Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Повседневная жизнь советских писателей от оттепели до перестройки - Александр Анатольевич Васькин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В августе 1980 года в газету «Литературная Россия» поступил на работу Георгий Елин. Его принял в своем кабинете главный редактор Юрий Тарасович Грибов – «маленький чернявый человечек в больших очках и черном пиджаке мягкой кожи» (лет десять назад на юбилейном вечере «Литературной России», куда меня зазвал Максим Лаврентьев, я увидел Грибова уже седого. Он был довольно старенький, но как я сейчас вспоминаю, все в том же кожаном пиджаке). Грибов, изучив анкету Елина, начал издалека: «“…У нас газета не простая – писательская газета, мы писателей, значит, печатаем. Потому дадим вам задание… на пробу, значит, и если получится – возьмем на работу”. Протянув через стол рукопись, сказал, что сей рассказ нужно прочитать, потом забросить за шкаф и написать его заново. Только втрое короче – чтобы не больше пятнадцати страниц. При этом можно менять имена персонажей, сюжет, даже название, – всё, кроме фамилии автора. Так как человек он исключительно замечательный – главврач литфондовской поликлиники…»{154}

Молодой сотрудник был немало изумлен, услышав от главного редактора суть того ответственного дела, которое ему поручили. Выйдя из кабинета Грибова с «обалделой физиономией», Елин увидел своих коллег Юрия Стефановича и Геннадия Калашникова, которые «хором признались, что за доктора Вильяма Гиллера каждый из них тоже написал по рассказу, а драматург Павлокл (Павел Павловский, автор пьесы «Элегия». – А. В.) даже два, да ладно рассказы – какой-то больной прозаик за врача-графомана целым романом разродился»{155}. Про больного прозаика к месту сказано: писал-то он за врача!

И Георгий Елин стал читать то самое, что требовалось забросить за шкаф: «Войдя в ресторан, Катя, в смысле бывалой женщины, а не в смысле опытности, оглядела ресторан». И все в подобном же духе. Но как это сократить или отредактировать? Полчаса он размышлял, пытаясь уяснить, о чем идет речь в сочинении главврача. «И вдруг понял: ниочем! – он просто пишет и пишет: 10, 20, 40 страниц, балдея от самого процесса… Как же я матерился!» Через три дня Елин принес заново написанный «рассказ» на суд редколлегии: «Все дружно отметили, что Гиллер стал вполне прилично писать. Так всё и устаканилось: мне велено выпустить рассказ уже в качестве штатного сотрудника редакции»{156}. А мне вспомнился «Раскас» Василия Шукшина…

Как и следовало ожидать, рассказ Елина (или все-таки главврача?) сдали в печать. 29 августа 1980 года Георгий Елин записал: «День моего дебюта в “ЛитРоссии”. Единственное, чего по-настоящему хотелось, так это посмотреть в глаза Гиллеру (хотя бы за газетой со своей публикацией он приедет, полагал я, наивный), но главврач сохранил дистанцию с редакцией до конца – за авторскими экземплярами прислал казенного шофера. Потому ответной выходкой смог поделиться только со Стефановичем – злорадно развернув перед ним вышедшую газету, фломастером обвел зашифрованное в рассказе главврача свое имя. И как высшую похвалу расценил Юрино резюме: “Ну ты и мерзавец!”»{157}.

Примечательно, что хотя Вильям Ефимович Гиллер и стал «прилично» писать, но с Елиным так ни разу и не пересекся, – в 1981 году главврач скончался. С другой стороны, – не мог же он встречаться со всеми, кто его «редактировал». Доктор человек занятой, у него прием в поликлинике. Как рассказал мне сам Георгий Анатольевич Елин (незадолго до своей кончины в 2021 году), Гиллер ушел из жизни автором девяти книг.

Геннадий Николаевич Калашников, к которому я обратился с вопросом, рассказал: «Да, Елин прав, но приходилось не писать, а переписывать, причем весьма кардинально. И не только за главврача литфондовской поликлиники Вильяма Гиллера… В те времена требовались светлые, оптимистичные рассказы с положительным героем, активно включенным в трудовые будни. Но многие авторы писали совсем другое. И тогда за дело брался редактор. Порой очередной рассказ преображался – нашими редакторскими усилиями – до неузнаваемости, все минусы становились плюсами, присобачивался “хороший, жизнеутверждающий” финал, и плод этого совместного писательско-редакторского творчества наконец-то подвергался тиснению. Были, по счастью, авторы, которые боролись за свое детище до последнего, шли на минимальную правку, а если уступки не помогали, – забирали свои рассказы. Но это известные писатели, люди с “именами”… Провинциальный же автор, а их у нас было большинство, радовался и такой “подстриженной” публикации».

Прозаик Николай Климонтович в автобиографической книге «Далее везде» пишет о том, какими окольными путями оказался рядом с кабинетом главврача литфондовской поликлиники. Но он пришел в поликлинику не лечиться, то есть лечиться, но в другом плане (этот прекрасный глагол имеет в русском языке несколько толкований). Началось все со знакомства с редактором одного из крупных московских издательств – абсолютно спившимся литератором по имени Игорь Х. Вместо того чтобы готовить рукопись к изданию, автор и его редактор пропивали деньги в ресторане ЦДЛ. Пили до тех пор, пока они не кончились у обоих. Тут редактор и говорит: «Ладно, поехали, сейчас добудем деньжат». Сев в такси, помчались они в сторону станции метро «Аэропорт». Климонтович решил, что они едут к какому-то знакомому писателю, способному одолжить. Вместо этого они пришли в литфондовскую поликлинику, прямо к кабинету главврача. И вот он пришел: высокий красавец, «с великолепной седой гривой, донельзя холеный, с золотыми перстнями на ухоженных пальцах и ногтями в маникюре».

Врач сделал знак редактору: заходи! «Они исчезли в кабинете, и уже через минуту Игорь вышел, кивнул мне, мы быстро засквозили к выходу. На улице он шепнул: “Есть соточка”. Забавно, он сотенку называл соточкой, не путая ее, конечно, с единицей земельного измерения, но по алкогольной привычке… Пока мы добирались обратно в ЦДЛ, Игорь объяснил, что за этого самого врача пишет роман из жизни тружеников медицины для журнала Вадима Кожевникова “Знамя”. На мой осторожный вопрос, а знает ли об этом Кожевников, он с удивлением сказал: ну так он же мне и сосватал этот заказ. И чтоб я, молокосос, хоть немного был в курсе дел на кухне отечественной словесности, пояснил: найм негров практикуется сплошь и рядом; иногда пишут и за секретарей, они люди занятые, времени у них – лишь проглядеть да подправить; но бывают и иные случаи: скажем, когда директор издательства Лесючевский выбил вот этот самый особняк на Воровского, дом был в ужасном состоянии, Лесючевский вызвал своего главного инженера и сказал: особняк должен быть готов тогда-то, но денег нет, делай что хочешь, со своей стороны предлагаю – напиши роман, я издам»{158}.

