Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Французская революция, Бастилия - Томас Карлейль на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ну что ж, с первым спорным вопросом, как видим, покончено. Что же касается второго, голосовать по мандатам или по сословиям, то этот вопрос все еще висит в воздухе и в отличие от первого он стал водоразделом между привилегированными и непривилегированными сословиями. Тот, кто победит в споре по этому вопросу, выиграет битву и водрузит свой победный стяг.

Как бы то ни было, с королевским эдиктом 24 января нетерпеливо ожидающей Франции становится ясно не только то, что национальные депутаты действительно соберутся, но и то, что разрешается (королевский эдикт дошел до этой точки, но не дальше) начать выборы.

Глава вторая. ВЫБОРЫ

Вперед же, за дело! Королевский эдикт проносится по Франции, как порыв могучего ветра в лесной чаще. В приходских церквах, в ратушах, в каждом зале собраний бальяжей и сенешальств, везде, где сходятся люди для любых целей, происходят беспорядочные первичные собрания. "Для избрания ваших выборщиков" - такова предписанная форма, а кроме того, для составления наказов - "списка жалоб и нужд" (cahier de plaintes et doleances), недостатка в которых нет.

С каким успехом проводится в жизнь этот январский королевский эдикт, по мере того как он быстро катится в кожаных почтовых сумках по замерзшим дорогам во все концы Франции! Он действует, как призыв "Fiat" - "Да свершится!" - или какое-нибудь волшебное слово! Его читают "на базарной площади у креста" под звуки труб, в присутствии судьи, сенешаля или другого мелкого чиновника и стражников; его читают в сельских церквах монотонными голосами после проповеди (аи prone des messes paroissales); его регистрируют, сдают на почту и пускают лететь по всему миру. Обратите внимание, как разношерстный французский народ, столь долго вскипавший и роптавший в нетерпеливом ожидании, начинает стягиваться и сколачиваться в группы, которые впитывают в себя более мелкие. Нечленораздельный ропот становится членораздельной речью и переходит в действие. Через первичные, а затем вторичные собрания, через "последовательные выборы", через бесконечные уточнения и изучения предписанных процедур в конце концов "жалобы и нужды" будут изложены на бумаге, и подходящий представитель народа будет найден.

Как встряхнулся народ! Он как будто живет одной жизнью и тысячеголосым ропотом дает знать, что внезапно пробудился от долгого мертвого сна и больше спать не желает. Наконец наступило то, чего так долго ждали: чудотворная весть о победе, освобождении, предоставлении гражданских прав находит волшебный отклик в каждом сердце. Она пришла к гордому и могучему человеку, сильные руки которого сбросят оковы и перед которым откроются безграничные непокоренные пространства. Эта весть дошла и до усталого поденщика, и до нищего, корка хлеба которого смочена слезами. Как! И для нас есть надежда, она спустилась и к нам, вниз? Голод и несчастья не должны быть вечными? Значит, хлеб, который мы взрастили на жесткой ниве и, напрягая силы, сжали, смололи и замесили, будет не весь отдан другим, но и мы будем есть его вдоволь? Прекрасная весть (говорят мудрые старики), но это невероятно! Как бы то ни было, но низшие слои населения, которые не платят денежных налогов и не имеют права голоса8, настойчиво толпятся вокруг тех, кто его имеет, и залы, где происходит голосование, оживленны и внутри, и снаружи.

Из всех городов только Париж будет иметь своих представителей в количестве 20 человек. Париж разделен на шестьдесят округов, каждый из которых (собравшись в церкви или в подобном месте) избирает двух выборщиков. Официальные депутации переходят из округа в округ, поскольку опыта нет и требуются постоянные консультации. Улицы заполнены озабоченным народом, мирным, но неспокойным и говорливым; временами посверкивают мушкеты, особенно около Palais, где еще раз заседает парламент, враждебный, трепещущий.

Да, французский народ озабочен! В эти великие дни какой даже самый бедный, но мыслящий ремесленник не бросит свое ремесло, чтобы пусть не голосовать, но присутствовать при голосовании? На всех дорогах шум и сутолока. На широких просторах Франции то здесь, то там в эти весенние месяцы, когда крестьянин бросает семена в борозды, разносится гомон происходящих собраний, шум толп, обсуждающих, приветствующих, голосующих бюллетенями и криками, - все эти нестройные звуки возносятся к небу. К политическим событиям добавляются и экономические: торговля прекратилась, хлеб дорожает, потому что перед суровой зимой было, как мы говорили, суровое лето с засухой и опустошительным градом 13 июля. Какой был ужасный день! Все рыдали, пока бушевала буря. Увы, первая его годовщина будет еще хуже. Вот при каких знамениях Франция избирает представителей нации.

Мелкие детали и особенности этих выборов принадлежат не мировой, а местной или приходской истории, поэтому не будем задерживаться на новых беспорядках в Гренобле или Безансоне, на кровопролитии на улицах Ренна и - в результате него - шествии "бретонских юношей" с воззванием от своих матерей, сестер и невест, на других подобных происшествиях. Повсюду повторяется одна и та же печальная история с незначительными вариациями. Вновь созванный парламент (как в Безансоне), оторопевший перед махиной Генеральных штатов, которую сам же и вызвал к жизни, бросается с большей или меньшей отвагой вперед, чтобы остановить ее, но, увы! тут же оказывается опрокинутым, выброшенным вон, потому что новая народная сила умеет пользоваться не только словами, но и камнями! А иначе - а может быть, и вместе с тем - дворянское сословие, как в Бретани, заранее свяжет третье сословие, чтобы оно не нанесло вреда старым привилегиям. Но связать третье сословие, как бы это дело ни было хорошо подготовлено, невозможно, потому что эта махина Бриарей[182] рвет ваши веревки, как зеленый тростник. Связать? Увы, господа! Что будет с вашими рыцарскими рапирами, отвагой и турнирами; подумайте, чему и кому они будут служить? В сердце плебея также течет красная кровь, и она не бледнеет при взгляде даже на вас; шестьсот "бретонских дворян, собравшихся с оружием в руках во францисканском монастыре в Ренне" и просидевших в нем 72 часа, вышли более благоразумными, чем вошли. Вся молодежь Нанта, вся молодежь Анжера, вся Бретань всколыхнулась, "матери, сестры и невесты" кричали им вслед: "Вперед!" Но даже бретонское дворянство вынуждено разрешить обезумевшему миру идти своим путем.

В других провинциях дворянство с такой же готовностью предпочитает придерживаться тактики протестов, составляет хорошо отредактированные "наказы о жалобах и нуждах", пишет и произносит сатирические памфлеты. Так идут дела в Провансе, куда помчался из Парижа Габриель Оноре Рикетти, граф де Мирабо, чтобы вовремя сказать свое слово. В Провансе привилегированное сословие, поддержанное своим парламентом в Эксе, обнаруживает, что подобные нововведения, пусть и предписанные королевским эдиктом, наносят вред нации и, что еще более бесспорно, "унижают достоинство дворянства". А когда Мирабо громко протестует, это самое дворянство, невзирая на ужасный шум снаружи и внутри, просто решает изгнать его из своего собрания. Никаким другим способом, даже удачной дуэлью, не удалось бы разделаться С этим неистовым и гордым человеком. Итак, он изгнан.

"Во всех странах во все времена, - воскликнул он, выходя, - аристократы безжалостно преследовали любого друга народа и десятикратно безжалостнее аристократа по рождению! Именно так погиб последний из Гракхов от рук патрициев. Он пал, предательски сраженный ударом клинка в спину, и это вызвало такое негодование, такую жажду мести бессмертных богов, что это негодование породило Мария, который известен не только тем, что он уничтожил кимвров, но более тем, что он сверг тираническую власть патрициев". Сея негодование с помощью прессы и надеясь на будущие плоды этого негодования, Мирабо гордо шествует в рядах третьего сословия.

"Открыл ли он впрямь суконную лавку в Марселе", чтобы влиться в третье сословие, сделался ли на время продавцом готового платья, или это только легенда - все равно для нас это останется достопамятным фактом эпохи. Никогда более странный суконщик не держал в руках аршина и не отмерял ткани для покупателей. Приемный сын (fils adoptif) третьего сословия с негодованием отверг эти сказки, но им многие в то время верили. Да и в самом деле, почему бы Мирабо не встать за прилавок, если уж сам Ахилл работал в лавке мясником?

Более достоверны его триумфальные шествия по этому мятежному округу: толпа ликует, горят факелы, "окна сдаются по два луидора", добровольная стража составляет 100 человек. Он - депутат, избранный одновременно в Эксе и Марселе, но сам он предпочитает Экс. Он возвысил свой звучный голос и отворил глубины своей всеобъемлющей души; он может укротить (такова сила произнесенного слова) высокомерный ропот богачей и голодный ропот бедняков; многолюдные толпы сопровождают его, как морские волны - Луну; он стал властелином мира и повелителем людей.

Отметим другой случай и другую особенность, представляющие совсем иной интерес! Они касаются Парижского парламента, который, как и другие парламенты (только с меньшей дерзостью, так как он лучше представляет себе обстановку), пытается остановить махину Генеральных штатов. Почтенный доктор Гильотен[183], уважаемый парижский врач, выдвинул свой небольшой проект "наказа о нуждах" - разве не имел он на это права при его способностях и желании? Он собирает подписи под ним, за что рассерженный парламент потребовал от него отчета. Он приходит, но вслед за ним приходит и весь Париж, который наводняет внешние дворы и спешит подписать "наказы" даже здесь, пока доктор дает объяснения внутри! Парламент торопится отпустить его, осыпав комплиментами, и толпа на плечах относит его домой. Этого достопочтенного Гильотена мы встретим еще раз, возможно один только раз; а вот парламента мы не встретим больше ни разу - и пусть он провалится в тартарары!

