Еще во младенчестве, как о том повествует Гай Друз, однажды вечером нянька оставила его в колыбели на полу, а на утро его там не было. Только после долгих поисков его, наконец, нашли: он лежал в самой высокой башне дома, с лицом, обращенным к солнцу. (7) Только что научившись говорить, он однажды в дедовской усадьбе приказал замолчать надоедливым лягушкам и, говорят, с этих пор лягушки там больше не квакают. А когда он завтракал в роще на четвертой миле по кампанской дороге, орел неожиданно выхватил у него из рук хлеб, взлетел в вышину и вдруг, плавно снизившись, снова отдал ему хлеб[443]. (8) Квинт Катул, освятив Капитолий, две ночи подряд видел сон: в первую ночь — будто Юпитер Благой и Величайший выбрал одного из подростков, резвившихся вокруг его алтаря, и положил ему на грудь изображенье богини Ромы[444], которое держал в руке; во вторую ночь — будто он увидел того же мальчика на коленях у Юпитера и приказал его оттащить, но бог удержал его, провещав, что в этом мальчике возрастает хранитель римского государства. А на следующий день Катул встретил Августа, которого никогда не видел, и всмотревшись в него, с восторгом сказал, как похож он на мальчика, который ему снился. Впрочем, некоторые рассказывают первый сон Катула иначе: будто Юпитер в ответ на крики мальчиков, требовавших себе заступника, указал им на одного из них, в котором сбудутся все их желания, и коснувшись перстами его губ, поцеловал персты. (9) А Марк Цицерон, сопровождая Гая Цезаря на Капитолий, также рассказывал друзьям свой сон минувшей ночи: будто отрок с благородным лицом спустился с неба на золотой цепи, встал на пороге Капитолийского храма и из рук Юпитера принял бич; когда же он вдруг увидел Августа, никому еще не знакомого, который сопровождал своего дядю Цезаря к жертвоприношению, он воскликнул, что это тот самый, чей образ являлся ему во сне.
(10) Когда он впервые надевал тогу совершеннолетнего, его сенаторская туника разорвалась на обоих плечах и упала к его ногам; некоторые увидели в этом знак, что все сословие, носящее эту одежду, когда-нибудь подчинится ему. (11) При Мунде, когда божественный Юлий вырубал лес на месте будущего лагеря, он увидел среди деревьев пальму и велел сохранить ее как предвестье победы; а пальма внезапно пустила побег, который за несколько дней так разросся, что не только сравнялся с материнским стволом, но и покрыл его своей тенью; и в ветвях у него появились голубиные гнезда[445], хотя эти птицы больше всего не любят жесткой и грубой листвы. Именно это знаменье, говорят, и побудило Цезаря назначить своим преемником внука своей сестры вперед всех остальных. (12) В бытность свою в Аполлонии он поднялся с Агриппой на башню к астрологу Феогену. Агриппа обратился к нему первый и получил предсказание будущего великого и почти невероятного; тогда Август из стыда и боязни, что его доля окажется ниже, решил скрыть свой час рождения и упорно не хотел его называть. Когда же после долгих упрашиваний он нехотя и нерешительно назвал его, Феоген вскочил и благоговейно бросился к его ногам. С тех пор Август был настолько уверен в своей судьбе, что даже обнародовал свой гороскоп и отчеканил серебряную монету со знаком созвездия Козерога[446], под которым он был рожден.
95. Когда после убийства Цезаря он воротился из Аполлонии и вступал в Рим, вокруг солнца вдруг появилось радужное кольцо, хотя день был ясный и безоблачный, и тотчас в гробницу Юлии, дочери Цезаря, ударила молния. А в первое его консульство, когда он совершал гадание по птицам, ему, как некогда Ромулу, показались двенадцать коршунов; и когда он приносил жертвы, у всех животных печень оказалась раздвоенной снизу, что, по утверждению всех знатоков, предвещало счастливое и великое будущее.
96. Даже исход всех войн он предугадывал заранее. Когда войска триумвиров сошлись перед Бононией, на его палатку сел орел; два ворона напали на него с двух сторон, но он отразил и поверг их на землю. Из этого все войско заключило, что между союзниками вскоре начнутся раздоры (как оно и случилось), и догадалось, чем они кончатся. При Филиппах[447] один фессалиец возвестил ему предстоящую победу, услышав о ней от Юлия Цезаря, тень которого он встретил на непроезжей дороге. (2) Перед Перузией он совершал жертвоприношения, но не мог добиться добрых знамений и уже велел привести новых жертвенных животных, как вдруг неприятели сделали внезапную вылазку и захватили все принадлежности жертвоприношения. Тогда гадатели единодушно решили, что все беды и опасности, возвещенные жертвователю, должны пасть на того, кто завладел жертвенными внутренностями; и так оно и случилось. Накануне морского сражения за Сицилию, когда он гулял по берегу, из моря выбросилась рыба и упала к его ногам; а при Акции, когда он уже шел начинать бой, ему встретился погонщик с ослом, и погонщика звали
Смерть и похороны (97—100)
97. Смерть его, к рассказу о которой я перехожу, и посмертное его обожествление также были предсказаны самыми несомненными предзнаменованиями. Когда он перед толпою народа совершал пятилетнее жертвоприношение на Марсовом поле, над ним появился орел, сделал несколько кругов, опустился на соседний храм и сел на первую букву имени Агриппы[449]; заметив это, он велел своему коллеге Тиберию произнести обычные обеты на новое пятилетие[450], уже приготовленные и записанные им на табличках, а о себе заявил, что не возьмет на себя то, чего уже не исполнит. (2) Около того же времени от удара молнии расплавилась первая буква имени под статуей; и ему было объявлено, что после этого он проживет только сто дней, так как буква C означает именно это число, и что затем он будет причтен к богам, так как AESAR, остальная часть имени Цезаря, на этрусском языке означает «бог».
(3) Он собирался отправить Тиберия в Иллирик[451] и сопровождать его до Беневента, но жалобщики удерживали его все новыми и новыми судебными делами. Тогда он воскликнул, что даже если все будет против него, в Риме он больше не останется. Потом эти слова тоже сочли предзнаменованием. Пустившись в путь, он доехал до Астуры[452], а оттуда, вопреки своему обыкновению, отплыл ночью, чтобы воспользоваться попутным ветром. От этого его прослабило; так началась его последняя болезнь.
98. Миновав берега Кампании и ближние острова, он четыре дня провел в своей вилле на Капри. Глубокое душевное спокойствие клонило его к отдыху и к мирным развлечениям. (2) Проезжая гавань Путеол[453], он встретил только что прибывший александрийский корабль; моряки и путешественники, в белых одеждах, в лавровых венках, с курениями в руках, приветствовали его добрыми пожеланиями и осыпали высочайшими хвалами: в нем вся их жизнь, в нем весь их путь, в нем их свобода и богатство. Безмерно этим польщенный, он подарил своим спутникам по сорока золотых, с каждого взяв клятвенное обещание потратить эти деньги только на покупку александрийских товаров. (3) Да и во все остальные дни он без конца раздавал разные подарки — например тоги и греческие плащи, с тем условием, чтобы римляне одевались и говорили по-гречески, а греки — по-римски. Подолгу смотрел он на упражнения эфебов[454], которых по старому обычаю много было на Капри; для них он устроил угощение в своем присутствии, и не только позволял, но даже побуждал их вольно шутить и расхватывать плоды, закуски и все, что он бросал в их толпу. Словом, никакое увеселение не было ему чуждо[455]. (4) Соседний дом на Капри он назвал Апрагополем[456], потому что поселившиеся там его спутники проводили время в праздности. Одного из своих любимцев, Масгабу, он величал
Обратись к Фрасиллу[458], спутнику Тиберия, который лежал за столом против него и не знал, в чем дело, он спросил, из какого поэта, по его мнению, этот стих? Тот замялся; тогда Август добавил:
и повторил вопрос. А когда тот только и мог ответить, что стихи прекрасны, чьи бы они ни были, он расхохотался и стал осыпать его шутками.
