аббатства, но это нисколько не помогает. Заключенным достаточно всего-навсего "рукой одного лица" послать к вечеру одну строчку в Кафе-де-Фуайе, где на столах произносятся самые громовые патриотические речи. И сейчас же толпа в "две сотни молодых людей, быстро возросшая до четырех тысяч", вооружившись ломами, катится к Аббатству, разносит в щепки соответствующие двери и выносит одиннадцать заключенных, а вместе с ними и другие военные жертвы, кормит их ужином в саду Пале-Руаяля, устраивает на ночлег на походных кроватях в театре "Варьете" - другого национального Притания[221] еще не имеется. Все происходящее вполне продуманно! Эти молодые люди столь строги в выполнении своих общественных обязанностей, что, обнаружив среди освобожденных заключенного за совершение гражданского преступления, они возвращают его в камеру.
Почему же не вызваны подкрепления? Подкрепления были вызваны. Подкрепления прибыли галопом, с саблями наголо, но народ мягко "взял лошадей под уздцы", драгуны вложили сабли в ножны, подняли кепи в знак приветствия и замерли, как статуи драгунов, отличаясь от статуй лишь тем, что опрокидывали чарки "за короля и народ от всего сердца".
А теперь спросим в ответ, почему монсеньеры и Брольи, великий бог войны, видя все это, не остановились, не нашли какой-то другой путь, любой другой путь? К несчастью, как мы сказали, они не могли ничего видеть. Гордыня, которая ведет к падению, гнев, хотя и неразумный, но простительный и естественный, ожесточил их сердца и затуманил их головы; потеряв разум и алча насилия (прискорбное сочетание), они очертя голову ринулись навстречу судьбе. Не все полки - французская гвардия, не все развращены пифагорейцем Валади; призовем неразвращенные, свежие полки, призовем немецкую гвардию, Сали-Самада, старую швейцарскую гвардию, которые умеют сражаться, но не умеют говорить, кроме как на своих германских гортанных языках; пусть солдаты маршируют, дороги сотрясаются от артиллерийских повозок - Его Королевское Величество должен созвать новое королевское заседание и совершить на нем чудеса! Картечный залп может, если это необходимо, перерасти в вихрь и бурю.
В этих обстоятельствах, до того как начали падать раскаленные ядра, не стоит ли 120 парижским выборщикам, хотя их Наказы давно уже даны, снова ежедневно встречаться в качестве Избирательного клуба? Сначала они собираются "в одной таверне", где им с готовностью уступает место "большая свадебная компания". Позднее они перемещаются в Отель-де-Виль, в Большой зал самой Ратуши. Купеческий старшина Флессель со своими четырьмя эшевенами (помощниками) не могут помешать - такова сила общественного мнения. Лучше бы он со своими эшевенами и 26 городскими советниками - все они назначены сверху - тихо сидели в своих длинных мантиях, размышляя с ужасом в глазах о том, к чему приведут эти потрясения снизу и какова будет при этом их собственная судьба.
Глава четвертая. К ОРУЖИЮ!
Нечто неопределенное, роковое нависло над Парижем в эти душные июльские дни. Публикуется страстный призыв Марата воздержаться при всех обстоятельствах от насилия. Тем не менее голодные бедняки сжигают городские таможенные заставы, где взимаются пошлины с продовольствия, и требуют хлеба.
Утро 12 июля, воскресенье; улицы завешаны огромными плакатами, которые именем короля (De par le Roi) "призывают мирных горожан оставаться в домах", не волноваться и не собираться толпами. Зачем? Что означают эти "плакаты огромного размера"? А самое главное, что означает этот войсковой шум, стягивающиеся со всех сторон к площади Людовика XV драгуны и гусары, лица которых серьезны, хотя их осыпают бранью и даже кидают в них всякую всячину?28 С ними находится Безанваль. Его швейцарские гвардейцы уже расположились с четырьмя пушками на Елисейских Полях.
Неужели все-таки погромщики добрались до нас? От Севрского моста до самого Венсенна, от Сен-Дени до Марсова поля мы окружены! Тревога смутной неизвестности наполняет каждую душу. В Пале-Руаяле изъясняются испуганными междометиями и кивками: можно представить себе, какую душевную боль вызывает полуденный залп пушки (она стреляет, когда солнце пересекает зенит), напоминающий неясный глас рока. Все эти войска и впрямь призваны "против грабителей"? Но где же тогда грабители? Что за тайна носится в воздухе? Слушайте! Человеческим голосом внятно возвещаются вести к Иову[222]: Неккер, народный министр, спаситель Франции, уволен в отставку. Невозможно, невероятно! Это заговор против общественного спокойствия! Этот голос следует задушить в зародыше30, если бы его обладатель не поспешил скрыться. Тем не менее, друзья, думайте что хотите, но новость соответствует действительности. Неккер ушел. Со вчерашней ночи Неккер безостановочно гонит лошадей на север, покорно сохраняя тайну. Мы имеем новое министерство: Брольи, этого бога войны, аристократа Бретейя, Фулона, сказавшего: "Пусть народ жрет траву!"
В Пале-Руаяле и по всей Франции поэтому растет ропот. Бледность залила все лица, всех охватили смутный трепет и возбуждение, вырастающие до огромных раскатов ярости, подстегиваемой страхом.
Но взгляните на Камиля Демулена с лицом пророка, стремглав выбегающего из Кафе-де-Фуайе: волосы развеваются, в каждой руке по пистолету! Он взлетает на стол; полицейские прихвостни поедают его глазами: живые живым они не возьмут его, но, и умерев, не возьмут его живым. На этот раз он не заикается: "Друзья! Неужели мы умрем, как затравленные зайцы? Как овцы, гонимые на бойню, блеющие о пощаде там, где пощады нет, а есть только острый нож? Час пробил, великий час для француза и человека, когда угнетатели должны помериться силой с угнетенными. Наш лозунг: скорая смерть или освобождение навеки! Встретим же этот час как подобает! Мне кажется, нам пристал лишь один клич: "К оружию!"" Пусть по всему Парижу, по всей Франции пронесется ураганом и звучит "К оружию!". "К оружию!" - взрываются в ответ бесчисленные голоса, сливающиеся в один громовый демонический глас. На лицах загораются глаза, все сердца воспламеняются безумием. Такими или еще более подходящими словами Камиль пробуждает стихийные силы в этот великий момент. - "Друзья, - продолжает Камиль, - нам нужен опознавательный знак! Кокарды, зеленые кокарды - цвета надежды!" Как при налете саранчи погибает зеленая листва, так же исчезают зеленые ленты из соседних лавок, все зеленые вещи изрезаны и пущены на кокарды. Камиль сходит со стола, "его душат в объятиях, орошают слезами", ему протягивают кусок зеленой ленты, который он прикрепляет к шляпе. А теперь - в картинную лавку Курциуса, на Бульвары, на все четыре стороны. Покоя не будет, пока всю Францию не охватит пожар!
