Сергей намылил лицо, шею, наклонился над ручейком. Воду уже замутили. Пожалел, что зубной порошок кончился. Хоть прополоскать рот. Он пошел вверх по течению.
Вернувшись в расположение, приступили к постройке шалашей. Но работали медленно.
Весь день Сергей был безрадостен и смутен. И не сразу обнаружил, что правая часть живота у него болит и почесывается. Привел его в себя Пощалыгин, хлопнув по плечу:
— Чего, паря, чухаешься? Как порося об забор.
— Понимаешь, — сказал Сергей, морщась, что вынужден говорить о подобных пустяках, — что-то чешется.
Сабиров приказал:
— А ну, подыми рубаху.
— Ерунда, товарищ сержант.
— Подыми!
Сергей, сердито крякнув, оголил живот. Отделенный воскликнул:
— Клещ!
Верно: клещ вгрызся, лишь ножки торчали. Кожа на животе вспухла и покраснела. Сергей попробовал ногтями вытащить клеща — впился намертво. Рубинчик, колыхая дряблыми щеками, посоветовал:
— Нужно, Пахомцев, в санчасть.
— Ерунда, — сказал Сергей, заправляясь. Подошел лейтенант Соколов и скомандовал:
— Шагом марш к фельдшеру. Он в тылах, вместе с хозвзводом.
Но там батальонного фельдшера не оказалось — вызван к начальнику санитарной службы дивизии, и Сергея направили в санроту.
Тучи, с полудня рыхлившиеся над лесом, забрызгали дождичком. Нудный, промозглый, он сеял и сеял. Гимнастерка на плечах промокла, между лопатками проскользнула знобящая струйка. Фу, неприятно, надо было шинель надеть.
Под ботинками хлюпало: просека сплошь в лужах. Указатели в потеках — фанерные стрелы с надписью: «Хозяйство Шарлаповой» и с красным крестиком у хвоста стрелы. Реже попадался другой указатель — толстая, из доски, стрела: «Хозяйство Шарлапова». Шарлапов — это командир полка, а Шарлапова — полковой врач, его жена. Супружники, как их кличут в полку.
У поворота, где красовалась уже не стрела, а прямоугольная дощечка «Хозяйство Шарлаповой» и где за стволами виднелись палатки с нашитыми поверху крестами, Сергей столкнулся с командиром батальона. Он приложил руку к пилотке, комбат, нахохлившийся, недовольный, дернув подбородком, тоже отдал честь, прошел мимо.
Возле палатки Сергей соскоблил щепкой грязь с ботинок, в тамбуре отряхнулся, утерся носовым платком.
Переступив порог, он очутился в просторной палатке. Вполоборота к нему за столиком сидела женщина-капитан и писала, перед ней в стакане торчал градусник. Сергей кашлянул:
— Разрешите?
Женщина оторвалась от бумаги, пошевелила затекшими пальцами:
— Пожалуйста.
— Понимаете, доктор, ночевали в лесу — и вот клещ. К вам направили…
— Так, так. Ну-ка!
Сергей, конфузясь, разделся. Врач мельком взглянула и позвала:
— Старшина Кривенко!
Из дальнего угла, откинув занавеску-простыню, вышла девушка, Сергей тотчас признал ее: была с комбатом, когда он пробу снимал, — синие, озерные глаза, которые все вбирают в себя. Наташа.
Завязывая на ходу тесемки, Наташа приблизилась к врачу, выслушала, что следует сделать. Затем отвела Сергея к соседнему столику, выкрашенному в белесоватый, больничный цвет, а женщина-капитан, низко наклонившись к тетрадке, вновь принялась писать, бормоча: «Докладываю одновременно, что по состоянию… на 28 апреля сего года… укомплектованность санитарной роты…»
Наташа пинцетом по частям вытащила клеща, смазала ранку йодом.
— Все, товарищ боец. Вы свободны.
И скрылась за занавеской. Сергей не успел и спасибо ей сказать. Оп поблагодарил врача и, нахлобучив пилотку, выбрался наружу.
Дождь не прекратился. Аспидные тучи цеплялись за верхушки разнолесья, вспарывали себе брюхо, и казалось, как раз поэтому из них льется. Ненароком заденешь ветвь — тебя окатит, как из душа. Это помимо дождя, так сказать, сверх нормы.
Сергей усмехнулся, заторопился: вот-вот темь, добраться бы до роты, а то заплутаешь. Хлюпала грязь с засосом, муторно. Путь пересекло отделение автоматчиков в плащ-палатках, и под их сапогами сытно, по-свинячьи чавкало.
