«Брюсов? Да ведь его попросту не было! Он писал по два стихотворения в день – утром и вечером – и не написал ни одного» (
Мережковский – «типичный бульварный писатель. Разве можно его читать?» (там же).
«Зиночка <Гиппиус> была умная, образованная женщина, но пакостная и злая…» (там же).
О Мих. Кузмине: «Знаете, это был страшный, абсолютно аморальный человек, но еще и со слезой. Вынимал платочек, плакал над стихотворением, а потом бежал и делал какую-нибудь пакость» (там же).
«Только страшно ранняя смерть Лермонтова сделала так, что мы до сих пор воспринимаем его как поэта. Он – создатель, родоначальник русской прозы. <…> Но поэтом он не был. Как стихотворец он просто скучен» (с. 62).
«Среди своих друзей Анна Андр. числит Мих. Шолохова, который помогал ей во время ареста Льва Николаевича и вообще относится к ней с неожиданной для казака нежностью; Ал. Фадеева считает очень порядочным человеком, несмотря на его речь о том, что Ахматова „сгноила три поколения советской молодежи“ (1946 год). Называла также „Костю Федина“, Лидию Чуковскую, акад. В. Виноградова» (там же).
«А. А. очень не одобряет творчество Пастернака за последние годы. Без критики он стал писать Бог знает что – „Вакханалия“, „Душа моя, печальница…“ и др., не говоря уж о злосчастном „Живаго“» (с. 73).
«Затем Анна Андр. показала мне угнетающе убогую книгу Георг. Иванова – „Стихи 1917–1958 года“, Нью-Йорк, 1958. Бездарные вирши, по своему характеру точно написанные Федором Павловичем Карамазовым („И цыпленочку“). После их чтения остается привкус отвратительной грязи» (с. 154).
«Русская эмиграция породила поразительную мразь и как-то культивировала ее. <…> Адамович еще туда-сюда, а Иванов, Оцуп, Нельдихен и И. Одоевцева – гнусь» (там же).
«Анна Андр. очень презрительно отозвалась о Т. Манне…» (там же).
«Рассказала о Евг. Ив. Замятине, о его странном романе „Мы“ – Анна Андр. считает, что шумиха, поднятая вокруг этой слабой вещи за рубежом, политического происхождения и с искусством связи никакой не имеет» (с. 207).
«Когда зашел разговор о ленинградских стихах О. Ф. <Берггольц>, Анна Андр. сказала: „Это так не хорошо, так не хорошо! Я говорила и Ольге это. Ведь когда был голод, ее курицами откармливали, чтобы она писала!“» (с. 207).
Об Андрее Вознесенском. «…Ничего из него не получилось. А он был ведь очень близок к Пастернаку. Там его звали „мальчик Андрюша“. Он там дневал и ночевал. Но когда началась история с „Живаго“, он исчез. Не позвонил, не приехал. Просто он исчез. Красиво! Правда? А ведь его прямо апостолом при Учителе считали…» (с. 208).
И наконец, уже не из дневников Глёкина, а из записей Лидии Корнеевны Чуковской, но тоже кстати:
«Вы заметили, что случилось со стихами Слуцкого? Пока они ходили по рукам, казалось, что это стихи. Но вот они напечатаны, и все увидели, что это неумелые, беспомощные самоделки…»
«На плохого читателя, т. е. читателя не специалиста, мои стихи всегда имели действие и будут иметь. Если бы сейчас я выпустила книжку стихов в Самиздате – она имела бы успех и распространение среди людей, плохо разбирающихся в поэзии».
Это из дневников Лидии Корнеевны Чуковской, тоже ведь писавшей стихи, но имевшей мужество признать, что она «не поэт».
Такого бы мужества стихотворцам, искренне изумляющимся, отчего их опусы, собирая мириады лайков в интернете, почему-то не привлекают внимания ни солидных журналов, ни уважаемых критиков, ни авторитетных премиальных жюри.