(5) Вскоре он переехал в Неаполь, хотя желудок его еще не оправился от перемежающихся приступов болезни. Тем не менее он посетил гимнастические состязания, учрежденные в его честь, и проводил Тиберия до условленного места; но на обратном пути болезнь усилилась, в Ноле он слег, а Тиберия вернул с дороги[459]. С ним он долго говорил наедине, и после этого уже не занимался никакими важными делами.
99. В свой последний день он все время спрашивал, нет ли в городе беспорядков из-за него. Попросив зеркало, он велел причесать ему волосы и поправить отвисшую челюсть. Вошедших друзей он спросил, как им кажется, хорошо ли он сыграл комедию жизни? И произнес заключительные строки:
Затем он всех отпустил. В это время кто-то только что прибыл из Рима; он стал расспрашивать о дочери Друза, которая была больна, и тут внезапно испустил дух на руках у Ливии, со словами: «Ливия, помни, как жили мы вместе! Живи и прощай!»[460]
Смерть ему выпала легкая, какой он всегда желал. (2) В самом деле, всякий раз, как он слышал, что кто-то умер быстро и без мучений, он молился о такой же
100. Скончался он в той же спальне, что и его отец Октавий, в консульство двух Секстов, Помпея и Апулея, в четырнадцатый день до сентябрьских календ, в девятом часу дня, не дожив тридцати пяти дней до полных семидесяти шести лет.
(2) Тело его от Нолы до Бовилл несли декурионы муниципиев и колоний. Шли они по ночам из-за жаркого времени, а днем оставляли тело в базилике или в главном храме[461] каждого городка. В Бовиллах его всем сословием приняли всадники, внесли в столицу и поместили в сенях его дома. Сенаторы соперничали между собой, ревностно изыскивая, как пышнее устроить его похороны и прославить его память. В числе других почестей некоторые предлагали, чтобы шествие следовало через триумфальные ворота[462], впереди несли статую Победы[463] из здания сената, а заплачку пели мальчики и девочки из лучших семейств; другие — чтобы в день похорон вместо золотых колец все надели железные; третьи — чтобы прах его собирали жрецы высочайших коллегий. (3) Кто-то убеждал перенести название августа на сентябрь, потому что в августе он умер, а в сентябре родился; другой предлагал все время от его рождения до кончины именовать веком Августа и под этим названием занести в летописи. Однако в принятых почестях мера все же была соблюдена. Похвальные речи ему говорились дважды: Тиберием — перед храмом Божественного Юлия и сыном Тиберия — Друзом — перед старой ростральной трибуной[464]. Сенаторы на своих плечах отнесли его на Марсово поле и там предали сожжению. (4) Нашелся и человек преторского звания[465], клятвенно заявивший, что видел, как образ сожженного воспарил к небесам. Самые видные всадники, в одних туниках, без пояса, босиком, собрали его останки и положили в мавзолей[466]. Это здание между Фламиниевой дорогой и берегом Тибра выстроил сам Август в свое шестое консульство и тогда же отдал в пользование народу окрестные рощи и места для прогулок.
Завещание (101)
101. Завещание его, составленное в консульство Луция Планка и Гая Силия, в третий день до апрельских нон[467], за год и четыре месяца до кончины, записанное в двух тетрадях частью его собственной рукой, частью его вольноотпущенниками Полибом и Гиларионом, хранилось у весталок и было ими представлено вместе с тремя свитками, запечатанными таким же образом. Все это было вскрыто и оглашено в сенате. (2) Наследниками в первой степени он назначил Тиберия в размере двух третей и Ливию[468] в размере одной трети; им он завещал принять и его имя. Во второй степени он назначил наследниками Друза, сына Тиберия, в размере одной трети, и Германика с его тремя детьми мужского пола — в остальной части; в третьей степени были поименованы многие родственники и друзья. Римскому народу отказал он сорок миллионов сестерциев, трибам[469] — три с половиной миллиона, преторианцам — по тысяче каждому, городским когортам — по пятисот, легионерам — по триста: эти деньги он велел выплатить единовременно, так как они были у него заранее собраны и отложены. (3) Остальные подарки, размером до двадцати тысяч сестерциев, были назначены разным лицам и должны были быть выплачены через год; в извинение он ссылался на то, что состояние его невелико и что даже его наследникам останется не больше полутораста миллионов; правда, за последние двадцать лет он получил от друзей по завещаниям около тысячи четырехсот миллионов, но почти все эти деньги вместе с другими наследствами и двумя отцовскими имениями[470] он израсходовал на благо государства. Обеих Юлий, дочь свою и внучку, если с ними что случится, он запретил хоронить в своей усыпальнице. (4) Из трех свитков в первом содержались распоряжения о погребении; во втором — список его деяний[471], который он завещал вырезать на медных досках у входа в мавзолей; в третьем — книга государственных дел: сколько где воинов под знаменами, сколько денег в государственном казначействе, в императорской казне и в податных недоимках; поименно были указаны все рабы и отпущенники, с которых можно было потребовать отчет.
Книга третья
ТИБЕРИЙ
Род Клавдиев и род Ливиев (1—4)
1. Патрицианский род Клавдиев — был ведь и плебейский род, носивший то же имя, не менее влиятельный и важный — берет свое начало из Регилл, сабинского городка. Отсюда с большою толпой клиентов переселился он в незадолго до того основанный Рим по почину Тита Тация, соправителя Ромула, или же, как вернее говорят, по почину Атты Клавдия[472], главы рода, уже лет через пять после изгнания царей. Здесь этот род был принят в число патрициев[473] и получил от государства для клиентов — поле за Аниеном[474], а для себя — усыпальницу под Капитолийским холмом[475]. (2) И затем с течением времени он удостоился консульства двадцать восемь раз, диктатуры — пять раз, цензорства — семь раз, шести триумфов и двух оваций. Члены этого рода носили различные имена и прозвища: только имя Луций было отвергнуто с общего согласия после того, как из двух родичей, носивших это имя, один был уличен в разбое, а другой в убийстве. В числе других прозвищ приняли они и прозвище «Нерон», что на сабинском языке означает «храбрый» и «сильный»[476].
2. Многих Клавдиев известны многие выдающиеся заслуги перед государством, но также и многие проступки иного рода. Упомяну лишь о важнейших. Аппий Слепой убедил римлян не вступать в пагубный договор с царем Пирром[477]. Клавдий Кавдик первый провел флот через пролив и изгнал карфагенян из Сицилии[478]. Тиберий Нерон разгромил шедшего из Испании с огромными силами Гасдрубала, не дав ему соединиться с его братом Ганнибалом. (2) С другой стороны, Клавдий Региллиан, децемвир для сочинения законов, подстрекаемый страстью, покушался силою обратить в рабство свободную девушку, и это было причиной второго отделения плебеев от патрициев[479]. Клавдий Русс[480], поставивший себе увенчанную статую на Аппиевом Форуме, пытался через клиентов подчинить себе всю Италию. Клавдий Пульхр, у которого в Сицилии при гадании цыплята не хотели брать корм, бросил их в море, как бы в насмешку над знаменьем сказав: «Пусть они пьют, если не хотят есть!» — а сам вступил в морское сражение и был разбит; когда же после этого сенат велел ему назначить диктатора, он, словно опять потешаясь над бедствием государства, назначил своего посыльного Гликия[481]. (3) Женщины из этого рода оставили в памяти столь же несхожие примеры. В самом деле, к нему принадлежали обе Клавдии: и та, которая сняла с мели на Тибрском броде корабль со святынями Иудейской Матери богов, помолившись при всех, чтобы он тогда лишь пошел за нею, если она действительно чиста[482]; и та, которая первой из женщин была обвинена перед народом в оскорблении величества, за то, что она, с трудом пробираясь на повозке сквозь густую толпу, громко пожелала, чтобы ее брат Пульхр воскрес и снова погубил флот, и этим поубавил бы в Риме народу.