Франция, уже давно сотрясаемая общественными бурями и иссушенная ветрами, вероятно, и так находится в точке возгорания. А бедный Курциус, который, к прискорбию, вряд ли получит полную цену, не может связать и двух слов в защиту своих "образов". Восковой бюст Неккера, восковой бюст герцога Орлеанского, спасителей Франции, выносятся толпой на улицу, накрываются крепом, как в похоронной процессии или по образцу просителей, взывающих к небесам, к земле, к самому Тартару. Это символы! Ведь человек с его исключительными способностями к воображению совсем или почти совсем не может обходиться без символов: так турки глядят на знамя Пророка, так было сожжено чучело из ивовых прутьев, а изображение Неккера уже недавно побывало на улицах - высоко на шесте.
В таком виде они проходят по улицам, смешанная, постоянно возрастающая толпа, вооруженная топорами, дубинами, чем попало, серьезная и многозвучная. Закрывайте все театры, прекращайте танцы и на паркетных полах, и на зеленых лужайках! Вместо христианской субботы и праздника кущей[223] будет шабаш ведьм, и обезумевший Париж будет плясать под дудку Сатаны!
Однако Безанваль с конницей и пехотой уже находится на площади Людовика XV. Жители, возвращаясь на исходе дня после прогулки из Шайо или Пасси, после небольшого флирта и легкого вина, плетутся более унылым шагом, чем обычно. Будет ли проходить здесь процессия с бюстами? Смотрите на нее; смотрите, как бросается к ней принц Ламбеск со своими немецкими гвардейцами! Сыплются пули и сабельные удары, бюсты рассечены на куски, а с ними, к сожалению, и человеческие головы. Под сабельными ударами процессии не остается ничего иного, как развалиться и рассеяться по подходящим улицам, аллеям, дорожкам Тюильри и исчезнуть. Безоружный изрубленный человек остается лежать на месте - судя по мундиру, это французский гвардеец. Несите его, мертвого и окровавленного (или хотя бы весть о нем), в казарму, где у него еще есть живые товарищи!
Но почему бы победителю Ламбеску не атаковать аллеи сада Тюильри, в которых прячутся беглецы? Почему бы не показать и воскресным гулякам, как сверкает сталь, орошенная кровью, чтобы об этом говорили до звона в ушах? Звон, правда, возник, но совсем не тот. Победитель Ламбеск в этой второй, или тюильрийской, атаке имел только один успех: он опрокинул (это нельзя даже назвать ударом сабли, поскольку удар был нанесен плашмя) бедного, старого школьного учителя, мирно трусившего по аллее, и был вытеснен баррикадами стульев, летящими "бутылками и стаканами" и проклятиями, звучавшими как в басах, так и в сопрано. Призвание укротителя черни все-таки весьма щекотливо: сделать слишком много столь же плохо, как и сделать слишком мало, потому что каждый из этих басов, а еще более каждое из этих сопрано разносятся по всем уголкам города, звенят яростным негодованием и будут звенеть всю ночь. Десятикратно усиливается крик: "К оружию!"; с заходом солнца гудят набатным звоном колокола, оружейные лавки взломаны и разграблены, улицы -живое пенящееся море, волнуемое всеми ветрами.
Таков результат атаки Ламбеска на сад Тюильри: она не поразила спасительным ужасом гуляющих в Шайо, но полностью пробудила Безумие и трех Фурий, которые, правда, и так не спали! Ведь, затаившись, эти подземные Эвмениды[224] (мифические и в то же время реальные) не покидают человека даже в самые унылые дни его существования и вдруг взметаются в пляске, потрясая дымящимися факелами и развевающимися волосами-змеями. Ламбеск с немецкой гвардией возвращается в казармы под музыку проклятий, затем едет обратно, словно помешанный; мстительные французские гвардейцы, со сведенными бровями, ругаясь, бросаются за ним из своих казарм на Шоссе-д'Антен и выпускают по нему залп, убивая и раня окружающих, но он проезжает мимо, не отвечая.
Спасительная мысль не скрывается под шляпой с плюмажем. Если Эвмениды пробудились, а Брольи не отдает приказов, что может сделать Безанваль? Когда французские гвардейцы вместе с волонтерами из Пале-Руаяля, горя отмщением, врываются на площадь Людовика XV, они не находят там ни Безанваля, ни Ламбеска, ни немецкую гвардию и вообще каких-либо солдат. Весь военный строй исчез. В дальний конец Восточного бульвара в Сент-Антуанском предместье вступают нормандские стрелки, пропыленные, томимые жаждой после тяжелого дня верховой езды; но они не могут найти ни квартирмейстера, ни дороги в этом городе, объятом беспорядками; они не могут добраться до Безанваля или хотя бы выяснить, где он находится. В конце концов нормандцы вынуждены стать биваком на улице, в пыли и жажде, пока какой-то патриот не подносит им по чарке вина, сопровождая ее полезными советами.
Разъяренная толпа окружает Ратушу с криками "Оружия!", "Приказов!". 26 городских советников в длинных мантиях уже нырнули в бешеный хаос, из которого не вынырнут уже никогда. Безанваль с трудом пробирается на Марсово поле и вынужден оставаться там "в ужасающей неопределенности"; курьер за курьером скачет в Версаль, но ни один не приносит ответа, да и сами они возвращаются с большим трудом, потому что на дорогах заторы из батарей и пикетов, потоков экипажей, остановленных - по единственному приказу, отданному Брольи, - для осмотра. Oeil de Boeuf, слыша на расстоянии этот безумный шум, который напоминает о вражеском нашествии, в первую очередь старается сохранить в целости свою голову.
