Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Северная корона - Олег Павлович Смирнов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Во харч! Ежели б и по будням…

Перед вечером на той же поляне слушали концерт. На грузовик с откинутыми бортами взобрался пожилой артист во фраке и объявил, что сейчас выступит фронтовая бригада под руководством Леонида Златогорова. «Леонид Златогоров — это я», — добавил артист, и обступившие машину бойцы захлопали.

Леонид Златогоров читал сатирические стихи и фельетоны, из которых явствовало, что глупее Гитлера никого на свете нет, объявлял номера, и с его отечного, больного лица не пропадала улыбка, словно навсегда приклеенная.

Жонглер был тоже в возрасте, с черной повязкой на глазу; зрители ахали, как это он ухитряется не уронить свои шары, тарелки и ножи. Его сменила певица — пышная женщина в бальном платье, с кудряшками, по-детски картавя, она пела про то, как девушка провожала на позиции бойца и как в девичьем окошке горел неугасимый огонек.

Сергей оглянулся. Из его отделения на концерте почти все. Раскрыв рот, внимает происходящему на грузовике Курицын; не шевелятся Сабиров и Чибисов; одобрительно кивает Рубинчик, его щеки колышутся; не спускает взора с певицы Пощалыгин. А вот и лейтенант Соколов — растопырив пятерни, оглушительно хлопает после каждого номера. Старшина Гукасян презрительно выпятил губы.

Не оправдал надежд старшины и баянист: играл вальсы да польки. В заключение еще раз выступила пышная женщина с кудряшками. Теперь она была в трусиках и майке, и Пощалыгин восхищенно цокнул языком. Артистка показала обруч, стала пролезать в него. Она стояла, наклонив голову к самому полу, сложившись вдвое, и руками толкала обруч. Но на бедрах он застрял, не поддавался. В первых рядах зашушукались, Пощалыгин хохотнул:

— Жми, милаша!

— Перестань! — Сергей дернул Пощалыгина за рукав. — Не болтай.

— А ты не закупил! — огрызнулся тот. — Учитель объявился…

«Эх, толстая кожа», — подумал Сергей. Ему было отчего-то остро жаль и пожилого отечного Златогорова, и одноглазого жонглера, и покрытую от холода гусиной кожей женщину, которая никак не могла пролезть сквозь обруч.

В шалаше перед сном Пощалыгин распространялся:

— Вкусная бабенка. Ну, та, в дырку лезла… А что! Искусство! Это, паря, мудреная штука. Я, ежели на то пошло, тоже к нему касался. Во как! Между прочим, прошел богатую школу жизни. В стране, почитай, нету уголка, где б не был Гоша Пощалыгин. Брехать не стану: заграницу не нюхал. Но Россию проехал! При случае обокажу… А сейчас про это… про искусство…

Двое уже спали — Рубинчик свистел носом, Захарьев скрипел зубами, протяжно зевал Чибисов. Курицын подобрался поближе к рассказчику. Сержант Сабиров сказал:

— Не затягивай, Пощалыгин. Отбой скоро.

— А чего затягивать? Что у меня, соображай нету? Ну вот… Об ту пору я проживал в Чите. Это моя родина, Забайкалье. Небось слыхали песню: «По диким степям Забайкалья»? Голос у меня хриповатый, а песня мировая. Чего? Не беспокойся, сержант, всю песню петь не буду… Да… Молодой тогда был, лет двадцать, вроде Пахомцева. А может, и помоложе, как Курицын. Молодой, а насчет баб тертый, виноват… насчет женского пола. Обожаю их, чертовок!.. Слесарил я на заводе, паровозы, вагоны латал. И была на заводе, в конторе, девка. Ух красавица! Картина! Люсей звали. Решил я за ней приударить. Ну, так и этак — на танцы приглашаю, в парк, в кино, букетики дарю. Ни в какую! И тут надоумило меня. Люся-то увлекалась искусством, проще выразиться — самодеятельностью. Играла в драмкружке. Я и заявляюсь туда: запишите. Те удивляются: ты же предпочитал гулянки? Повлекло, говорю, на сцену. «А талант в наличии?» — «В наличии». Ну, не буду брехать насчет таланта, с произношением мытарился, слова не так говорил, а насчет Люси — порядок! Читки всякие, репетиции там, премьеры, спектакли — и на этой базе через месяц Люся моя. Искусство подсобило… Но оно и подвело. — Пощалыгин завозился, еловые ветки под ним хрустнули. — Подвело, и еще как! Ставили мы пьеску. Под названием «Коварство и любовь». Сочинения, кажись, Шекспира.