(4) Кроме того, известно, что все Клавдии всегда были убежденными оптиматами, поборниками достоинства и могущества патрициев, за исключением одного лишь Публия Клодия[483], который ради того, чтобы изгнать из Рима Цицерона, дал усыновить себя плебею, моложе даже, чем он сам. В отношении к народу все они были так непримиримы и надменны, что даже под уголовным обвинением никто из них не унижался до того, чтобы облечься в траур и просить граждан о снисхождении; некоторые в перебранках и распрях наносили побои даже народным трибунам. А одна весталка, когда ее брат[484] справлял триумф против воли народа, взошла к нему на колесницу и сопровождала его до самого Капитолия, чтобы никто из трибунов не мог вмешаться или наложить запрет.
3. От этого корня и ведет свой род Тиберий Цезарь, и притом по отцовской и материнской линии сразу: по отцу — от Тиберия Нерона, по матери — от Аппия Пульхра, а они оба были сыновьями Аппия Слепого. Он принадлежал и к семейству Ливиев, которое усыновило его деда по матери. Это было семейство плебейское, но и оно пользовалось немалым почетом и было удостоено восьми консульств, двух цензорств, трех триумфов и даже постов диктатора и начальника конницы. Славилось оно и знаменитыми мужами, более всего — Салинатором и Друзами. (2) Салинатор в бытность свою цензором заклеймил за легкомыслие все римские трибы, потому что они, обвинив и осудив его после первого его консульства, тем не менее вновь избрали его и консулом и цензором[485]. Друз убил в единоборстве Дравза, вражеского вождя, и сохранил его прозвище за собой и за потомками. Он же, говорят, в сане пропретора вернул из провинции Галлии то золото, которое было выплачено сенонам[486] при осаде Капитолия и которое, вопреки преданию, не отбил у них Камилл. Его праправнук[487] получил звание «заступника сената» за выдающиеся услуги в борьбе против Гракхов; он оставил сына[488], который во время таких же раздоров замыслил было немало различных предприятий, но был вероломно убит своими противниками.
4. Отец Тиберия, Нерон, был в александрийскую войну квестором Гая Цезаря и, начальствуя над флотом, много способствовал его победе. За это он был назначен понтификом на место Публия Сципиона и отправлен в Галлию для устройства колоний, среди которых были Нарбон и Арелате. Однако после убийства Цезаря, когда в страхе перед новыми смутами все как один принимали решенье предать это дело забвению, он предложил даже выдать награду тираноубийцам. (2) Затем он был претором; в конце года, когда среди триумвиров возник раздор, он остался в должности дольше законного срока и последовал в Перузию за консулом Луцием Антонием, братом триумвира; а когда остальные сдались, он один продолжал бороться. Он бежал в Пренесте, потом в Неаполь, и после тщетных попыток призвать рабов к свободе[489], укрылся в Сицилии; (3) но, оскорбленный тем, что здесь его не сразу допустили к Сексту Помпею и не признали за ним права на фаски[490], он перебрался к Марку Антонию в Ахайю. Вместе с ним он вскоре вернулся в Рим по заключении общего мира, и здесь по требованию Августа уступил ему свою жену Ливию Друзиллу[491], которая уже родила ему сына и была беременна вторым. Вскоре после этого он скончался, оставив обоих сыновей, Тиберия и Друза Неронов.
Рождение и детство (5—6)
ТИБЕРИЙ
5. Некоторые полагали, что Тиберий родился в Фундах, но это — лишь ненадежная догадка, основанная на том, что в Фундах родилась его бабка по матери, и что впоследствии по постановлению сената там была воздвигнута статуя Благоденствия. Однако более многочисленные и надежные источники показывают, что родился он в Риме, на Палатине, в шестнадцатый день до декабрьских календ[492], в консульство Марка Эмилия Лепида (вторичное) и Луция Мунация Планка, во время филиппийской войны. Так записано в летописях и в государственных ведомостях. Впрочем, иные относят его рождение к предыдущему году, при консулах Гирции и Пансе, иные — к последующему, при консулах Сервилии Исаврике и Луции Антонии.
6. Младенчество и детство было у него тяжелым и неспокойным, так как он повсюду сопровождал родителей в их бегстве. В Неаполе, когда они тайно спасались на корабль от настигающего врага, он дважды чуть не выдал их своим плачем, оттого что люди, их сопровождавшие, хотели отнять его сперва от груди кормилицы, а потом из объятий матери, когда нужно было облегчить ношу слабых женщин. (2) Вместе с ними объехал он и Сицилию и Ахайю, где находился на попечении города лакедемонян[493], клиентов рода Клавдиев; уезжая оттуда, ночью в дороге он подвергся смертельной опасности, когда лес со всех сторон вдруг вспыхнул пожаром, и пламя подобралось к путникам так близко, что опалило Ливии волосы и край одежды. (3) Подарки, которые он получил в Сицилии от Помпеи, сестры Секста Помпея, — плащ, пряжка и золотые буллы[494] — уцелели, и до сих пор их показывают в Байях.
По возвращении в Рим он был усыновлен по завещанию сенатором Марком Галлием; в наследство он вступил, но от имени вскоре отказался, так как Галлий принадлежал к числу противников Августа. (4) В девять лет он произнес с ростральной трибуны речь над скончавшимся отцом. Потом, подростком, в Актийском триумфе он сопровождал колесницу Августа верхом на левой пристяжной, между тем как на правой пристяжной ехал Марцелл, сын Октавии. На астических играх[495] он был распорядителем, а на Троянских играх[496] в цирке возглавлял отряд старших мальчиков.
Молодость и начало государственной деятельности (7—9)
7. Достигнув совершеннолетия, свою молодость и дальнейшие годы, вплоть до прихода к власти, провел он вот каким образом.
Гладиаторские бои он устраивал в память отца и потом в память своего деда Друза в различных местах и в различное время: в первый раз на форуме, во второй — в амфитеатре; для них он приглашал даже отставных заслуженных гладиаторов[497] за вознаграждение в сто тысяч сестерциев. Давал он и игры, но не присутствовал на них. Все это устраивалось с большой пышностью, на средства матери и отчима.
(2) Женился он на Агриппине, дочери Марка Агриппы и внучке Цецилия Аттика, римского всадника, письма к которому оставил Цицерон[498]. Но хотя они жили в согласии, хотя она уже родила ему сына Друза и была беременна во второй раз, ему было велено дать ей развод[499] и немедленно вступить в брак с Юлией, дочерью Августа. Для него это было безмерной душевною мукой: к Агриппине он питал глубокую сердечную привязанность, Юлия же своим нравом была ему противна — он помнил, что еще при первом муже она искала близости с ним, и об этом даже говорили повсюду. (3) Об Агриппине он тосковал и после развода; и когда один только раз случилось ему ее встретить, он проводил ее таким взглядом, долгим и полным слез, что были приняты меры, чтобы она больше никогда не попадалась ему на глаза. С Юлией он поначалу жил в ладу и отвечал ей любовью, но потом стал все больше от нее отстраняться; а после того, как не стало сына, который был залогом их союза, он даже спал отдельно. Сын этот родился в Аквилее и умер еще младенцем. Брата своего Друза он потерял в Германии: тело его он доставил в Рим и всю дорогу шел пешком впереди.