«В начале шестидесятых, – вспоминает Евгений Евтушенко, – мне позвонил грузинский поэт Симон Чиковани, редактор тбилисского журнала „Мнатоби“, близкий друг недавно ушедшего, не выдержавшего травли Пастернака:
– Генацвале, звоню тебе из аэропорта. Только что прилетел, отсюда еду прямо в ЦК. Вызвали на секретариат. Мозги промывать будут. И ты знаешь, кто меня предал? Грузины! Что происходит с грузинским народом, как низко он пал! Мне стыдно, что я грузин…
Такие слова редко можно услышать из грузинских уст.
– Что случилось, Симон Иванович? – встревоженно спросил я.
– Когда я узнал, что автобиографию Бориса не хотят печатать по-русски, я напечатал ее у себя в „Мнатоби“ по-грузински. Я был уверен, что в Грузии не найдется ни одного человека, который меня предаст и донесет в Москву. И ты представляешь – меня предал кто-то из грузин… Что происходит с грузинским народом, что происходит…»
Чудесная все-таки вещь – память поэта! Все она удержала для потомков – и как «прорабатывали» Симона Чиковани, и кто что при этом говорил, и как могущественный Дмитрий Алексеевич Поликарпов, глава идеологического отдела, уже после «промывания мозгов» в ЦК зазвал его к себе в кабинет, где угощал водкой, бутербродами с колбасой и песенками «бывшего эмигранта Александра Вертинского».
Прямая речь, живые детали, все наглядно… И одна только беда – пастернаковские «Люди и положения», еще не напечатанные по-русски, были опубликованы во «Мнатоби» осенью 1956 года, когда это тоже было дерзостью, но еще не преступлением, а отнюдь не «в начале шестидесятых», когда это действительно могло бы быть расценено как идеологическая диверсия.
Сначала запись в дневнике Владимира Лакшина от 18 апреля 1964 года: «Был Евтушенко со стихами, хвалился, что написал поэму в пять тысяч строк. Рассказывал, что его пригласили выступить в городке космонавтов под Москвой. Торжественно привезли, доставили чуть не на сцену и внезапно отменили выступление. Некто Миронов, заведующий отделом ЦК, сказал: „Чтобы духу его здесь не было!“ Обратно машины не дали, и Евтушенко по лужам отправился к станции, сел на электричку и вернулся в Москву. Это все отголоски „исторических встреч“».
А вот, уже 22 апреля, запись в дневнике Лидии Чуковской: «<…> космонавты пригласили к себе в поселок, в клуб, знаменитого Евгения Евтушенко. Выступать. Читать стихи. Евтушенко приехал. Гагарин, Николаев, Терешкова – словом, герои космоса – встретили его радушно. Он готов был уже взойти на трибуну. Но тут подошел к нему некий молодой человек и передал совет т. Миронова: не выступать. Герои космоса его не удерживали. В самом деле, что такое для Юрия Гагарина невесомость в сравнении с неудовольствием товарища Миронова? (А полуправоверный Евтушенко опять, кажется, в полуопале.)»
И наконец, десятилетия спустя, третья версия – в воспоминаниях самого Евтушенко: Гагарин, год назад прочитавший на Совещании молодых писателей речь с дежурными обличениями поэта, в этот раз «хотел мне помочь – ведь концерт транслировался на всю страну.
Я очень волновался и взад-вперед ходил за кулисами, повторяя строчки главы <поэмы „Братская ГЭС“> „Азбука революции“, которую собирался читать. Это мое мелькание за кулисами было замечено генералом Мироновым, занимавшим крупный пост и в армии, и в ЦК.
– Кто пригласил Евтушенко? – спросил он у Гагарина.
Гагарин ответил:
– Я.
– По какому праву? – прорычал генерал.
– Как командир отряда космонавтов.
– Ты хозяин в космосе, а не на земле, – поставил его на место генерал.