Упомянутый Николай Лесючевский – директор издательства «Советский писатель», человек с крайне негативной репутацией. Только ленивый с началом оттепели не обвинял его в доносительстве на писателей в 1930-е годы, речь шла, в частности, о репрессированных Борисе Корнилове и Николае Заболоцком. Осмелевшие писатели требовали отмщения – такой человек, запятнавший себя, говорили они, не должен, не имеет права работать бок о бок с литераторами, и уж тем более в их главном издательстве – «Советский писатель». А Лесючевскому как с гуся вода. О попытках его смещения рассказывает Ефим Григорьевич Эткинд в своих мемуарах «Записки незаговорщика», вышли они в Лондоне в 1977 году. При чем здесь Лондон? В 1974 году профессора Эткинда выслали из СССР – ему слишком нравилось читать Солженицына и Бродского. А Лесючевского никуда не высылали, а даже наоборот – в 1974 году удостоили почетного звания заслуженного работника культуры РСФСР. Несмотря ни на что, он сохранил свое влияние в Союзе писателей, в издательстве. Но бог с ним, с Лесючевским…

Повествуя о литературных потугах главврача, мы незаметно приблизились к еще одной весьма щекотливой теме – использование труда литературных негров. Такое случается при визите к докторам: приходит человек с одной болячкой, а у него находят другую, чреватую куда более тяжелыми осложнениями. Нечто подобное вышло и в данном случае. Литературные негры – это не посланцы Африканского континента, что учились в институте со странным названием – «Дружбы народов имени Патриса Лумумбы». Это литераторы, сочиняющие за других писателей, издающих якобы написанные ими книги под своим именем, получая гонорары и премии. Если этот вопрос не рассматривать с морально-нравственной точки зрения, то по нынешним «понятиям» ничего криминального в таком странном сотрудничестве нет: стороны договариваются полюбовно, один получает деньги за свой труд, другой – славу писателя (это чем-то напоминает суррогатное материнство). Чуть не забыли о читателе – ему-то каково? Он ведь уверен, что на переплете книги указано имя человека, ее сочинившего…

Вообще же во второй половине ХХ века спрос на литературных негров необычайно возрос. Началась пора мемуаров, о прожитом пути захотели вспомнить многие: и чиновники высокого ранга, и пенсионеры-военачальники. Но не все из них владели даром Льва Толстого, и это не их вина. А рассказать хотелось. На «литературной обработке» этих воспоминаний и набивали себе руку советские литераторы. Было бы справедливо, конечно, если рядом с фамилией мемуариста указывалась бы и фамилия «литературного обработчика», которого по праву можно считать соавтором. И такие случаи имели место. Вот характерный пример. В редакции журнала «Новый мир» при Александре Твардовском отдел прозы возглавлял писатель Евгений Николаевич Герасимов. Коллеги по работе связывали его имя с мемуарами Сидора Ковпака – известного партизанского командира. Ходила даже такая шутка, что Ковпак, ознакомившись с рукописью своих воспоминаний, ставил резолюцию: «Четал». То есть именно через букву «е». Так утверждает в своем дневнике 31 июля 1969 года критик Владимир Яковлевич Лакшин{159}.

А вот что вспоминает Александр Гладков: «С. С. Смирнов на пленуме зачем-то рассказал, как Е. Н. Герасимов после войны объездил места, где воевал Ковпак, и по рассказам партизан написал о нем книгу. В издательстве ему предложили напечатать ее от имени Ковпака, обещав 100 процентов гонорара. Он согласился. Ковпак написал на рукописи “Четал” и поставил инициалы. Книга вышла, но Ковпак отказался делиться гонораром с Герасимовым», – из дневника от 13 апреля 1975 года. Честно говоря, у меня возникают большие сомнения, что Сидор Артемьевич отказался «делиться» – как о мудром и справедливом командире отзывались партизаны о «Деде» (его уважительное прозвище в отряде). Выдающаяся личность Ковпака стала поистине легендарной. И воспоминания его читаются с большим интересом.

Я специально пошел в библиотеку и убедился в том, что фамилия Герасимова была указана в первом издании мемуаров Ковпака «От Путивля до Карпат» как «автора литературного текста». Так что Ковпаку надо отдать должное – он благородно отказался скрывать фамилию Герасимова. Владимир Войнович был вхож в редакцию в 1960-е годы и знал Герасимова: «Из членов редколлегии самым доступным были добродушный пьяница Женя Герасимов, похожий больше на совхозного бухгалтера, чем на писателя. Вообще он был прозаиком и очеркистом, а еще «писчиком» – так называли себя люди, писавшие книги за прославленных героев войны и труда. Когда-то, еще в сталинские времена, Герасимов написал под именем партизанского генерала Ковпака широко известную книгу “От Путивля до Карпат”. Формальный автор… делил с Женей пополам получаемые от многих переизданий гонорары и кремлевский паек, а потом, будучи председателем Президиума Верховного Совета Украины, наградил его медалью “Партизан Украины”. При этом время от времени велел увеличить объем книги и показывал на пальцах желаемую толщину. Герасимов долго подчинялся, но когда Ковпак предложил ему превзойти габариты кирпича, заупрямился, и на этом его отношения с партизанским генералом прекратились. Он очень смешно обо всем этом рассказывал»{160}. Медали «Партизан Украины» не было, а вот почетный знак – был. И работал Ковпак не председателем президиума, а его заместителем (в 1947–1967 годах), что тоже очень почетно.

В литературных кругах фамилии «писчиков» были хорошо известны, некоторые только так и зарабатывали на хлеб с маслом. Это можно назвать самостоятельным жанром советской литературы. Апофеозом развития такого рода творчества стало издание трудов Леонида Ильича Брежнева. Имена сочинявших за генсека литераторов даже не скрывались в писательской среде: это были люди далеко не бесталанные (странно было бы, если к написанию мемуаров генсека подпустили бездарей!). И за свой труд они получили по заслугам – кто орден, кто должность, кто солидный гонорар. А вот что осталось в итоге?

И что творилось в душе тех писателей, сочинявших за других? Зарубки, сплошные зарубки на всю жизнь. Сценарист Анатолий Борисович Гребнев много места в своем дневнике уделил «литературному рабству». Он был не понаслышке знаком с ролью литературного негра. 8 марта 1972 года Гребнев вспомнил 1949-й, квартиру, где живет «быстро “мещанеющий”… человек, прошедший огонь и воду, ныне зарабатывающий “поездками”: Кисловодск, Сочи, Ленинград… Рижская мебель… И там же, в квартире, негр – студент Литературного института с женой и грудным ребенком…»{161}. И ведь насколько двусмысленно все выглядит. Кто-то скажет: «литературный негр», а другой возразит – да он же просто «помогал» писать, и всё.