8. Гражданскую деятельность он начал с того, что в присутствии Августа защищал в нескольких процессах царя Архелая, жителей Тралл и жителей Фессалии; поддержал перед сенатом просьбу городов Лаодикеи, Фиатиры и Хиоса, пострадавших от землетрясения и умолявших о помощи; привлек к суду Фанния Цепиона, который с Варроном Муреной составил заговор против Августа, и добился его осуждения за оскорбление величества. В то же время выполнял он и два другие поручения: по подвозу хлеба, которого начинало недоставать, и по обследованию эргастулов во всей Италии[500], хозяева которых снискали всеобщую ненависть тем, что хватали и скрывали в заточении не только свободных путников, но и тех, кто искал таких убежищ из страха перед военной службой.
9. Военную службу он начал в кантабрийском походе войсковым трибуном. Потом он возглавил поход римских войск на Восток, вернул армянское царство Тиграну и в своем лагере, перед трибуной военачальника возложил на него диадему. Он же принял и знамена, отбитые парфянами у Марка Красса. Затем он около года управлял Косматой Галлией, неспокойной из-за раздоров вождей и набегов варваров. После этого он вел войну с ретами и винделиками, потом с паннонцами, потом с германцами; (2) в ретийской войне он покорил альпийские племена, в паннонской — бревков и далматов, в германской он захватил сорок тысяч пленных, переселил их в Галлию и отвел им землю возле берега Рейна. За эти победы он вступил в столицу и с овацией и на колеснице, а еще до того, по сообщениям некоторых, был награжден триумфальными украшениями — наградой новой, не предоставлявшейся дотоле никому.
(3) Должности квестора, претора и консула он занимал раньше срока и почти без перерыва[501]; а затем, спустя немного времени, получил второе консульство и трибунскую власть на пять лет.
Уединение на Родосе (10—13)
10. Но среди потока этих успехов, в расцвете лет и сил он неожиданно решил отойти от дел и удалиться как можно дальше. Быть может, его толкнуло на это отвращение к жене, которую он не мог ни обвинить, ни отвергнуть, но не мог и больше терпеть; быть может — желание не возбуждать неприязни в Риме своей неотлучностью и удалением укрепить, а то и увеличить свое влияние к тому времени, когда государству могли бы понадобиться его услуги. А по мнению некоторых, он, видя подросших внуков Августа, добровольно уступил им место и положение второго человека в государстве, занимаемое им так долго: в этом он следовал примеру Марка Агриппы, который с приближением Марка Марцелла к государственным делам удалился в Митилены, чтобы своим присутствием не мешать его делам и не умалять его значения. (2) Впоследствии Тиберий и сам указывал на эту причину[502]. Но тогда он просил отпустить его, ссылаясь лишь на усталость от государственных дел и на необходимость отдохновения от трудов. Ни просьбы матери, умолявшей его остаться, ни жалобы отчима в сенате на то, что он его покидает, не поколебали его; а встретив еще более решительное сопротивление, он на четыре дня отказался от пищи.
Добившись наконец позволения уехать, он тотчас отправился в Остию, оставив в Риме жену и сына, не сказав ни слова никому из провожавших, и лишь с немногими поцеловавшись на прощание. 11. Из Остии он поплыл вдоль берега Кампании. Здесь он задержался было при известии о нездоровье Августа; но так как пошли слухи, будто это он медлит, не сбудутся ли самые смелые его надежды, он пустился в море почти что в самую бурю и достиг, наконец, Родоса. Красота и здоровый воздух этого острова привлекли его еще тогда, когда он бросил здесь якорь на пути из Армении.
Здесь он стал жить, как простой гражданин, довольствуясь скромным домом и немногим более просторной виллой. Без ликтора и без рассыльного он то и дело прогуливался по гимнасию и с местными греками общался почти как равный.
(2) Однажды, обдумывая утром занятия наступающего дня, он сказал, что хотел бы посетить всех больных[503] в городе; присутствующие неправильно его поняли, и был издан приказ принести всех больных в городской портик и уложить, глядя по тому, у кого какая болезнь. Пораженный этой неожиданностью, Тиберий долго не знал, что делать, и наконец, обошел всех, перед каждым извиняясь за беспокойство, как бы тот ни был убог и безвестен. (3) Только один раз, не более того, видели, как он проявил свою трибунскую власть. Он был постоянным посетителем философских школ и чтений; и когда однажды между несговорчивыми мудрецами возник жестокий спор, он в него вмешался, но кто-то из спорящих тотчас осыпал его бранью за поддержку противной стороны. Тогда он незаметно удалился домой, а потом, внезапно появившись в сопровождении ликторов[504], через глашатая призвал спорщика к суду и приказал бросить его в темницу.
(4) Немного спустя он узнал, что Юлия, жена его, осуждена за разврат и прелюбодеяния, и что Август от его имени дал ей развод. Он был рад этому известию, но все же почел своим долгом, сколько мог, заступиться перед отцом за дочь в своих неоднократных письмах, а Юлии оставил все подарки[505], какие дарил, хотя бы она того и не заслуживала.
(5) Тем временем истек срок его трибунской власти. Тогда он признался, наконец, что своим отъездом он хотел лишь избежать упреков в соперничестве с Гаем и Луцием, что теперь это подозрение миновало, Гай и Луций возмужали, ничто не угрожает их второму месту в государстве, и он просит, наконец, позволения повидать своих родственников, по которым стосковался. Но он получил отказ: мало того, ему было объявлено, чтобы он оставил всякую заботу о родственниках, которых сам с такой охотою покинул. 12. И так он остался на Родосе против воли, с трудом добившись с помощью матери, чтобы для сокрытия позора он хотя бы именовался посланником Августа.
(2) Теперь он жил не только как частный человек, но как человек гонимый и трепещущий. Он удалился в глубь острова, чтобы избежать знаков почтения от проезжающих — а их всегда было много, потому что ни один военный или гражданский наместник, куда бы он ни направлялся, не упускал случая завернуть на Родос. Но у него были и более важные причины для беспокойства. Когда он совершил поездку на Самос, чтобы повидать своего пасынка Гая, назначенного наместником Востока, он заметил в нем отчужденность, вызванную наговорами Марка Лоллия, его спутника и руководителя. (3) Заподозрили его и в том, что обязанным ему центурионам, когда они возвращались с побывки в лагеря, он давал двусмысленные письма к различным лицам, по-видимому, подстрекавшие их к мятежу. Узнав от Августа об этом подозрении, он стал беспрестанно требовать, чтобы к нему приставили человека из какого угодно сословия для надзора за его словами и поступками. 13. Он забросил обычные упражнения с конем и оружием, отказался от отеческой одежды, надел греческий плащ и сандалии[506] и в таком виде прожил почти два года, с каждым днем все более презираемый и ненавидимый. Жители Немавса[507] даже уничтожили его портреты и статуи, а в Риме, когда на дружеском обеде зашла о нем речь, один из гостей вскочил и поклялся Гаю, что если тот прикажет, он тотчас поедет на Родос и привезет оттуда голову ссыльного — вот как его называли. (2) После этого уже не страх, а прямая опасность заставили Тиберия с помощью матери неотступными просьбами вымаливать себе возвращения.