Ну погодка! Тоска. Стоило ли месить грязищу и мокнуть из-за этакой ерунды — клеща? Разве что лицезрел Шарлапову и Наташу. Сергей опять попробовал усмехнуться, однако усмешки не получилось: губы только дрогнули.
Вообще-то девушка симпатичная. Глаза хорошие. Пока она возилась с ним, Сергей украдкой присматривался: ресницы опущены, в подглазьях тени, рот сомкнут. Тогда, у кухни, с комбатом, она была веселее. Наверное, с капитаном интереснее.
Но Сергей не мог и предположить, что сейчас, когда он выдирал ботинки из месива на просеке и размышлял так, Наташа подумала о нем.
Она полулежала на койке, сцепив на шее пальцы. По прозрачному целлулоидному оконцу извилинами стекали капли. Как слезы. Но слез-то уже и не было. Было другое — странная пустота в сердце. И в сердце же, в какой-то его части, не смешиваясь с этой пустотой, а будто само по себе, — неверие. Неужели никому нельзя довериться, никому? И этот молодой боец… Зачем он на нее смотрит? Что ему нужно? Это известно — что ему нужно.
Вероятно, так на нее смотрел и капитан Наймушин. Подозревала ли она, догадывалась ли, что он может подумать о ней так плохо. Ведь она и прежде бывала в мужских компаниях, разные попадались люди — на войне много всяких. Некоторые робели, некоторые ухаживали, некоторые приставали.
На другой половине палатки скрипела пером Шарлапова, бормотали дождевые ручьи, и это было невыносимо. Ей, Наталии Кривенко, хотелось закричать от боли и горя. Но она молчала.
И снова вставало вчерашнее.
Наташа собиралась постирать белье, когда зашла Катя — и фамилии-то ее не знает. Знает лишь, что телефонистка в батальоне Наймушина, при встречах обязательно посудачит о чем-либо, похохочет. В сущности, плохо ей были знакомы и Наймушин с Муравьевым. Слыхала о них: толковые, смелые офицеры — и все. А вот очутилась среди них, пила. Кого же теперь винить?
Катя поутру наведалась: «Чего расстроенная, Ната? Приключилось у тебя… с Наймушиным? Не убивайся, когда-нибудь должно было приключиться. Главное, чтоб без сплетен, на меня можешь положиться. А война все спишет!»
Нет, не спишет. Она так и сказала Кате. И еще сказала: «Оставь, я побуду одна». Катя ушла, широко, по-мужски, выбрасывая ноги.
Потом он появился, Наймушин. То улыбаясь, то хмурясь, просил простить его, говорил, что готов жениться и жить с ней. Он ни разу не спросил, испытывает ли она к нему что-нибудь похожее на любовь. Сидел прямой, подтянутый, покручивая усики, и не делал попытки дотронуться до нее. Это сегодня. А вчера она не сумела вырваться, не сумела крикнуть. Зато она сейчас крикнет!
Наташа вскочила с койки и выбежала за занавеску. Шарлапова обернулась, отложила перо.
— Зоя Власовна! Зоя Власовна! Выслушайте, помогите… — Ее трясло, голос срывался.
— Присядь, — растерянно сказала Шарлапова. Когда Наташа кончила рассказывать, Шарлапова обняла ее:
— Успокойся, девочка! Ах нехорошо! Какое несчастье… Нет, неприятность… Нет, не те выражения…
Она запуталась и умолкла. Мягкие черты ее лица совсем обмякли, будто расплылись, пальцы с коротко остриженными ногтями почему-то ощупали седеющую косу, стянутую узлом на затылке. Вновь обняв Наташу, Шарлапова расстроенно проговорила:
— Ума не приложу, что посоветовать… Может, согласиться и… быть с ним? Женой стать? История была с моей подругой до войны… То же произошло. Ну, его прижали, женился. И, поверишь ли, впоследствии великолепная семья склеилась. Душа в душу. Дети пошли… Что ж ты молчишь? Если Наймушин не сдержит обещания, я мужу пожалуюсь. Роман Прохорович его в политчасть вытащит… Не надо? Ну не надо. Тогда скажи: у тебя хоть капелька чувства есть к Наймушину?
— Не знаю, — оказала Наташа. — Я ничего не знаю…
4
Всю ночь шелестел дождь — так шелестят бумагой. Шалаши не спасали: с потолка капало и текло. С полуночи Сергей не спал, ворочался: мокро, зябко. Чтобы согреться, укрывался с головой. Под боком почмокивал Пощалыгин, во сне обнимался. Сергей отпихивался, но тот лез сызнова.
С рассветом Сергей высунулся из шалаша и обрадовался: дождя не было и в помине, последняя туча отступала на север, подсвеченная зарей. Вразнобой чиликали пичуги. Сергей юркнул в шалаш — там все еще капало с потолка — и затряс Пощалыгина:
— Подъем, подъем!