Гребнев – один из лучших советских сценаристов, наряду, например, с Евгением Габриловичем. На его счету масса интересных работ – «Дикая собака Динго» (1962), «Июльский дождь» (1967), «Старые стены» (1974), «Дневник директора школы» (1975), «Частная жизнь» (1982), «Время желаний» (1984) и другие. А Ленинскую премию он получил в 1982 году за продукцию совсем иного рода – многосерийный художественный фильм «Карл Маркс. Молодые годы».

Глубоко познав на себе всю неоднозначность положения литературного негра, связанные с этим психологические моменты, Анатолий Борисович приводит в своей книге «Дневник последнего сценариста» и другие примеры. Был у него друг – Михаил Григорьевич Львовский, поэт, сценарист, автор стихов «На Тихорецкую состав отправится, / Вагончик тронется – перрон останется». Членом Союза писателей Львовский стал в 1959 году, а до этого писал за других – после немотивированного увольнения из радиокомитета в 1949-м. «С тех пор и до самого 1955 или 1956 года он работал негром. Написал около 400 песен за других; ему отдавали половину гонорара. За какой-то цикл песен присуждена была даже Сталинская премия – разумеется, не Мише, а мнимому автору. (“Получил ли ты эти деньги?” – “Нет. Тогда премии отдавали в ‘Фонд мира’ ”.) И вот до сих пор звучат иногда в эфире эти песни, многие из них широко известны, и никто до сих пор не знает, что настоящий автор их – М. Л., а не те, что упомянуты в качестве авторов… Имен Миша не называл. Люди эти до сих пор живы и в общем-то оказали ему тогда услугу, без них он помер бы с голоду…»{162} – так утверждает Анатолий Гребнев.

Что заставляло писать за других? Нередко тяжелая материальная ситуация. Гребнев рассказывает о своем коллеге – Вадиме Трунине, главным произведением которого стал сценарий фильма «Белорусский вокзал». Но Трунин писал еще и много чего другого: «На удивленные вопросы – как же так, почему без денег и как это он, известный драматург, автор “Белорусского вокзала”, дошел до жизни такой, – Вадим отвечал откровенным признаньем, понятным всем, кто знал его близко. Был период в жизни, когда он задолжал “Мосфильму”, оставался невыполненный договор, грозились взыскать аванс, денег не было»{163}. Вот тогда он и решился, жить-то надо…

Эта порочная система (по-другому не назовешь) своими корнями уходит в мрачные годы борьбы с «безродными космополитами». Театровед и драматург Александр Михайлович Борщаговский, оставшийся без копейки и чуть ли не на улице в результате разоблачения группы «антипартийных театральных критиков» (его исключили из партии и уволили с работы), в начале 1954 года получил интересное предложение. В кафе «Националь», за тем самым столиком, где до войны сиживал Юрий Олеша, нищий Борщаговский услышал от некого холеного драматурга: «“Я охотно куплю вашу пьесу, уплачу за нее большие деньги – сто тысяч рублей”. Деньги были большие. “Кроме денег предлагаю вам домик на дачном участке в Валентиновке, там у меня второе строение. Можете жить сколько угодно, привезете семью…”» – продолжал, будто торг на базаре. Но Александр Борщаговский отказался: «Я почувствовал опасность. Опасность не потери пьесы – бог с ней! – потери себя после всего, что пришлось вынести»{164}. Несостоявшийся купец удалился из «Националя» ни с чем, правда, уплатив за икру и пирожные «Наполеон». А Борщаговского вскоре в партии восстановили. Он стал писать прозу. В 1967 году по мотивам его рассказа «Три тополя на Шаболовке» был снят фильм «Три тополя на Плющихе». Прожил Александр Михайлович Борщаговский 92 года, скончавшись в 2006 году…

Хорошо еще, что подобная форма соавторства имела место в основном в сфере искусства – в архитектуре, скульптуре и живописи (Рубенс, например, любил обозначать свое участие в работе лишь подписью в углу картины, над которой днями напролет трудились его помощники). А представьте себе, что таким же образом работали бы врачи. Ведь иногда пациентам предельно важно, чтобы операцию делал именно выбранный ими хирург. Взялся бы за операцию один, а после введения больному наркоза к операционному столу подошел бы совсем другой доктор. Но, слава богу, в медицине такое не практикуется. А вот советскую литературу такое активное графоманство всех этих «главных инженеров» сильно дискредитировало.

И все же – вопрос нравственности. Анатолий Гребнев полагал, что спокойно принимать под свое авторство написанное другим произведение нельзя назвать не иначе как бесстыдством: «Это же – чисто “наше” явление, этого не было никогда и нигде, только – у нас, на фоне сумасшедшего морального хаоса, когда перепутаны, упразднены, подменены все ценности! А знаменитый поэт, страшно назвать имя, много лет публиковавший – под своим именем – переводы, которые делала за него, получая 50 процентов, Мирра Рапопорт… И никто из них не боялся огласки, во всяком случае, не очень боялся»{165}. Последнее замечание Анатолия Гребнева особенно важно – не боялись, что однажды тайное станет явью, потому что им можно было всё…

Оценивая незавидное ремесло литературных негров, следует заметить, что они не всегда трудились на своего «рабовладельца» по доброй воле. Самым известным советским писателем, обвиненным в плагиате, был драматург Анатолий Алексеевич Суров, лауреат двух Сталинских премий. Ненавидя «космополитов», он тем не менее присваивал их труды. Юрий Нагибин свидетельствовал: «Обвинение в плагиате было брошено Сурову на большом писательском собрании. Суров высокомерно отвел упрек: “Вы просто завидуете моему успеху”. Тогда один из негров Сурова, театральный критик и драматург Я. Варшавский, спросил его, откуда он взял фамилии персонажей своей последней пьесы. “Оттуда же, откуда я беру все, – прозвучал ответ. – Из головы и сердца”. – “Нет, – сказал Варшавский, – это список жильцов моей коммунальной квартиры. Он вывешен на двери и указывает, кому сколько раз надо звонить”. Так оно и оказалось»{166}. Сурова с позором исключили из рядов союза.

В рассказе о литературных неграх обращает на себя внимание такая вроде бы мелочь, как шифровка. Если Георгий Елин зашифровал свое имя в рассказе главврача, то Яков Варшавский в фамилиях персонажей пьесы. Везде есть свои нюансы…

И всё же, кто бы ни «переписывал» книги главврача Вильяма Гиллера, благодарная память о нем осталась в писательских сердцах. Как-то к нему обратился Николай Старшинов: «Это был оживленный, разговорчивый и приветливый человек. Он осмотрел мою ногу, увидел на ней старые шрамы». И вдруг спросил:

«– Это что?

