«А для чего?» — подумал Сергей, однако не сумел перебороть свое желание и повернулся. Он увидел спину девушки, удалявшейся с комбатом по просеке. Интенданта Бабича вовсе не было, будто он испарился.
— Что за дивчина? — спросил Сергей, ни к кому не обращаясь.
Отозвался Пощалыгин:
— Пе-пе-же.
— А что это такое? — Сергей пожал плечами. — Вроде названия автомата. Пе-пе-ша…
— Пе-пе-же — значит походно-полевая жена. — И Пощалыгин захохотал.
Сергей не нашелся что сказать. Но утробный смех Пощалыгина был неприятен. Неужто об этой девушке можно так говорить? Впрочем, его, Сергея Пахомцева, это не касается.
После обеда отдыхали, наскоро нарубив саперными лопатками еловых и сосновых веток на подстилки. Чистили оружие, писали письма, сушили портянки и обувь у костра на краю опушки — здесь расположилась рота. Уже в сумерках опять потянулись к просеке: подвезли ужин, тот же пшенный суп и чай.
По лесу — от дерева к дереву, от куста к кусту — расползались сумерки. Небо потемнело, загустело; как веснушки, высыпали звезды. Прель, сырость. Все грудились у костерика, кто еще в одной гимнастерке, а кто накинув на плечи шинель. Молчали. Пощалыгин и тот не разговаривал, крутил над пламенем бородавчатые кисти. Подкладывали в костер смолистые сосновые ветки: трещало, словно разрывали ситец; когда ветку охватывало пламя, хвоя мигом загоралась и делалась похожей на раскаленные волоски в электрической лампе; искры из костра вылетали, как очереди трассирующих пуль, на лету гасли, превращаясь в пепел — он падал наземь снежинками.
Над макушками деревьев, где-то в вышине, родился ноющий и прерывистый звук, сперва еле различимый, затем посильнее. Взводный командир Соколов хрипло скомандовал:
— Гаси костер! «Рама» летит!
Солдаты зашевелились, но никто не изъявлял охоты тушить костер, у которого тепло и уютно. Внезапно к огню с криком «Гаси! А то засечет!» подбежал Чибисов. Он раскидывал горящие ветви и сучки, затаптывал, ему помогал сержант Сабиров.
Ноющий звук вверху то слабел, то крепчал: немецкий разведчик то улетал, то кружился над лесом. Самолета не видать, но мерещится: на небе проступают очертания крыльев, хвоста и двух фюзеляжей «фокке-вульфа» — точно, смахивает на раму. Чибисов дышит надсадно:
— Цигарки прячьте! А то… бомбой…
Сергей долго укладывался на ветках и долго не мог уснуть. Голове на вещмешке было неудобно. Пробирало холодом. Расстегнув хлястик шинели, он на одну полу лег, а другой накрылся, но это плохо помогало. Вокруг уже спали: переливчато свистел носом Рубинчик, похрапывал Сабиров, скрипел зубами во сне Захарьев. Сергей укрылся с головой, чтобы надышать тепла, но зубы все-таки выстукивали.
Кто-то тронул за плечо. Сергей откинул шинель: над ним наклонилась фигура. Пощалыгинским тенорком она сказала:
— Давай на пару спать. Спиной к спине. Все так.
— Давай.
Они подстелили под себя шинель Сергея, а накрылись шинелью Пощалыгина. Спина Пощалыгина была жесткой, костлявой, но Сергей сразу согрелся.
— Ты, паря, не серчай. Я давеча…
— Ерунда. Спи, — сказал Сергей, забываясь.
2
Командир батальона капитан Наймушин обошел стрелковые роты и возвратился к палатке, которую ординарец успел поставить с помощью ездовых. В палатке было светло — на столике стояла керосиновая лампа — и тепло, пожалуй, жарковато — топилась железная печурка, у ее дверцы возился ординарец Папашенко, сутулый, с длиннющими руками. В палатке находился и Муравьев, адъютант старший батальона.
Когда комбат, еще не потушив карманного фонарика, просунулся в дверь, Муравьев вскочил, звякнул шпорами — он не расставался с ними и в пехоте, куда попал после госпиталя. И фуражку носил старую, кавалерийскую — с синим околышем. На свежем, детски румяном лице его — радость. Папашенко ревниво покосился: он знал, что Муравьев влюблен в комбата.
Наймушин сказал Муравьеву: «Сиди». Скинул ватник на руки ординарцу, присел на раскладной трофейный стул.
— Ну, начальник штаба, как там дела?