Генерал пошел к ведущему, знаменитому диктору Юрию Левитану <…> и потребовал исключить меня из программы концерта. Левитан сдался и невнятно пролепетал мне, что мое выступление отменяется. Я, чувствуя себя глубочайше оскорбленным, опрометью выбежал из клуба Звездного городка, сел за руль и повел свой потрепанный „москвич“ сквозь проливной дождь, почти ничего не видя из‐за дождя и собственных слез. Чудо, что не разбился. Гагарин кинулся за мной вдогонку, но не успел. „Найдите его, где угодно найдите…“ – сказал он двум молодым космонавтам. Они нашли меня в „предбаннике“ ЦДЛ, где я пил водку стаканами, судорожно сжимая непрочитанные машинописные листочки…»
Расхождения, конечно, мелкие, но все-таки: электричка или «москвич»? переживали космонавты или наплевали-забыли?
Гадай, историк! Или, скорее, сценарист очередного сериала?
Достоверно известно только то, что именно генерал Миронов месяцем раньше в ответ на попытку заступиться за Бродского по телефону сказал Корнею Ивановичу Чуковскому: «Вы не знаете, за кого хлопочете… Он писал у себя в дневнике: „Мне наплевать на Советскую власть“… Он кутит в ресторанах… Он хотел бежать в Америку… Он хуже Ионесяна: тот только разбивал головы топором[272], а этот вкладывает в головы антисоветчину… Вы говорите, что он талантливый поэт и переводчик. Но он не знает языков; стихи за него пишут другие (!!!)… В Ленинграде общественность о нем самого нелестного мнения…
А еще через месяц, уже в мае, самолет с советской правительственной делегацией, в которую входил Н. Р. Миронов, врезался в югославскую гору Авала.
В один и тот же день, 5 марта 1953 года, умирают Сергей Прокофьев и Иосиф Сталин.
25 октября 1958 года в «Литгазете» появляется статья «Провокационная вылазка международной реакции», линчующая Пастернака, и в тот же день в Нью-Йорк на стажировку в Колумбийском университете прибывает первая группа советских студентов, в которую входит будущий генерал КГБ Олег Калугин, а возглавляет группу будущий архитектор перестройки Александр Николаевич Яковлев, в ту пору аспирант Академии общественных наук при ЦК КПСС.
Книга Анны Ахматовой «Стихотворения» (132 с.; тираж 25 000 экз.) выходит в Государственном издательстве художественной литературы под общей редакцией Алексея Суркова ровно в те же дни осени 1958 года, когда по всей стране идут собрания с гневным осуждением пастернаковского романа «Доктор Живаго».
Как сказано в «Записных книжках» А. Ахматовой, «по словам продавцов, она была распродана в несколько минут. [Рецензий о ней не было.]».
Публикация романа Василия Аксенова «Звездный билет» завершилась в журнале «Юность» в июле 1961 года – одновременно с публикацией в «Новом мире» первой повести Георгия Владимова «Большая руда».
А в кругу ближайших друзей Льва Зиновьевича Копелева уже крадучись читали солженицынский рассказ «Щ-854», тот самый, который Раиса Давыдовна Орлова 10 ноября 1961‐го передаст Анне Самойловне Берзер в «Новый мир», та найдет способ показать его лично Твардовскому, и уже он пошлет рукопись на имя Хрущева.
И выйдет так, что в ноябре 1962 года на страницах советской печати одновременно дебютируют сразу два будущих нобелевских лауреата – Солженицын с «Одним днем Ивана Денисовича» в «Новом мире» и Бродский с «Балладой о маленьком буксире» в «Костре».
14 октября 1964 года Н. С. Хрущев подписал заявление о своей отставке с постов первого секретаря ЦК КПСС и председателя Совета Министров СССР.
И в тот же день в редакцию журнала «Новый мир» поступила рукопись романа Александра Бека «Новое назначение», а вечером того же дня на сцену Театра на Таганке впервые вышел Владимир Высоцкий, исполняя роль драгунского капитана в спектакле «Герой нашего времени».
4 сентября 1965 года Верховный суд СССР принимает решение об освобождении Иосифа Бродского из ссылки, а через четыре дня, 8 сентября, на троллейбусной остановке у Никитских ворот арестовывают Андрея Синявского.