Добиться успеха помог ему счастливый случай. Август твердо решил ничего не предпринимать по этому делу против желания старшего сына; а тот в это время был в ссоре с Марком Лоллием и легко уступил просьбам отчима. И вот, с согласия Гая, Тиберию разрешено было вернуться, но при условии не принимать никакого участия в государственных делах. 14. Возвратился он на восьмой году после удаления, с уверенностью питая большие надежды на будущее.
Предвестия могущества (14)
Предсказания и предзнаменования с малых лет поддерживали в нем эти надежды. (2) Еще когда Ливия была им беременна и различными гаданиями пытала, родит ли она мальчика, она вынула яйцо из-под наседки и со служанками по очереди грела его в руках; и вылупился петушок с гребнем небывалой величины[508]. А когда он только что родился, астролог Скрибоний возвестил ему великое будущее и даже царскую державу, но без царских знаков; ведь тогда еще власть цезарей была неизвестна. (3) Когда он выступил в первый поход и через Македонию вел свое войско в Сирию, перед Филиппами вдруг сам собою вспыхнул огонь на алтарях, некогда воздвигнутых победоносными легионами. Потом, на пути в Иллирик он посетил близ Патавия оракул Гериона, и ему выпало указание для ответа на свои вопросы бросить золотые кости в Апонов ручей[509], а когда он это сделал, кости легли самым счастливые броском: их и сейчас можно видеть там под водою. (4) За несколько лишь дней до его возвращения с Родоса в Рим на крышу его дома сел орел, никогда ранее не виданный на острове[510]; а накануне того дня, когда он узнал о своем возврате, ему при переодевании показалось, что на нем пылает туника. Фрасилл, астролог, которого он держал при себе из-за его опытности в искусстве, едва завидел корабль, сразу объявил, что он везет хорошие вести: это было для него самым большим испытанием, потому что Тиберий, видя, что вопреки его предсказаниям дел идут все хуже, и решив, что перед ним обманщик, опрометчиво посвященный в его тайны, в это самое мгновенье их совместной прогулки хотел сбросить его в море[511].
Усыновление Августом, войны, триумф (15—20)
15. По возвращении в Рим он представил народу своего сына Друза, а сам тотчас переселился из Помпеева дома, что в Каринах[512], на Эсквилин, в сады Мецената. Здесь он предался полному покою, и занимался только частными делами, свободный от общественных должностей. (2) Но не прошло и трех лет, как Гай и Луций скончались. Тогда Тиберий был усыновлен Августом вместе с братом умерших Марком Агриппой, но предварительно должен был усыновить своего племянника Германика. После этого он ни в чем уже не выступал как отец семейства и не притязал ни на что из утраченных прав[513]: не делал подарков, не освобождал рабов, не принимал ни наследств, ни дарений, иначе как в пользование под властью отца[514].
С этих пор ничто не было упущено для возвышения Тиберия — в особенности, когда после отлучения и ссылки Агриппы он заведомо остался единственным наследником. 16. Он вновь получил трибунскую власть на пять лет, ему было поручено умиротворение Германии[515], к нему, в провинцию велено было явиться парфянским послам после переговоров с Августом в Риме. А когда пришла весть об отпадении Иллирика, ему была доверена и эта война, — самая тяжелая из всех войн римлян с внешними врагами после Пунических: с пятнадцатью легионами и равным количеством вспомогательных войск ему пришлось воевать три года при величайших трудностях всякого рода и крайнем недостатке продовольствия. (2) Его не раз отзывали, но он упорно продолжал войну, опасаясь, что сильный и близкий враг, встретив добровольную уступку, перейдет в нападение. И за это упорство он был щедро вознагражден: весь Иллирик, что простирается от Италии и Норика до Фракии и Македонии и от реки Данубия[516] до Адриатического моря, он подчинил и привел к покорности.
17. Его славе еще больше величия придавали обстоятельства. Как раз около этого времени в Германии погиб Квинтилий Вар с тремя легионами, и никто не сомневался, что победители-германцы соединились бы с паннонцами, если бы перед этим не был покорен Иллирик. Поэтому ему был назначен и триумф и многие другие великие почести. (2) Некоторые даже предлагали, чтобы он принял прозвище «Паннонский», другие — «Непобедимый», третьи — «Благочестивый». Но на прозвище наложил запрет Август, еще раз обещав, что Тиберий будет доволен и тем именем, которое унаследует после смерти отца; а триумф отложил он сам, так как город еще оплакивал поражение Вара. Тем не менее в столицу он вступил в консульской тоге и в лавровом венке; в септе[517] перед лицом сената он взошел на возвышение и занял место между двух консулов рядом с Августом; а потом, приветствовав отсюда народ, он, сопровождаемый всеми, проследовал в храмы[518].
18. В следующем году он снова отправился в Германию. Он знал, что виной поражению Вара была опрометчивость и беззаботность полководца. Поэтому с тех пор он ничего не предпринимал без одобрения совета: человек самостоятельных суждений, всегда полагавшийся только на себя, теперь он вопреки обыкновению делился своими военными замыслами со многими приближенными. Поэтому же и бдительность он проявлял необычайную: готовясь к переходу через Рейн, он в точности определил, что надо брать с собою из припасов, и сам, стоя у берега перед переправой, осматривал каждую повозку, нет ли в ней чего сверх положенного и необходимого. (2) А за Рейном вел он такую жизнь, что ел, сидя на голой траве, спал часто без палатки, все распоряжения на следующий день и все чрезвычайные поручения давал письменно, с напоминанием, чтобы со всеми неясностями обращались только к нему лично и в любое время, хотя бы и ночью.
19. Порядок в войске он поддерживал с величайшей строгостью, восстановив старинные способы порицаний и наказаний: он даже покарал бесчестием одного начальника легиона за то, что тот послал нескольких солдат сопровождать своего вольноотпущенника на охоту за рекой. В сражениях он никогда не полагался на удачу и случай; все же он принимал бой охотнее, если накануне во время ночной работы перед ним вдруг сам собою опрокидывался и погасал светильник: он говорил, что эта примета испытана его предками во всех войнах, и он ей доверяет. Впрочем, даже среди своих успехов он едва не погиб от руки какого-то бруктера[519]: тот уже пробрался в окружавшую Тиберия свиту, но волнение его выдало, и под пыткой он признался в преступном замысле.
20. Вернувшись через два года из Германии в Рим, Тиберий отпраздновал отложенный триумф в сопровождении легатов, по его настоянию награжденных триумфальными украшениями. Но прежде, чем повернуть на Капитолий, он сошел с колесницы и преклонил колена перед отцом, возглавлявшим торжество. Батона, паннонского вождя[520], он наградил щедрыми подарками и отправил в Равенну[521] в знак благодарности за то, что тот однажды позволил ему вырваться из теснин, где он был окружен с войском. Потом он устроил для народа обед на тысячу столов и раздачу по триста сестерциев каждому. На средства от военной добычи он посвятил богам храм Согласия и потом храм Кастора и Поллукса[522], от имени своего и брата.
Смерть Августа; Тиберий — наследник (21—25)
21. Немного времени спустя консулы внесли закон, чтобы он совместно с Августом управлял провинциями и производил перепись. Он совершил пятилетнее жертвоприношение и отправился в Иллирик, но с дороги тотчас был вызван обратно. Августа он застал уже без сил, но еще живого, и целый день оставался с ним наедине.