Однако, как бы мы ни радовались, все это отнюдь не веселит национального кредитора и вообще любого кредитора. Среди всеобщей зловещей неуверенности что может быть надежнее, чем деньги в кошельке, и что может быть мудрее, чем держать их там? Производство и торговля всех видов дошли практически до мертвой точки, и руки ремесленника праздно скрещены на груди. Это страшно, к тому же суровое время года сделало свое дело, и к нехватке работы прибавилась нехватка хлеба! В начале весны появляются слухи о спекуляции, затем издаются королевские эдикты против спекуляции, подаются жалобы булочников на мукомолов, и, наконец, в апреле на улицы выходят шайки оборванных нищих и слышатся злобные крики голода! Это трижды знаменитые разбойники (brigands), они действительно были, но в небольшом числе; однако, длительное время воплощаясь и преломляясь в головах людей, они превратились в целый разбойничий мир, который, как чудесный механизм, порождал эпос революции. Разбойники здесь, разбойники там, разбойники приближаются! Как напоминают нам эти крики звук натянутой тетивы серебряного лука Феба-Аполлона, стрелы которого сеяли повсюду смерть, ибо эти крики предвещают приход бесконечной, полной ужасов ночи!

Но обратите ваше внимание по меньшей мере на первые ростки удивительного могущества подозрений, появившиеся в этой стране и в эти дни. Если голодающие бедняки перед смертью собираются в группы и толпы, как бедные дрозды и воробьи в ненастную погоду, хотя бы для того, чтобы печально пощебетать вместе и чтобы нищета взглянула в глаза нищете; если голодающие обнаружат (чего не могут сделать голодающие дрозды), собравшись, что они не должны умирать, когда в стране есть хлеб, а их так много, и хотя у них пустые желудки, но зато умелые руки, - неужели для всего этого требуется какой-то чудесный механизм? Для большинства народов - нет, а вот для французского народа во время революции... Этих разбойников всегда пускали в ход в нужный момент (как и при Тюрго, 14 лет назад), их вербовали, хотя, конечно, без барабанного боя, аристократы, демократы, герцог Орлеанский, д'Артуа и враги общественного блага. Некоторые историки приводят в качестве доказательства даже следующий аргумент: эти разбойники говорили, что им нечего есть, но находили возможность пить, и их не раз видели пьяными. Беспрецедентный факт! Но в целом нельзя ли предсказать, что народ, обладающий такой глубиной доверчивости и недоверия (нужное сочетание того и другого и создает подозрительность и в целом безрассудство), увидит в своих рядах на поле брани достаточно теней бессмертных и ему не потребуется эпический механизм?

Как бы то ни было, разбойники наконец добрались до Парижа, и в немалом числе; у них исхудавшие лица, спутанные, длинные волосы (вид истинных энтузиастов), они облачены в грязные лохмотья и вооружены большими дубинами, которыми сердито стучат по мостовой! Они вмешиваются в суматоху выборов и охотно подписали бы "наказы" Гильотена или любые другие наказы или петиции, если бы умели писать. Их подвижнический вид, стук их дубин не обещают ничего хорошего кому бы то ни было, и меньше всего богатым мануфактурщикам Сент-Антуанского предместья, с чьими рабочими они объединяются.

Глава третья. ГРОЗА НАДВИГАЕТСЯ

Депутаты нации наконец со всех концов Франции прибыли в Париж со своими наказами, которые они называют полномочиями (pouvoirs), в кармане; они задают вопросы, обмениваются советами, ищут жилье в Версале. Именно там откроются Генеральные штаты если не первого, то четвертого мая большим шествием и торжествами. Зал малых забав (Salle des Menus)[184] заново отделан и декорирован для них; определены даже их костюмы: договорились и о том, какие шляпы, с загнутыми или отогнутыми полями, должны носить депутаты общин. Все больше новых приезжих: это праздные люди, разношерстная публика, отпускные офицеры вроде достойного капитана Даммартена, с которым мы надеемся познакомиться поближе, - все они собрались из разных мест, чтобы посмотреть на происходящее. Наши парижские комитеты в 60 округах еще более заняты, чем когда бы то ни было; теперь уже ясно, что парижские выборы в срок не начнутся.

В понедельник 27 апреля астроном Байи замечает, что господина Ревельона нет на месте. Господин Ревельон, "крупный бумажный фабрикант с улицы Сент-Антуан", обычно такой пунктуальный, не пришел на заседание комитета выборщиков, и он никогда уже не придет сюда. Неужели на этих гигантских "складах атласной бумаги" что-нибудь случилось? Увы, да! Увы, сегодня там поднимается не Монгольфье, а чернь, всякая сволочь и рабочие предместий! Правда ли, что Ревельон, который сам никогда не был рабочим, сказал как-то, что "рабочий может прекрасно прожить на 15 су в день", т.е. семь пенсов с полтиной, - скудная сумма! Или только считается, что он так сказал? Долгое трение и нагревание, как кажется, воспламенили общественный дух.

Кто знает, в какую форму может отлиться это новое политическое евангелие внизу, в этих мрачных норах, в темных головах и алчущих сердцах, и какое "сообщество бедняков", быть может, готово образоваться! Довольно, разъяренные группки превращаются в разъяренные толпы, к ним присоединяются еще и еще массы людей, они осаждают бумажную фабрику и доказывают недостаточность семи с половиной пенсов в день громкой, безграмотной речью (обращенной к страстям, а не к разуму). Городской страже не удается разогнать их. Разгораются страсти. Ревельон, потеряв голову, обращается с мольбой то к черни, то к власти. Безанваль, состоящий теперь на действительной службе в качестве коменданта Парижа, посылает к вечеру по настоятельным просьбам Ревельона около 30 французских гвардейцев. Они очищают улицу, к счастью, без стрельбы и устанавливают здесь на ночь свой пост, надеясь, что все кончено.

Если бы так! Наутро дело становится намного хуже. Сент-Антуанское предместье, еще более мрачное, снова поднялось, усиленное неведомыми оборванцами, имеющими подвижнический вид и большие дубины. Весь город стекается туда по улицам, чтобы посмотреть; "две тележки с камнями для мостовой, случайно проезжающие мимо", захвачены толпой как явный дар небес. Приходится послать второй отряд французских гвардейцев. Безанваль и полковник озабоченно совещаются еще раз и высылают еще один отряд, который с великим трудом, штыками и угрозой открыть огонь прокладывает себе путь к месту. Что за зрелище! Улица загромождена разным хламом, наполнена гамом толпы и сутолокой. Бумажная фабрика уничтожена топорами и огнем, безумен рев мятежа; ответом на ружейные залпы служат вопли и сыплющиеся из окон и с крыш куски черепицы, проклятия, есть и убитые!

Французским гвардейцам это не нравится, но они вынуждены продолжать начатое. Так длится весь день, волнение то нарастает, то стихает; уже заходит солнце, а Сент-Антуанское предместье не сдается. Весь город мечется; увы, залпы мушкетов слышны в обеденных залах Шоссе-д'Антен и меняют тон светских сплетен. Капитан Даммартен отставляет бокал с вином и идет с одним-двумя друзьями посмотреть на сражение. Грязные люди ворчат ему вслед: "Долой аристократов!" - и наносят оскорбление кресту св. Людовика! Даммартена теснят и толкают, но в карманы к нему не залезают, как, кстати говоря, и у Ревельона не было украдено ни одной вещи. С наступлением ночи мятеж не прекращается, и Безанваль принимает решение: он приказывает выступить швейцарской гвардии с двумя артиллерийскими орудиями. Швейцарская гвардия должна прийти на место и потребовать именем короля, чтобы чернь разошлась. В случае неповиновения они должны на глазах у всех зарядить пушки картечью и снова призвать толпу разойтись; если и снова будет выказано неповиновение, стрелять и продолжать стрелять, "пока они не сметут всех до последнего человека" и не очистят улицы. Надеются, что такая твердая мера возымеет действие. При виде зажженных фитилей и швейцарцев в иностранных красных мундирах Сент-Антуанское предместье быстро рассеивается в темноте. Остается загроможденная улица с "четырьмя-пятью сотнями убитых". Злосчастный Ревельон нашел убежище в Бастилии, где, укрывшись за ее каменными стенами, пишет жалобы, протесты, объяснения весь следующий месяц. Отважный Безанваль принимает выражения благодарности от всех почтенных граждан Парижа, но Версаль не придает этому событию особого значения - что же, к неблагодарности должен привыкнуть любой достойный человек.

Но как возник этот электрический разряд и взрыв? Из-за герцога Орлеанского! - кричит партия двора: он нанял на свое золото этих разбойников, разумеется тайно, без барабанного боя; он набрал их изо всех трущоб, чтобы разжечь пожар; он находит удовольствие в зле. Из-за двора! кричат просвещенные патриоты: разбойники завербованы проклятым золотом и хитростью аристократов и натравлены ими, чтобы погубить невинного господина Ревельона, запугать слабых и отвратить всех от свободы.

Уклончивый, неискренний Безанваль считает, что во всем виноваты "англичане, наши исконные враги". А может быть, во всем виновата богиня Диана, принявшая облик голода? Или близнецы Диоскуры[185], или тиранство и месть, без которых не обходятся общественные битвы? Обездоленные нищие, обреченные бедностью, грязью, принудительной работой на вымирание, но и в них Всемогущий вдохнул нетленную душу! Им только теперь стало ясно, что сражающиеся за свободу философы пока еще не пекут хлеба, что заседающие в комитетах патриоты не снизойдут до их нужд. Разбойники они или нет, но для них это дело серьезное. Они хоронят своих мертвецов как "защитников Отечества" (defenseurs de la Patrie), мучеников за правое дело.

Ну что ж, перед нами лишь начало мятежа, так сказать, фаза ученичества, что называется первые его пробы, впрочем отнюдь не бездоказательные. Впереди у него фаза зрелого мастерства, когда будут созданы шедевры, изумившие мир. Так будь же бдительна, следи за своими пушками, Бастилия, ведь твои каменные стены поистине оплот деспотизма!

В таких вот условиях, на первичных и вторичных собраниях, в подготовке наказов, в выдвижении предложений на различных сборищах, в нарастающих раскатах красноречия, наконец, в громе мушкетных залпов, взволнованная Франция проводит свои выборы. Хоть и в беспорядке, но просеяв и провеяв с таким шумом урожай, она уже (за исключением некоторых округов Парижа) отделила зерна от плевел, выбрала 1214 депутатов нации и готовится открыть свои Генеральные штаты.