– Ранения.

– Когда получены?

– В 1943 году.

– В каких краях, на каком фронте?

– В Смоленской области.

– В какой госпиталь попал?

– Сначала пролежал несколько дней под Вязьмой.

– В лесу?

– Да.

– И тебя туда прикатили на платформе по узкоколейке девушки?

– Точно. А вы откуда знаете?

– Да я же там тогда начальником госпиталя был…»{167}

Вот какие случаются совпадения… Прием у врача превратился в вечер теплых воспоминаний. Оба участника давних событий были поражены…

Врачи часто помнят своих больных не по лицам и фамилиям, а по шрамам, оставшимся после операций. Так и люди порой забывают фамилию автора понравившейся песни, считая ее народной. Но в случае с литературными неграми, я считаю, надо называть имена тех, кто действительно писал.

Дарья Донцова до сих пор вспоминает, как Вильям Гиллер выписывал ей медицинские справки для пропусков занятий по физкультуре, когда она училась в Московском университете. Дочь Вильяма Ефимовича – Мария – была ее хорошей подругой. Они пришли к главврачу и честно во всем признались: «Папа, немедленно найди у нее какую-нибудь страшную болезнь, освобождающую от физкультуры! Папа, сделай что-нибудь! Ее отчислят!» И Вильям Ефимович вынужденно нарушил врачебную этику, но только ради Дарьи Донцовой, которую считал «кем-то вроде племянницы», выписав ей справку о беременности. «Понимаешь, детка, – смущенно сказал Вильям Ефимович, вручая мне бумажку, – нехорошо как-то врать про тяжелые заболевания, еще накаркаем. А беременность говорит об исключительном здоровье женского организма». В результате Дарью Донцову перевели на второй курс.

Но на физкультуру по-прежнему ходить не хотелось. И потому второй раз главврач нарушил медицинскую этику ровно через год, подписав такую же справку. А когда на третьем курсе все указанное в справке воплотилось в реальности и Дарья Донцова уже с большим животом предстала в университете перед заведующим кафедрой физкультуры, то услышала от него: «Вы вообще с какой целью поступали в Московский университет? Вам не кажется, что трое детей к третьему курсу как-то многовато?»{168} И кто знает, как сложилась бы ее судьба, если бы не Вильям Ефимович, оградивший девушку от нелюбимого предмета. Возможно, она не взяла бы себе такой псевдоним, под которым и известна сегодня самая издаваемая российская писательница. И все-таки жаль, что главврач не числился в рядах союза, ведь он спас столько жизней, в том числе и писательских…[9]

Посетившие поликлинику писатели считали своим долгом отразить в дневниках впечатления от общения с врачами. «Драл огрызок зуба в поликлинике Литфонда, огрызок сломался, тянули за корни. Корчевали. Болит до сих пор. Но что за судьба – всю жизнь умирать? И это бы ладно, но за что всю жизнь чем-то болеть?»{169} – записал в дневнике 6 ноября 1976 года Владимир Крупин. Подробно фиксировал свои визиты в родную поликлинику Владимир Бушин. 24 июля 1987 года он успешно взвесился: «В поликлинике Литфонда взвешивался в кабинете у Тат. Наум. Лифшиц – 66 кг в рубахе и трусах». А 25 января 1989 года он зачем-то стал читать стихи Брюсова встреченной в коридорах поликлиники Виктории Токаревой, но та, видно, поэтическую щедрость Бушина не оценила…

Врачи литфондовской поликлиники были хорошими специалистами, искренно веря в очевидность избираемых ими методов лечения своих пациентов. Но что предпринять, если писателя никакими калачами не заманить на диспансеризацию? Одним из тех, чья медицинская карта долго пылилась на полках регистратуры, поражая своей тончайшей белизной, был Юлиан Семёнов. «Отец не любил болеть, не лежал в больнице, не ходил в поликлинику Литфонда. Заманили его однажды тамошние эскулапы к себе, ужаснулись давлению и анализу крови, выписали кучу таблеток, которые надо было принимать строго по часам, но отец если и принимал их, то как Пеппи Длинный чулок: все вместе, залпом, запивая для верности стаканчиком водки. Он существовал по принципу американского актера Джеймса Дина: “Жить на полную катушку, умереть молодым и быть красивым трупом”»{170}. Лечиться Юлиану Семёновичу было некогда – обладая фантастической работоспособностью, он одних лишь романов об Исаеве – Штирлице написал с десяток. А сколько было других книг… К сожалению, писателя разбил тяжелый инсульт, оправиться он так и не смог. В 1993 году Юлиан Семёнов скончался и совсем не молодым, прожив всего 61 год.

Юлий Крелин (как врач и как писатель) тепло вспоминает одного из медиков, пытавшихся помочь, в том числе и Семёнову, – Анатолия Исаевича Бурштейна: «Толя Бурштейн был символом и нашей поликлиники Литфонда, и, вообще, всех болей, болезней и недугов писательского общества, знал страдания физические и, пожалуй, даже нравственные каждого члена этого клана, что значительно ценнее. Полюби человека, а человечество всякий полюбит. Без Толи мы до сих пор не можем представить себе эту поликлинику»{171}.

Крелин и сам помогал литераторам как мог. Есть такое понятие в юриспруденции – «злоупотребление служебным положением». Так вот по отношению к Юлию Зусмановичу можно употребить другое слово – «доброупотребление». Он лечил писателей в обычной районной клинике: «Я клал писателей к себе в больницу, пользуясь постоянным разрешением главного врача и даже не обращаясь к нему в каждом отдельном случае. Хотя в те времена зорко следили, чтобы клали в больницу строго по району, чтоб врачи, не дай Бог, не брали за это деньги. Мы и оперировали, так сказать, бесплатно, и работали за смехотворную плату. Я-то жил вообще с литгонораров, а не с зарплаты в сто шестьдесят рублей»{172}.

Излеченные писатели благодарили коллегу Крелина от всей души. Тогда была мода на электросамовары, но купить их было непросто. («И самовар у нас электрический, и сами мы довольно неискренние», – писал Михаил Жванецкий.) И бывшие пациенты исключительно из лучших побуждений несли Крелину коробки с этими самыми самоварами – чуть ли не по три самовара в месяц. «Я, словно производитель их, раздавал самовары и в больнице, и друзьям, и родственникам», – вспоминал Юлий Зусманович. А однажды самовар оказался набит вкусными шоколадными конфетами, которые Крелины уплели всей семьей.