— Шиллера, — угрюмо поправил Сергей.

— Точно, Шиллера! Ну, такая любовная, из жизни немцев. На сегодняшний день, понятно, не к месту: воюем с фрицами. Но об ту пору, до войны, — ничего. Да… Я в пьеске играл секретаря… Вур… Вурм… Точно: секретаря Вурма. В пьеске какое содержание? У старикана музыканта, имени-отчества не упомню, была дочка, Луиза. Ее полюбил сын богача буржуя, по прозванию, кажись, Фердинанд. И она его обратным манером полюбила. Однако папаша Фердинанда категорически возражает против данного брака. И подговаривает Вурма, чтоб тот подговорил Луизу, чтоб она поклеп на себя возвела, чтоб Фердинанд от нее отступился. Во как! Не упомню, чем пьеска закругляется, это и неважно. Другой фактор важный. Я уже наметил девку из техникума, Дусю, а Люсю — в отставку. Ну, Люся допыталась про ту Дусю и закатила скандал. Перед самым спектаклем. Чуток меня по мордасам не отхлестала. Спасибо, занавес подняли. Ну, все идет своим чередом. Начинается сцена: секретарь Вурм, я то есть, заявляется к Луизе, чтоб уломать ее насчет поклепа. Выхожу на сцену чин чином: парик, кафтан старорежимный — и пускаюсь шипеть, как учил руководитель драмкружка. Так и так, мол, Луиза, черкните письмецо любовное некоему старикашке. А Луиза ни в какую! Прыгает по сцене, волнуется. Понятно, неохота напраслину на себя возводить и лишаться этого самого Фердинанда. Ну а я шипом все за ней, за ней. Она кричит, возмущается и — бац меня! Аж чуток парик не слетел. И еще, и еще. Я ошалел. По пьеске никогда раньше она меня не била, а только возмущалась до крайности. А тут моя Люся ровно ополоумела: лупит и лупит пощечинами, аж морда у меня горит. Засекаю: в зале аплодисменты, крики: «Так его, подлеца!» А в антракте, это по-ученому перерыв, руководитель драмкружка собрал нас и заявляет, долгогривый: «Учитесь у Люси! Она по-новому, по-своему трактовала сцену объяснения с Вурмом! Молодчина Люся, здорово перевоплотилась!» А Люся — в рев: «Ничего я не перевоплощалась! Просто рожу этого обманщика, потаскуна, не могла близко видеть. Не удержалась…» Ну, все и всплыло. Отчалил я из театра, а заодно с завода…

«Ишь ты, артистическая натура», — с недобрым чувством подумал Сергей, когда Пощалыгин, устраиваясь на ночлег, коснулся его своими ребрами.

Разговоры в шалаше смолкли. Слышно было, как снаружи ходил по линейке часовой да в отдалении, в шалаше, где жили старшина Гукасян и писарь, сипел патефон — один и тот же марш «Тоска по родине». Вероятно, число пластинок у Гукасяна Пощалыгин преувеличил.

И опять донимали сырость, холод, еловые ветки, норовившие кольнуть в бок побольней. И все-таки это был праздник, ибо сам старшина не торопился с отбоем.

А завтра наступили будни.

Перекусив черным хлебом и пшенным супом, рота отправилась на занятия. Сперва сидели под сухостойной сосной, кора которой, как в пулевых дырах — работа дятла, и лейтенант Соколов, сбив фуражку на затылок, объяснял:

— Собираем затвор… раз, два, три! Разбираем затвор… раз, два, три!

Лейтенант действовал с ловкостью фокусника, и это впечатление усиливалось тем, что он, немного рисуясь, произносил: «Раз, два, три!» И казалось, что вслед за этим он должен был еще воскликнуть: «Алле, хоп!»