Новое министерство, у которого только одна нога вдета в стремя, не может брать барьеры. Безумный Париж предоставлен самому себе.
Что являет собой этот Париж после наступления темноты? Столица Европы, внезапно отринувшая старые традиции и порядки, чтобы в схватках и столкновениях обрести новые. Привычки и обычаи больше не управляют человеком, каждый, в ком есть хоть капля самостоятельности, должен начать думать или следовать за теми, кто думает. Семьсот тысяч человек в одно мгновение ощущают, что все старые пути, старые образы мысли и действия уходят из-под ног. И вот устремляются они, охваченные ужасом, не зная, бегут ли они, плывут или летят, стремглав в новую эру. Звоном оружия и ужасом, своими раскаленными ядрами угрожает сверху разящий бог войны Брольи, а разящий мир бунтовщиков - снизу - грозит кинжалом и пожарами: безумие правит свой час.
К счастью, вместо исчезнувших 26 собирается избирательный клуб и объявляет себя Временным муниципалитетом. Поутру он призовет старшину Флесселя с одним-двумя эшевенами для оказания помощи в делах. Пока же он издает одно постановление, но по наиболее существенному вопросу - о немедленном образовании парижской милиции. Отправляйтесь, вы, главы округов, трудиться на благо великого дела, в то время как мы в качестве постоянного комитета будем бодрствовать. Пусть мужчины, способные носить оружие, всю ночь несут стражу, разделившись на группы, каждая в своем квартале. Пусть Париж заснет коротким лихорадочным сном, смущаемым такими бредовыми видениями, как "насильственные действия у Пале-Руаяля", чтобы время от времени при нестройных звуках вскакивать в ночном колпаке и вглядываться, вздрагивая, в проходящие взаимно несогласованные патрули, в зарево над отдаленными заставами, багрово взметающееся по ночному своду.
Глава пятая. "ДАЙТЕ НАМ ОРУЖИЕ!"
В понедельник город проснулся не для повседневной деятельности, а совсем для иного! Рабочий стал воином, и ему не хватало только одного оружия. Работа прекратилась во всех ремесленных мастерских, кроме кузнечных, где без устали куются пики, и частично продуктовых, где готовят на ходу продовольствие: ведь есть все-таки нужно. Женщины шьют кокарды, но теперь не зеленые - это цвет графа д'Артуа, и Отель-де-Виль должен был вмешаться, - а красные и синие, наши старые парижские цвета. Наложенные на конституционный белый фон, они образуют знаменитый триколор, который (если верить пророчествам) "обойдет весь мир"[225].
Все лавочки, кроме булочных и винных, закрыты: Париж на улицах, он кипит и пенится, как вино в венецианских бокалах, в которое подсыпали яд. Набатный звон в соответствии с приказом несется со всех колоколен. "Эй, вы, городские выборщики, оружия! Дай нам оружие, эй, Флессель и твои эшевены!" Флессель дает то, что может: обманчивые, а может быть, и предательские заверения выдать оружие из Шарлевиля, приказы искать оружие здесь, искать оружие там. Новые члены муниципалитета отдают все, что у них есть: около трехсот шестидесяти плохих ружей - снаряжение городской стражи; "какой-то человек в деревянных башмаках и без камзола тут же хватает одно из них и становится на часах". Кроме того, намекают, что кузнецам дан приказ приложить все силы для изготовления пик.
Губернаторы бурно совещаются; патриоты, находящиеся под их началом, блуждают в поисках оружия. До сих пор из Отель-де-Виль получено лишь то небольшое количество плохих ружей, о котором мы знаем. В так называемом Арсенале не хранится ничего, кроме ржавчины, грязи и селитры, более того, на него направлены пушки Бастилии. Оружейная Его Величества, которую они называют Garde mouble, взломана и разграблена: в ней немало тканей и украшений, но весьма ограниченное количество боевого оружия: две посеребренные пушки - старинный дар Его Величества короля Сиама Людовику XIV, позолоченный меч Генриха Доброго[226], вооружение и латы древних рыцарей. За неимением лучшего бедные патриоты жадно расхватывают и эти, и им подобные вещи. Сиамские пушки катятся на дело, для которого они не предназначены. Среди плохоньких ружей видны турнирные копья, рыцарский шлем и кольчуга сверкают среди голов в рваных шляпах - прообраз времени, когда все времена и их атрибуты внезапно смешались.
В Сен-Лазаре, доме св. Лазаря, где когда-то помещалась больница для бедных, а теперь находится исправительный дом на попечительстве монахов, нет и следов оружия, зато есть хлеб, прямо-таки в преступном количестве. Вытащить его - и на рынок! И это при теперешней нехватке хлеба! О небо! Удастся ли 52 телегам, вытянувшимся в длинный ряд, вывезти его в Halle aux Bles? Да, преподобные отцы, ваши кладовые куда как полны, обильны ваши ледники, переполнены винные погреба, вы, заговорщики, доводящие бедняков до отчаяния, предатели, загребающие хлеб!
Напрасны протесты, коленопреклоненные мольбы: в Сен-Лазаре много добра, которое уплывает, несмотря на протесты. Смотрите, как извергаются из каждого окна целые потоки барахла под рев и гам, а из погребов сочится вино! И вот как и следовало ожидать - подымается дым, пожар разожжен, как говорят, самими отчаявшимися обитателями Сен-Лазара, потерявшими надежду на иное избавление. И заведение исчезает из этого мира в клубах пламени. Отметьте тем не менее, что "вор (подосланный, а может быть и нет, аристократами), пойманный там, был немедленно повешен".
Посмотрите также на тюрьму Шатле[227]. Долговая тюрьма Ла-Форс взломана снаружи, и те, кто задолжал аристократам, освобождены; услышав об этом, заключенные в Шатле делают то же самое, вырывают из мостовой булыжники и готовятся к наступлению; у них много шансов на освобождение, но проходящие патриоты "дали залп" по скопищу заключенных и загнали их обратно в камеры. Патриоты не имеют дела с ворами и уголовниками: и в эти дни, как и всегда, наказание ковыляло (если оно все еще ковыляет) за преступлением с удручающей быстротой! "Одна-две дюжины" несчастных, мертвецки пьяными свалившихся у погребов Сен-Лазара, с негодованием были водворены в тюрьму, но у тюремщика не нашлось для них места, вследствие чего - за неимением другого надежного помещения, как написано, - они были повешены (on les pendit). Короткое, но не лишенное значительности сообщение, независимо от того, было ли это на самом деле или нет.