Юлий Крелин успел даже поработать в литфондовской поликлинике, хотя его отговаривали сами писатели. В частности Маргарита Иосифовна Алигер: «Как?! Вы, действующий хирург, сядете в нашу писательскую поликлинику?! Вы будете принимать наших капризуль?! Ну-ну, Юля, посмотрим, как вы заговорите при встрече с очередным гением…» И началась его работа с «гениями». Тех писателей, что могли приходить в поликлинику на своих двоих, Крелин принимал в кабинете, но ведь были и те, кто не имел такой возможности. Арсений Александрович Тарковский, как известно, потерял на фронте ногу. Но к врачу он не пошел по иной причине. Супруга поэта попросила Крелина зайти к ним домой после приема, потому что у Тарковского – заноза. Крелин не уточнил, в каком месте. Придя к Тарковским, он застал поэта лежащим на боку в странной позе:

«Здравствуйте, Юлий Зусманович! Рад с вами познакомиться. С большим интересом прочел вас в “Новом мире”. Видите, какая странная беда со мной приключилась. Я натирал пол. Электрополотера у меня нет. Ногой, как вы понимаете, не могу. Сидя на полу, рукой. И вот беда, – он смущенно, – что-то большое и серьезное вонзилось в жопу. Извините. Может, и не страшно… но страшно. Извините… Не посмотрите?»{173}

Конечно, доктор не только посмотрел, но и вытащил из того самого места, указанного поэтом, щепку от паркета.

Большое впечатление произвело на Крелина посещение Осафа Литовского – того самого, кто считается злейшим врагом Михаила Булгакова, травившим его в советской печати. В романе «Мастер и Маргарита» Литовский выведен под фамилией Латунский. Его роскошную квартиру и громит Маргарита (но все же Латунскому повезло больше, чем Берлиозу, которому Михаил Афанасьевич просто-напросто оттяпал голову трамваем. Под Берлиозом принято подразумевать еще одного ненавистного Булгакову критика – Авербаха). На исходе своей жизни Латунский писал воспоминания, а проживал на улице Горького, 12, аккурат рядом с гастрономом № 1, который по привычке все равно называли Елисеевским. Когда-то всесильный критик предстал перед доктором абсолютно в разобранном виде, смертельно больным и одиноким наркоманом:

«Я сижу на стуле рядом со столом…Старик почти все время занят: берет шприц из стерилизационного контейнера, следом ампулу, чуть надпиливает ее, отламывает кончик, набирает содержимое в шприц, протирает плечо ваткой, вкручивает иголку в плечо, сверху вниз. Все укладывает в другой контейнер. Ампулу в пепельницу. Ни на мгновенье не прерывает разговор со мной. По прошествии десяти минут берет следующий шприц – и вся манипуляция повторяется точно до мелких движений… В поликлинике мне рассказали, что он был официально разрешенным наркоманом. В его карточке лежала бумага, подписанная каким-то минздравовским начальством, с разрешением выписывать ему наркотики. В неделю у него уходило семьдесят пять ампул. Каждый понедельник из поликлиники ему приносили рецепт»{174}.

Так и останется Литовский в истории литературы как гонитель Булгакова, а вот сын его мог бы сделать неплохую кинокарьеру. Подростком Валентин Литовский сыграл главную роль в фильме «Юность поэта», выпущенном во всесоюзный прокат в феврале 1937 года, к столетию гибели Пушкина, и стал очень популярным. Он погиб на фронте. А отец его держался за жизнь из последних сил…

К кому бы еще судьба привела Юлия Крелина, так чтобы это осталось в памяти надолго? Естественно, к Мариэтте Шагинян. Крелин слышал о ней много чего интересного, в том числе «и про ее милые странности в молодости, еще до революции». Вероятно, имелось в виду ее увлечение Зинаидой Гиппиус. Юная москвичка Мариэтта Шагинян в ноябре 1908 года решилась написать очаровавшей ее поэтессе письмо, полное восторга, граничащего с экстазом. Гиппиус пригласила Шагинян к себе в номер гостиницы «Националь», и они кратко побеседовали о стихах, о любви и погоде. Через год Шагинян бросила Москву и устремилась в Петербург, чтобы быть рядом с объектом своего поклонения. «Люблю Зину на всю жизнь, клянусь в этом своею кровью, которою пишу», – переживала Шагинян в феврале 1910 года. Но любовь, как известно, слепа, и потому постепенно Мариэтта пришла к противоположному выводу: «Какая же я была дура, что не понимала эту старую зазнавшуюся декадентку, выдающую себя за “саму простоту”!»{175} После 1917 года пути двух поэтесс не могли не разойтись, Гиппиус эмигрировала… А вот интересно – Гиппиус могла бы стать Героем Соцтруда или хотя бы лауреатом Сталинской премии, останься она в СССР?

Мариэтта Сергеевна Шагинян жила на Арбате. Войдя в квартиру, Юлий Крелин увидел перед собой глубокую старуху (учитывая, что она была старше его почти на полвека). Она прокричала: «Здравствуйте, доктор!» Далее беседа пошла на повышенных тонах, а как же иначе? Ведь глухие люди обычно говорят громко. А те, кто хорошо слышит, тоже в ответ кричат. Первой жалобой было: «Понимаете ли, я попала одной ногой в могилу…» Остроумный Крелин «понимающе улыбнулся писательской образности: ее возраст и есть “одна нога в могиле”. И одобрительно кивнул». Но дело было не в образности, Мариэтта Сергеевна и правда угодила одной ногой в пустую могилу, когда ходила на кладбище к сестре. Шла-шла по дорожке и оступилась. Слава богу, нашлись рядом добрые люди, вытащили.

Доктор осмотрел пациентку: ничего страшного! Небольшое растяжение связок. На прощанье Мариэтта Сергеевна решила отблагодарить, сунув Крелину конверт. Никаких возражений она и слушать не хотела: «Прекратите донкихотствовать! – перебила меня криком Мариэтта Сергеевна. – Я старая богатая писательница, а вы молодой нищий врач… И никаких разговоров! – она отключила аппарат и выпихнула меня за дверь. Звонить было бесполезно – слуховой аппарат отключен, а в доме больше никого»{176}.

Безграничная щедрость была свойственна Мариэтте Сергеевне. Ее любимая дочь Мирэль, имеющая машину, жаловалась Крелину, что мама ездила только на такси, ни разу не позволив подвезти себя: «Однажды я еду и вижу маму, ловящую такси. Я остановилась и впервые в жизни уговорила ее сесть ко мне в машину. Отвезла ее до места и выскочила помочь ей выбраться из машины. Она пошла в дом какой-то, уж не помню, куда я ее привезла. Сажусь в машину… и обнаруживаю на моем сиденье двадцать пять рублей…» А вот как Шагинян расплачивалась на кладбище, где хоронили ее сестру: «Старуха Мариэтта платила деньги могильщикам. Каждый подходил к ней – и она вручала купюру, не глядя на гробокопателя. В результате… или в отместку за пренебрежение могильщики пошли по второму кругу. Мариэтта Сергеевна механически продолжала вынимать из сумочки деньги и вручать каждому могильщику. После третьего тура ее молча увели»{177}.