Глава четвертая. ШЕСТВИЕ

В первую субботу мая[186] в Версале торжество, а понедельник 4 мая будет еще более знаменательным днем. Депутаты уже собрались и нашли жилище и теперь, выстроившись в длинные, правильные ряды во дворах дворца, целуют руку Его Величества. Обер-церемониймейстером де Брезе довольны далеко не все; мы не можем не заметить, что, вводя дворянина или церковника пред лицо помазанника, он широко распахивает обе створки двери, а вот для представителей третьего сословия открывает только одну! Однако для прохода места достаточно, и Его Величество улыбается всем.

Людовик доброжелательно приветствует почтенных членов улыбками надежды. Он приготовил для них Зал малых забав, самый большой из имеющихся поблизости, и часто наблюдал за идущей работой. Просторный зал; в нем построили помост для трона, двора и членов королевской семьи, перед помостом - место для шестисот депутатов от общин; по одну руку разместится вдвое меньшее количество духовных лиц, по другую - столько же дворян. В зале есть верхние галереи для придворных дам, блистающих в платьях из газа, для иностранных дипломатов и других господ в расшитом золотом платье и белых жабо; на галереях могут сидеть и смотреть до двух тысяч человек. Широкие проходы пересекают зал и окружают его вдоль наружной стены. Здесь есть помещения для заседания комитетов, для стражи, гардеробы; это действительно великолепный зал, где искусство обойщика при помощи других изящных искусств сделало все возможное; нет недостатка и в малиновых драпировках с кистями, и в символических лилиях.

Зал готов, даже костюмы депутатов регламентированы: депутатам общин запрещено носить эти ненавистные шляпы с опущенными полями (chapeau clabaud), a разрешено слегка приподнять (chapeau rabattu) поля. Что же касается процедуры заседаний, после того как все облачатся в требуемые одежды, - "голосования поголовного или посословного" и прочего, то и это пора бы решить, ведь через несколько часов уже будет поздно. Решение так и не принято, и это наполняет сомнением сердца тысячи двухсот человек.

Но наконец восходит солнце понедельник; 4 мая, безучастное, как будто это совсем обыкновенный день. И если его первые лучи могли извлечь музыку из статуи Мемнона[187], то какие же трепещущие, полные ожиданий и предчувствий звуки должны были пробудить они в душе каждого находящегося в Версале! Весь огромный Париж в мыслимых и немыслимых экипажах стекается сюда, все города и деревни сбегают сюда ручейками - Версаль представляет собой море людей. А от церкви Святого Людовика до церкви Богоматери движутся широкие живые волны, брызжа пеной до самых дымовых труб. На трубах, на крышах, на каждом фонарном столбе, на каждой вывеске и каждом удобном выступе пристроились отважные патриоты, а в каждом окне блистает красавица-патриотка: депутаты собираются в церковь Святого Людовика, чтобы пройти торжественным шествием в церковь Богоматери и там выслушать проповедь.

Ну что ж, друзья, смотрите: хотите мысленно, хотите очами, а вместе с вами пусть смотрят вся Франция и вся Европа - ведь дней, подобных этому, мало. О, хочется рыдать, как Ксеркс[188], от восторга! Все уголки облепили люди, как крылатые существа, слетевшие с небес; а сколько придет вслед за ними; и все они должны потом улететь ввысь, исчезнув в голубой дали, но память об этом дне все еще будет свежа. Это день крещения демократии, ее родило измученное время по истечении положенного срока. Это же и день соборования феодализма перед смертью! Отжившая система общества, подорванная тяжким трудом (ведь и она сделала многое: хотя бы произвела на свет вас и все то, что вы знаете и умеете!), поборами и хищениями, которые называют славными победами, излишествами, чувственностью и вообще впавшая в детство и одряхлевшая, должна теперь умереть, и в муках смерти и муках родов появится новая система. Сколько труда, о земля и небо, сколько труда! Битвы и кровопролития, сентябрьские убийства[189], мосты Лоди[190], отступление из Москвы, Ватерлоо[191], Питерлоо[192], десятифунтовые привилегии, пороховые бочки и гильотины - и, можно предсказать, еще около двух столетий борьбы, начиная с этого дня! Два столетия, вряд ли меньше, истечет, прежде чем демократия, пройдя через неизбежные и гибельные этапы знахарства и шарлатанства, возродит этот зачумленный мир и появится новый мир, молодой и зеленый.

Радуйтесь тем не менее, версальские толпы! Для вас, от которых будущее сокрыто, есть только славный конец. Сегодня произнесен смертный приговор обману, над действительностью совершается Страшный суд, хотя он не будет окончен. Трубный глас Страшного суда объявляет сегодня, что нет больше веры обману. Верьте в это, стойте на этом, пусть не будет ничего больше, и вещи пойдут своим чередом. "Вы не можете иначе, и да поможет вам Бог!" - так говорил тот, кто выше вас, открывая свою главу мировой истории.

Но посмотрите! Двери церкви Святого Людовика широко распахнулись, и шествие шествий двинулось к церкви Богоматери! Воздух оглашают клики, от которых Греческие Птицы могли бы упасть мертвыми. Это действительно величественное, торжественное зрелище. Впереди избранники Франции, затем следует двор Франции; они идут строем, каждый на своем месте и в соответствующем костюме. Депутаты от общин - "в простых черных плащах и белых галстуках", дворяне - в расшитых золотом ярких бархатных камзолах, сияющих, шуршащих кружевами, с развевающимися плюмажами; духовенство - в епитрахилях, стихарях, других лучших церковных одеяниях (pontificalibus); последним шествует сам король и семья короля, также в своих парадных блестящих одеждах - самых блестящих и новых. Около 1400 человек, сбитых вместе начавшейся бурей и обремененных важнейшим делом.

Да, в этой безмолвной движущейся массе людей всходит росток будущего. Они несут не символический Ковчег Завета, как древние евреи, но свой собственный Новый завет, они тоже присутствуют при рождении новой эры в истории человечества. Все наше будущее скрыто здесь, и судьба размышляет о нем; неведомое, но неизбежное будущее заложено в душах и смутных мыслях этих людей. Странно подумать: оно уже находится в них, но ни они сами, ни один смертный не может прочитать его, кроме Всевидящего Ока; оно разверзнется в огне и громе осадных и полевых орудий, в шелесте боевых знамен, в топоте орд, в зареве пылающих городов и в крике удушаемых народов! Вот что скрыто, надежно схоронено в этом четвертом дне мая - вернее, было заключено в других, оставшихся неизвестными днях, последний же день - только их зримый плод и результат. И впрямь, сколько чудес содержит каждый день; если бы мы только обладали провидением (которого, к счастью, не имеем), чтобы понять их: ведь каждый день, самый незначительный день - это "слияние двух вечностей"!

Тем временем представим себе, дорогой читатель, что мы тоже задержались в каком-то укромном уголке - что позволяет муза Клио[193], - окидываем взором шествие и житейское море и делаем это совсем иными глазами, чем все собравшиеся, - провидческим взором. Мы можем постоять там, не опасаясь упасть.

Что касается житейского моря и бесчисленного множества зевак, то они покрыты туманной дымкой. И все же, если хорошенько присмотреться, то не обнаружим ли мы в действительности или в воображении безымянные фигуры, и в немалом числе, которые не всегда будут безымянны! Юная баронесса де Сталь она, вероятно, выглядывает в окно среди других, старших и почтенных дам. Ее отец - министр и один . из участников торжества, по его мнению важнейший. Молодая умная амазонка, не здесь найдешь ты успокоение, и твой любимый отец тоже; неверно изречение: "Как Мальбранш[194] видит все сквозь Бога, так и месье Неккер видит все через Неккера".

А где же темнокудрая, легкомысленная, страстная мадемуазель Теруань? Смуглая, прекрасно владеющая словом красавица, вдохновенные речи и взгляды которой приводят в трепет грубые души, целые стальные батальоны и способны убедить самого австрийского императора! Тебе суждены пика и шлем, но и, увы! смирительная рубашка и долгое пребывание в Сальпетриере! Лучше бы тебе было остаться в родном Люксембурге и стать матерью детей какого-нибудь честного человека; но не такова была твоя участь, не таков твой жребий.

Язык немеет, перо падает из рук - так трудно перечислить одних только знаменитостей, представителей сильного пола. Разве маркиз Валади[195] не оставил поспешно свою квакерскую шляпу, свой пифагорейский греческий язык из Уэппинга и город Глазго?18 А де Моранд из "Courrier de l'Europe" и Ленге из "Annales", разве не вглядывались они в происходящее сквозь лондонские туманы и не стали экс-издателями, чтобы дать пищу "гильотине и получить по заслугам"? Не Луве ли (автор "Фобласа") приподнялся на цыпочки? И не Бриссо ли там, прозванный де Варвиллем, другом чернокожих? Он вместе с маркизом Кондорсе и швейцарцем Клавьером основали газету "Монитор" или готовы основать ее. Писать отчеты о сегодняшнем дне должны умелые редакторы.

А не разглядишь ли ты, вероятно где-то совсем внизу, а не на почетных местах, некоего Станисласа Майяра, конного пристава (huissier a cheval) из Шатле, одного из хитрейших людей? Вон капитан Юлен из Женевы и капитан Эли из полка королевы, оба имеют вид людей, получивших лишь половину жалованья. Вон Журдан, с усами цвета черепицы, но пока еще без бороды, нечестный торговец мулами. Через несколько месяцев он превратится в Журдана-головореза и получит иную работу.

Несомненно, на таком же далеко не почетном месте стоит или, ворча, поднимается на цыпочки, чтобы, невзирая на маленький рост, видеть происходящее, самый отвратительный из смертных, пахнущий сажей и конскими лекарствами, - Жан Поль Марат из Нешателя! О Марат, создатель новой науки о человеке, учитель оптики, о ты, некогда наилучший из ветеринаров в конюшнях д'Артуа, что видит твоя изъязвленная душа сквозь твое изъязвленное, хмурое, изборожденное горестями лицо, когда ты смотришь на все это? Быть может, чуть брезжущий луч надежды, похожий на первый весенний день после ночи на Новой Земле? Или же голубоватый сернистый свет и призраки, горе, подозрения и месть без конца?