— Чего тебе? — Лицо у Пощалыгина заспанное, помятое.
— Вылезай, погляди: утро замечательное!
— Из-за того разбудил! Твоя соображай есть? Я б дополнительно придавил полчасика. Сон мировой видал!
— То-то ко мне с объятиями… Не давал спать.
— А что? Точно! Аннушка привиделась. — Пощалыгин хохотнул, но блеклые с нахалинкой глаза — Сергей не поверил себе — были грустны. — Аннушка! Была когда-то бабенка. Огонь! Во как!
— Ладно, — сказал Сергей. — Вынесем-ка шинели. Обсушиваться будем.
Карабкаясь, солнце уменьшалось, но чем оно было выше, тем сильнее шел пар от земли, ветвей, одежды. Солдаты блаженно щурились, подставляя лучам то спину, то грудь.
Готовились к Первомайскому празднику. Достраивали шалаши, посыпали дорожки привезенным с речки песком, мастерили вокруг расположения изгородь, драили оружие, обувь и пуговицы, подшивали выстиранные подворотнички, стриглись и брились.
Пожалуй, один Чибисов не успел привести себя в порядок засветло. С утра он в шалаше замполита писал лозунги. Вытянув от усердия жилистую шею, водил кисточкой по меловому листу, а тщедушный и большеухий Караханов, расстегнув ворот, через плечо Чибисова заглядывал в лозунг:
— Значит, и этот готов? «Наш фронт и тыл едины!» Очень отлично! Еще что имеется? Имеется: «Да здравствует Первое мая — международный праздник трудящихся!» Имеется: «Освободим родную землю от немецко-фашистских захватчиков!» Хватит, как считаешь?
— Можно еще один лозунг, товарищ старший лейтенант, — оказал Чибисов. — Я предлагаю: «Воин, будь смелым и стойким — и ты победишь!» С восклицательным знаком на конце.
— Рисуй!
Чибисов выпустил и ротный боевой листок, факты из своего блокнота дал Караханов: похвалили отделение сержанта Журавлева, где бережно ухаживают за оружием, и рядового Курицына, бдительно несшего службу часового. Затем вместе с замполитом изготовляли красные флажки.
Заглянул командир роты Чередовский. Чибисов вскочил, вытянулся, Караханов, жестикулируя, объяснил, что флажки будут над входом в каждый шалаш.
— Недурно, — похвалил Чередовский, вобрав голову в плечи, чтобы не упереться ею в потолок. — Однако все закончить сегодня!
— Постараемся, — ответил Караханов.
— Будет выполнено, товарищ старший лейтенант! — отчеканил Чибисов.
К сумеркам они с Карахановым наклеили на щиты лозунги, боевой листок, водрузили на шалашах крест-накрест флажки. От этих нехитрых украшений в расположении роты стало как-то уютно, празднично.
Бережно прикоснулся Сергей к трепыхавшейся материи, расправил складку. И вдруг в горле запершило. Кусочек ситца, древко — ошкуренная ветка! Не такой ли флажок был зажат в детском кулачке в тот невероятно далекий год, когда его впервые взяли на демонстрацию? Он восседал на костлявом отцовом плече, и улица из конца в конец струилась одним победным цветом: и флаги, и транспаранты, и косынки. Подрос — и уже сам ходил в шеренгах на Первомай или Октябрь. А в школе был знаменосцем. Дорого бы он дал, чтобы пронести сейчас родное школьное знамя, подавшись вперед, преодолевая лобовой ветер!
Сергей щупал материю, и ему чудилось, что она вспыхивала под пальцами и что остальные флажки на шалашах переливались язычками пламени в схватывающихся, как цемент, сумерках.
Переменчива смоленская весна. Утром окрестности затянуло мглой, высеивал дождик. Караханов охнул, выругался по-казахски, Чибисов чуть не заплакал с досады: лозунги подтекли, покоробились, боевой листок, вовсе размякший, упал наземь. Чибисов подскочил к щитам, попробовал разгладить лозунги, но, пропитавшиеся влагой, бумажные листы разрывались. И флажки были обвислые, понурые.
После завтрака в полку состоялся митинг. Батальоны свели на просторную опушку; в центре — самодельный березовый столик, покрытый кумачом. Знаменосец и два ассистента — все трое рослые, статные, при орденах и медалях — вынесли полковое Знамя, неестественно нарядное: вишневость бархата и золотистость бахромы. Но Сергей подумал, что в складках Знамени, наверное, еще гнездятся пороховые запахи недавних боев. Пронести бы это Знамя!