После изучения материальной части занимались на просеке строевой подготовкой. Отрабатывали подход к начальнику и отход, Рубинчик норовил поворачиваться через правое плечо и пальцы подносил к виску собранными в щепотку, маршировали попарно и поотделенно, и старшина Гукасян сверкал белками:

— Это строевой шаг? Ножки не слышу!

Солдаты печатали шаг. У Чибисова от старательности надувались жилы на шее, у Рубинчика трепыхались щеки, Пощалыгин ворчал:

— На кой это хрен сдалось?

А затем вышли в поле. Почва здесь, особенно на взгорках, была посуше, чем в лесу. И воздух был теплее, и ветер ласковый. Сергей подставлял ему лицо, глубоко дышал.

Зеленела, сочнела трава на солнцепечных взлобках, резиново поскрипывала под подошвами. Алая кора волчьей ягоды была усеяна крапинками, будто засижена мухами, а безлистые еще ветки с остропалыми, короткими отростками походили на птичьи лапы. На все четыре стороны вязли в синей дымке леса. На опушку одного такого ближнего лесочка и предстояло наступать роте.

Старший лейтенант Чередовский клацнул металлическими зубами и затрубил рожком, висевшим на шнурке, взводные скомандовали: «Вперед!», и рота развернулась в цепь. Сергей проделывал то же, что и все: шел ускоренным шагом, падал на землю, отползал вправо, проверив прицел, целился и спускал курок. И снова вскакивал, шагал, падал, стрелял. Скатка немилосердно терла шею, вещмешок колотил по горбу, а противогаз и лопатка — по ляжкам. На губах — горько-соленый вкус пота.

Чередовский, уравновешенный, невозмутимый, дал вводную: рота накрыта артиллерийским огнем — и бойцы броском пробежали метров сто. Все дышали, как загнанные, и очень обрадовались, когда ротный подал сигнал; лежать на месте.

Сергей повернулся на бок, отцепил саперную лопатку и начал рыть перед собой — земля была податливая, рыхлая. Справа от него окапывался Захарьев, слева — Рубинчик, а еще левее — безмятежно полеживал и жмурился на солнышко Пощалыгин. Сержант Сабиров подполз к нему:

— Пошто не окапываешься?

— Чего? — Пощалыгин притворился непонимающим. — Ах, окоп! А зачем его копать, ежели готовый в наличии? Военная смекалка. Вон окопчик. Для меня!

В самом деле, метрах в семи впереди — старый окоп. Пощалыгин, пригнувшись, побежал к нему и с разбегу плюхнулся. И жестоко поплатился: сверху земля в окопе казалась подсохшей, но под трещиноватой корочкой на дне была грязь. Перепачканный, свирепо ругаясь, Пощалыгин вылез из окопа. Сабиров, довольный, сказал:

— Пощалыгин, кончай с матерщиной. А то получишь взыскание.

«Выслуживаешься?» — подумал Пощалыгин и выматерился — на сей раз в душе.

К рубежу атаки ползли по-пластунски, и все выпачкались. На рубеже — заросли засохшей пепельной черемухи — дозарядили оружие, приготовили деревянные болванки, заменявшие гранаты, и, разнобойно горланя «ура», побежали к опушке.

Вот она, цель наступления — полузаваленная траншея, месяца два назад немцы держали в ней оборону. Сергей спрыгнул на дно траншеи в настоящем, неподдельном боевом азарте.

В расположении роты Пощалыгин, отчищая шинель, жаловался:

— Фронт это или тыл? Гоняют, как цуциков.

— Спасибо за это скажи. Здесь попотеешь, в бою меньше крови, — сказал Захарьев, уставившись в землю. Пощалыгин ухмыльнулся: великий немой заговорил, то в день слова не произнесет, а тут целую речугу закатил. Но на гимнастерке Захарьева была пришита золотая полоска — знак тяжелого ранения, и Пощалыгин промолчал: фронтовик все ж таки. А у Сабирова только красная нашивка, царапину получил, а воображает черт-те что. Придирается, дышать не дает. И этот Чибисов прет с поучениями: «Опыт фронтовиков — бесценный фонд». Опыт, фонд. Туда же, глиста. Чтобы вернуть приятное состояние духа, Пощалыгин решил потолковать о своем прежнем, довоенном житье-бытье. Пускай знают, что он не пальцем деланный: поглазел на белый свет и себя людям показал. То были люди! Сабиров им в подметки не годится.