Едва ли стоит говорить о торговце сукном Лекуэнтре, который запер свою лавку и отправился в путь, не обмолвившись словечком со своими близкими, как и о Сантере, зычном пивоваре из Сент-Антуанского предместья. Назовем еще две фигуры, и только две. Одна - высокая, мускулистая, с грубым, плоским лицом (figure ecrasee), на котором запечатлена не находящая выхода энергия, как у еще не разъярившегося Геркулеса, - это испытывающий нужду адвокат без практики по имени Дантон; запомните его. Другая - его товарища и собрата по ремеслу, хрупкого телосложения, с длинными вьющимися волосами, с оттенком озорства на лице, светящемся гениальностью, как будто внутри его горит свеча; это - Камиль Демулен, одаренный неистощимой находчивостью, остроумием, юмором, одна из умнейших и проницательнейших голов среди всех этих миллионов. Бедный Камиль, пусть говорят о тебе, что угодно, но было бы ложью уверять, что можно не любить тебя, неистовый, искрометный человек! А мускулистая и пока еще не разъяренная фигура принадлежит, как мы сказали, Жаку Дантону, имя которого "достаточно известно в революции". Он председатель или будет председателем избирательного округа Кордельеров в Париже и скоро заговорит своим мощным голосом.

Не будем долее задерживаться на этой пестрой, возбужденно кричащей толпе, потому что - смотрите! - подходят депутаты общин!

Можно ли угадать, кто из этих шестисот личностей в простых белых галстуках, пришедших, чтобы возродить Францию, станет их королем? Ведь они, как всякая корпорация, должны иметь своего короля или вождя; каково бы ни было их дело, среди них есть человек, который по характеру, дарованиям, положению лучше других пригоден к этому; этот человек - будущий, пока еще не избранный король - шагает пока среди других. Не этот ли - с густыми черными волосами, с "кабаньей головой", как он сам говорит, как будто созданной, чтобы "кивать" ею в сенате? Во взгляде из-под нависших густых бровей и в рябом, покрытом шрамами, угреватом лице проглядывает природная несдержанность, распущенность - и горящий факел гениальности, подобный огню кометы, мерцающей среди темного хаоса. Это Габриель Оноре Рикетти де Мирабо, владыка мира, вождь людей, депутат от Экса! По словам баронессы де Сталь, он идет гордо, хотя на него и косо посматривают здесь, и сотрясает своей львиной гривой, как бы предвидя великие деяния.

Да, читатель, таков типичный француз этой эпохи, так же как Вольтер был типичным французом предшествующей. Он француз по своим помыслам и делам, по своим добродетелям и порокам, может быть, больше француз, нежели кто-либо другой, и, кроме того, как он мужествен! Запомните его хорошо. Национальное собрание без него протекало бы совсем по-иному, воистину он может сказать, как древний деспот: "Национальное собрание? Это я".

Он родился на Юге, и в его жилах течет южная буйная кровь: Рикетти, или Арригетти, бежали из Флоренции при Гвельфах[196] несколько столетий назад и поселились в Провансе, где из поколения в поколение они заявляли о себе как об особом племени: вспыльчивом, неукротимом, резком, но твердом, как сталь, которую они носили, проявляя силу и энергию, граничащую подчас с безумием, но не переходящую в него. Один из старых Рикетти, безумно выполняя безумный обет, сковал цепью две горы, и цепь с "железной пятиконечной звездой" сохранилась по сю пору. Не раскует ли теперь новый Рикетти такие же громоотводы и не пустит ли на волю волн? И это нам суждено увидеть.

Судьба приуготовила для этого смуглого, большеголового Мирабо великое дело, следила за каждым его шагом, исподволь готовя его. Его дед, по прозвищу Серебряная Шея (Col d'Argent), распростерся на мосту Кассано[197], иссеченный и избитый, с двадцатью семью ранами, полученными в течение одного жестокого дня, и кавалерия принца Евгения скакала через него взад и вперед; только один сержант на бегу прикрыл походным котелком эту любимую многими голову; герцог Вандомский выронил свою подзорную трубу и простонал: "Значит, Мирабо мертв!" Тем не менее Мирабо не был мертв, он очнулся для жизни и для чудесного исцеления, так как еще должен был родиться Габриель. Благодаря серебряной шее он еще долгие годы прямо держал свою израненную голову, женился и произвел на свет маркиза Виктора - Друга Людей. Наконец в предначертанном 1749 году увидел свет долгожданный, грубо скроенный Габриель Оноре, самый дикий львенок из всех, когда-либо рождавшихся в этой дикой породе. С каким удивлением старый лев (ибо наш старый маркиз тоже был подобен льву, непобедимый, царственно-гениальный и страшно упрямый) смотрел на своего отпрыска; он решил дрессировать его так, как никогда не дрессировали ни одного льва! Зря все это, о маркиз! Этот львенок, хоть снимай с него шкуру или дави его, никогда не впряжется в собачью упряжь политической экономии и не станет Другом Людей; он не будет подражать тебе, а станет самим собой, отличным от тебя. Бракоразводные процессы, "целая семья, за исключением одного, находящегося в тюрьме, и шестьдесят указов об изгнании (lettres de cachet)" только для своего собственного употребления все это удивит свет, но не более того.

Наш невезучий Габриель, грешивший сам и терпевший прегрешения других против него, бывал на острове Ре и слушал из своей башни рокот Атлантики, бывал он и в замке Иф и слушал рокот Средиземного моря около Марселя. Он побывал в крепости Жу и - в течение 42 месяцев, почти без одежды - в Венсенской башне, и все благодаря указам об изгнании своего отца-льва. Он сидел в тюрьмах Понтарлье (добровольно сдавшись в плен); видели, как он перебирался через морские лиманы (при отливе), скрываясь от людей. Он выступал в судах Экса (чтобы вернуть свою жену), и публика собиралась на крышах, чтобы увидеть, раз уж нельзя услышать, Пустомелю (Claguedents), как прозвал сына старый чудак Мирабо, видевший в защитительных речах сына, вызывавших восхищение, только хлопанье челюстями и пустую, звонкую, как барабан, голову.

Что только не видел и не испытал сам Габриель Оноре во время этих странных приключений! Он повидал всяких людей - от сержанта до первого министра, иностранных и отечественных книгопродавцев. И он привлекал к себе разных людей, потому что в сущности у этого неукротимого дикаря было общительное и любящее сердце; особенно легко он очаровывал женщин, начиная от дочери надзирателя в Сайте до прекрасной юной Софи, мадам Моннье, которую он не мог не "похитить", за что и был обезглавлен - заочно! Потому что и впрямь едва ли с тех пор, как умер арабский пророк, существовал другой герой-любовник, обладавший силой тридцати мужчин. Он отличился и в военное время: помогал завоевать Корсику, дрался на дуэлях и впутывался в уличные драки, наконец, бил хлыстом клеветников-баронов. Он оставил след в литературе, написав о "Деспотизме", о "Леттр де Каше"; эротические стихи в стиле Сафо и Вертера, непристойности и святотатства; книги о прусской монархии, о графе Калиостро, о Калонне, о снабжении водой Парижа, причем каждая его книга сравнима, можно сказать, со смоляным сигнальным огнем, внезапным, огромным и чадящим! Жаровня, горючее и смола принадлежали ему самому, но кучи тряпья, старого дерева и всевозможного не имеющего названия хлама (потому что у него загоралось все что угодно) были заимствованы у разных разносчиков и тряпичников, каких только можно было найти. Именно поэтому тряпичники временами кричали: "Прочь отсюда, огонь мой!"

Именно так; если посмотреть шире, то вряд ли у кого-нибудь был больший талант на заимствования. Он умел сделать своими идеи и способности другого человека, более того, сделать его собой. "Все это отражение и эхо!" (tout de reflet et de reverbere) - ворчит старый Мирабо, который мог бы понять, в чем дело, но не хочет. Угрюмый старый Друг Людей, это проявление общительности, собирательной натуры твоего сына, именно они теперь станут его важнейшими достоинствами. В своей сорокалетней "борьбе против деспотизма" он приобрел великую способность самопомощи, но при этом не утратил и великого природного дара общительности и умения пользоваться помощью других. Редкое сочетание: этот человек может довольствоваться самим собой, но живет жизнью других людей; он может заставить людей любить себя и работать на себя прирожденный король!

Но посмотрите на вещи шире, продолжает ворчать старый Мирабо, он "разделался (hume - проглотил) со всеми формулами"; если задуматься, то в наши дни подобное достижение стоит многого. Он - человек не системы, он человек инстинктов и откровений, человек тем не менее, который смело смотрит на каждый предмет, прозревает его и покоряет, потому что он обладает интеллектом, он обладает волей и силой большими, чем у других людей. Он смотрит на мир не через очки логики, а трезвыми глазами! К несчастью, он не признает ни десяти заповедей, ни морального кодекса, ни каких бы то ни было окостеневших теорем, но он не лишен сильной живой души, и в этой душе живет искренность, реальность, а не искусственность, не ложь! И вот он, "сорок лет сражавшийся с деспотизмом" и "разделавшийся с формулами", должен теперь стать глашатаем народа, стремящегося сделать то же самое. Ведь разве Франция борется как раз не за то, чтобы свергнуть деспотизм, разделаться со своими старыми формулами, обнаружив, что они негодны, отжили свой век, далеки от реальности? Она покончит с такими формулами и даже будет ходить голая, если это нужно, до тех пор, пока не найдет себе новую одежду в виде новых формул.

И вот он приступает, этот удивительный Рикетти-Мирабо, к подобной работе и подобными способами. Он появляется перед нами, эта огненная и суровая личность, с черными кудрями под шляпой с опущенными полями, это огромное чадящее пламя, которое ни затоптать, ни погасить и дым от которого окутает всю Францию. Теперь оно получило доступ к воздуху и разгорится, сжигая свое содержимое и всю свою атмосферу, и наполнит Францию буйным пламенем. Странная участь! Сорок лет тления, сопровождаемого вонючим дымом и испарениями, затем победа над ним - и вот, как вулкан, он взлетает к небесам и в течение двадцати трех блестящих месяцев извергает пламя и огненные расплавленные потоки, все, что есть в нем, служа маяком и дивным знамением для изумленной Европы, а затем падет безжизненным, охладевшим навеки! Проходи, загадочный Габриель Оноре, величайший из всех депутатов нации; среди всего народа нет никого, равного тебе, и нет никого, кто мог бы приблизиться к тебе.