Приговор по делу Синявского и Даниэля оглашают 14 февраля 1966 года, в 10‐ю годовщину со дня открытия XX съезда КПСС.
5 марта 1966 года умирает Анна Ахматова, и в тот же день дружинники на подступах к Красной площади задерживают Василия Аксенова, Юнну Мориц, Анатолия Гладилина, других молодых писателей, которые, по оперативным данным, намеревались устроить антисоветскую демонстрацию.
Как связаны все эти события? Никак, конечно. И все-таки…
16 мая – 30 июня 1965 года Евгений Евтушенко находился в Италии по приглашению местной компартии. И вот какая чудесная история с ним случилась:
«Одна бесстрашная журналистка показала мне запись чудовищного по ханжеству процесса, когда молодого поэта отправили в деревенскую ссылку за тунеядство. Мне очень понравились его стихи.
Это был совсем не похожий ни на одного из нашего поколения голос. Его стихи были милостиво одобрены императрицей русской поэзии – Анной Ахматовой. За него заступались Шостакович, Чуковский, Маршак, но пока ничто не помогало. Я решил помочь Любимцу Ахматовой совсем по-иному – из Италии. Во время моей итальянской поездки <…> меня спросили о нем всего пару раз. Однако я написал письмо в ЦК, красочно расписывая то, как буквально чуть ли не вся итальянская интеллигенция страдает и мучается из‐за того, что такой талантливый поэт пребывает где-то в северном колхозе, ворочая вилами коровий навоз. Я попросил нашего посла в Италии – Козырева, друга скульптора Манцу и художника Ренато Гуттузо, почитателя моих стихов, отправить мое письмо как шифрованную телеграмму из Рима. Я знал, что в Москве шифровкам придают особое значение. Козырев прекрасно понял, что мое письмо – липа, но благородная. Он отправил мою телеграмму шифром да еще присовокупил мнение руководства итальянской компартии о том, что освобождение молодого поэта выбьет крупный идеологический козырь из рук врагов социализма.
В результате всей этой хитроумной операции якобы исправившийся Любимец Ахматовой возвратился из ссылки».
Это из автобиографического романа «Не умирай раньше смерти».
Романа, конечно, но все-таки.
Интересно, рассказывал ли он эту чудесную историю Бродскому в сентябре того же года, когда они – продолжим цитирование романа – «встретились в грузинском ресторане „Арагви“. Любимец Ахматовой одет был слишком легко и поеживался от холода. Я инстинктивно снял пиджак и предложил ему. Он вдруг залился краской. „Я не нуждаюсь в пиджаках с чужого плеча“».
Осенью 1965 года Евгения Евтушенко призывают на трехмесячные военные сборы в Закавказский военный округ.
…Сослан. Да еще на Кавказ. Как Лермонтов! как Бестужев-Марлинский и Полежаев! – ну что может быть питательнее для славы опального поэта?
Тем более что служить его определяют тотчас же в окружную газету «Ленинское знамя» – и начинается жизнь развеселая: поэтические вечера, раздача автографов, поездка на Пушкинский перевал – туда, где Пушкин, знаете ли, встретил арбу с телом убитого Грибоедова, кутежи в домах самых знаменитых тбилисских поэтов и художников.
Да что говорить, если, как вспоминал впоследствии сам Евгений Александрович, «однажды в редакцию позвонили из штаба Закавказского военного округа: „Командующий округом генерал армии Стученко интересуется, не может ли рядовой Евтушенко прийти к нему сегодня вечером на день рождения?“»
…А по Москве меж тем ползут тревожные слухи. О неволе и тягостной доле, о солдатской лямке и чуть ли не о шпицрутенах и гауптвахтах.
Так что студент Ветеринарной академии Ю. Титков и типографский рабочий А. Шорников, подбив два десятка таких же любителей поэзии, решают провести на Пушкинской площади в столице митинг в защиту гонимого «великого поэта».