(2) Я знаю, что есть ходячий рассказ, будто после тайной беседы с Тиберием, когда тот ушел, спальники услышали голос Августа: «Бедный римский народ, в какие он попадет медленные челюсти!» Небезызвестно мне и то, что по некоторым сообщениям Август открыто и не таясь осуждал жестокий нрав Тиберия, что не раз при его приближении он обрывал слишком веселый или легкомысленный разговор, что даже усыновить его он согласился только в угоду упорным просьбам жены и, может быть, только в тщеславной надежде, что при таком преемнике народ скорее пожалеет о нем. (3) И все-таки я не могу поверить, чтобы такой осторожнейший и предусмотрительнейший правитель в таком ответственном деле поступил столь безрассудно. Нет, я полагаю, что он взвесил все достоинства и недостатки Тиберия и нашел, что его достоинства перевешивают, — тем более, что и перед народом он давал клятву усыновить Тиберия для блага государства, и в письмах несколько раз отзывается о нем как о самом опытном полководце и единственном оплоте римского народа. Тому и другому я приведу несколько примеров из этих писем.
(4) «Будь здоров, любезнейший мой Тиберий, желаю тебе счастливо
(6) «Приходится ли мне раздумывать над чем-нибудь важным, приходится ли на что-нибудь сердиться, клянусь, я тоскую о моем милом Тиберии, вспоминая славные строки Гомера[526]:
(7) «Когда я читаю и слышу о том, как ты исхудал от бесконечных трудов, то разрази меня бог, если я не содрогаюсь за тебя всем телом! Умоляю, береги себя: если мы с твоей матерью услышим, что ты болен, это убьет нас, и все могущество римского народа будет под угрозой. Здоров я или нет, велика важность, если ты не будешь здоров? Молю богов, чтобы они сберегли тебя для нас и послали тебе здоровье и ныне и всегда, если им не вконец ненавистен римский народ…»
22. Кончину Августа он держал в тайне до тех пор, пока не был умерщвлен молодой Агриппа. Его убил приставленный к нему для охраны войсковой трибун, получив об этом письменный приказ. Неизвестно было, оставил ли этот приказ умирающий Август, чтобы после его смерти не было повода для смуты, или его от имени Августа продиктовала Ливия, с ведома или без ведома Тиберия. Сам Тиберий, когда трибун доложил ему, что приказ исполнен, заявил, что такого приказа он не давал, и что тот должен держать ответ перед сенатом. Конечно, он просто хотел избежать на первое время общей ненависти, а вскоре дело было замято и забыто.
23. В силу своей трибунской власти он созвал сенат и обратился было к нему с речью, но, словно не в силах превозмочь горе, воскликнул с рыданием, что лучше бы ему не только голоса, а и жизни лишиться, и передал речь для прочтения сыну своему Друзу. Затем внесли завещание Августа; из скрепивших его свидетелей он допустил в курию только лиц сенаторского сословия, остальные должны были засвидетельствовать свои печати перед входом. Оглашенное вольноотпущенником, завещание начиналось такими словами: «Так как жестокая судьба лишила меня моих сыновей Гая и Луция, пусть моим наследником в размере двух третей будет Тиберий Цезарь». Этим еще более укрепилось подозрение в тех, кто думал, что Тиберия он признал своим наследником скорее по необходимости, чем по доброй воле, коль скоро он не удержался от такого вступления.
24. Хотя верховную власть[527] он без колебания решился тотчас и принять и применять, хотя он уже окружил себя вооруженной стражей, залогом и знаком господства, однако на словах он долго отказывался от власти, разыгрывая самую бесстыдную комедию: то он с упреком говорил умоляющим друзьям, что они и не знают, какое это чудовище — власть, то он двусмысленными ответами и хитрой нерешительностью держал в напряженном неведении сенат, подступавший к нему с коленопреклоненными просьбами. Некоторые даже потеряли терпение: кто-то среди общего шума воскликнул: «Пусть он правит или пусть он уходит!»; кто-то в лицо ему заявил, что иные медлят делать то, что обещали, а он медлит обещать то, что уже делает. (2) Наконец, словно против воли, с горькими жалобами на тягостное рабство, возлагаемое им на себя, он принял власть. Но и тут он постарался внушить надежду, что когда-нибудь ее сложит, — вот его слова: «…до тех пор, пока вам не покажется, что пришло время дать отдых и моей старости».
25. Причиной его колебаний был страх перед опасностями, угрожавшими ему со всех сторон: «я держу волка за уши»[528], — говорил он не раз. В самом деле: и Клемент, раб Агриппы, уже собрал немалый отряд, чтобы мстить за хозяина, и Луций Скрибоний Либон[529], человек знатного рода, тайно готовил переворот, и в войсках вспыхнули сразу два мятежа, в Иллирике и в Германии. (2) Оба войска предъявляли много чрезвычайных требований, прежде всего — уравнения в жаловании с преторианцами; а германские войска не желали даже признавать правителя, не ими поставленного, и всеми силами побуждали к захвату власти начальствовавшего над ними Германика, несмотря на его решительный отказ. Именно этой опасности больше всего боялся Тиберий, когда просил сенат назначить ему одну какую-нибудь область управления[530], потому что всем государством один человек управлять не в силах, кроме как с товарищем или даже с товарищами. (3) Он даже притворился нездоровым, чтобы Германик спокойнее дожидался скорого наследства или, во всяком случае, участия в правлении. Подавив мятежи, он захватил в плени Клемента[531], обманув его хитростью. А Либона, не желая слишком сурово начинать свое правление, он привлек к ответу перед сенатом только через год. До этого он довольствовался лишь мерами осторожности: так, когда Либон в числе других понтификов приносил жертвы, он велел вместо жреческого ножа[532] подать ему свинцовый, а когда тот попросил у него тайного разговора, он согласился поговорить с ним на прогулке только в присутствии своего сына Друза и, прохаживаясь, все время сжимал ему правую руку, как бы опираясь на нее.
Кроткое начало правления (26—32)
26. Избавившись, наконец, от страха, поначалу он повел себя как хороший гражданин и едва ли не проще, чем частный человек. Из множества высочайших почестей принял он лишь немногие и скромные. Когда день его рождения совпал с Плебейскими играми[533], он с трудом согласился отметить это лишней колесницей на цирковых скачках. Посвящать ему храмы, жрецов, священнослужителей он воспрещал; ставить статуи и портреты разрешал лишь с особого дозволения и с тем условием, чтобы стояли они не с изображениями богов, а среди украшений храма. (2) Запретил он присягать на верность его делам[534], запретил называть сентябрь месяц «Тиберием», а октябрь — «Ливием»[535]. Звание императора, прозвище отца отечества, дубовый венок над дверьми[536] он отверг; даже имя Августа, хоть он и получил его по наследству, он употреблял только в письмах к царям и правителям. Консульство с этих пор он принимал только три раза: один раз на несколько дней, другой раз на три месяца, третий раз, заочно, до майских ид[537].
27. Угодливость была ему так противна, что он не подпускал к своим носилкам никого из сенаторов, ни для приветствия, ни по делам. Когда один консуляр[538], прося у него прощения, хотел броситься к его ногам, он так от него отшатнулся, что упал навзничь. Даже когда в разговоре или в пространной речи он слышал лесть, то немедленно обрывал говорящего, бранил и тут же поправлял. Когда кто-то обратился к нему «государь»[539], он тотчас объявил, чтобы более так его не оскорбляли. Кто-то другой называл его дела «священными» и говорил, что обращается к сенату по его воле; он поправил его и заставил сказать вместо «по его воле» — «по его совету», и вместо «священные» — «важные».