Муравьев, звякнув под столиком шпорами, стал докладывать, как устроились на ночь минометчики, пулеметчики, связисты. Не дослушав, Наймушин сказал:
— Ладно, как-нибудь переночуют. А завтра делать шалаши. Сдается, задержимся…
На стене замаячила тень Папашенко:
— Товарищ капитан, ужин собирать?
— Ужин? Обожди маленько. — И, понизив голос, Наймушин спросил Муравьева: — Придут?
— Катерина обещала привести.
— Ну, ну. Так вот, Папашенко, готовь ужин на четверых. Часам к девяти, понял? К ужину сооруди…
— Чую, что соорудить, товарищ капитан. — И ординарец щелкнул себя пальцем по горлу.
Когда он, захватив пустой вещмешок, вышел, Наймушин сказал:
— Золото, а не ординарец.
Муравьев звякнул шпорами.
Пока Папашенко ходил, они умылись, причесались, попрыскались одеколоном. Муравьев подшил чистый подворотничок.
Вернулся Папашенко, стащил с плеча увесистый вещмешок, в котором булькало и позвякивало. Длинными ухватистыми руками он выкладывал на стол флягу со спиртом, американские мясные консервы, куски вареной говядины, буханку хлеба, галеты. На печурку поставил два котелка с пловом.
«Золото, а не ординарец, — снова подумал Наймушин и вспомнил жиденький пшенный суп, который сегодня пробовал. — Черти! Интенданты! А этому Бабичу я пропишу!»
Ровно в девять часов пришли девушки. Одна из них была в хлопчатобумажных шароварах и сапогах, с резкими мужскими жестами, конопатая и чернобровая — батальонная телефонистка; Муравьев звал ее Катериной, а Наймушин — Катенькой. Другая была Наташа. Она смущенно улыбалась и не знала, куда деть свои обветренные, красные руки. Наймушин взял ее за локоть, усадил на кровать рядом с собой. Муравьев с Катей устроились у противоположного края стола.
Катя, взбивая волосы, охорашиваясь, говорила грубым, не женским голосом:
— Вы только подумайте, капитан и старший лейтенант: Ната ни за что не соглашалась идти к вам. «Отчего, да почему, да неловко…» Еле уломала!
— Конечно неловко, — сказала Наташа, пряча руки под скатерку. — Разве что посидеть, потолковать…
— Именно! — подтвердил Наймушин, разливая спирт в кружки и стаканы. — Посидим, поболтаем. Заодно отметим мое назначение.
Муравьев легко поднялся — при каждом его движении шпоры звенели — и схватил кружку:
— За утверждение капитана Наймушина в должности командира батальона! Нынче получен приказ.
Муравьев выпил спирт, из второй кружки хлебнул воды, то же проделал Наймушин. Катя долила в стакан воды и осушила его, не поморщившись. Наташа в нерешительности держала стакан:
— Нет, не смогу.
Наймушин налил остальным еще и сказал:
— Наташенька, не пожелали за меня? Тогда за фронтовую дружбу!
Все чокнулись. Наймушин взял Наташину руку в свою и заставил наконец отхлебнуть.
Стало шумно, бестолково. Разлохмаченный Муравьев изображал в лицах анекдот о том, как Гитлер попал в ад и что получилось из этого. Катя, не таясь, обнимала Муравьева. Наймушин, наклонившись к Наташе, говорил, что война — жестокая штука, но люди и на войне остаются людьми, им по-прежнему нужна дружба и любовь.
— Да, именно: без сердечного тепла, Наташенька, как без солнца, не прожить.
Наташа рассеянно улыбалась припухшими губами, синие глаза подернуты хмелем. Наймушин соображал: «А она миленькая. Как раньше не примечал?»
У печки над котелками с пловом — Папашенко; он не забывал незаметно прикладываться к фляге.
— Крой сюда! — позвал его Наймушин. — С нами чарку…
Папашенко уверял, что терпеть не может этого зелья, но опорожнил целую кружку. Затем пили за победу, и снова Наташа отхлебнула глоток.
У Наташи кружилась голова; на свежий бы воздух, но ноги как ватные. Ей самой непонятно, зачем она здесь. Катя привела? Да и Катю-то она как следует не знает. Наверно, просто захотелось забыть хоть на время, что ты на войне…
Она плохо разбирала, что шептал ей Наймушин. А тот в свою очередь не слышал, как Муравьев, расстегнув ворот гимнастерки, бубнил ему:
— Товарищ капитан, мы за вас… горой…
Посидели еще с полчаса. Муравьев рассказал новый анекдот — про Геббельса, Папашенко показал фокус с картами, Катя пожаловалась на командира взвода связи, который сплетничает про телефонисток, и стали собираться.