А теперь если Мирабо - величайший, то кто же из этих шестисот самый незначительный? Не этот ли невысокий, невзрачный, незадачливый человечек лет тридцати, в очках, с беспокойным, озабоченным взглядом (если снять с него очки); его лицо приподнято вверх, словно он старается учуять непредсказуемое будущее; цвет его лица желчный, скорее бледно-зеленоватый, как цвет морской воды. Этот зеленоватый субъект (verdatre) - адвокат из Арраса, его имя - Максимилиан Робеспьер[198]. Он сын адвоката, его отец был основателем масонских лож при Карле-Эдуарде, английском принце или претенденте. Максимилиан, старший сын, воспитывался на скудные средства; его школьным товарищем в коллеже Людовика Великого в Париже был Камиль Демулен. Но он просил своего покровителя Рогана, кардинала, связанного с делом об ожерелье, позволить ему уехать и уступить место своему младшему брату. Суровый даже в мыслях, Макс уехал домой в родной Аррас, вел там судебные дела и выступал в суде не без успеха "в защиту первого громоотвода". Со своим строгим, точным умом, с ограниченным, но ясным и быстрым пониманием он завоевал благосклонность официальных лиц, которые видели в нем превосходного делового человека, по счастью совершенно лишенного гениальности. Поэтому епископ, посоветовавшись, назначил его судьей своего диоцеза, и он добросовестно судил народ, пока однажды не попался преступник, вина которого заслуживала повешения, и прямолинейный Макс должен был отказаться от должности. Его совесть не позволяла ему осудить на смерть сына Адама. Непреклонный ум, связанный принципами! Пригоден ли этот человек для революции? Или его мелкая душа, прозрачная, как жидкое пиво, может в определенных условиях перебродить и превратиться в крепкий уксус, постоянно порождающий новый уксус, пока им не пропитается вся Франция? Посмотрим.

Между этими двумя крайностями - величия и ничтожества - сколько великих и ничтожных проходят мимо нас в этой процессии на пути к своей собственной судьбе! Вот Казалес, молодой ученый и военный, который станет ярким оратором в пользу роялизма и приобретет ореол известности. Вот опытный Мунье[199], опытный Малуэ[200], председательско-парламентский опыт которых скоро потерпит крушение в бурном потоке событий. Петион оставил свою мантию и бумаги в Шартре, сменив их на более бурные защитительные речи, но, будучи любителем музыки, не забыл своей скрипки. Его волосы седеют, хотя он еще молод; в этом человеке живут неизменно ясные убеждения и верования, и не последнее из них - вера в себя. Вот протестантский священник Рабо Сент-Этьенн, вот стройный, молодой, красноречивый и энергичный Барнав; все они будут способствовать возрождению Франции. И среди них столько юных! Спартанцы не позволяли своим гражданам жениться до тридцати лет, но сколько здесь людей, не достигших тридцати, которые должны произвести на свет не одного полноценного гражданина, а целую нацию, целый мир граждан! Старые должны чинить прорехи, молодые - убирать мусор, и разве последняя задача не главная сейчас?

Заметил ли ты депутацию из Нанта, слившуюся воедино на таком расстоянии, но действительно находящуюся здесь? Для нас они выглядят простыми манекенами в шляпах с опущенными полями и плащах, но они несут с собой "наказы о горестях" с таким вот необычным пунктом, и подобных ему не один: "чтобы мастера-цирюльники в Нанте не страдали более от новых собратьев по корпорации, так как ныне существующее их количество - 92 - более чем достаточно!"20 Народ в Ренне избрал крестьянина Жерара, "человека честного, от природы рассудительного, но без всякого образования". Он шествует твердым шагом, единственный "в крестьянском костюме", который он всегда и будет носить, его не интересуют плащи и камзолы. Имя Жерара, или Отца Жерара (Pere Gerard), как землякам нравится его называть, станет широко известно, разнесется в бесконечных шутках, в роялистских сатирах, в республиканских назидательных альманахах. Что касается самого Жерара, то, когда его однажды спросили, что он может честно сказать о парламентской деятельности, познакомившись с ней, он ответил: "Я считаю, что среди нас слишком много негодяев". Так шествует Отец Жерар, твердо ступая грубыми башмаками, куда бы ни лежал его путь. А где почтенный доктор Гильотен, которого мы надеялись встретить еще раз? Если его и нет, он должен был бы быть здесь, и мы видим его нашим внутренним взором, потому что и впрямь парижская депутация немного запоздала. Странный Гильотен, уважаемый врач, обреченный насмешкой судьбы на самую странную посмертную славу, которой только удостаивался скромный смертный, потревоженный в месте своего успокоения, в лоне забвения! Гильотен может улучшить вентиляцию зала, оказать серьезную помощь во всех делах санитарии и гигиены, но, что гораздо важнее, он может написать "Доклад об Уложении о наказаниях" и описать в нем искусно придуманную машину для обезглавливания, которая станет знаменитой во всем мире. Таково творение Гильотена, созданное не без размышлений и чтения, творение, которое народная благодарность или легкомыслие окрестили производным именем женского рода, как будто это его дочь, - гильотина! "С помощью моей машины, господа, я отрубаю вам голову (je vous fais sauter la tete) в мгновение ока, и вы не чувствуете никакой боли" - эти слова вызывают у всех смех. Несчастный доктор! На протяжении 22 лет он, негильотинированный, не будет слышать ни о чем другом, как о гильотине, не будет видеть ничего другого, кроме гильотины, а после смерти будет блуждать многие столетия безутешной тенью по сю сторону Стикса и Леты[201].

Глядите, вот Байи, тоже от Парижа, почтенный, престарелый историк античной и современной астрономии. Бедный Байи, твое ясное и спокойное, прекрасное мироощущение, подобное чисто льющемуся лунному свету, приведет к смрадному хаосу смуты, т. е. к председательствованию, мэрству, официальным дипломатическим постам, торжеству пошлости и в конце концов к зияющей бездне мрака! Нелегко тебе было спуститься с галактических небес к красному флагу (drapeau rouge), поднятому по воле рока над навозной кучей, возле которой ты будешь в тот злосчастный адский день трястись от холода (de froid). Мысль не дело. И если ты слаб - это еще не так плохо; плохо, когда ты слаб в достижении цели. Будь проклят тот день, когда они водрузили тебя, мирного пешехода, на дикого грифона демократии, который, оттолкнувшись от земли, поднялся до самых звезд, и не было еще Астольфо, который бы на нем удержался! Среди депутатов общин есть купцы, художники, артисты, литераторы, 374 законоведа и по крайней мере один священник - аббат Сиейес. Его также посылает Париж в числе своих 20 депутатов. Посмотрите на этого легкого, худощавого человека, холодного, но гибкого, сочетающего инстинкт с гордостью логики, он чужд страстей, кроме одной - самомнения, если только можно назвать страстью то, что в своем личном, сосредоточенном величии он поднимается до трансцендентности и взирает оттуда с равнодушием богов на людские страсти! Настоящий человек - это он, и мудрость умрет вместе с ним. Таков Сиейес, который станет конструктором систем, главным конструктором конституций, возводящий их (столько, сколько потребуется) до небес, но, к несчастью, они все упадут прежде, чем с них снимут леса. "Политика, -сказал он Дюмону, - это наука, которую, мне кажется, я превзошел (achevee)". Но какие вещи, о Сиейес, было суждено увидеть твоим зорким очам! Было бы интересно узнать, как ныне, в наши дни (говорят, он все еще жив)24, Сиейес смотрит на все эти конституционные построения трезвым взглядом глубокой старости? Можно ли надеяться, что он сохранил старый, непобедимый трансцендентализм? Победоносное дело угодно богам, побежденное - Сиейесу[202].

Так шествовала процессия депутатов общин среди сотрясающих воздух приветственных кликов и благословений.

За ними следует дворянство, затем духовенство; относительно обоих сословий можно было бы спросить: зачем, собственно, они сюда пришли? Для того - хоть они сами об этом и не помышляют, - чтобы ответить на вопрос, заданный громовым голосом: что вы делаете на прекрасной Божьей земле, в саду труда, где тот, кто работает, просит милостыню или ворует? Горе, горе им всем, если у них только один ответ: мы собираем десятину и охраняем дичь! Обратите-ка внимание, как ловко герцог Орлеанский ухитряется идти впереди своего сословия и замешаться в ряды депутатов общин. Его приветствуют криками, на долю же других достается мало приветствий, хотя все покачивают плюмажами "на шляпах старинного покроя" и имеют сбоку шпаги, хотя среди них идет д'Антрег, молодой лангедокский дворянин, и, кроме того, несколько пэров, более или менее заслуживающих внимания. Здесь Лианкур и Ларошфуко, либеральные герцоги-англоманы. Здесь Лалли с сыновней преданностью, оба либерала Ламета. Но, главное, здесь Лафайет, которого назовут Кромвелем-Грандиссоном и которого оценит весь мир. От многих формул Лафайет уже освободился, однако не от всех. Он придерживался и будет придерживаться формулы Вашингтона[203], как надежный боевой корабль, который стоит и качается на якоре, выдержав все перемены яростной непогоды и волн. Его счастье не зависит от того, приносит оно славу или нет! Единственный из французов, он создал для себя картину мира и обладает верным умом, чтобы сообразоваться с нею; он может стать героем и идеалом, пусть и героем одной идеи. Обратите внимание далее и на нашего старого друга, члена парламента Криспена д'Эпремениля, своего рода Катилину. Он вернулся с островов Средиземноморья ярым роялистом, раскаивающимся до глубины души; ему как будто неловко; блеск его, и так довольно тусклый, теперь едва мерцает. Скоро Национальное собрание, чтобы не терять времени, все чаще и чаще станет "считать его находящимся в состоянии умопомешательства". Отметьте, наконец, этого округлого младшего Мирабо, негодующего, что его старший брат находится среди депутатов общин; это виконт Мирабо, чаще именуемый Бочкой Мирабо из-за его толщины и количества выпиваемых им крепких напитков.