В этих обстоятельствах аристократам и непатриотически настроенным богачам лучше всего укладывать вещи и уезжать. Но им не удастся уехать. Сила, обутая в деревянные сабо, захватила все заставы, и сожженные, и уцелевшие; всех, кто въезжает, и всех, кто порывается уехать, задерживают и тащат в Отель-де-Виль: кареты, телеги, утварь, мебель, "множество мешков муки", по временам даже "стада коров и овец" загромождают Гревскую площадь.
И вот все ревет, бурлит и вопит; бьют барабаны, звонят колокола, носятся глашатаи с колокольчиками: "Ойе, ойе, все мужчины - в свои округа, вступайте в ополчение!" Округа собираются в садах, на площадях, формируют отряды волонтеров. Из лагеря Безанваля еще не упало ни одного раскаленного ядра; напротив, оттуда постоянно приходят дезертиры с оружием, более того о, верх радости! - в два часа дня французская гвардия, которой было приказано направиться в Сен-Дени и которая решительно отказалась это делать, пришла в полном составе! Это стоит многого: 3600 отличных солдат с полной амуницией, с канонерами и даже пушками! Их офицеры остались в одиночестве и даже не успели "заклепать пушки". Можно даже надеяться, что швейцарцы, старая дворцовая гвардия и другие подумают, прежде чем браться за оружие.
Наша парижская милиция, которую, по мнению некоторых, было лучше назвать Национальной гвардией, процветает. Пред полагалось, что в ней будет 48 тысяч человек, но через несколько часов это число удваивается и утраивается: непобедимая сила, если бы у нас было оружие!
Но вот и обещанные шарлевильские ящики, помеченные надписью: "Артиллерия". Ящики и здесь и там, так что оружия будет достаточно! Представьте себе вытянувшиеся лица патриотов, когда они обнаружили, что ящики набиты тряпками, грязными лохмотьями, огарками свечей, древесными опилками! Купеческий старшина, как же так? И в монастыре картезианцев, куда нас послали с подписанным им приказом, не оказалось, да и никогда не было боевого оружия. А вот на Сене стоит корабль, на котором под брезентами спрятано 5 тысяч пудов пороха, и если бы не тончайшее чутье патриотов, то они не ввозились бы, а тайком вывозились. Что ты по этому поводу думаешь, Флессель? Опасная игра - "дурачить" нас. Кошка играет с пойманной мышью, но может ли мышь играть с разъяренной кошкой, с разъяренным тигром-нацией?
Пока же вы, кузнецы в черных фартуках, куйте быстрее, твердой рукой и горящей душой. И этот и тот бьют изо всех сил, удар следует за ударом, и опускается большой кузнечный молот, наковальня вздрагивает и звенит, а над их головами отныне и впредь грохочет сигнальная пушка - теперь у города есть порох. Пики, пятьдесят тысяч пик изготовлено за 36 часов: судите сами, бездельничали ли черные фартуки? Ройте траншеи, разбирайте мостовые, вы, другие, работайте прилежно, мужчины и женщины; насыпайте землю в бочки для баррикад и на каждой выставляйте добровольца-часового; складывайте на подоконниках в верхних этажах булыжники. Держите наготове кипящую смолу или на худой конец кипяток, вы, старухи, чтобы слабыми костлявыми руками лить ее и кидать камни на немецких гвардейцев, а ваших пронзительных ругательств конечно же будет в избытке! Патрули новорожденной Национальной гвардии всю ночь обходят с факелами улицы, на которых, кроме них, нет ни души, но которые ярко освещены зажженными по приказу огнями в окнах. Странное зрелище! Оно напоминает освещенный факелами Город Мертвых, по которому здесь и там бродят потревоженные Духи.
О несчастные смертные, сколь горьким вы делаете этот мир друг для друга, эту страшную и прекрасную жизнь страшной и ужасной, и Сатана живет в каждом сердце! Какие страдания, и страсти, и рыдания переносите и во все времена переносили вы, чтобы быть погребенными в молчании, и соленое море не переполнилось вашими слезами!
И тем не менее велик час, когда весть о свободе приходит к нам, когда подымается порабощенная душа из оков и презренного застоя, пусть в слепоте и смятении, и клянется Тем, кто сотворил ее свободной. Свободной? Поймите, что быть свободным - это глубокая, более или менее осознанная потребность всего нашего естества. Свобода - это единственная (разумно ли, неразумно ли преследуемая) цель всей человеческой борьбы, трудов и страданий на этой земле. Да, это самая возвышенная минута (если ты знал ее), как первый взгляд на гору Синай, объятую дымом[228], в нашем исходе через пустыню[229], - и отныне не нужны облачный столп днем и огненный ночью![230] Как важно, как необходимо, когда оковы проржавели и разъедают тело, освободиться "от угнетения нашими ближними"! Вперед, исступленные сыны Франции, навстречу судьбе, какой бы она ни была! Вокруг нас лишь голод, ложь, разложение и погребальный звон. Нет для вас иного исхода.
Воображение может лишь весьма несовершенно нарисовать, как провел эти горестные часы на Марсовом поле комендант Безанваль. Вокруг буйствует мятеж! Его люди тают! Из Версаля на самые настоятельные послания ответ не приходит, или один раз несколько невнятных слов, которых лучше бы и не было. Совет офицеров может вынести решение только о том, что решения нет; полковники "в слезах" докладывают ему: они не думают, что их люди будут сражаться. Царит жестокая неуверенность: бог войны Брольи недосягаем на своем Олимпе, он не спускается, наводя ужас, не дает картечных залпов и даже не посылает распоряжений.
Воистину в Версальском дворце все выглядит загадочно: город Версаль будь мы там, то увидели бы воочию - полнится слухами, тревогой и возмущением. Верховное Национальное собрание заседает, видимо, с опасностью для жизни, силясь не поддаваться страху. Оно постановило, что "Неккер уносит с собой сочувствие нации". Оно направило во дворец торжественную депутацию с мольбой о выводе войска. Тщетно. Его Величество с редким спокойствием советует нам заняться нашим собственным делом - составлением конституции! Иностранные пандуры и прочие подобные им прихорашиваются и гарцуют с заносчивым видом, поглядывая на Зал малых забав, но все подходы к нему забиты толпами людей "мрачной наружности". Будьте тверды, сенаторы нации, путеводная звезда твердо, мрачно настроенного народа!
Верховные сенаторы нации решают, что по меньшей мере заседание будет постоянным, пока все это не кончится. В связи с этим представьте себе, что достопочтенный Лафранк де Помпиньян, наш новый председатель, которого мы назвали преемником Байи, - старик, утомленный жизнью. Он брат того Помпиньяна, который грустно размышлял по поводу книги "Сетований"[231]:
Se lamentait toute sa vie?
C'est qu' il prйvoyait
Que Pompignan le traduirait!
Знаете ли вы, почему Иеремия Жаловался всю свою жизнь? Потому что он предвидел, Что Помпиньян переведет его!
Бедный епископ Помпиньян удаляется, получив Лафайета в помощники или заместители; последний в качестве ночного вице-председателя бодрствует вместе с поредевшей палатой в унылом расположении духа при свечах, с которых никто не снимает нагара, и ожидает, что принесут бегущие часы.
Так обстоят дела в Версале. Но в Париже взволнованный Безанваль, прежде чем удалиться спать, отправился в Дом инвалидов нажать на старого месье де Сомбрейя. Это большой секрет: у месье де Сомбрейя в подвалах хранится около 28 тысяч ружей, но настроению своих инвалидов он не доверяет. Сегодня, например, он послал двадцать человек развинтить эти ружья, чтобы ими не овладели бунтовщики. Но за шесть часов они вывинтили курки едва ли у двадцати ружей - по ружью на человека. Если им приказать стрелять, то, он полагает, они направят свои ружья на него.
Несчастные старые ветераны, это не ваш звездный час! В Бастилии старый маркиз Делонэ[232] тоже уже давно поднял подвесные мосты и "удалился в свои покои", выставив на бастионах под ночным небом часовых - высоко над огнями освещенного Парижа. Национальный патруль, проходя мимо них, имеет дерзость стрелять по ним: "семь выстрелов около полуночи", но безрезультатно. Это был 13-й день июля 1789 года, худший, как говорили многие, нежели предшествующее тринадцатое число: тогда с небес падал только град, теперь же безумие подымалось из преисподней, сокрушая далеко не только урожай.
В эти самые дни, как свидетельствует хронология, старый маркиз Мирабо лежал в жару в Аржантейе, и звуки сигнальных пушек не достигали его ушей, поскольку уже не он сам был тут, а лишь его тело, глухое и холодное. В субботу вечером он принял последний вздох и испустил дух, покинув этот мир, который и никогда-то не следовал его представлениям, а теперь и вообще впал в горячку и полетел кувырком (culbute generale). Но что это все значит для него, отправляющегося в иные края, в дальнее странствие? Старый замок Мирабо тихо возвышается вдалеке на крутой скале, "разделяющей две извилистые долины", бледный, исчезающий призрак замка; и эта гигантская мировая круговерть, и Франция, и сам мир - все исчезает, как тень на гладком зеркале моря; и все будет, как судил Бог.
Молодой Мирабо с тяжелым сердцем, потому что он любил своего честного, храброго старика отца, с тяжелым сердцем и погруженный в тягостные заботы, отстранен от исторической сцены. Великий кризис произойдет без него.
Глава шестая. БУРЯ И ПОБЕДА
Для живых же и сражающихся рассветает новое утро 14 июля. Под всеми крышами бурлящего города назревает развязка драмы, не лишенной трагизма. Сколько суеты и приготовлений, страхов и угроз, сколько слез пролито из стареющих глаз! В этот день, сыны мои, будьте мужчинами. В память о страданиях ваших отцов, ради надежды на права ваших детей! Тирания угрожает неистовой злобой, и ничто не поможет вам, кроме ваших собственных рук. Сегодня вы должны погибнуть или победить.
На рассвете не сомкнувший глаз Постоянный комитет услышал знакомый крик, выросший до яростного, возмущенного: "Оружия! Оружия! Пусть старшина Флессель и другие предатели, какие у вас там есть, подумают о шарлевильских ящиках. Нас сто пятьдесят тысяч, но лишь один из трех вооружен хотя бы пикой! Оружие - это единственное, что нам нужно: с оружием мы - непобедимая, грозная Национальная гвардия, без оружия мы - чернь, которую сметет залп картечи".
По счастью, разносится слух - ибо нет ничего тайного, что не стало бы явным, - что в Доме инвалидов лежат мушкеты. Скорее туда! Королевский прокурор месье Эти де Корни и каждый обладающий властью, кого может отпустить Постоянный комитет, пойдет с нами. Там расположился Безанваль, возможно, он не станет стрелять в нас, ну а если он убьет нас - умрем.
Увы, у бедного Безанваля войска редеют и нет ни малейшего желания стрелять! В пять часов утра, когда он в забытьи еще видит сны, в Военной школе у его изголовья вырастает фигура "с лицом довольно красивым, горящими глазами, речью быстрой и краткой, видом дерзким"; такая фигура отдернула завесы у ложа Приама![233] Фигура предупредила,
что сопротивление бесполезно, и если прольется кровь - горе тому, кто будет в этом повинен. Так сказала фигура и исчезла. "Во всем сказанном было некое красноречие, которое поражало". Безанваль признает, что следовало бы арестовать его, но сделано это не было. Кто мог быть этой фигурой с горящими глазами, быстрой и краткой речью? Безанваль знает это, но не раскрывает тайну. Камиль Демулен? Пифагореец маркиз Валади, одушевленный "бурным движением в Пале-Руаяле, продолжавшимся всю ночь"? Молва называет его "молодым месье Майяром"38[234], но больше никогда не упоминает его.
Как бы то ни было, около девяти часов утра наше национальное ополчение катится на юго-запад широким потоком к Дому инвалидов в поисках единственно необходимого. Королевский прокурор месье Эти де Корни и другие представители власти уже там; кюре прихода Сент-Этьен Дюмон отнюдь не миролюбиво возглавляет свой воинственный Париж. Мы видим марширующих судейских в красных камзолах, ставших теперь судейским ополчением; волонтеров из Пале-Руаяля, единых духом и мыслью, ставших национальными волонтерами, число которых исчисляется десятками тысяч. Королевские ружья должны стать ружьями нации; подумайте, месье де Сомбрей, как в этих обстоятельствах вы откажете им! Старый месье де Сомбрей готов начать переговоры, выслать представителей, но это ни к чему: несколько человек перелезают через стены, чтобы открыть ворота, и ни один инвалид не выпускает ни пули. Патриоты шумно устремляются внутрь, растекаются по всем комнатам и коридорам от подвала до кровли в поисках оружия. Ни один погреб, ни один чердак не избежит обыска. Оружие найдено - все в целости, упакованное в солому, - не для того ли, чтобы сжечь его! Толпа бросается на него яростнее, чем голодные львы на мертвую добычу, с лязгом и руганью; толкотня, свалка, драка вплоть до того, что давят, топчут - возможно, даже насмерть - наиболее слабосильных патриотов. И вот под этот оглушительный рев и грохот не сыгранного еще оркестра сцена меняется, и 28 тысяч хороших ружей подняты на плечи такого же количества национальных гвардейцев, вынесены из мрака на ослепительный свет.
Пусть же Безанваль посмотрит на сверкание этих ружей, когда они проплывают мимо него! Говорят, что французская гвардия навела на него пушки с другого берега реки, чтобы в случае необходимости открыть огонь. Он пребывает в нерешимости, "пораженный", как они льстят себе, "неустрашимым видом (fiere contenance) парижан". А теперь к Бастилии, неустрашимые парижане! Там все еще есть угроза картечных залпов, туда устремляются мысли и шаги всех людей.
Старый Делонэ, как мы уже говорили, удалился "в свои покои" за полночь в воскресенье и с тех пор остается там в замешательстве, как и все старые военные, из-за неопределенности положения. Отель-де-Виль "предлагает" ему впустить солдат нации, что в мягкой форме означает сдачу крепости. Но с другой стороны, у него есть твердые приказы Его Величества. Конечно, его гарнизон составляют всего 92 ветерана-инвалида и 32 молодых швейцарца, но зато стены толщиной 9 футов; конечно, у него есть пушки и порох, но, увы, всего однодневный запас продовольствия. Кроме того, город населен французами, и гарнизон состоит по преимуществу из французов. Суровый, старый Делонэ, подумай, что тебе делать!
Начиная с девяти часов все утро повсюду раздаются крики: "К Бастилии!"[235] Здесь побывало несколько "депутаций горожан", ищущих оружия, от которых Делонэ отделывался мягкими речами, произносимыми через бойницы. Ближе к полудню выборщик Тюрио де ла Росье получает разрешение войти и обнаруживает, что Делонэ не намерен сдаться и готов скорее взорвать крепость. Тюрио поднимается с ним на бастионы: груды булыжников, старых железок и снарядов собраны в кучи, пушки направлены на толпу, в каждой амбразуре по пушке, лишь немного отодвинутой назад! Но снаружи, смотри, о Тюрио, толпы стекаются по каждой улице, набаты яростно бьют, все барабаны выбивают общий сбор; Сент-Антуанское предместье все, как один человек, катится сюда! Это видение (призрачное и тем не менее реальное) созерцаешь ты, о Тюрио, в этот момент со своей горы Видений: оно пророчит другие фантасмагории и яркие, но невнятные, призрачные реальности, которые ты пока не осознаешь, но скоро увидишь! "Que voulez vous?" (Что вам угодно?) - вопрошает Делонэ, бледнея при виде этого зрелища, но с укоризной, почти с угрозой. "Милостивый государь, - ответствует Тюрио, возносясь в выси мужества, - что вы собираетесь делать? Подумайте, ведь я могу броситься вместе с Вами вниз с этой высоты" - всего-то сотня футов, не считая рва под стеной! В ответ Делонэ умолкает. Тюрио показывается с какой-то башни, чтобы успокоить толпу, которая волнуется и подозревает неладное, затем он спускается и удаляется, выражая протест и предупреждения, адресованные также и инвалидам, на которых, однако, это производит смутное, неопределенное впечатление: ведь старые головы нелегко воспринимают новое, да и, говорят, Делонэ был щедр на напитки (prodigua des boissons). Они думают, что не будут стрелять, если в них не будут стрелять и вообще если удастся обойтись без этого, но в целом они будут руководствоваться обстоятельствами.
Горе тебе, Делонэ, если в этот час ты не можешь, приняв некое твердое решение, управлять обстоятельствами! Мягкие речи бесполезны, жесткие картечные залпы - сомнительно, но метание между тем и другим невозможно. Все сильнее накатывают людские волны, их бесконечный рокот все громче и громче, в нем различимы проклятия и треск одиночных выстрелов, которые безвредны для стен толщиной девять футов. Внешний подъемный мост был опущен для Тюрио, и этим путем воспользовалась третья, самая горластая депутация, проникшая во внешний двор; поскольку мягкие речи не производят впечатлений, Делонэ дает залп и поднимает мост. Слабая искра, но она поджигает горючий хаос и превращает его в ревущий хаос пожара! При виде собственной крови мятежники бросаются вперед (потому что эта искра вызвала несколько смертей), бесконечно перекатываются ружейные залпы, всплески ненависти и проклятий. В это время из крепости над головами выпаливает с грохотом залп картечи из орудий и показывает, что мы должны делать. Осада Бастилии начата!
Встань, каждый француз, в ком есть душа! Сыны свободы, пусть вопят ваши луженые глотки, напрягите изо всех сил все способности ваших душ, тел и умов, потому что час настал! Бей, Луи Турне, каретник из Маре, ветеран полка Дофине, бей по цепи наружного подъемного моста среди огненного града, свистящего вокруг тебя! Никогда твой топор не наносил такого удара ни по ободам, ни по ступицам колес. Снести Бастилию, снести ее в царство Орка[236], пусть провалится туда все это проклятое сооружение и поглотит навеки тиранию! Стоя, как говорят одни, на крыше кордегардии или, как говорят другие, на воткнутых в щели стены штыках, Луи Турне бьет по цепи, а храбрый Обэн Боннемер, тоже ветеран, помогает ему, и цепь поддается, разбивается, огромный наружный мост с грохотом (avec fracas) падает. Великолепно! И все же, увы, это только наружные укрепления. Восемь мрачных башен с вооруженными инвалидами, булыжниками и жерлами пушек все еще вздымаются неповрежденные; мощенный камнем, зияющий ров непреодолим, внутренний подъемный мост обратил к нам заднюю сторону; Бастилию еще предстоит взять!
Думаю, что описать осаду Бастилии -одно из важнейших событий в истории, вероятно, не под силу кому-либо из смертных. Может ли кто-нибудь, даже бесконечно начитанный, хотя бы представить себе внутренний план здания! В конце улицы Сент-Антуан находится открытая эспланада, есть ряд наружных дворов, сводчатые ворота (где сейчас сражается Луи Турне), затем новые подъемные мосты, постоянные мосты, укрепленные бастионы и зловещие восемь башен: лабиринт мрачных помещений, первое из которых было построено 420 лет назад, а последнее - всего 20. И как мы уже сказали, оно осаждено в свой последний час возродившимся хаосом! Артиллерийские орудия всех калибров, истошные крики людей с самыми различными планами на будущее, и каждый из них - сам себе голова; никогда еще со времен войны пигмеев с журавлями[237] не видели такого противоестественного положения. Состоящий на половинном жалованье Эли отправляется домой надеть мундир: никто не хочет подчиняться ему, одетому в штатское. Юлен, также на половинном жалованье, произносит речь перед французскими гвардейцами на Гревской площади. Фанатичные патриоты подбирают пули и несут их, еще
горячие (или кажущиеся таковыми), в Отель-де-Виль: вы видите, они хотят сжечь Париж! У Флесселя "бледнеют губы", потому что рев толпы становится угрожающим. Весь Париж достиг верха ярости, паническое безумие бросает его из стороны в сторону. На каждой уличной баррикаде вихрится кипящий местный водоворот, укрепляющий баррикаду, ведь Бог знает, что грядет, и все эти местные водовороты сливаются в огромный огненный Мальстрем[238], бушующий вокруг Бастилии.
Так он бушует, и так он ревет. Виноторговец Шола превратился в импровизированного артиллериста. Взгляните, как Жорже, только что вернувшийся из Бреста, где он служил во флоте, управляется с пушкой сиамского короля. Странно (если бы мы не привыкли к подобным вещам): прошлой ночью Жорже спокойно отдыхал в своей гостинице, а сиамская пушка стояла уже сто лет, ничего не зная о его существовании. А теперь в нужный момент они соединились и оглашают окрестности красноречивой музыкой, потому что Жорже, услышав, что здесь происходит, соскочил с брестского дилижанса и примчался сюда. Французская гвардия тоже прибудет сюда с настоящими орудиями - если бы стены не были столь толсты! Вверх с Эспланады, горизонтально со всех близлежащих крыш и окон льется беспорядочный ливень ружейного огня - но безрезультатно. Инвалиды распростерлись за каменными прикрытиями и отстреливаются из сравнительно удобного положения, но из бойниц не высовывается и кончик носа. Мы падаем застреленные, но никто не обращает внимания!
Пусть бушует пламя и пожирает все, что горит! Кордегардии сожжены, столовые инвалидов тоже. Рассеянный "парикмахер с двумя зажженными факелами" поджег бы "селитру в Арсенале", если бы не женщина, с визгом выскочившая оттуда, и не один патриот, несколько знакомый с натурфилософией[239], который быстро вышиб из него дух (прикладом ружья под ложечку), перевернул бочонки и остановил разрушительную стихию. Юную красавицу, приняв ее за дочь Делонэ, схватили во внешних дворах и едва не сожгли на глазах у Делонэ; она упала замертво на солому, но снова один патриот - это храбрый ветеран Обэн Боннемер - бросается и спасает ее. Горит солома, три телеги, притащенные сюда, превращаются в белый дым, угрожающий задушить самих патриотов, так что Эли приходится, опаляя брови, вытаскивать одну телегу, а Реолу, "мелочному торговцу-великану", - другую. Дым, как в аду, суета, как у Вавилонской башни, шум, как при светопреставлении!
Льется кровь и питает новое безумие. Раненых уносят в дома на улице Серизе, умирающие произносят свою последнюю волю: не уступать, пока не падет проклятая крепость. А как она, увы, падет? Стены так толсты! Делегации, общим числом три, прибывают из Отель-де-Виль, аббат Фоше, который является членом одной из них, может засвидетельствовать, с каким сверхъестественным мужеством человеколюбия они действовали. Они поднимают над сводчатыми воротами свой городской флаг и приветствуют его барабанным боем, но бесполезно. Разве может услышать их в этом светопреставлении Делонэ и тем более поверить им? Они возвращаются в праведном гневе, а свист пуль все еще звучит в их ушах. Что же делать? Пожарные поливают из своих шлангов пушки инвалидов, чтобы охладить запальники, но, к сожалению, они не могут поднимать струю настолько высоко и распространяют только облака брызг. Лица, знакомые с античной историей, предлагают сделать катапульты. Сантер, громогласный пивовар из Сент-Антуанского предместья, советует поджечь крепость с помощью "смеси фосфора и скипидара, разбрызгиваемой нагнетательными насосами". О Спинола[240]-Сантер, разве у тебя есть наготове эта смесь? Каждый - сам себе голова! И все же поток стрельбы не стихает: стреляют даже женщины и турки, по крайней мере одна женщина (со своим возлюбленным) и один турок. Пришла французская гвардия -настоящие орудия, настоящие артиллеристы. Очень деятелен Майяр; Эли и Юлен, получавшие половинное жалованье, горят гневом среди тысячных толп.
Большие часы Бастилии во внутреннем дворе неслышно тикают, отмеряя час за часом, как будто ничего существенного ни для них, ни для мира не происходит! Они пробили час, когда началась стрельба; сейчас стрелки подвигаются к пяти, а огонь не стихает. Глубоко внизу, в подвалах, семеро узников слышат глухой грохот, как при землетрясении; тюремщики уклоняются от ответов.
Горе тебе, Делонэ, и твоей сотне несчастных инвалидов! Брольи далеко, и его уши заложены; Безанваль слышит, но не может послать помощь. Один жалкий отряд гусар, высланный для разведки, осторожно пробрался по набережным вплоть до Нового моста. "Мы хотим присоединиться к вам", - сказал капитан, увидев, что толпа безбрежна. Большеголовый, похожий на карлика субъект, бледный и прокопченный, выходит, шаркая, вперед и сквозь голубые губы каркает не без смысла: "Если так, спешивайтесь и отдайте нам ваше оружие!" Капитан гусар счастлив, когда его отводят на заставу и отпускают под честное слово. Кто был этот человечек? Говорят, это был месье Марат, автор великолепного и миролюбивого "Воззвания к народу". Воистину велик для тебя, о замечательный ветеринар, этот день твоего появления и нового рождения, и, однако, в этот же самый день через четыре года... Но пусть пока задернуты завесы будущего.
Что же делает Делонэ? Единственное, что Делонэ может сделать и, по его словам, хотел сделать. Представьте его сидящим при зажженной свече на расстоянии вытянутой руки от порохового склада, неподвижным, как римский сенатор или бронзовый канделябр, холодно, одним движением глаз предупреждающим Тюрио и всех остальных, каково его решение. Пока же он сидит там, не причиняя никому вреда, и ему не причиняют вреда. Но королевская крепость не может, не имеет права, не должна и не будет сдана никому, кроме посланца короля. Жизнь старого солдата ничего не стоит, но потерять ее следует с честью. Но подумай только, ревущая чернь, что будет, когда вся Бастилия взлетит к небу! В таком застывшем состоянии, похожий на статую в церкви, держащую свечу, Делонэ было бы лучше предоставить Тюрио, красным судейским, кюре церкви Сен-Стефана и всей этой черни мира делать, что они хотят.
Но при всем том он не мог этого себе позволить. Задумывался ли ты когда-нибудь, насколько сердце любого человека трепетно созвучно сердцам всех людей? Замечал ли ты когда-нибудь, насколько всемогущ самый голос массы людей? Как их негодующие крики парализуют сильную душу, как их гневный рев пробуждает, неслыханный ужас? Кавалер Глюк[241] сознается, что лейтмотивом одного из лучших его пассажей в одной из лучших его опер был голос черни, услышанный им в Вене, когда она кричала своему кайзеру: "Хлеба! Хлеба!" Великое - это объединенный глас людей, выражение их инстинктов, которые вернее, чем их мысли; это самое грандиозное, с чем может столкнуться человек среди звуков и теней, которые образуют этот мир времен. Тот, кто может противостоять ему, стоит где-то над временем. Делонэ не мог сделать этого. Растерянный, он мечется между двумя решениями, надежда не оставляет его в бездне отчаяния. Его крепость не сдастся - он объявляет, что взорвет ее, хватает факелы, чтобы взорвать ее, и... не взрывает ее. Несчастный Делонэ, это смертная агония и твоей Бастилии, и твоя собственная! Тюрьма, тюремное заключение и тюремщик - все три, каковы бы они ни были, должны погибнуть.
Уже четыре часа ревет мировой хаос, который можно назвать мировой химерой, изрыгающей огонь. Бедные инвалиды укрылись под своими стенами или поднимаются с перевернутыми ружьями: они сделали белые флаги из носовых платков и бьют отбой, или кажется, что они бьют отбой, потому что услышать ничего нельзя. Даже швейцарцы у проходов выглядят уставшими от стрельбы, обескураженными шквалом огня. У подъемного моста открыта одна бойница, как будто оттуда хотят говорить. Посмотрите на пристава Майяра: ловкий человек! Он идет по доске, раскачивающейся над пропастью каменного рва: доска покоится на парапете, удерживаемая тяжестью тел патриотов; он опасно парит, как голубь, стремящийся к такому ковчегу! Осторожно, ловкий пристав! Один человек уже упал и разбился далеко внизу, там, на камнях! Но пристав Майяр не падает: он идет осторожно, точными шагами, с вытянутыми руками. Швейцарец протягивает бумажку через бойницу, ловкий пристав хватает ее и возвращается. Условия сдачи - прощение и безопасность для всех! Приняты ли они? "Foi d'officier" (Под честное слово офицера), - отвечает Юлен или Эли (люди говорят разное). Условия приняты! Подъемный мост медленно опускается, пристав Майяр закрепляет его, внутрь врывается живой поток. Бастилия пала!43 Победа! Бастилия взята!
Глава седьмая. ЕЩЕ НЕ МЯТЕЖ
Зачем останавливаться на том, что последовало? "Честное слово офицера", данное Юленом, следовало сдержать, но это было невозможно. Швейцарцы построились, переодевшись в белые холщовые блузы, инвалиды не переоделись, их оружие свалено в кучи у стены. Первый наплыв победителей, они в восторге от того, что опасность смерти миновала, и "радостно кидаются им на шею". Врываются все новые и новые победители, тоже в экстазе, но не все от радости. Как мы уже сказали, это был человеческий поток, несущийся очертя голову. Если бы французские гвардейцы со своим военным хладнокровием не "повернулись бы кругом с поднятыми ружьями", он самоубийственно обрушился бы сотнями или тысячами человек в ров Бастилии.
И вот он несется по дворам и переходам, неуправляемый, палящий из окон в своих, в жарком безумии триумфа, горя и мести за погибших. Бедным инвалидам придется плохо; одного швейцарца, убегающего в своей белой блузе, загоняют обратно смертоносным ударом. Надо всех пленных отвести в Ратушу, пусть их судят! Увы, одному бедному инвалиду уже отрубили правую руку; его изуродованное тело потащили на Гревскую площадь и повесили там. Это та самая правая рука, как говорят, которая отстранила Делонэ от порохового погреба и спасла Париж.
Делонэ, "опознанный по серому камзолу с огненно-красной лентой", пытается заколоться шпагой, скрытой в трости. Но его ведут в Отель-де-Виль в сопровождении Юлена, Майяра и других, впереди вышагивает Эли "с запиской о капитуляции, наколотой на конец шпаги". Его ведут сквозь крики и проклятия, сквозь толчки и давку и, наконец, сквозь удары! Ваш эскорт разбросан, опрокинут; измученный Юлен опускается на кучу камней. Несчастный Делонэ! Он никогда не войдет в Отель-де-Виль, будет внесена только его "окровавленная коса, поднятая в окровавленной руке", ее внесут как символ победы. Истекающее кровью тело лежит на ступенях, а голову носят по улицам, насаженную на пику. Омерзительное зрелище!