Однако глухота Шагинян однажды сыграла с ней злую шутку. На одном из представительных собраний в ЦК КПСС, куда позвали многих известных советских писателей, Мариэтта Сергеевна позволила себе прервать речь самого товарища Хрущёва, выступавшего, как всегда, с пространной речью. Вениамин Каверин вспоминал: «Бессвязность этой длинной речи, к которой отлично подходит поговорка – “нести и с Дона, и с моря”, усилилась, когда к столу президиума подсела глухая Мариэтта Шагинян со своим слуховым аппаратом. Это странным образом нарушило торжественность собрания и, разумеется, не понравилось Хрущёву. Еще меньше понравилось ему, когда она громко, на весь зал, спросила его, почему в Армении нет мяса.

– Как нет, как нет! – закричал Хрущёв. – А вот здесь находится такой-то…

И он назвал фамилию крупного армянского деятеля, который побледнел и встал, услышав свое имя.

– Вот скажи, есть в Армении мясо?

– Конечно, с одной стороны, мясо есть, – ответил растерявшийся деятель. – Вообще, есть мясо. Но с другой стороны, конечно…

Хрущёв оборвал его, злобно взглянув на Мариэтту Сергеевну, и заговорил о другом. Но она не успокоилась. Еще два или три раза она прерывала его какими-то вопросами, и я не очень удивился, узнав, что через несколько дней за обедом, который был устроен на загородной даче Хрущёва, он назвал ее “армянской колбасой”»{178}.

Деятель, о котором пишет Каверин, это Анастас Иванович Микоян. Ныне на доме, где жила Мариэтта Шагинян – мемориальная доска.

А вот Александр Исаевич Солженицын пришел в литфондовскую поликлинику лично, вскоре после его исключения из Союза писателей. К Крелину прибежал главврач Гиллер с извечным российским вопросом: «Что делать?» Но ведь доктор обязан помочь в любой ситуации. Оказалось, что Александр Исаевич пришел не просто так, а проверить, как отнесется к этому начальство.

Если у советских людей хорошим тоном считалось отблагодарить знакомого участкового врача шоколадкой, то писатели, что вполне естественно, дарили медикам свои книги с автографами. Так что некоторые доктора литфондовской поликлиники собрали неплохую библиотеку из книг с дарственными надписями. Лет 20 назад, когда в Москве еще было полно букинистических магазинов, в одном из них я обнаружил кучу таких книг – все они были ранее подарены одному и тому же человеку. Как выяснилось, он долгое время трудился в литфондовской поликлинике то ли окулистом, то ли лором. Но скорее всего окулистом, так как в одной из книг было написано:

«Моему дорогому доктору,

благодаря которому мой взгляд на окружение стал еще более резким».

Хотя прилагательное «резкий» может иметь и другое толкование…

А окулист (или, как назвал его один из героев этой главы, «глазник») превратился в самого популярного врача у писателей. Это понятно: многолетний процесс сочинительства, будь то стихов или прозы, связан с напряжением глазных мышц, что нередко приводит к необходимости носить очки. Александр Гладков 27 июля 1960 года отметил в дневнике: «Утром еду в амбулаторию Литфонда к окулистке, чтобы получить новые рецепты для очков (я потерял свои лучшие очки на днях, купаясь в Оке в Тарусе). Покупаю очки в аптеке на Ленингр. шоссе»{179}.

Как мы уже поняли, отношения между пациентами и врачами были здесь особыми. Врачи не только лечили, но и порой любили прикрепленных писателей. 13 сентября 1968 года Юрий Нагибин записал в дневнике: «В поликлинике Литфонда почти со дня основания работала старшей медицинской сестрой О. А. Га-на. Она была стройной, с прекрасными ногами, которые при ходьбе ставила по-балетному – носки врозь… Держалась она прямо и строго, как классная дама, вся ее повадка, исполненная достоинства, исключала малейшую фамильярность… Поэтому я был несказанно удивлен, когда на другой день после гибели Урбанского она позвонила мне по телефону и, рыдая, обвинила в его смерти. Ей хотелось знать подробности. Я сказал, что готов сообщить ей всё, что знаю. Она пришла на поминки не одна… Я не сразу заметил, что она вдрызг пьяна. Мой жалкий лепет о причинах гибели Урбанского она не захотела слушать. “Погубить Женю… такого замечательного, красивого, доброго парня!..” И она рыдала все безутешнее, а затем впилась мне зубами в голую по локоть руку и выхватила кусок мяса. Я с трудом скрутил ее и уложил на кровать. Все еще рыдая и выхлопывая изо рта розовые от моей крови пузыри, она предложила мне себя, назвав все своими именами поистине с библейской простотой. Ее ничуть не смущало, что за дверью шли поминки»{180}.

Ну а что здесь такого? Живое – к живым, мертвое – к мертвым. Нагибину давно нужно было бы привыкнуть к странным порядкам, заведенным еще в старом в ЦДЛ: утром в Дубовом зале ресторана выставляли гроб с покойником, а вечером там же звенели вилками и чокались бокалами.

А старшая медсестра потом еще не раз привечала Юрия Марковича, так, когда он брал медицинскую справку для поездки в Судан, она вдруг попросила у него привезти в качестве сувенира маленького крокодильчика. Нагибин исполнил просьбу, насколько это было возможно, купив ей кошелек из крокодиловой кожи.

Каким ярким человеком был Юрий Маркович, сколько деталей писательской повседневности отражено в его дневнике! Правда, не все коллеги были в свое время рады их публикации. В какой бы день ни записал Нагибин свои мысли и все произошедшее с ним, всегда это описано со вкусом, столь ему присущим. Вот и в этой записи полувековой давности много деталей. И про морально-нравственный облик старшей медсестры, и про Судан, в который без справки ни-ни! Куда только не забрасывала судьба советского писателя… И про фильм «Директор», сценарий к которому написал Юрий Маркович. На съемках этой картины трагически погиб замечательный актер Евгений Урбанский.