Так проходит перед нами французское дворянство. Оно сохраняет прежнюю рыцарственную пышность, но, увы, как изменилось его положение! Оно отнесено далеко от той широты, на которой родилось, и быстро тает, как арктические айсберги, занесенные в экваториальные воды! Некогда эти рыцарственные герцоги (и титул duces - dukes сохранился до сих пор) действительно повелевали миром, пусть это и была только военная добыча, которая была наилучшим в мире доходом; более того, они, эти герцоги, были действительно самыми способными вождями и потому получали львиную долю добычи, которую никто не смел оспаривать. Но теперь, когда изобретено столько станков, улучшенных плугов, паровых машин и векселей, когда даже для обучения солдат военному делу нанимают сержантов за 18 су в день, что значат эти рыцарские фигуры в раззолоченных камзолах, проходящие здесь "в черных бархатных плащах", в шляпах старинного покроя с развевающимся плюмажем? Тростник, колеблемый ветром?

Теперь подошло духовенство с наказами, требующими уничтожить совместительство в пользовании приходами, назначать местопребывание епископа, лучше выплачивать десятину. Мы видим, что высшие духовные лица величественно выступают отдельно от многочисленных духовных лиц невысокого сана, которые мало чем, кроме рясы, отличаются от депутатов общин. В их среде, хотя и очень странным образом, исполнится заповедь: и те, которые были первыми, к своему великому удивлению, станут последними. Как на один из многих примеров укажем на благообразного отца Грегуара; придет день, когда Грегуар станет епископом, тогда как те сановники церкви, которые сейчас так величественно выступают, будут рассеяны по земле в качестве епископов в чужих странах[204]. Отметьте, хотя и в ином ключе, также аббата Мори: у него широкое, смелое лицо, правильные очертания губ, большие глаза, светящиеся умом и хитростью - тем видом искушенности, которая бы поразилась, если бы вы назвали ее искушенной. Он искуснейший штопальщик старой, гнилой кожи, которой придает вид новой; это человек, постоянно идущий в гору; он обыкновенно говорил Мерсье: "Увидите, я буду в Академии раньше вас". И вполне вероятно, ловкий Мори; мало того, ты получишь кардинальскую тиару и плис, и славу, но, увы, в конечном счете забвение, как и все мы, и шесть футов земли! Что проку латать гнилую кожу, если таков конец? И поистине славной надо назвать жизнь твоего доброго отца, который зарабатывает, и, можно надеяться, достаточно, шитьем сапог. У Мори нет недостатка в смелости; скоро он начнет носить пистолеты и на роковые крики "На фонарь!" холодно ответит: "Друзья мои, разве от этого вы будете лучше видеть?"

А там, дальше, замечаешь ли ты прихрамывающего епископа Талейрана-Перигора, его преподобие из Отена? На лице этого непреподобного преподобия из Отена лежит отпечаток сардонической жестокости. Он совершит и претерпит странные вещи и сам, несомненно, станет одним из самых странных явлений, которые кто-либо видел или может увидеть. Это человек, живущий ложью во лжи, и тем не менее вы не назовете его лжецом, и в этом его особенность! Он, можно надеяться, будет загадкой для грядущих веков, потому что такое сочетание природы и искусства возможно только в наше время, плодящее или сжигающее бумагу. Смотрите на епископа Талейрана и на маркиза Лафайета как на высшие проявления этих двух сословий и повторите еще раз, глядя на то, что они совершили и чем они были: "О плодоносное время дел!" (О tempus ferax rerum!)

В целом же разве это несчастное духовенство не было также увлечено потоком времени, отнесено вдаль от той широты, на которой оно возникло? Это неестественное скопище людей, и мир уже начал смутно подозревать, что понять смысл его он не сможет. Когда-то эти люди были пастырями, толкователями премудрости, открывающими то, что есть в человеке святого, - словом, настоящим клиром (clems (греч.) - наследие бога на земле), а теперь? Они молча проходят со своими наказами, которые они составили, как умели, и никто не кричит им: "Да благословит вас Бог!"

Король Людовик со своим двором завершает шествие; он весел, в этот вселяющий надежду день его приветствуют рукоплесканиями, но еще больше рукоплещут его министру Неккеру. Иное дело - королева, для которой надежды более нет. Несчастная королева! Ее волосы уже седеют от горестей и забот, ее первенец смертельно болен последние недели; гнусная клевета запятнала ее имя и несмываема, пока живо это поколение. Вместо "Да здравствует королева!" звучит оскорбительное "Да здравствует герцог Орлеанский!". От ее царственной красоты не осталось ничего, кроме величавости, она уже не грациозна, а высокомерна, сурова, молчалива в своих страданиях. С противоречивыми чувствами - среди них нет места радости - она смиряется с этим днем, которого она надеялась не увидеть. Бедная Мария Антуанетта, у тебя благородные инстинкты, зоркий взгляд, но слишком узкий кругозор для того дела, которое было приуготовано тебе! О, тебя ждут слезы, горькие страдания и тихое женское горе, хотя в груди у тебя бьется сердце дочери императрицы Марии Терезии. О ты, обреченная, закрой глаза на будущее!

Итак, в торжественном шествии прошли избранники Франции. Некоторые - к почестям и неукротимой деятельности; большая часть - к бесчестью, немалое число - к насильственной смерти, смутам, эмиграции, отчаянию, и все - к вечности! Сколько разнородных элементов брошено в сосуд, где происходит брожение, чтобы путем бесчисленных реакций, контрреакций, избирательного притяжения и вспышек создалось лекарство для смертельно больной системы общества! Вероятно, присмотревшись, мы найдем, что это - самое странное сборище людей, которое когда-либо встречалось на нашей планете для выполнения такого действа. Невероятно сложное общество готово взорваться, а эти люди, его правители и врачеватели, не имеют жизненных правил даже для самих себя, иных правил, кроме евангелия по Жан Жаку! Для мудрейшего из них, того, которого мы называем мудрейшим, человек, собственно говоря, есть только случайность. У человека нет иных обязанностей, кроме обязанности "создать конституцию". У него нет неба над головой и ада под ногами, у него нет Бога на земле.

Какое иное или лучшее убеждение может быть у этих 1200 человек? У них есть вера в шляпы старинного покроя с высоким плюмажем, в геральдические гербы, в божественное право короля, в божественное право истреблять дичь; есть вера, или, еще хуже, лицемерная полувера, или, что самое дурное, притворная, по Макиавелли, показная вера в освященные облатки теста и в божественность бедного старого итальянца! Тем не менее во всем этом безмерном хаосе и разложении, которые отчаянно борются, чтобы стать менее хаотичными и разложившимися, различим, как мы говорили, один признак новой жизни - глубоко укоренившаяся решимость покончить с ложью. Решимость, которая сознательно или неосознанно укоренилась и делается все определеннее - до безумия, до навязчивой идеи; и в том воплощении, которое только и возможно ныне, будет быстро проявляться в жизни в ужасных, чудовищных, непередаваемых формах, которые будут новыми еще тысячу лет! Как часто небесный свет здесь, на земле, скрывается в громах и грозовых тучах и опускается в виде расплавленной молнии, разрушительной, но и очищающей! Но ведь не сами тучи и не удушливая атмосфера порождают молнию и свет? Неужели новое евангелие, как в свое время старое, должно привести к разрушению мира?

Пусть читатель сам вообразит, как присутствовали депутаты на торжественной мессе, выслушивали проповедь и аплодировали, хоть и находились в церкви, проповеднику каждый раз, когда он говорил о политике; как на следующий день они столь же торжественно были впервые введены в Зал малых забав (ставший отныне залом отнюдь не для забав) и превратились в Генеральные штаты. Король, величественный, как Соломон во всей славе его, со своего помоста обводит глазами великолепный зал: в нем столько плюмажей, столько глаз, зал, где в галереях и боковых ложах, переливаясь всеми цветами радуги, восседает красота во всем блеске своего влияния. На его широком простом лице написано удовлетворение, как у человека, достигшего гавани после долгого пути: наивный король! Он встает и звучным голосом произносит речь, которую нетрудно себе представить. Не будем испытывать терпение читателя, потому что часовые и двухчасовые речи хранителя печати и месье Неккера наполнены призывами к патриотизму, надежде и вере, в то время как страна стоит на пороге финансового краха.

Заметим только, что, когда Его Величество, завершив свою речь, надел шляпу с плюмажем, а дворянство последовало в соответствии с этикетом его примеру, наши депутаты от третьего сословия сделали то же самое: они как-то свирепо натянули шляпы с опущенными полями и даже примяли их, а затем встали, ожидая дальнейшего. В их среде поднимается шум, большинство и меньшинство перешептываются: "Снимите шляпы!", "Наденьте шляпы!", но Его Величество кладет этому конец, снова сняв свою королевскую шляпу.

Заседание окончилось без каких-либо других инцидентов или предзнаменований, кроме упомянутого, которым Франция достаточно многозначительно открыла свои Генеральные штаты.

Книга V. ТРЕТЬЕ СОСЛОВИЕ

Глава первая. INERTIA

Несомненно, что отчаявшаяся Франция в лице своего Национального собрания получила нечто; более того, нечто великое, важное, необходимое. Но что именно, остается вопрос. Вопрос, трудноразрешимый даже для позднейшего трезвого наблюдателя и совершенно неразрешимый для действующих лиц, находившихся в гуще событий. Генеральные штаты, созданные и спаянные страстным усилием всей нации, взросли и поднялись. Ликующая надежда провозгласила, что они окажутся тем самым чудотворным медным змием в пустыне, который исцеляет от болезней и змеиных укусов каждого, кто с верой и смирением взирает на него[205].

Ныне мы можем сказать, что Генеральные штаты действительно оказались символическим знаменем, вокруг которого смогли сплотиться и действовать доступными им способами 25 миллионов отчаявшихся, стонущих, но без них разобщенных и безвластных. Если действием должна была стать борьба - чего нельзя было не ожидать, - пусть будут они боевым знаменем (как итальянский стяггонфалон в старых республиканских ополчениях), взмывающим, влекомым колесницей, развевающимся по ветру, и пусть гремят они железным языком набата. Это первоочередное дело; а потом уже каждый, в первых или последних рядах, ведущий или ведомый и влекомый, приносит борьбе неисчислимое множество жертв. Сейчас же находящееся на переднем крае, более того, одиноко возвышающееся в ожидании того, соберутся ли вокруг него силы, национальное ополчение и его набатные призывы являются главным предметом нашего описания.