28. Но и непочтительность, и злословие, и оскорбительные о нем стишки он переносил терпеливо и стойко, с гордостью заявляя, что в свободном государстве должны быть свободны и мысль и язык. Однажды сенат потребовал от него следствия о таких преступлениях и преступниках; он ответил: «У нас слишком мало свободного времени, чтобы ввязываться в эти бесчисленные дела. Если вы откроете эту отдушину, вам уже не придется заниматься, ничем другим: все по такому случаю потащат к вам свои дрязги». Сохранилась и такая речь его в сенате, вполне достойная гражданина: «Если кто неладно обо мне отзовется, я постараюсь разъяснить ему все мои слова и дела; если же он будет упорствовать, я отвечу ему взаимной неприязнью».
29. Это было тем замечательней, что сам он, обращаясь к сенаторам и вместе, и порознь, в своей почтительности и вежливости переходил почти все принятые границы. Однажды в сенате, поспорив с Квинтом Гатерием, он обратился к нему: «Прости, прошу тебя, если я, как сенатор, выскажусь против тебя слишком резко…», — и потом, обратясь ко всему собранию, добавил: «Я не раз говорил и повторяю, отцы сенаторы, что добрый и благодетельный правитель, обязанный вам столь обширной и полной властью, должен быть всегда слугой сенату, порою — всему народу, а подчас — и отдельным гражданам; мне не стыдно так говорить, потому что в вашем лице я имел и имею господ и добрых, и справедливых, и милостивых».
30. Он даже установил некоторое подобие свободы, сохранив за сенатом и должностными лицами их прежнее величие и власть. Не было такого дела, малого или большого, государственного или частного, о котором бы он не доложил сенату: о налогах и монополиях, о постройке и починке зданий, даже о наборе и роспуске воинов или о размещении легионов и вспомогательных войск, даже о том, кому продлить военачальство или поручить срочный поход, даже о том, что и как отвечать царям на их послания. Одного начальника конницы, обвиненного в грабеже и насилии, он заставил держать ответ перед сенатом[540]. В курию он входил всегда один, а когда однажды его больного принесли в носилках, он тут же отпустил служителей.
31. Когда некоторые постановления принимались вопреки его желанию, он на это даже не жаловался. Он считал, что назначенные магистраты не должны удаляться из Рима, чтобы они всегда были готовы занять должность, — несмотря на это, одному назначенному претору сенат позволил совершить частную поездку на правах посланника[541]. В другой раз он предложил, чтобы деньги, завещанные городу Требии[542] на постройку нового театра, пошли на починку дороги, — тем не менее, отменить волю завещателя ему не удалось. Однажды сенат выносил решение, расходясь на две стороны[543], и он присоединился к меньшинству, однако за ним никто не последовал.
(2) И остальные дела вел он всегда обычным порядком, через должностных лиц. Консулы пользовались таким почтением, что однажды посланцы из Африки жаловались им на самого Тиберия за то, что тот медлил разрешить дело, с которым они были посланы. И это неудивительно: ведь все видели, как он вставал перед консулами с места и уступал им дорогу. 32. Консулярам-военачальникам он сделал выговор за то, что они не отчитались в своих делах перед сенатом и за то, что они попросили его распределить награды их воинам, словно сами не имели на это права. Одного претора он похвалил за то, что при вступлении в должность он по древнему обычаю почтил своих предшественников[544] речью перед народом. Погребальные процессии некоторых знатных лиц он провожал до самого костра.
(2) Такую же умеренность обнаружил он и в отношении малых лиц и дел. Родосские градоправители однажды прислали ему официальное письмо без обычной заключительной приписки[545] — он вызвал их к себе, но не упрекнул ни словом, а только вернул им письмо для приписки и отправил их обратно. Грамматик Диоген на Родосе устраивал ученые споры каждую субботу[546]; однажды Тиберий пришел его послушать в неурочное время, однако тот не принял его и через раба предложил ему прийти через семь дней. Потом, уже в Риме, Диоген сам явился к дверям Тиберия для приветствия; но Тиберий удовольствовался тем, что велел ему явиться через семь лет. А наместникам, которые советовали ему обременить провинции налогами, он ответил в письме, что хороший пастух стрижет овец, но не сдирает с них шкуры[547].
Государственные мероприятия (33—37)
33. Постепенно он дал почувствовать в себе правителя. Долгое время поведение его, хотя и было переменчивым, но чаще выражало доброжелательность и заботу о государственном благе. Поначалу он вмешивался только для того, чтобы предотвратить злоупотребления. Так, он отменил некоторые постановления сената; магистратам он нередко давал советы в суде во время следствия, садясь для этого на помосте рядом с ними или напротив них; и если шел слух, что кто-то из ответчиков мог происками избежать наказания, он внезапно выступал и либо со своего места, либо с председательского возвышения напоминал судьям о законах, о присяге и о тяжести разбираемого преступления.
Нравы общества, пошатнувшиеся от нерадивости или от дурных обычаев, он попытался исправить. 34. На театральные представления и гладиаторские бои он сократил расходы, убавив жалованье актерам и сократив число гладиаторов. Горько жалуясь на то, что коринфские вазы продаются по неслыханной цене, а за трех краснобородок[548] однажды было заплачено тридцать тысяч, он предложил ограничить расходы на утварь, а сенату поручил каждый год наводить порядок в рыночных ценах; за харчевнями и кабаками должны были строго следить эдилы, не позволяя в них даже печенья выставлять на продажу[549]. А чтобы и собственным примером побуждать народ к бережливости, он сам на званых обедах подавал к столу вчерашние и уже початые кушанья, например, половину кабана, уверяя, что на вкус половина кабана ничем не отличается от целого. (2) Он запретил приветственные поцелуи[550], а обмен подарками разрешил лишь в новый год[551]. Сам он все подарки тотчас отдаривал вчетверо, но когда его целый месяц продолжали беспокоить те, кто не успел поднести свои подарки в праздник, он этого не мог уже терпеть.
35. Развратных матрон, на которых не находилось общественного обвинителя, он велел по обычаю предков судить близким родственникам. Римского всадника, который дал когда-то клятву никогда не разводиться с женой, а потом застал ее в прелюбодеянии с зятем, он освободил от клятвы. (2) Были бесстыдные женщины, которые отрекались от прав и достоинств матрон, сами объявляя себя проститутками, чтобы уйти от кары законов[552]; были распутные юноши высших сословий, которые добровольно подвергались позорному приговору, чтобы выступать на сцене и арене наперекор постановлению сената; и тех и других он всех осудил на изгнание, дабы никто не искал спасения в таких хитростях. Одного сенатора он лишил полосы на тоге, когда узнал, что перед июльскими календами[553] он уехал к себе в сады, чтобы после календ дешевле нанять дом в Риме. Другого сенатора он лишил квестуры за то, что он взял жену накануне жеребьевки ведомств и развелся с нею на следующий день[554].
36. Чужеземные священнодействия и в особенности египетские и иудейские обряды он запретил[555]; тех, кто был предан этим суевериям, он заставил сжечь свои священные одежды со всей утварью. Молодых иудеев он под видом военной службы разослал в провинции с тяжелым климатом[556]; остальных соплеменников их или единоверцев он выслал из Рима под страхом вечного рабства за ослушанье. Изгнал он и астрологов, но тем из них, кто просил помилования и обещал оставить свое ремесло, он даровал прощение.