Юрия Нагибина хотя бы в Судан пускали, а для «невыездного» Александра Володина даже братская ЧССР была закрыта: «Меня пригласили в Чехословакию, звонок Фурцевой. “Ехать не рекомендую. Вам будут задавать провокационные вопросы, вам будет трудно на них отвечать, а если ответите, вам будет трудно возвращаться”». А однажды его по инициативе Эдварда Олби в числе других советских писателей (Евтушенко, Вознесенский, Аксёнов, Некрасов) пригласили в США тамошний Пен-клуб, на полгода – пожить, людей посмотреть, себя показать. И пришло официальное приглашение: «Нас вызвали в иностранную комиссию Союза писателей, объяснили, что Пен-клуб – это враждебная международная организация писателей и каждый из нас должен отказаться от приглашения… А потом мы сами всех вас пошлем. Вежливые письма с отказом кто-то за всех нас написал. Последовало еще одно приглашение – и на него такие же приветливые ответы. Так я никуда и не поехал…»{181} Вероятно, не прошел флюорографию.

А «провокационные» вопросы задавали, да еще какие. Тут не каждый и сообразит, как и чем «парировать». Однажды Виктора Петровича Астафьева отправили в Японию. Всех врачей он успешно прошел, поэтому поездка состоялась. Приезжает он потом в «Молодую гвардию», рассказывает: «Пристал один переводчик Л. Н. Толстого насчет демократии. А я ему: посмотри на карту, – вот какая Япония маленькая, и демократия у вас такая же. А мы – во! И демократия у нас такая. Я вот беспартийный рядовой, а жена – старший сержант и партийная. Вот это у нас в семье демократия»{182}.

Так что уровнем демократии в своей поликлинике писатели в основном были довольны, за редким исключением (я имею в виду «невыездных», конечно). Тот же Владимир Войнович, имевший серьезные претензии к советской власти, тем не менее посчитал нужным заметить: «В поликлинике Литфонда врачи заботились о своих пациентах чуть ли не как о членах политбюро. Для пожилых литераторов прикрепленность к такой поликлинике была, конечно, важной привилегией, а мне, молодому, забота, которая там проявлялась, казалась странной и чрезмерной… Не успели принять в СП, как предложили обойти всех врачей, которые внимательно выслушивали, выстукивали и просвечивали»{183}.

И ведь просветили. Выяснилось, что давление у Владимира Николаевича «очень хорошее, лучше нормального». Во время первой же диспансеризации доктор по фамилии Райский сказал ему: «Это значит, что оно у вас немного понижено. Это просто замечательно. Значит, в пожилом возрасте давление будет не слишком повышенным. Вы умеренный гипотоник. Я, между прочим, тоже. Значит, мы с вами будем долго жить». Когда через неделю Войнович вновь пришел на прием к доктору, то услышал в регистратуре: «Доктор Райский позавчера умер». Так и стал Владимир Николаевич жить за двоих, за себя и того врача из поликлиники. Вот читаешь это и думаешь: а не поторопился ли Войнович, призывая к слому всей советской системы? Хотя бы поликлинику писателям оставили – и гипотоникам, и гипертоникам.

А вот Эммануила Генриховича Казакевича спасти от смертельной болезни не смогли ни врачи литфондовской поликлиники, ни так называемый качугинский метод. В 1962 году казалось, что все московские литераторы были озабочены одним: как помочь Казакевичу. Официальная медицина была бессильна – болезнь зашла слишком далеко, достигнув критической стадии. И тогда группа известных советских писателей обратилась с письмом в газеты с призывом обратить внимание на медицину нетрадиционную, в частности, метод химика Анатолия Качугина, сочетающий применение медикаментов на базе кадмия и специальную диету. В Советском Союзе очень быстро увлекались новыми идеями: то в гриб какой-то поверят (из стеклянной банки), то в мифическое мумие, то в чудодейственный янтарь. Апофеозом стал культ экстрасенсов. Ну не верил народ в диспансеризацию!

Так и писатели не надеялись на официальную медицину, призывая на помощь нетрадиционные методы лечения. Каждый из них в силу своего влияния делал все, что мог, лишь бы разрешили. Александр Твардовский пошел даже на прием к министру здравоохранения – только в его власти было разрешение применять к больному тот самый качугинский метод. В итоге медицинское начальство смилостивилось: «Будем смотреть сквозь пальцы. Говоря по-мужски, пойдем на это, в сущности, преступное попустительство – только не в стенах больницы»{184}.

И Казакевича перевезли из больницы на квартиру в Лаврушинский переулок, чтобы лечить его дома. Случай был беспрецедентный. Это сегодня одним из выходов в безнадежной ситуации считается лечение за границей: лишь бы деньги были! А тогда кто бы выпустил тяжелобольного писателя из страны? Юлий Крелин пришел в Лаврушинский как врач:

«Казакевич в то время пика “оттепели” был лидером группы писателей, собравшихся вокруг альманаха “Литературная Москва”. Так что я, согласившись присутствовать при лечении качугинским методом, попал в самый центр либерального крыла писательского мира… На дверях квартиры записка: “Не стучать, не звонить. Открыто”. И баллон от кислорода стоит на площадке. В квартире полно людей. Комната с больным Казакевичем закрыта… Это все же скорее был штаб, чем квартира тяжелобольного. Люди входили, уходили, чего-то приносили, беспрерывно кто-то говорил по телефону в дальней от больного комнате. Время от времени то по одному, то группками оказывались на кухне, где засовывали в рот какой-нибудь бутерброд, выпивали чашку-другую кофе или чаю, а то и просто стакан боржоми. Боржоми тоже тогда была проблема, но на то он и штаб, чтоб были всякие экспедиторы, курьеры, доставалы. Если чего-то все же не находили, звонили в ЦК куратору их, по тем временам либералу, Черноуцану[10]. А в ЦК все могли достать, всему помочь. По их велению ГАИ даже повесила знак, воспрещающий остановку машин у дома, чтоб не тревожить больного. В общем, Смольный в часы переворота»{185}. Однако чуда не произошло, состояние Эммануила Генриховича ухудшалось.

О чем думал в последние дни своей жизни Казакевич? О главном труде своей жизни: «Это будет шеститомная эпопея о нашей жизни, от коллективизации до наших дней… Там будет всё – и террор, и война, и все наши беды вперемежку с редкими радостями». Казакевича вновь увезли в больницу, прооперировали. Он был обречен. Попросил позвать его секретаря: «Мне нужно ей кое-что продиктовать. Надо торопиться». Сказал Твардовскому, приехавшему навестить его в больнице: «Я же никогда не видел работу хирургов обычной больницы. Те-то операции были в Кремлевке. Это поразительно! Я выйду из больницы и обязательно напишу повесть о них. Ты же меня знаешь, если говорю, значит, напишу обязательно. Я слов на ветер не бросаю», – вспоминал Юлий Крелин{186}.