Эпизод, известный как "надевание шляп с опущенными полями", знаменовал решимость депутатов третьего сословия в одном пункте: преимущества перед ними не будет иметь ни дворянство, ни духовенство, ни даже сам монарх, столь далеко завели нас "Общественный договор"[206] и сила общественного мнения. Ибо что есть монарх, как не делегат нации, которая наделила его полномочиями и с которым она торгуется (и ожесточенно) в тех чрезвычайных обстоятельствах, время которых Жан Жак так и не назвал.

И вот, входя поутру в свой зал разрозненной массой из шести сотен индивидов, эти депутаты осознали, не впадая в ужас, что все зависит от них. Их зал - это также и большой или общий зал для всех трех сословий. Однако выяснилось, что дворянство и духовенство уже удалились в свои собственные апартаменты или залы и там "проверяют свои полномочия" самостоятельно, не объединяясь с другими. Но тогда они должны образовать две независимые, возможно даже раздельно голосующие, палаты? Было похоже, что дворянство и духовенство молчаливо приняли как нечто само собой разумеющееся, что таковыми они и являются. Две палаты против одной - и третье сословие должно всегда оставаться в меньшинстве?

Многое может быть нерешенным, но то, что этого не будет, решено и в головах, покрытых шляпами с опущенными полями, и в голове французской нации. Двойное представительство, или все, что было достигнуто, пропадет, обесценится. Конечно же "полномочия должны быть проверены"; конечно же мандаты, выборные документы нашего депутата, должны быть освидетельствованы собратьями-депутатами и найдены правомочными - это необходимое предварительное действие. Сам по себе вопрос, делать это отдельно или совместно, не столь уж важен, но что из этого выйдет? Иногда необходимо оказать сопротивление - ведь мудрая максима гласит: противься начинаниям. Но если открытое сопротивление безрассудно и даже опасно, то, разумеется, выжидание вполне естественно, а выжидание при поддержке 25 миллионов весьма серьезное сопротивление. Разобщенная масса депутатов третьего сословия ограничится "системой бездействия" и на ближайшее будущее останется разобщенной.

Именно этот метод, продиктованный как прагматизмом, так и трусостью, приняли со всевозрастающим упрямством депутаты общин и день за днем, неделя за неделей не без ловкости придерживались его. На протяжении шести недель их деятельность в определенном смысле бесплодна, что на самом деле, как утверждает философия, нередко дает наиболее плодотворные результаты. Это все еще были дни творения, в течение которых они созревали. Фактически то, чем они занимались, было ничегонеделанием -самый здравомыслящий способ деятельности. Но с каждым днем разрозненная масса консолидируется, сожалеет, что депутаты общин не могут организованно провести "совместную проверку полномочий" и начать возрождение Франции. Скоропалительные действия возможны, но пусть от них воздержатся: только инертность в одно и то же время и ненаказуема, и непобедима.

Хитрость следует встречать хитростью, заносчивые притязания бездействием, тихой патриотической скорбью, тихой, безутешной и неизгладимой. Мудры, как змеи, кротки, как голубицы, - что за зрелище для Франции! Шесть сотен разобщенных личностей, необходимых для ее возрождения и спасения, сидят в зале Дворца малых забав на полукруглых скамьях, алчут кипения жизни и мучительно выжидают, как еще не рожденные души. Произносятся речи, яркие, слышные в зале и за его пределами. Ум оттачивается об ум, нация взирает на них со всевозрастающим интересом. Так вызревают депутаты общин.

Происходят тайные частные совещания, вечерние застолья, консультации; возникают Бретонский клуб, клуб Вирофлэ, зародыши многих других клубов. Однако можно ожидать, что в этом хаосе беспорядочного шума, тумана, гневного пыла яйцо Эроса, хранимое при подобающей температуре, вызреет нетронутым. Для этого у ваших Мунье, Малуэ, Ле Шапелье[207] достаточно мудрости, а у ваших Барнавов и Рабо достаточно пыла. Временами требуется вдохновение царственного Мирабо - разумеется, он еще ни в коей мере не признан царственным, более того, впервые произнесенное, его имя вызвало ропот, но он борется за признание.

Через неделю, призвав на председательское место своего старейшину и снабдив его молодыми горластыми помощниками, общины смогли высказаться и жалобно, но членораздельно и во всеуслышание объявить, как мы говорили, что они являются разобщенной массой, стремящейся стать единым целым. Приходят письма, но разобщенная масса не может вскрывать письма, и они лежат на столе нераспечатанными. Самое большее, что может старейшина, - это добыть для себя нечто вроде реестра или списка депутатов для проведения голосований и ожидать, что будет дальше. Дворянство и духовенство заседают в других местах. Однако заинтересованная публика толпится на всех галереях, на всех свободных местах, и это утешительно. Со скрипом, но принято решение не о том, что будет послана... депутация - ибо как может механически составленное тело посылать депутацию? - а о том, что несколько представителей общин совершенно случайно, как бы прогуливаясь, зайдут в зал духовенства, а затем и в зал дворянства и напомнят там о том, что они оказались здесь, поскольку община дожидается того момента, когда будут проверены их полномочия. Вот в этом-то и состоит мудрый метод действий!

Духовенство, среди которого множество приходских священников, этих простолюдинов в рясах, тотчас направляет почтительный ответ, что они глубочайшим образом - а с настоящего момента еще более тщательно - изучают именно этот вопрос. Дворянство, напротив, в свойственной ему непринужденной манере, отвечает - через четыре дня, - что оно со своей стороны уже закончило проверку полномочий и конституировалось и было уверено, что то же сделали и общины; такая раздельная проверка является очевидным, правильным с точки зрения конституции и завещанным предками способом, и оно, дворянство, будет иметь чрезвычайное удовольствие представить через комиссию сведения о количестве депутатов, если общины встретятся с ней - комиссия против комиссии! Немедленно вслед за ответом дворянства является делегация духовенства, повторяющая в коварной умиротворяющей манере то же предложение. Возникает затруднение, что на это скажут мудрые члены общин?

Осторожно и вяло мудрые члены палаты общин, полагая, что если они и не являются французским третьим сословием, то по меньшей мере представляют собой совокупность индивидов, претендующих на какое-то наименование подобного типа, решают после пятидневного обсуждения выбрать соответствующую Комиссию, хотя и с условием не поддаваться на убеждения; шестой день уходит на ее выборы; седьмой и восьмой - на согласование форм встречи, места, часа и т. п.; таким образом, лишь к вечеру 23 мая Комиссия дворянства впервые встречается с Комиссией общин, причем духовенство играет миротворческую роль и принимается за невыполнимую задачу - убедить членов Комиссии от палаты общин. Второй встречи, 25 мая, оказалось достаточно: общины не склоняются на убеждения, дворянство же и духовенство стоят на своем. Комиссии расходятся, каждая из палат настаивает на своих требованиях.

Так прошло три недели. В течение трех недель ополчение третьего сословия с видным издалека знаменем-гонфалоном стояло как скала, неколебимое ветрами и ожидающее, какие силы сплотятся вокруг него.

Можно представить себе, какие чувства охватили двор, как совет сменялся советом и как вихрилась безумная суета, лишенная животворной мысли. Искусная налоговая машина была уже собрана, воздвигнута с неимоверным трудом, а теперь стоит с приведенными в готовность тремя элементами - двумя маховиками, дворянством и духовенством, и огромным рабочим колесом, третьим сословием. Оба маховика плавно вращаются, но - поразительное зрелище! огромное рабочее колесо стоит неподвижно, отказывается пошевелиться! Искуснейшие конструкторы ошиблись. Да и, придя в движение, как будет оно работать? Это ужасно, друзья мои, ужасно во многих отношениях, ведь можно заранее сказать, что никогда оно не станет собирать налоги или молоть придворную муку. Неужели мы не могли продолжать платить налоги вручную? Монсеньеры д'Артуа, Конти, Конде (их прозвали дворцовым триумвиратом), авторы антидемократического "Мемуара королю" (Memoire au Roi), разве не сбылись ваши предсказания? Пусть они с упреком качают гордыми головами, пусть выхолостят свои скудные мозги, но искуснейшие конструкторы сделать ничего не могут. Сам Неккер, даже когда его выслушивают, начинает мрачнеть. Единственное, что представляется целесообразным, - это вызвать солдат. Два новых полка и один батальон третьего уже пришли в Париж; другие можно поднять на марш. Да и вообще при всех обстоятельствах хорошо иметь под рукой войска; хорошо бы и командование отдать в надежные руки. Пусть будет назначен Брольи, старый маршал герцог де Брольи, ветеран и приверженец строгой дисциплины с твердыми устоями фельдфебеля - на такого можно положиться.

Потому что, увы! ни духовенство, ни даже дворянство не являются тем, чем они должны были бы быть - и могли бы быть, когда опасность угрожает со всех сторон, - едиными, цельными. Дворянство же имеет своего Катилину, или Криспена д'Эпремениля, мрачно пылающего жаром отступничества; своего неистового Бочку-Мирабо; но, кроме того, оно имеет и своих Лафайетов, Лианкуров, Ламетов, наконец, своего герцога Орлеанского, навсегда порвавшего с двором и лениво размышляющего о крупных и крупнейших трофеях (разве и он не потомок Генриха IV и возможный наследник престола?) на пути к хаосу. И у духовенства, где столь многочисленны приходские священники, тоже есть перебежчики - уже две небольшие группки, во второй из них - аббат Грегуар. Более того, поговаривают, что целых 149 человек из их числа готовы переметнуться всем скопом, их удерживает только архиепископ Парижский. Похоже, что игра проиграна.