Пощалыгин почмокал и сказал:

— Эх, паря, паря, вдругорядь раскидаешь мозгой, как до войны жил-поживал, аж не верится! Сколь поездил по стране! Всю превзошел! Пушкин Александр Сергеич как выразился? От хладных финских скал до пламенной Колхиды… Это стишок… Да… Почитай, и не был я в одном Жень-Шене.

— Как? — усмехнулся Сергей.

— Жень-Шень. Это горы. Высокие!

— Чудак. Тянь-Шань. А женьшень — корень, лекарственный…

— Ну да, Тянь-Шань, — не смутился Пощалыгин. — Только там и не побывал… Да на Севере не побывал. Но дружок, Кеша Бянкин, травил: полярная ночь, белые медведи, мороз — аж спирт замерзает, а кругом эти… Как их?.. Айзенберги…

— Айзенберги — это еврейская фамилия, — вмешался Рубинчик, и солдаты прыснули. — У меня в магазине, а я директор универмага, служил продавец в обувном отделе. Я ему долбил: «Айзенберг, чтобы торговать, необходима аккуратность, необходима…»

— Чего ты пристал ко мне с каким-то Айзенбергом? — обозлился Пощалыгин.

Рубинчик хладнокровно доматывал обмотку:

— Умоляю, не грубите. Вы об айсбергах, а я — об Айзенбергах. Это еврейская фамилия.

— Ну и хватит, замолчи!

Рубинчик похлопал по икре, проверяя, прочно ли намотал обмотку, взялся за другую и лишь тогда сказал:

— Я вам говорю: «вы». И вы мне говорите: «вы».

— Да иди ты…

— Прекрати, Пощалыгин! — закричал Сергей. — Александр Абрамович на пятнадцать лет старше тебя, а ты хамишь!

— Виноват-с, простите-с. — Пощалыгин, придуриваясь, кланялся и сюсюкал. — Больше не буду-с.

Он сплюнул, направился к выходу из шалаша:

— Господа, фоны бароны.

Вернулся спустя пять минут и как ни в чем не бывало весело сказал:

— Ну, братья славяне, дрыхнуть? Пахомцев, стели шинельку. Мы с тобой, как муж с женой, спина к спине…

* * *

По распорядку утрами Караханов проводил политинформацию — читал записанную батальонными радистами сводку Информбюро. Сводки были спокойные — на фронтах ничего существенного, бои местного значения, поиски разведчиков и артиллерийская перестрелка. Но у Сергея каждый раз сжималось сердце: Информбюро сообщало о крупных воздушных боях на Кубани. Уже недели три немецкая авиация рвалась бомбить Краснодар. Как там, в родном городе? Может, поэтому и от мамы ничего нет — из-за бомбежек? Жива ли она, что с ней?

Прочитав сводку, замполит вставал на цыпочки и неизменно спрашивал:

— Вопросы имеются?

И неизменно поднимался Пощалыгин:

— Что насчет второго фронта? Когда откроется?

— В свое время откроется, — отвечал Караханов.

В перерывах между занятиями, когда поступала почта, Чибисов читал вслух дивизионную газету. Однажды он взял ее и необыкновенно торжественным тоном прочел:

— «Дела и люди подразделения Чередовского…» Сначала никто не понял, что газета пишет об их роте, но Чибисов стал называть фамилии, и к газетному листу потянулись, он пошел по рукам. Под корреспонденцией подпись курсивом: «Ефрейтор Арк. Чибисов».

— А почему — Арк.? — спросил Пощалыгин у Сергея.

— Сокращенно — Аркадий.

— Здорово! — уважительно сказал Пощалыгин. — Расписал про нашу роту. И тебе выдал… А ругать в газетке дозволяется?

— Конечно. — Подошел сам Чибисов. — Нерадивых бойцов. Критикуют.