Эммануил Казакевич не написал задуманной им эпопеи, а главным трудом его жизни (как показало время) стала повесть «Звезда», которую активно читают, экранизируют и по сей день. Это одно из лучших произведений о Великой Отечественной войне, написанное ее непосредственным участником. Казакевич отличался от многих коллег не только очевидным литературным талантом, но еще и завидным чувством юмора, сочиняя иронические памфлеты на некоторых наиболее отпетых «классиков соцреализма». Профессиональным писателем Казакевич стал еще до войны, в эвакуации не отсиживался, ушел на фронт добровольцем (так бы его не призвали из-за сильной близорукости), храбро воевал в действующей армии, дослужившись до начальника разведки дивизии, не раз был ранен.

Однако, уцелев на фронте, он был уже в мирное время сражен смертельным недугом. Многих известных советских писателей почему-то свела в могилу именно эта болезнь, что, видимо, было прямым следствием тяжелейших эмоциональных ударов и стрессов, обрушившихся на их голову с высоких партийных инстанций. Не зря вдова Бориса Пастернака Зинаида Николаевна говорила в этой связи Корнею Чуковскому в июне 1962 года: «Проф. Тагер уже перед смертью Пастернака определил, что у него был годовалый (она так и сказала) рак легких. Как раз тогда начался, когда началась травля против него. Всем известно, что нервные потрясения влияют на развитие рака»{187}.

22 сентября 1962 года Казакевич умер. Его похороны впервые привели в ЦДЛ Юлия Крелина. К нему пристал некий газетчик: «Что вас привело на эти похороны?» Глупый вопрос. Что может привести на похороны? Но оказывается, что у советских писателей ответы на этот счет были разными, о чем и пойдет разговор в следующей главе.

Глава четвертая

Прощание под конвоем: Новодевичье, Ваганьково, далее со всеми остановками

Что с нами происходит?

Василий Шукшин

Похороны строго по рангу – Чему советский писатель может позавидовать – «Октябристы» и «новомирцы» – «Стой! Стрелять буду!» – «Где стол был яств, там гроб стоит» – «В зале, где лежал Твардовский, обычный концерт» – «При появлении Солженицына фотокорреспондентами овладело безумие» – Лишь бы чего не вышло – «Чуковского хороним как Маршака!» – Павел Нилин берет слово – «Скорее закапывайте!» – Гробовщик Арий Ротницкий – Михаил Светлов просит взаймы – Андрей Платонов на Армянском кладбище – «Отстегните мне процент!»

Незадолго до кончины Эммануила Казакевича его зашел проведать Анатолий Рыбаков, услышавший следующее признание: «Знаете, Толя, мне приснился сон… Идет секретариат Союза писателей, обсуждают мой некролог и заспорили, какой эпитет поставить перед моим именем… Великий – не тянет… Знаменитый… Выдающийся… Видный… Крупный… Известный…» Прошло несколько дней, Казакевича похоронили, поминки:

«Каждый что-то вспоминал о нем, сложный был человек, но колоритный. Я рассказал про его сон. И вдруг Твардовский, глядя на меня помутневшими глазами, заявляет:

– Неправда! Ничего он вам не говорил. Просто вы знаете про обсуждение некролога на секретариате.

Воцарилось молчание. Я сказал:

– Я, Александр Трифонович, никогда не лгу. К тому же порядочные люди не выдумывают сказок, хороня своих друзей. И, наконец, я ни разу не был на ваших секретариатах, не знаю и знать не хочу, что вы там обсуждаете.

Вмешался кто-то из друзей, скандал погасили»{188}.

Этот факт находит свое подтверждение в дневнике Александра Твардовского от 26 сентября 1962 года, правда, там разговор происходит на кладбище{189}.

Но Казакевич-то как в воду глядел! Писательская иерархия в СССР была строгой и обнаруживала свое влияние даже в некрологах, к составлению которых подходили тщательно, будто имя новорожденному ребенку выбирали. Бывало, что до последнего верхушка Союза писателей решала, как назвать усопшего коллегу: видным или выдающимся? Последнее слово нередко оставалось за Отделом культуры ЦК КПСС, где оглашали уже окончательный вердикт. А как же иначе – если выдающийся, значит, панихида по статусу положена в Большом зале, если замечательный – то и в Малом можно проститься. Выдающемуся и место на Новодевичьем приготовлено, и фамилии под некрологом стоят такие, что при их оглашении поневоле встанешь – вплоть до членов политбюро.

Писать некрологи тоже доверяли не всем подряд, подходя к этому вопросу серьезно – покойника словно вновь заставляли заполнять многочисленные советские анкеты. Евгений Сидоров свидетельствует: «Когда умер Илья Григорьевич Эренбург, Б. Н. Полевого назначили председателем комиссии по организации похорон. Главный редактор “Юности” пришел в редакцию и попросил меня быстро набросать проект официального некролога для “Правды”. В отделе кадров Союза писателей мне выдали личное дело автора “Хулио Хуренито”. Когда скончался В. Б. Шкловский, ситуация повторилась. Интересно было всматриваться в почерк, вчитываться в старые, пожелтевшие листы анкет и автобиографий, где истинное мешалось с недостоверным, но все грозно затмевалось фантастикой советской истории»{190}. Что оставалось от живого человеческого слова в конечном итоге, когда некрологи (прошедшие сито согласований) публиковали в газетах, это уже другой вопрос…

Для советского писателя огромную роль играло то, где его похоронят и с какими почестями. Надежда Кожевникова вспоминает пророческие слова своего отца Вадима Кожевникова, сказанные одному из своих «соседей» по полке с секретарской литературой: «Не тому ты завидуешь. Кочетов уж лежит на Новодевичьем, а где тебя похоронят – еще не известно». Фраза эта была брошена по случаю прибытия в Дубулты молодой пары. Это были «Андрей, сын писателя Кочетова, женатый на Элле, дочке первого секретаря ЦК Компартии Эстонии». Они приехали «из Пярну на оливковом “мерседесе” с водителем и правительственными номерами»{191}.

Взиравшая на это пиршество духа писательская общественность посетовала на нескромность продемонстрированного образа жизни. Вот тогда-то Кожевников и решил утихомирить резонеров (сам автор «Щита и меча» упокоился в 1984 году на Переделкинском кладбище, с соблюдением всех необходимых формальностей, положенных ему по статусу как Герою Соцтруда, депутату, лауреату и пр.). Вадим Михайлович поставил рекорд, 35 лет – с 1949 года – возглавляя журнал «Знамя», пересидев Сталина с Андроповым. В чем-то уникальный случай. А когда лет 20 назад составляли Большую российскую энциклопедию, про него вообще забыли. Сейчас бы вспомнили. Зато «Щит и меч» крутят по телевизору частенько.



Поделиться книгой:

На главную
Назад