37. Более всего заботился он о безопасности от разбоев, грабежей и беззаконных волнений. Военные посты он расположил по Италии чаще прежнего. В Риме он устроил лагерь для преторианских когорт[557], которые до того не имели постоянных помещений и расписывались по постоям. (2) Народные волнения он старался предупреждать до столкновения, а возникшие сурово усмирял. Однажды в театре раздоры дошли до кровопролития — тогда он отправил в ссылку и зачинщиков, и актеров, из-за которых началась ссора, и никакими просьбами народ не мог добиться их возвращения. (3) В Полленции[558] чернь не выпускала с площади процессию с прахом старшего центуриона[559] до тех пор, пока силой не вынудила у наследников большие деньги на гладиаторские зрелища — тогда он, не выдавая своих намерений, подвел одну когорту из Рима, другую — из Коттиева царства, и они внезапно, с обнаженным оружием, при звуках труб, с двух сторон вступили в город и большую часть черни и декурионов бросили в вечное заточение. Право и обычай убежища он уничтожил везде, где оно еще существовало[560]. За то, что жители Кизика оскорбили насилием римских граждан, он лишил их город свободы, заслуженной еще в Митридатову войну.
(4) Против действий врагов он ни разу более не выступал в поход и усмирял их с помощью легатов, да и то лишь в крайнем случае и с осторожностью. Враждебных и подозреваемых царей он держал в покорности больше угрозами и укорами, чем силой; некоторых он заманил к себе лаской и обещаниями и не отпускал — например, германца Маробода, фракийца Раскупорида или каппадокийца Архелая[561], царство которого он даже превратил в провинцию.
Удаление на Капри (38—41)
38. В первые два года после принятия власти он не отлучался из Рима ни на шаг; да и потом он выезжал лишь изредка, на несколько дней, и только в окрестные городки, не дальше Анция. Несмотря на это, он часто объявлял о своем намерении объехать провинции и войска; чуть не каждый год он готовился к походу, собирал повозки, запасал по муниципиям и колониям продовольствие и даже позволял приносить обеты о его счастливом отправлении и возвращении. За это его стали в шутку называть «Каллиппидом»[562], который, по греческой пословице, бежит и бежит, а все ни на локоть не сдвинется.
39. Но когда он потерял обоих сыновей — из них Германик скончался в Сирии, а Друз в Риме, — он отправился искать уединения в Кампанию. Едва ли не все тогда и думали и говорили с полной уверенностью[563], что в Рим он уже не вернется и скоро умрет. И то и другое почти исполнилось. В Рим он более не вернулся, а несколько дней спустя, когда он обедал на вилле под названием «Грот» близ Таррацины, с потолка вдруг посыпались градом огромные камни — много сотрапезников и слуг было раздавлено, но сам он вопреки всякому ожиданию спасся[564].
40. Объехав Кампанию, где он в Капуе освятил капитолий[565], а в Ноле — храм Августа, что и было предлогом его поездки, он направился на Капри — остров, больше всего привлекательный для него тем, что высадиться там можно было в одном лишь небольшом месте, а с остальных сторон он был огражден крутизной высочайших скал и глубью моря. Правда, народ неотступными просьбами тотчас добился его возвращения, так как произошло несчастье в Фиденах: на гладиаторских играх обрушился амфитеатр и больше двадцати тысяч человек погибло. Он переехал на материк и всем позволил приходить к нему, тем более, что еще при отъезде из Рима он эдиктом запретил его тревожить и всю дорогу никого к себе не допускал.
41. Но вернувшись на остров, он окончательно оставил все государственные дела. Более он не пополнял декурии всадников[566], не назначал ни префектов[567], ни войсковых трибунов, не сменял наместников в провинциях; Испания и Сирия несколько лет оставались без консульских легатов[568], Армению захватили парфяне, Мёзию — дакийцы и сарматы. Галлию опустошали германцы — он не обращал на это внимания, к великому позору и не меньшему урону для государства.
Пороки Тиберия: разврат (42—45), алчность (46—49), ненависть к родственникам (50—54) и приближенным (55—56)
42. Мало того: здесь, пользуясь свободой уединения, словно недосягаемый для взоров общества, он разом дал полную волю всем своим кое-как скрываемым порокам. Однако о них я должен рассказать подробно и с самого начала.
Еще новичком его называли в лагерях за безмерную страсть к вину не Тиберием, а «Биберием», не Клавдием, а «Калдием», не Нероном, а «Мероном»[569]. Потом, уже у власти, уже занятый исправлением общественных нравов, он однажды два дня и ночь напролет объедался и пьянствовал с Помпонием Флакком и Луцием Пизоном[570]; из них одного он тут же назначил префектом Рима, другого — наместником Сирии и в приказах о назначении величал их своими любезнейшими и повсечасными друзьями. (2) Цестия Галла, старого развратника и мота, которого еще Август заклеймил бесчестием, он при всех поносил в сенате, а через несколько дней сам назвался к нему на обед, приказав, чтобы тот ничего не изменял и не отменял из обычной роскоши и чтобы за столом прислуживали голые девушки. При назначении преторов он предпочел ничтожного соискателя знатнейшим за то, что тот на пиру по его вызову выпил целую амфору[571] вина. Азеллию Сабину он дал двести тысяч сестерциев в награду за диалог, в котором спорили белый гриб, мухолов, устрица и дрозд. Наконец, он установил новую должность распорядителя наслаждений и назначил на нее римского всадника Тита Цезония Приска.
43. Но на Капри, оказавшись в уединении, он дошел до того, что завел особые постельные комнаты, гнезда потаенного разврата. Собранные толпами отовсюду девки и мальчишки — среди них были те изобретатели чудовищных сладострастий, которых он называл «спинтриями» — наперебой совокуплялись перед ним по трое, возбуждая этим зрелищем его угасающую похоть. (2) Спальни, расположенные тут и там, он украсил картинами и статуями самого непристойного свойства и разложил в них книги Элефантиды, чтобы всякий в своих трудах имел под рукою предписанный образец. Даже в лесах и рощах он повсюду устроил Венерины местечки, где в гротах и между скал молодые люди обоего пола предо всеми изображали фавнов[572] и нимф. За это его уже везде и открыто стали называть «козлищем», переиначивая название острова[573].
44. Но он пылал еще более гнусным и постыдным пороком: об этом грешно даже слушать и говорить, но еще труднее этому поверить. Он завел мальчиков самого нежного возраста, которых называл своими рыбками, и с которыми он забавлялся в постели[574]. К похоти такого рода он был склонен и от природы и от старости. (2) Поэтому отказанную ему по завещанию картину Паррасия, изображавшую совокупление Мелеагра и Аталанты, он не только принял, но и поставил в своей спальне[575], хоть ему и предлагалось на выбор получить вместо нее миллион деньгами, если предмет картины его смутит. Говорят, даже при жертвоприношении он однажды так распалился на прелесть мальчика, несшего кадильницу, что не мог устоять, и после обряда чуть ли не тут же отвел его в сторону и растлил, а заодно и брата его, флейтиста; но когда они после этого стали попрекать друг друга бесчестием, он велел перебить им голени.
45. Измывался он и над женщинами, даже самыми знатными: лучше всего это показывает гибель некой Маллонии. Он заставил ее отдаться, но не мог от нее добиться всего остального; тогда он выдал ее доносчикам, но и на суде не переставал ее спрашивать, не жалеет ли она. На конец, она во весь голос обозвала его волосатым и вонючим стариком с похабной пастью, выбежала из суда, бросилась домой и заколола себя кинжалом. После этого и пошла по устам строчка из ателланы[576], громкими рукоплесканиями встреченная на ближайшем представлении: «Старик-козел облизывает козочек!»