Успели напечатать 418 листовок, успели подготовить речи да расписать на ватманских листах плакаты типа «Еще будут баррикады, а пока что эшафот», «Россию Пушкина, Россию Герцена не втопчут в грязь»[273], «Проклятья черной прессе и цензуре!».
И… были, разумеется, повязаны за пару дней до назначенного на 16 января митинга, на который это самое Общество защиты передовой русской литературы (ОЗПРЛ) намеревалось созвать всех неравнодушных.
Евтушенко об этой грустной истории, поди, и не знал ничего. Для него военные сборы кончились поэмой «Пушкинский перевал», где сказано вполне игриво:
А для Ю. Титкова, для А. Шорникова, для их товарищей… Бог весть, что с ними произошло. Даже и следы их исчезли во времени и пространстве.
В общем…
Умри, мой стих, умри, как рядовой, как безымянные на штурмах мерли наши.
В декабре 1966 года, – как рассказывает Валентина Полухина, – «Евгений Евтушенко и Василий Аксенов уговорили Бориса Полевого, редактора журнала „Юность“, опубликовать восемь стихотворений Бродского, но Бродский не согласился выбросить из стихотворения „Народ“ одну строчку – „мой веселый, мой пьющий народ“ (есть вариант: „пьющий, песни орущий народ“) – или снять одно из восьми стихотворений, и публикация не состоялась».
Комментарий Евгения Евтушенко: «„Я вот, например, не пью, – сказал Полевой, – так, значит, я – не народ?“ Поправка была глупой, но непринципиальной. В конце концов можно было снять пару строк или все стихотворение и напечатать вместо восьми семь стихов – подборка была бы все равно внушительной. Но Бродский закатил скандал, пустив мат по адресу не только Полевого, но и меня, и Аксенова, который его тогда обожал. Впоследствии Бродский щедро отблагодарил за это обожание и Аксенова, „зарезав“ его роман „Ожог“ в американском издательстве. Аксенов, в свою очередь, обозвал Бродского „Джамбулом“».
А вот версия самого Бродского: «<…> Евтушенко выразил готовность поспособствовать моей публикации в „Юности“, что в тот момент давало поэту как бы „зеленую улицу“. Евтушенко попросил, чтобы я принес ему стихи. И я принес стихотворений пятнадцать-двадцать, из которых он в итоге выбрал, по-моему, шесть или семь. Но поскольку я находился в это время в Ленинграде, то не знал, какие именно. Вдруг звонит мне из Москвы заведующий отделом поэзии „Юности“ – как же его звали? А, черт с ним! Это не важно, потому что все равно пришлось бы сказать о нем, что подонок. Так зачем же человека по фамилии называть… Ну вот: звонит он и говорит, что, дескать, Женя Евтушенко выбрал для них шесть стихотворений. И перечисляет их. А я ему в ответ говорю: „Вы знаете, это все очень мило, но меня эта подборка не устраивает, потому что уж больно «овца» получается“. И попросил вставить его хотя бы еще одно стихотворение, – как сейчас помню, это было „Пророчество“. Он чего-то там заверещал – дескать, мы не можем, это выбор Евгения Александровича. Я говорю: „Ну это же мои стихи, а не Евгения Александровича!“ Но он уперся. Тогда я говорю: „А идите вы с Евгением Александровичем… по такому-то адресу“. Тем дело и кончилось»[274].
Вот и все, пожалуй, что надо знать о попытке привить-таки классическую розу к советскому дичку.
Вот телеграмма: «Ночная. Москва, Советская площадь, ресторан Арагви, кабинет 7. Михаилу Светлову. Сердечно поздравляю сегодняшним днем желаю хороших стихов талантливому поэту = анна ахматова».
И ведь дошло же, раз эта телеграмма попала в фонды Гослитмузея!
Из всех эпиграмм мое читательское сердце больше всего трогают автоэпиграммы.
Они редкость, так как дар самоиронии (а без нее подшучивание над самим собой немыслимо) в кругу поэтов вообще встречается исключительно редко.