— Вы, Наташенька, обождите, — сказал Наймушин и сжал ей локоть.
Катя и Муравьев быстро ушли, исчез и Папашенко. Силясь подняться, Наташа сказала:
— Мне пора.
— Не пущу, моя… беленькая… Будешь со мной. — И он крепко обнял ее.
— Пустите!
Она вырывалась, сразу протрезвев, а он задул лампу.
В палатке было темно, только сквозь фигурные вырезы печной дверцы проскальзывали огненные блики, выхватывая из мрака ножку трофейного стула, угол столика, железную спинку кровати.
Когда дрова прогорели и блики пропали, Наймушин встал и дрожащими руками зажег лампу.
Он ласково погладил Наташу по шее, провел ладонью по щекам: они были мокры от слез.
Она плакала с закрытыми глазами, и это почему-то поразило Наймушина. Он вздохнул, поцеловал ее. Она подняла набрякшие веки и еле слышно спросила:
— За что вы так со мной?
— Наташенька, милая…
— Не прикасайтесь!
Наташа направилась к выходу. Наймушин сделал за ней несколько шагов и остановился в раздумье: «Догнать? После происшедшего лучше пока не лезть. Пускай побудет одна. А завтра… Утро вечера мудренее, именно: мудренее».
Объявился Папашенко, сунул чурку в печь. Наймушин, запустив пятерню в волосы, глухо сказал:
— Еще надо выпить. Есть?
Папашенко замялся:
— У меня лично нет. Но у замполита коньячок… Вещички-то его у нас…
Наймушин собрался обругать ординарца и не обругал, а только процедил:
— Отставить. Сооруди чай.
Неотрывно смотрел на тень ординарца, изгибавшуюся на стене, и вяло думал: «Это еще повезло, что Орлова на сборы в политотдел вызвали. Был бы здесь — мне б не поздоровилось. Да и так пронюхает. С таким замполитом влипнешь… Что-то придется предпринять. И девчонке можно судьбу покалечить. Спирт попутал…»
Не дождавшись чая, он ткнулся носом в подушку и уснул. Папашенко стянул с него сапоги, накрыл одеялом и тоже начал готовиться ко сну.
В печурке постреливало полено, ветер стегал ветвями по брезентовому верху — палатка мягко покачивалась, в горле у комбата булькало, словно он набрал воды и по-мальчишечьи забавлялся.
3
— Подъем! — заорали над самым ухом.
Пощалыгин закряхтел да поплотнее укутался шинелью. Сергей приподнялся на локте, отвернул края пилотки, которую перед сном натянул на уши, чтобы теплей было. Командир отделения Сабиров в нательной рубахе сновал между лежащими телами и, наклоняясь, кричал: «Подъем!»
Бойцы, позевывая, потягиваясь, вставали, вытряхивали шинели, перематывали портянки. Отрывисто, лающе, как при коклюше, кашлял взводный Соколов, затягиваясь самокруткой. Рубинчик кулаком протирал глаза:
— Я вас спрашиваю, зачем так рано будить? Сон для нервной системы — прежде всего.
Занимался серенький, тусклый рассвет. На востоке небо порозовело, на западе было угрюмое, мглистое. Похоже, обложили тучи. Между деревьями повис клочковатый туман; ветви и стебли отяжелели от обильной росы. Каждый след на траве отпечатывался, как на снегу.
— Костерчик бы, — подал голос Пощалыгин.
— Никаких костерчиков, — сказал лейтенант Соколов. — Стягивайте гимнастерки, как Сабиров. И — марш умываться.
Мрачный Захарьев стянул гимнастерку, а Пощалыгин, теребя пуговицы, поежился:
— Прохладно.
— Прохладно? — Соколов засмеялся, он тоже был в одной нательной рубахе. — А Сабиров как? Он же южанин — и то…
— Сержант Сабиров молодец! — сказал молоденький, почти мальчик, Курицын.
— Правильно, — подтвердил Чибисов. — Фронтовик должен закаляться. Иначе как воевать будем?
Построились и во главе с Соколовым цепочкой пошли по еле намеченной тропке в густолесье, к ручью. Он тек по низине, в торфяных берегах, ледяной и прозрачный: сквозь водоросли просматривалось дно в пестрых камешках.
Кто умывался наспех, кое-как, кто с толком, с наслаждением. Сабиров растирал полотенцем обнаженное смуглое тело.