Посудите же, могла ли Франция, мог ли Париж оставаться равнодушными все это время! Из дальних и ближних мест идет поток обращений, и наша палата общин наконец консолидировалась настолько, чтобы вскрывать письма и даже придираться к ним. Например, бедный маркиз де Брезе[208], старший камергер, церемониймейстер или как там называлась его должность, примерно в это время пишет о каком-то деле, связанном с этикетом, и не находит ничего дурного в том, чтобы заключить письмо словами: "Монсеньер, искренне преданный Вам..." "К кому относится эта искренняя преданность?" -вопрошает Мирабо. "К старейшине третьего сословия". "Во Франции нет человека, имеющего право писать так", - возражает Мирабо, и галереи и мир не удерживаются от рукоплесканий. Буйный де Брезе! Эти члены палаты общин вынашивают давнюю неприязнь к нему, да и он с ними еще не рассчитался.

Иным способом пришлось Мирабо бороться с неожиданным закрытием своей газеты "Journal des Etats generaux" и продолжить ее издание под другим названием. Этот акт мужества не могли не поддержать парижские выборщики, все еще занятые редактированием своих Наказов, и не направить обращение к Его Величеству: они требуют полнейшей "временной свободы печати", они заговорили даже о разрушении Бастилии и воздвижении на ее месте бронзовой статуи Короля-Патриота. И это пишут богатые горожане! А представьте себе, чего можно ожидать, например, от той распущенной толпы, помешавшейся теперь на любви к свободе, от этих бездельников, бродяг, люмпенов (от всех этих представителей отборнейшего негодяйства нашей планеты), которыми кишит Пале-Руаяль, или представьте тот тихий, нескончаемый стон, быстро переходящий в ропот, который раздается из Сент-Антуанского предместья и от тех 25 миллионов, которым угрожает голодная смерть!

Неоспоримо, что зерна не хватает - в этом году из-за заговора аристократов или заговора герцога Орлеанского, в прошлом году - из-за засухи и града; в столице и в провинции бедняки с тоской ожидают неведомого будущего. А те самые Генеральные штаты, которые могли бы обеспечить нам Золотой Век, принуждены к бездействию и даже не могут проверить свои полномочия! Вся производительная деятельность, если не считать внесения предложений, естественно, приходит в упадок.

В Пале-Руаяле воздвигнуто, видимо по подписке, нечто вроде деревянного навеса (en planches de bois)3 - крайне удобно! Здесь избранные патриоты могут редактировать резолюции, с удобством разглагольствовать, невзирая на погоду. Это оживился домашний дьявол. В каждом кафе на столе, на стуле возвышается оратор-патриот; толпа окружает его внутри кафе, толпа, разинув рот, внимает снаружи через распахнутые двери и окна, встречая "громом рукоплесканий каждое проявление недюжинной твердости"! Рядом, в лавке Дессена, торгующего памфлетами, нельзя добраться до прилавка, не поработав локтями; каждый час порождает свой памфлет или ворох памфлетов: "сегодня - 13, вчера - 16, на прошлой неделе - 92". Подумайте о тирании и нужде, о страстном красноречии, слухах, памфлетах, Societe Publicole, Бретонском клубе, Клубе бешеных - да разве не покажется Клубом бешеных любая харчевня, кофейня, общественное собрание, случайная группа прохожих по всей Франции!

Ко всему этому депутаты общин лишь прислушиваются, храня возвышенное и скорбное бездействие, - они вынуждены заниматься "своими внутренними делами". Никогда и никакие депутаты не занимали более выгодного положения, если, конечно, они умело сохранят его. Только бы страсти не накалились чрезмерно, только бы яйцо Эроса не лопнуло до того времени, когда оно вызреет и лопнет само собой! Возбужденная публика толпится на всех галереях и во всех свободных местах, "не в силах удержаться от рукоплесканий". Пусть оба привилегированных сословия - а дворянство уже проверило полномочия депутатов и конституировалось как отдельная палата - смотрят на это как им угодно, но не без тайной душевной дрожи. Духовенство, вечно играющее роль миротворца, пытается завоевать галереи и их популярность - но тщетно. Прибывает делегация духовенства с печальным посланием о "недостатке зерна" и необходимости отбросить суетные формальности, чтобы обсудить этот вопрос. Коварное предложение! Однако общины, подстегиваемые облаченным в зеленое Робеспьером[209], немедля принимают его, усматривая в нем намек или даже залог того, что духовенство и дальше будет являться к ним, образует Генеральные штаты и таким путем удастся снизить цены на зерно!5 Наконец мая 27-го дня, полагая, что время почти приспело, Мирабо предлагает "покончить с выжиданием", т. е., игнорируя дворянство с его жестким образом действий, призвать духовенство "во имя Бога Миролюбивого" присоединиться к палате общин и начать работу. Если же они останутся глухи к этому призыву - ну что ж, там посмотрим! Ведь 149 представителей духовенства готовы дезертировать.

О триумвират принцев, и ты, новый хранитель печати Барантен[210], и ты, министр внутренних дел Бретей, герцогиня Полиньяк и чутко прислушивающаяся королева, что же теперь делать? Это третье сословие, собрав силу всей Франции, придет в движение, маховик духовенства и маховик дворянства, которые мыслились как прекрасный противовес и тормоз, будут постыдно разобраны, утащены вслед за третьим сословием - и загорятся вместе с ним. Что же делать? Oeil de Boeuf теряет почву под ногами. Шепотки и контршепотки, буря шепотков! Вожди всех трех сословий собираются как призраки, среди них много обманщиков, но причем здесь обманщики? Да и Неккер, если бы мог вмешаться с пользой, был бы хорошо встречен.

Так пусть же Неккер вмешается, и вмешается именем короля! К счастью, на подстрекательское послание о Боге Миролюбивом еще нет ответа. Пусть три сословия снова соберутся для совещания: под руководством их министра-патриота, может быть, кое-что будет подправлено, подштопано, а мы тем временем стянем швейцарские полки и "сотню орудий полевой артиллерии". Вот на чем останавливается со своей стороны Oeil de Boeuf.

Ну а что касается Неккера - увы тебе, бедный Неккер! твое упрямое третье сословие имеет лишь одно - и первое и последнее - слово: "совместная проверка полномочий" как гарантия совместного голосования и обсуждения! На половинчатые предложения столь испытанного друга оно отвечает удивлением. Запоздалые совещания быстро прекращаются, и третье сословие, теперь уже собранное и решительное, возвращается в зал трех сословий, имея за собой поддержку всего мира, а Неккер - к Oeil de Boeuf, обманутый обманщик, созревший для отставки.

Так что же, депутаты палаты общин наконец тронулись в путь, полагаясь на собственные силы? Вместо председательствующего или старейшины они теперь имеют председателя - астронома Байи. Они тронулись в путь, алчущие отмщения! После бесконечного, то бурного, то умеренного, витийствования, разнесенного на крыльях газет по всем странам, теперь, в 17-й день июня, они решили, что имя им будет не третье сословие, а Национальное собрание![211] Значит, они нация? Триумвират принцев, королева, упрямые дворянство и духовенство, кто же тогда вы? Сложный вопрос - и вряд ли на него можно найти ответ в существующих политических языках.

Не обращая внимания на все это, наше новое Национальное собрание приступает к назначению Продовольственного комитета, дорогого сердцу Франции, но не способного найти хоть немного зерна. Затем, как будто наше Национальное собрание прочно стоит на ногах, оно переходит к назначению "четырех других постоянных комитетов", затем - к обеспечению государственного долга, затем - к установлению годового налогообложения; все это в течение 48 часов. Все идет с такой скоростью, что обманщики из Oeil de Boeuf могут с полным основанием спросить себя: куда?

Глава вторая. ДЕ БРЕЗЕ В РОЛИ МЕРКУРИЯ

Вот и наступило время для внезапного появления бога[212]: достойный его конфликт налицо. Единственный вопрос - которого из богов? Марса - де Брольи с его сотней пушек? "Нет еще", - отвечает Осторожность: столь кроток, нерешителен король Людовик. Пусть это будет посланник Меркурий, наш обер-церемониймейстер де Брезе!

Поутру 20 июня 149 изменников-кюре, которых архиепископ Парижский больше не может удержать, хотят коллективно дезертировать; так пусть вмешается де Брезе и противопоставит им закрытые двери! Заседание с участием короля должно состояться в том самом зале Дворца малых забав, поэтому до него здесь запрещено проводить заседания и вести какую-либо работу исключение составляют плотники. Ваше третье сословие, самозваное Национальное собрание, внезапно обнаруживает, что оно ловко изгнано плотниками из своего зала и обречено на бездействие; они не могут даже собраться и членораздельно выплакаться, пока Его Величество со своим королевским заседанием и новыми уловками не будет во всеоружии! Вот теперь-то и пора вмешаться де Брезе как Меркурию и, если Oeil de Boeuf не совершит ошибки, разрубить узел.

Надо заметить, что бедный де Брезе по сю пору еще ни разу не преуспел в своих переговорах с представителями общин. Пять недель назад, когда при присяге они целовали руку Его Величества, церемония не вызвала ничего, кроме осуждения, а его "искренняя преданность" - с каким презрением она была отвергнута! Этим вечером перед ужином он пишет от имени короля новое письмо председателю Байи, которое должно быть вручено на рассвете. Однако Байи, гордый своей должностью, комкает письмо и сует его в карман, как счет, который он не намерен оплатить.

Соответственно воскресным утром 20 июня пронзительные голоса герольдов объявили на улицах Версаля, что заседание под председательством короля состоится в ближайший понедельник, а Генеральные штаты не должны заседать до этого времени. И все же мы видим, как под эти крики председатель Байи с письмом де Брезе в кармане направляется, сопровождаемый Национальным собранием, к привычному залу Дворца малых забав, как будто де Брезе и глашатаи - пустое место. Однако зал заперт и охраняется французской гвардией. "Где ваш капитан?" Капитан демонстрирует королевский приказ; он весьма сожалеет, но рабочие вовсю воздвигают помост для заседания Его Величества; к глубокому сожалению, вход воспрещен; в самом крайнем случае могут войти председатель и его секретари, забрать бумаги, чтобы их не уничтожили плотники! Председатель Байи входит со своими секретарями и возвращается, неся бумаги; увы, в помещении вместо патриотических речей раздается лишь стук молотков, визг пилы и грохот стройки! Беспрецедентная профанация!



Поделиться книгой:

На главную
Назад