— Здорово, — повторил Пощалыгин.

Дни подстраивались один к другому в затылок — однообразные, бедные внешними событиями. От зари до зари солдаты занимались учебой: изучали винтовку, автомат, ручной пулемет, гранаты, проводили боевые стрельбы, совершали марши — иногда в противогазах, зубрили уставы, окапывались, атаковали, отбивали воображаемые нападения танков и самолетов и чего только не делали! К отбою уставали так, что язык вываливался, по определению Пощалыгина. И погода не радовала: солнце прорезывалось изредка, небо в тучах, перепадают дожди, утрами и вечерами не рассеивается гнилой туман.

Народу в отделении поубавилось: на кратковременные сборы ручных пулеметчиков откомандировали в дивизию Захарьева, Чибисова вызвали в полк — сперва на семинар агитаторов, а после оставили на семинаре редакторов боевых листков. Прощаясь, Чибисов наказал Рубинчику сохранять его письма, и теперь Александр Абрамович беспокоился не столько о своей корреспонденции, сколько о чибисовской.

Почтальон приходил перед обедом. Это был пятидесятилетний нестроевик, страдавший плоскостопием и мобилизованный совсем недавно. Почтальон неимоверно тощ, и шинель на нем болталась, как на пугале. Его замечали издали: «Петрович ковыляет!» Фамилии его не знали.

Петрович, расстегивая клеенчатую сумку, хромал в центр тесного круга и вздымал пачку разноцветных бумажных треугольников. Показывал в улыбке бескровные десны:

— С условием: плясать!

Но никто не плясал. Счастливцы нетерпеливо выхватывали у Петровича треугольники и отходили. Сержант Сабиров, прочитав письмо, сидел неподвижно, скрестив ноги, и смотрел вдаль, за лесную кромку, на юг. Курицын заливался краской, перечитывая письмо, и с каждым разом румянец становился гуще. Рубинчик получал не треугольники, а конверты: в них почти всегда были фотокарточки жены и двух дочерей, толстощеких и горбоносых, как Рубинчик. Показывая фотографии, Александр Абрамович объяснял: «Мой брат Иосиф фотограф. Щелкает».

Еще не вскрывая конверта, он вопрошал у Петровича!

— Чибисову есть?

Если не было, Петрович разводил руками, как бы оправдываясь:

— Пишут. Вон и Пахомцеву, и Пощалыгину пишут, И Захарьеву…

Случившийся поблизости старшина Гукасян сказал:

— Захарьеву неоткуда получать. Погибла у него семья.

— А вот у меня, ежели на то пошло, куча родных, знакомых и прочих близких. А переписки нету, — сказал Пощалыгин, и его выцветшие глазки, как тогда, при упоминании о приснившейся Аннушке, утратили на мгновение свой нагловатый блеск, стали грустными.

— Напишут, беспременно напишут, — по выработавшейся привычке утешать шамкал Петрович, хромая дальше.

Сергей провожал его взглядом, пока болтающаяся, как на палке, шинель не скрывалась.

Но сегодня все произошло по-иному. Едва отдышавшись, Петрович поманил Сергея пальцем:

— Пахомцев, танцуй! Кто прав? Написали?

Сергей, будто через силу, подошел к почтальону, взял сложенный из листа ученической тетради треугольник и, беспомощно озираясь, завертел его в руках.

— Ополоумел от радости, — сказал Пощалыгин. — Да раскрой! Читай!

Сергей опомнился. Взглянул на обратный адрес. «Краснодар, улица Чапаева, Пахомцева…» Мама! Жива! Тугое и горячее подступило к горлу, и, чтобы не заплакать, Сергей закусил губу.

Он протолкался сквозь толпу и пошел к курилке — скамейке из березовых жердей у врытой в землю бочки с плавающими окурками, развернул треугольник. На серой в волосках бумаге, исчерченной косыми линиями, прыгали фиолетовые с наклоном в разные стороны буквы.

«Дорогой мой сынок Сережа!» Он прочитал письмо и от волнения мало что понял. Ясно было одно: мама жива. Жива!

Успокоившись, вновь поднес листок к глазам:



Поделиться книгой:

На главную
Назад