Дробя эхо, заиграл духовой оркестр. Старшина роты Гукасян похрупывал позади строя хромовыми сапожками и оглядывал бойцов, довольно громко подпевая в такт оркестру.
— Обожает наш старшинка марши, — прошептал Пощалыгин Рубинчику. — Из всей музыки признает марши.
— Умоляю вас, не фантазируйте.
— Разговорчики! — Гукасян округлил глаза.
Но Пощалыгин говорил правду: за годы сверхсрочной службы Гукасян настолько привык к полковому оркестру, репертуар которого сводился преимущественно к маршам, что к иной музыке оставался равнодушен, а оперу откровенно презирал: «Развели симфонию…» Он и ругался так, выслушивая длинное и нудное объяснение провинившегося бойца: «Развел симфонию… Ближе к сути!» Пощалыгин откуда-то проведал, что старшина возит с собой патефон и пять пластинок — марши, проигрывает их в минуты хорошего настроения; впрочем, это были покуда слухи, не подтвержденные фактами.
Гукасян не только подпевал: «Та-ра-ра-рам-рам», но и притоптывал в такт. Старшина предвкушал момент, когда рота пойдет под оркестр.
Грузно ступая, за березовый столик встал командир полка Шарлапов. На вид ему можно было дать все шестьдесят — седой, рыхлый, с одышкой. Надев очки с простенькими металлическими дужками, подполковник откашлялся и, задвигав мясистым носом, неожиданно высоким, вибрирующим голосом прочитал:
— «Приказ Верховного Главнокомандующего, 1 мая 1943 года, № 195, город Москва. Товарищи красноармейцы и краснофлотцы, командиры и политработники, партизаны и партизанки, рабочие и работницы, люди интеллигентного труда! Братья и сестры, временно подпавшие под иго немецких угнетателей! От имени Советского Правительства и нашей большевистской Партии приветствую и поздравляю вас с днем Первого мая!..»
Юношески звенящий и одновременно задыхающийся в паузах между предложениями голос командира полка будто крошил звучную тишину на поляне. Моросило, и газета в руках Шарлапова посерела. Стоявший рядом моложавый майор с родимым пятном на скуле — заместитель Шарлапова по политической части — прикрыл ее плащ-накидкой.
Перебарывая одышку и подергивая носом, Шарлапов выкрикнул: «Ура!» Повторенный сотнями глоток, этот крик высек в разных концах леса перекатное эхо.
Затем держали речи знатный снайпер Черных, окавший гулко, как из бочки, командир третьего батальона майор Хомяков — над кармашком гимнастерки поблескивал орден Александра Невского, сапер-мужичок с кулаками-кувалдами, красавец минометчик, в волнении снимавший и надевавший пилотку, разлохмачивая иссиня-черные, в колечках, волосы.
Один из них говорил зычно, другой еле слышно, но все они были неважные ораторы. Переминаясь, одергивая гимнастерки, заверяли, что выполнят приказ Верховного Главнокомандующего, будут совершенствовать воинское мастерство, точно выполнять приказы командиров, блюсти дисциплину. И кончали свои выступления как-то внезапно, на полуслове: так и кажется, что человек еще скажет, а он уж, глядь, направился в строй, на место.
Но вот к столу подошел Чибисов — на лбу набухла вена. Он помолчал несколько секунд, подался вперед. Мужественный, страстный баритон:
— Боевые друзья! Фронтовая семья, навеки спаянная беспредельной преданностью Отчизне-матери и нашему народу! Мы собрались здесь, чтобы у алого стяга поклясться: не пожалеем ни крови, ни самой жизни, но выполним долг воинов-освободителей! За нами родная земля, которую мы обязаны защитить, и перед нами родная земля, которую мы обязаны вызволить! На запад, товарищи! Помня о приказе Верховного Главнокомандующего, в грядущих сражениях покажем несгибаемую стойкость, смелость и удаль — и победа осенит нас своим крылом! Ура!
— Аи да Чибисов! Оторвал. Как по печатному, — восхищался Пощалыгин, когда митинг закончился и стали готовиться к тому, чтобы промаршировать под оркестр.
Сергей поморщился:
— Торжество, праздник, а ты — оторвал… Подбежал старшина Гукасян, выкатил белки:
— Разговорчики! Ножку мне дайте! Ножку! Заухала медь. Бойцы зашагали на месте, двинулись.
Гукасян суетился возле строя:
— Ножки не слышу! Дайте мне ножку!
Когда подразделения разошлись по лесу, начался обед. Мясной суп, по три пирожка с картофелем, белый хлеб, компот! Остался доволен даже Пощалыгин. Лоснясь масляным ртом и чавкая, он поставил большой палец торчком: