Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Повседневная жизнь советских писателей от оттепели до перестройки - Александр Анатольевич Васькин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Кирилл Алексеевич Арбузов, к которому я обратился, уточнил подробности: «В Дубулты в Доме творчества Алексей Николаевич останавливался в 50—60-е годы в старых коттеджах, оставшихся от буржуазного времени Латвии 30-х годов. В начале 70-х был построен девятиэтажный корпус. Вот там он останавливался на девятом этаже. Добивался со скрипом этого номера каждое лето в Союзе писателей. Дружба с директором Дома Бауманом, видимо, еще помогала. Со временем кое-кто и прозвал его арбузовским».

Нет более объективной оценки, чем та, что дают коллеги. Драматургу Самуилу Алёшину Арбузов запомнился как очень умный человек, понимавший, что «высказать все, что хочешь, в упомянутые времена, без существенных потерь – дело неподъемное». Иносказательность, эзопов язык, которым вынуждали говорить драматургов, приводили к тому, что в арбузовских пьесах получили прописку люди-чудаки (как и у Шварца). Чудачкой оказалась и главная героиня «Старомодной комедии», чудаки живут и в «Сказках старого Арбата».

Под стать своим персонажам Алексей Арбузов мог говорить их же языком: «С течением времени он выработал у себя язык, манеру поведения, даже внешний вид (челочка, чуть экстравагантный костюм), сходные с иными его героями. Это было забавно, симпатично, придавало ему определенное очарование. И, кстати, в какой-то мере избавляло от необходимости следовать обычным нормам поведения. (По слухам, он даже опоздал на свадьбу собственной дочери из-за футбола или хоккея, – такой-де, мол, был болельщик)» – так считал Самуил Алёшин{111}.

А чтобы не опираться на слухи, я вновь поинтересовался у Кирилла Арбузова: «То, что отец опоздал на свадьбу дочери и-за футбола – миф. Хотя Алексей Николаевич был яростным болельщиком и старался матчи не пропускать. Когда я объявил отцу о собственной свадьбе, он прежде всего сверил день ее проведения с футбольным календарем. И одобрил лишь, узнав, что в том день матча не планируется. Вот так! Так что этот миф в какой-то мере был вполне живуч».

У Алексея Арбузова было больное сердце, аритмия, в 1981 году с ним в Риге случился сердечный приступ. В столице Латвии в это время гастролировал Большой драматический театр под руководством Георгия Товстоногова. Театр поставил пьесу Арбузова «Жестокие игры», заслужив похвалу драматурга, специально приезжавшего на спектакли из Дубулты, привозя с собою и других гостей. Ездил он в Ригу и на концерты классической музыки. Однажды по пути сердце так прихватило, что пришлось вызвать врачей. Помог и находившийся рядом Вениамин Каверин с корвалолом.

Спустя два дня драматурга навестили в Дубулты Георгий Товстоногов и завлит БДТ Дина Шварц: «Ал. Ник. принял нас радушно, угостил водкой, выпил сам, потом пошли гулять на залив с Кавериными… Шутили, долго шли по песчаной, прибитой шагами, дорожке вдоль залива. Потом Ал. Ник. просил нас довезти его до билетной кассы: “А как вы обратно доберетесь? – Конечно, пешком. Я ведь совсем здоров. Спасибо”. Вышел из машины и побежал, именно не пошел, а побежал, упрямо наклонив голову вперед, помогая себе руками»{112}.

Чуть ли не в любую погоду Алексей Арбузов купался в Балтийском море, воспитывая в спартанском духе и детей. «Лето мы проводили на Рижском взморье. Представляете: пустой пляж, идет мелкий противный дождь, восемь утра. Только где-то на горизонте маячат люди под зонтиками, с поднятыми воротниками, а мы в трусах бежим в холодную воду. Ужас!»{113}– вспоминает сын драматурга.

Вероятно, спортивная закалка и позволяла ему так много работать: «[Он] не знал выходных и отпусков. Минимум четыре с половиной часа ежедневно проводил за письменным столом». А рабочее место Арбузова выглядело идеально: «Очень аккуратно. Все предметы – параллельно друг другу. Он не терпел беспорядка. А еще не признавал печатную машинку – писал только пером, правда, почерк был ужасный»{114}.

Алексей Николаевич Арбузов умер в 77 лет, в 1986 году, через два года Дина Шварц, отмечая его восьмидесятилетие, вспомнила признание драматурга: «Когда мне исполнилось 60, я ничего не боялся, о старости и смерти не думал, а 70 мне не нравится».

Драматурги приезжали в Дубулты не реже представителей других литературных жанров, в том числе и на семинары, когда старшие коллеги делились опытом с молодыми. Полвека тому назад весной в Доме творчества оказались набирающий популярность Александр Вампилов и маститый Александр Штейн, последний вспоминал: «Обучаем молодых нашему ремеслу. Или делаем вид, что обучаем, ибо обучить ему все равно что извлечь из алхимической средневековой реторты чистое золото… Вышел с одним из молодых, Александром Вампиловым, на балкон последнего, девятого этажа нового писательского дома. Кормим чаек хлебными крошками. Слева река Лиелупе, за нею дальние и геометрически аккуратные зеленые луга, пасутся чинные, равнодушные коровы, и это все походило бы на фламандские пасторали, не мешай “Метеор” на подводных крыльях, промчавшийся по Лиелупе»{115}.

Тот день на семинаре был «вампиловским» – читали вслух «Провинциальные анекдоты», к удовольствию всех его коллег. А истинное признание творчество Александра Вампилова обретет уже после его нелепой гибели на Байкале, случится это всего лишь через год после того кормления чаек в Дубулты. Его совершенно несоветские пьесы (так не похожие на всякого рода «Заседания парткома» и «Сталеваров»), лишенные идеологического подтекста – «Утиная охота», «Прощание в июне», «Старший сын», «Прошлым летом в Чулимске», будут поставлены в столичных театрах и экранизированы. Но автор этого успеха не увидит.

Еще одна яркая достопримечательность Дома творчества – «вечная» Мариэтта Сергеевна Шагинян. Это была удивительная женщина, с неиссякающим вдохновением в душе и слуховым аппаратом в ушах. Ее можно назвать легендой Союза писателей. Она прожила 93 года, уйдя в мир иной в один год вместе с Брежневым. Одна из немногих женщин-писателей, удостоенных «Гертруды» – звания Героя Социалистического Труда (в 1976 году). Учитывая заслуги Шагинян, можно сделать вывод, на каком этаже она жила.

Подавая пример гораздо более молодым коллегам, уже старенькая Мариэтта Сергеевна ходила на рынок в Майори пешком, хотя потребуй она от директора – и он наверняка подвез бы ее туда на служебной машине. Разве можно было отказать столь заслуженному человеку! Шагинян очень любила местную чернику. Она здесь какая-то особенно вкусная и сладкая (и сегодня растет в Дзинтари чуть ли не под каждой сосной).

Мариэтта Сергеевна была очень бодрой, несмотря на возраст, она много работала не только вилкой и ложкой за обеденным столом, но и за столом письменным, постоянно курсируя между самыми разными домами творчества писателей. Надежда Кожевникова запомнила ее уже в Коктебеле, собирающей разноцветные камешки: «Лишь солнце всходило, а вдоль кромки моря уже ползла глухая с молодости, а с возрастом к тому же и подслеповатая, могучая старуха Мариэтта Шагинян: у нее, говорили, фантастическая коллекция»{116}.

У Шагинян было преимущество над другими писателями-старичками (которым, как известно, «везде у нас почет»). Сидя в столовой за обедом и слушая собеседника и вдруг потеряв к нему интерес, она вынимала из ушей слуховой аппарат со словами: «Я вас отключаю!» Но однажды она не пришла на завтрак. Ее тарелка с любимой манной кашкой осталась нетронутой. «Наверное, опять по ягоды пошла!» – подумали соседи по столу. Но и за обедом место Мариэтты Сергеевны оказалось пустым. Тут и забеспокоились. Мало ли что… Поднялись к ней на этаж: «Долго стучали в номер, но поэтесса (а точнее прозаик. – А. В.) не отзывалась. Приняли решение ломать дверь. Классики были в теле, хлипкую дверь выломали легко и увидели работающую за столом Шагинян. Рядом на столе лежал выключенный слуховой аппарат. Она подняла на раздухаренных мужиков глаза и сказала: “Думали, я сдохла? Даже и не надейтесь! Мой номер никому не достанется! Вон отсюда!”»{117}. Так рассказывает Екатерина Рождественская. Это похоже на байку – еще один распространенный в Дубулты литературный жанр. По количеству баек, сочиненных про Мариэтту Сергеевну, с ней может сравниться разве что Михаил Аркадьевич Светлов.

Да и вряд ли кто-либо мечтал занять номер Мариэтты Сергеевны – в Доме творчества ее искренно уважали. Денис Драгунский свидетельствует, как стояла очередь в кинозал и «кто-то захотел пропустить вперед без очереди престарелую Мариэтту Шагинян. Она устроила скандал на весь холл, объясняла, что она, во-первых, в добром здравии, а во-вторых, коммунистка»{118}. Симпатия была взаимной: Дубулты Мариэтта Шагинян любила пуще других домов творчества. «Здесь мне посчастливилось написать две части воспоминаний, – а это огромное событие в жизни писателя, которому “стукнуло” 86 лет, и перо не так-то легко бежит по бумаге. Как и больные, старые ноги, оно имеет тенденцию спотыкаться. А все же пишется и дышится в нашем любимом Доме творчества легче и глубже, чем где бы то ни было», – отметила Мариэтта Сергеевна 20 августа 1974 года в книге отзывов.

Писатели нередко приезжали на Рижское взморье с родными и близкими. Например, Виктор Некрасов брал с собой в Дубулты маму – Зинаиду Николаевну. В архиве Григория Бакланова сохранилось письмо Виктора Платоновича от 4 января 1965 года:

«Сейчас еду с мамой в Дубулты – говорят, там сейчас тихо и можно хорошо поработать. Обнимаю.

Твой В. Некрасов»{119}.

Приезжали и с детьми. Вот почему трудно отрицать ценность воспоминаний Екатерины Рождественской, написанных с точки зрения писательской дочери. То есть это еще одна сторона повседневной жизни. Ведь писатели были люди семейные. Рождественская дополняет уже знакомый нам пейзаж необходимыми и точными деталями: в детском корпусе, куда селили писательских бабушек и детишек, имелось всего одно удобство на весь этаж… А большой фонтан был круглым, с золотыми рыбками и лягушками, потому и назвали – Дом у фонтана. А в Шведском доме перед входом на цементном полу сохранился «отпечаток ножки хозяйской дочки, кому этот коттедж и был в свое время подарен».

Если бабушку с внучкой не селили в Детском корпусе, то тогда – в Доме с привидениями. Чье было привидение – непонятно, быть может, утонувшего критика Писарева. Этот дом «стоял особняком от основной курортной жизни, в самом дальнем углу большого парка с гротами и лишайниками, в тени огромных сосен и объемных густых кустов жасмина». А в 1974 году семью Рождественских и вовсе разлучили: самого Роберта Ивановича как секретаря Союза писателей поселили с женой на девятом, бабушку на втором, а дочь-выпускницу Екатерину – в каморке с окошком на первом этаже Шведского дома.

Дом с привидениями – «деревянный, ободранный, с винтовой лестницей и с широким крыльцом из замшелых камней» и удобствами на этаже – запомнился и Денису Драгунскому, приезжавшему в Дубулты с мамой. А его папа Виктор Юзефович Драгунский – один из самых любимых детских писателей – «уже тогда чувствовал себя неважно. Ему была трудна ночь в поезде, труден был и самолет, хотя лететь было всего час с небольшим. Поэтому он оставался на даче»{120}.

Но дети есть дети. И зря графини Вишни так опасались дурного влияния Чиполлино на графа Вишенку. Вне зависимости от этажа, где жили родители, их дети все равно находили общий язык: «Собираясь в стайки, играли в пинг-понг, теннис и бильярд, если столы не были заняты классиками советской литературы, плавали, ходили смотреть взрослое польское кино, ели мороженое и пили молочные коктейли в баре, шлялись по улице Йомас, отрывались в Луна-парке и были просто по-детски счастливы», – вспоминает Екатерина Рождественская и перечисляет следующие категории, на которые, по ее мнению, делились приезжие: «мудопис, жепис, допис». А вот и расшифровка: «Муж дочери писателя, жена писателя и дочь писателя. Были, конечно, еще и сыписы и тёписы, редко когда маписы»{121}

Привез свою семью в Дубулты и Виктор Петрович Астафьев, как он выразился, «побаловать». Было это в начале 1960-х годов, в зимнюю пору, когда «принимали писателей с детьми, детей постарше – даже без пап и мам». Противоречивые чувства посетили литератора: «Толпами и в одиночку начали прибывать на отдых утомленные писательские дети. Мои чада, наряженные в Чусовом и на чусовской манер, тут же и померкли, ибо те дети, скорее, главные среди “тех”, меняли костюмы и платья по три раза в день. Никита Михалков, красивый, кругломордый парнишка с лучисто мерцающим блудным взглядом – так и по четыре. Да костюмы-то все по новой моде шиты, все с заграничными нашивками и фасонным покроем. Девчонки вокруг того Никиты вились роем, и он их тоже отмечал. В ту пору мне и в голову не могло прийти, что из этого четырнадцатилетнего баловня и шалопая вскорости получится такой серьезный кинорежиссер и артист»{122}. Неисповедимы пути Господни…

Та поездка запомнилась Виктору Петровичу на всю оставшуюся жизнь. Поселили писательскую семью «в дальнем корпусе, среди сосен и кустов, всех четверых в одной комнате – мы и радехоньки». Правда, света почему-то не было, – но лампочки вскоре выдали, и мастеровитыми астафьевскими руками они были вкручены в люстру. Соседями по домику оказались теща одного московского писателя и «другая» жена известного драматурга.

Приближался новый, 1961 год. Астафьевы решили: «Купим бутылку коньяка, бутылку вина да и придем в столовую, там, в малом зальчике, соберутся все взрослые обитатели Дома творчества, ну, выпьем, поздравим друг друга, поговорим, может, и споем». Но не тут-то было: наивные гости из Пермской области (еще совсем недавно называвшейся Молотовской, к чему пока не привыкли) даже не предполагали, какая подлость их ждет впереди: «Вечером поднарядились мы с женою и пошли в столовую. В зале-столовой стояла нарядная елка для ребятишек, которые собрались в Доме творчества уже давно, и они, кто в парадном, кто еще в будничном, снаряжали елку к празднику, накрывали столы… Лишь в нашем зальчике было спокойно и безлюдно. Мы с женою сели за стол, выставили коньяк и вино и стали дожидаться остальных писателей. Время близится к десяти, переваливает за десять. Ребятишки в большом зале уже танцуют, гремит музыка. А мы все одни. Наконец появилась официантка Анечка, поставила перед нами сосиски с капустой, чай, по кусочку сыра и что-то подзамялась, стала с места на место переставлять посуду и все поглядывала на бутылки, нами выставленные. Я и коньяк-то какой-то дорогой отхватил – гулять так гулять!»{123} Капуста как-то не вписывалась в атмосферу праздника…

Какой там гулять да петь, – смущенная официантка на ломаном русском языке сообщила: «Я дольшна вас огорчить… Эти люти… – обвела она рукою вокруг себя, – решили вас не приклащать, решили кулять пес вас». Можно себе представить, как вмиг пропало предновогоднее настроение у семьи Астафьевых. «Я много пережил унижений в сиротском детстве, но столько, сколько я их пережил после войны, израненный, бездомный – редко кому и приснится», – отметил в этой связи Виктор Петрович. Он не собирался сдаваться, и встреча нового, 1961 года должна была запомниться «тем», кто собрался в большом зале: «Я закипел… А закипевши, когда мне ударяла моча в контуженную голову, мог натворить всякое. Жена это знала и тянула меня в лес, на берег моря успокоиться. Но я не хотел успокаиваться. Я хотел напиться в своей комнатке и прийти сюда, “потолковать” с братьями-писателями»{124}.

Но все обошлось, спасибо супруге Виктора Петровича и официантке Анечке, сообщившей, что рядом есть ресторан «Юрмала», где, возможно, есть лишний столик. Анечка сожалела о случившемся, приняв беду Астафьевых близко к сердцу, как свою. Переживали и повара Дома творчества: как нехорошо получилось! Ведь собратья по перу лишили праздника и детей писателя. Но самое главное, что в ресторане «Юрмала», где уже не было где яблоку упасть («Места раскуплены полмесяца назад»), тоже нашлись жалостливые сотрудники, освободив для Астафьевых столик, предназначавшийся официантам. «Это был самый памятный праздник в нашей жизни. Я другого такого, шумного, веселого и дружного праздника не помню. Латыши тогда еще мало были поражены ржавчиной национализма», – подчеркнул Виктор Петрович. Последний вывод, правда, несколько странен – при чем же здесь «ржавчина национализма»? Латыши-то как раз выручили семью Астафьевых, а вот свои, московские собратья повели себя некрасиво.

А некоторые писатели в Дубулты плакали. Сценарист Наталия Рязанцева видела рыдающего Виктора Шкловского: «Однажды на семинаре в писательском доме “Дубулты” под Ригой мы стали Виктора Борисовича расспрашивать про книгу Валентина Катаева “Алмазный мой венец”. Тогда ее все обсуждали, пытаясь уточнить прототипы, кто под каким именем зашифрован – где Есенин, где Мандельштам? Сначала Шкловский что-то отвечал, объяснял, а потом вдруг заплакал и прямо со сцены проклял Катаева, прорычал что-то вроде – “нельзя же так!” – и не смог больше говорить. Его увели под руки. Мы притихли, но не расходились»{125}.

Упомянутая книга Катаева вышла в 1978 году – Шкловскому в тот год исполнилось 85 лет. Было от чего зарыдать, не зря же Надежда Кожевникова пишет о «предательстве» Катаева. Кого же он «предал», по ее мнению? «Олешу, с которым якобы дружил, Мандельштама, которого якобы чтил, Бунина, учеником которого представлялся. Подтасовывал факты, как шулер, пользуясь тогдашним неведением читателей, из чужих бед, мук плел себе затейливый венец, но не терновый, нет, – “алмазный”, позаимствованный у пушкинской Марины Мнишек»{126}. Мнения об «Алмазном венце» у читателей и писателей по сию пору прямо противоположные.

Последние годы существования общесоюзного Дома творчества оказались омрачены трагедией. 5 февраля 1987 года из окна на девятом этаже выпал молодой латышский поэт и переводчик Клавс Элсберг. Незадолго до гибели он давал интервью местному журналисту Александру Ольбику, который рассказывал, что «поэт жил на 9-м этаже, в комнате, примыкавшей к витринному (от потолка до самого пола) окну. Какая сила или какая рука толкнула его в пропасть – наверное, навсегда останется загадкой. Да, было проведено расследование, поскольку в тот для него роковой вечер на этаже был какой-то “сабантуйчик” с выпивкой, но ничего криминального в падении с девятого этажа известного поэта обнаружено не было»{127}. Было ему от роду 28 лет…

В этой книге встречается немало писательских фамилий. И всё же: даже если их наберется на сотню-другую, то где отдыхали и работали остальные 9 тысяч 800 членов Союза писателей СССР? Вопрос, конечно, интересный. Ответим на него в духе советского времени. В начале 1980-х годов Литфонд в своей неустанной заботе о писателях задумал строительство нового корпуса чуть ли не в 15 этажей высотой. Слава богу, что грянула перестройка, и все приговоренное осталось на своих местах – пруд, розарий и Детский корпус. А вскоре развалился даже не Союз писателей, а куда больший союз, советский. Приезжавший в начале 1990-х годов в Дубулты Василий Аксёнов даже надеялся сохранить Дом творчества для русского Пен-клуба (как рассказывают местные знающие люди), но не сложилось. Видимо, слишком дорого. Столь огромные расходы по содержанию Дома творчества мог потянуть только Союз писателей СССР…

В один из последних своих приездов в Дубулты Давид Самойлов сел за письмо Лидии Чуковской:

«Дорогая Лидия Корнеевна!

Ужасно обрадовался, получив Ваше письмо именно здесь, в Дубулты, где я почти никого не знаю. А ведь раньше я почти всех знал! Но разве можно знать 12 000 членов Союза писателей. Да из них 11 500 и вовсе знать не хочется. Все же есть здесь человек пять знакомых. И, главное, мой добрый друг Абызов (литературовед. – А. В.{128}.

Письмо это было отправлено 20 октября 1989 года.

Ах Юрмала! Все здесь с тех домотворческих времен осталось по-прежнему: корабельные и стройные сосны, подпирающие голубое небо, облака на котором не задерживаются, ибо морской балтийский ветер все гонит и гонит их вдаль. Море песка. И настоящее море – мелкое, как лужа. Идешь-идешь и все никак не достигнешь глубины. Народу мало. Та же электричка ходит из Риги на Тукумс. Остановки уже давно объявляют не на русском, а на латышском – Лиелупе, Булдури, Дзинтари, Майори, Дубулты, Яндубулты… Уютные станции с буфетами, а в буфетах помимо пива еще местное (!) шампанское. Только вот Дом творчества писателей имени Яна Райниса уже не существует. Продали его с потрохами. А воспоминания остались…

Глава третья

«И тебя вылечат, и меня вылечат». Писательская поликлиника и литературные негры

Не каждая эпоха имеет своего Пушкина, зато в каждой есть Булгарин.

Олесь Гончар

Бассейн для Александра Володина – Больная голова Эдуарда Успенского – На приеме у хирурга – Владимир Войнович как прокаженный – Рита Райт и ее прекрасный язык – Стукачи постукивают… – «Член Литфонда Пастернак» – Три инфаркта Александра Галича – Прикрепите Семёна Липкина обратно! – Анатолий Жигулин переживает – Десятка по больничному листу – Главврач Вильям Ефимович – На кого пашут литературные негры – Анатолий Гребнев рассказывает… – Александр Борщаговский продает свою пьесу – Шрамы Николая Старшинова – «Это нога у того, у кого надо нога!» – Зубы Владимира Крупина – Юлиан Семёнов и врачи – Заноза Арсения Тарковского – Спасение Эммануила Казакевича

Однажды министр культуры Екатерина Фурцева решила поговорить «за жизнь» с ведущими советскими драматургами, позвали и Александра Володина из Ленинграда. Собрались в здании ЦК КПСС на Старой площади. Кабинет светлый, просторный, чай в подстаканниках, сушки. Екатерина Алексеевна «приветливо спросила, что кому нужно, чем кому помочь. Одному, оказалось, нужно помочь съездить в Англию. “Конечно, почему же и нет, возможно, вы хотите написать что-то о капиталистической системе…”»{129}, – вспоминал Володин. У других проблемы тоже разрешились. И, как написали бы в газетах, «большой, предметный разговор о перспективах советской драматургии, о поисках образа положительного героя нашей современности» подходил к концу.

И вдруг Александр Володин, вместо того чтобы тоже чего-то попросить (квартиру, например, или поездку в Швецию), заговорил «о положении искусства вообще – о том, что тогда и на кухнях обсуждали, понижая голос». И тут Фурцеву словно подменили: «Вы ходите в бассейн?» Володин не сразу понял, при чем здесь бассейн, замолк. А Екатерина Алексеевна продолжает: «Вот видите, Володин не ходит в бассейн, не следит за своим здоровьем. Как же вы будете писать пьесы?» Действительно, – как же писать пьесы-то, без бассейна?

Для того чтобы советские писатели были здоровенькими, долго жили и работали, наполняя драгоценный Литфонд отчислениями от своих гонораров, для них создали отдельные, так называемые ведомственные поликлиники. Центральная находилась в Москве, сначала в Лаврушинском переулке, затем у станции метро «Аэропорт». Юлий Крелин очень точно замечает: «Она, пожалуй, единственная, что была при советской власти создана за деньги клиентов. От продажи колоссальных тиражей писатели получали малую толику. Все уходило в Литфонд или черт его знает куда, на эти деньги содержалась и поликлиника»{130}. С Крелиным согласились бы многие коллеги.

К ведомственным поликлиникам были прикреплены не только писатели, но и их семьи. В этой связи вспоминается случай с Ахматовой. В июне 1955 года Анна Андреевна находилась в Москве. Поэтесса приехала в Переделкино к Корнею Чуковскому, где ей всё чрезвычайно понравилось – и высоченные сосны, и пение птиц, и тишина, а увидев белку, быстро перелетавшую с одной сосны на другую, она поэтически сравнила ее с ртутью. «Здесь преступно хорошо», – молвила Ахматова. За обедом Корней Иванович принялся расспрашивать Анну Андреевну о здоровье, и она рассказала о своем посещении литфондовской поликлиники. Она заполнила там специальную карточку – ФИО, год рождения, пол, прописка и т. д. И на приеме услышала от врача: «Вы кто – мать писателя или сами пишете? Сами? А почему вы из Ленинграда сюда приехали лечиться? В Ленинграде ведь тоже есть Литфонд»{131}.

Вряд ли болтливый эскулап хотел унизить Ахматову – времена все-таки стояли уже не те, когда советские вожди Анну Андреевну именовали не иначе как «полумонахиней-полублудницей». Да и главные гонители поэтессы Сталин и Жданов уже упокоились на Красной площади – один поместился в Мавзолее, другой за ним, у Кремлевской стены. Так что дремучесть врача писательской поликлиники очевидна. Жаль, что Анна Андреевна не запомнила его фамилии, – иначе он бы остался в истории как человек, не знавший великой поэтессы. Хорошо еще, что Ахматову не отправили лечиться обратно в Ленинград. Вообще же глагол «прикрепить» и словечко «прикрепленные» – из советского словооборота, до 1917 года их в ходу не было. Прикрепляли, как правило, к тем или иным привилегиям и благам, коих остальные граждане были лишены. Быть прикрепленным к литфондовской поликлинике считалось престижным. Культуролог и сценарист Майя Иосифовна Туровская (самая известная ее работа – «Обыкновенный фашизм», 1965) расценивала «прикрепление» как одну из важных составляющих системы ценностей советской эпохи, сравнивая его с таким же важным понятием, как «блат»{132}.

Для их же собственной пользы писателей в официальном порядке обязали проходить ежегодную диспансеризацию и посещать отоларинголога, окулиста, хирурга и других врачей. Александр Гладков 20 марта 1974 года отметил в дневнике: «Письмо из поликлиники Литфонда с призывом явиться на обследование»{133}. Но далеко не все литераторы относились к своему здоровью с должным пиететом, забывая сделать флюорографию или электрокардиограмму. Это понятно: гораздо удобнее писать книги за столом, а не сидя в очереди к терапевту. Тогда применяли действенный стимул: без справки из поликлиники могли не дать путевку в Дом творчества или, того хуже, не пустить в загранпоездку.

О том, чтобы литераторы выезжали за рубеж здоровыми, заботились и соответствующие инстанции. Эдуард Успенский в одном из интервью 1989 года вспоминал, как во время беседы в одной очень солидной организации его выспрашивали: «Вы как себя чувствуете? У врача давно были? С головой все в порядке?» Но это была не поликлиника и даже не больница, и вопросы задавали отнюдь не люди в белых халатах. Воспоминания относились к 1980 году, когда Эдуард Николаевич безуспешно пытался докопаться до истины: почему его не выпускают в безобидную Финляндию? Кому он только не писал: и в Союз писателей, и ЦК КПСС, и даже в Комитет партийного контроля. В итоге он дописался до того, что его вызвали «куда следует»{134}. Успенскому казалось, будто ему намекают на необходимость лечения в специализированной клинике, где «и тебя вылечат, и меня вылечат», как говорила жена управдома Бунши из фильма Леонида Гайдая «Иван Васильевич меняет профессию».

Среди тех, кто пренебрегал диспансеризацией, был и Владимир Солоухин: «К концу года накапливается много нерадивых писателей, и вот они группами, если не толпами, вереницами во всяком случае, с обходными листочками бродят из кабинета в кабинет, исполняя свой долг перед родной поликлиникой. Брожу и я каждый год, ничего не поделаешь»{135}.

А Константин Ваншенкин был более дисциплинированным:

«С утра сдавали на анализ то, что положено, а затем надлежало посетить кабинеты: глазной, отоларинголога, рентген, кардиологический и пр. Везде народ, а у хирурга – никого. Мой друг вошел, поздоровался, на вопрос о жалобах ответил отрицательно. После этого последовала просьба спустить штаны и нагнуться. Своей унизительностью процедура напоминала личный досмотр арестованного перед отправкой в камеру. Хирург бегло заглянул моему коллеге между ягодиц, небрежно спросил:

– Поэт? – и разрешил подтянуть брюки.

– Но откуда вы узнали? – изумился мой собрат.

– У всех прозаиков геморрой! – хладнокровно ответствовал доктор. И снисходительно пояснил: – Сидячий образ жизни!..»{136}

Прикрепление писателей к одной и той же поликлинике открывало перед ними долгожданную возможность общения. Многие не виделись годами и потому радовались неожиданным встречам у зубного врача или другого доктора. Василий Аксёнов как-то оказался рядом с Андреем Вознесенским – они сидели в соседних креслах в стоматологическом кабинете. Заодно и поговорили.

Константин Ваншенкин однажды повстречал в поликлинике страдающего от депрессии Бориса Слуцкого, которого сопровождал его брат Ефим. Разговор, как и следовало ожидать, свелся к недугу Бориса Абрамовича:

– Ну как ты? – спросил Ваншенкин.

– У меня депрессия, – ответил Слуцкий и тут же поинтересовался последним писательским собранием, а потом и здоровьем собеседника.

– Ну какая же это депрессия, если тебе это интересно?! – резонно воскликнул Ваншенкин.

Свое слово сказал и Ефим Абрамович: «Конечно!» Но поэт был неумолим: «Нет, у меня депрессия!» В конечном итоге болезнь и свела поэта в могилу. Ваншенкин не указывает года встречи, скорее всего, это был конец 1970-х: после смерти жены Бориса Слуцкого Татьяны Дашковской в 1977 году за ним присматривал брат, забравший его к себе домой в Тулу. Там поэт и скончался в 1986 году.

Благодаря Марлену Хуциеву образ Бориса Слуцкого остался на кинопленке в фильме «Застава Ильича»: он один из тех поэтов, что запечатлен читающим стихи на вечере в Политехническом музее. Это свидетельствует и о популярности его стихов у советской научной интеллигенции, и о значении для отечественной поэзии ХХ века. Одно из самых известных стихотворений Слуцкого – «Лошади в океане», опубликованное в 1956 году. Сам поэт не понимал причин столь громкого успеха, назвав стихотворение «сентиментальным, небрежным». Но многие коллеги высоко его ставили, а Евгений Евтушенко расценил как шедевр мировой поэзии. Стихи эти так нравились Илье Григорьевичу Эренбургу, что автор их ему в итоге посвятил. Такое бывает нередко, когда стихотворения посвящают уже после того, как они опубликованы. А некоторые коллеги просят, чтобы именно им понравившееся стихотворение было предпослано. Еще одна визитная карточка Бориса Слуцкого – стихотворение «Физики и лирики» (1959) со знаменитым началом:

Что-то физики в почете.Что-то лирики в загоне.

В мемуарах «О других и о себе» Слуцкий рассказал интересный эпизод, как одному из писателей, перенесшему инсульт, врач посоветовал повторять до бесконечности какое-нибудь стихотворение, чтобы восстановилась речь. Это был Аркадий Васильев, признавшийся Слуцкому: «Я, знаешь, твоих “Лошадей” наизусть помню. И вот начал я их твердить, сначала медленно, потом все быстрее»{137}. И ведь действительно, дар речи вернулся, что в дальнейшем очень пригодилось: Васильев был и секретарем парткома московской писательской организации, и депутатом Моссовета. А там немому делать нечего.

Но, как мы уже поняли из первой главы, не все писатели были рады тому или иному коллеге. По разным причинам. Когда в феврале 1974 года Владимира Войновича исключили из Союза писателей и из Литфонда, от поликлиники его не открепили, по-прежнему приглашая на диспансеризацию. В этом даже можно усмотреть проявление некоей гуманности. Но если Ваншенкин и Слуцкий были приятны друг другу, то Войновичу обрадовались только врачи. Ибо исключенные из Союза писателей были как прокаженные. И потому писатели, столкнувшиеся с ним у врачебных кабинетов, опасались даже здороваться. А вдруг кто увидит и донесет? Как в опере «Пиковая дама»: «Сегодня ты, а завтра я!»

Но если мужчины-писатели боялись Войновича, то женщины находили в себе смелость не только кивнуть ему, но и заговорить. Среди таких смелых людей – переводчица Рита Яковлевна Райт-Ковалева. Несокрушимая и легендарная. Когда-то задолго до войны она перевела на немецкий язык «Мистерию-буфф» Маяковского. Но, конечно, ее заслуга не в этом. Рита Яковлевна открыла советским людям весь цвет мировой художественной литературы. Она перевела Бёлля, Кафку, Сэлинджера, Фолкнера, Воннегута. Если учесть, что в иное время публикация западных современных классиков была сродни раздаче пайков, то есть – помалу, редко и для избранных, можно представить, в какой праздник превращалась для многих читателей новая книга, переведенная Райт-Ковалевой. Как однажды выразился Михаил Сергеевич Горбачёв, «пир духа».

Сергей Довлатов в молодые годы служил литературным секретарем у прозаика Веры Пановой, классика соцреализма и лауреата трех Сталинских премий. И вот как-то Вера Фёдоровна спросила его:

«– У кого, по-вашему, самый лучший русский язык?..

– У Риты Ковалевой…

– Значит, Воннегут звучит по-русски лучше, чем Федин?

– Без всякого сомнения.

Панова задумалась и говорит:

– Как это страшно!..»{138}

Действительно страшно. Столько наплодили у себя классиков, даже улиц в Москве не хватало, чтобы всех увековечить, а Воннегут все равно звучит лучше Федина. Так считал Довлатов. А про Панову теперь говорят: у нее сам Довлатов секретарем был!

В поликлинике Рита Яковлевна сама подошла к одинокому Войновичу, шепотом пригласив зайти к ней в гости на Красноармейскую, соблюдая конспирацию:

– На днях ко мне приедет один сумасшедший американец, он хочет вас переводить. Но не забывайте, что меня нужно беречь… Вы приходите просто так, без звонка. Хотя да… у нас ведь лифтерши.

– Насчет лифтерши не беспокойтесь, я приду в маске, – остроумно ответил Войнович.

Почему без звонка? Потому что телефон Войновича могли прослушивать. А при чем здесь лифтерша? Лифтерши вполне могли быть осведомителями. Так повелось еще с 1930-х годов. Варвара Шкловская, дочь Виктора Шкловского, не боявшегося принимать у себя в Лаврушинском переулке тех, кого освобождали из лагерей, вспоминала, что у них на лестнице дежурила «стучавшая» лифтерша. Потому на ночь никого из бывших зэков не оставляли. В то же время «своих» стукачей берегли, ибо появление новых грозило неприятностями.

Стукачей хватало и среди писателей, причем всегда. Но называлось это по-другому: сотрудничество. Критик Евгений Сидоров в своих «Записках из-под полы» рассказывает: «Когда некто Зубков, офицер Госбезопасности, которого я неоднократно видел в ЦДЛ, вдруг появился в моей квартире на Суворовском и стал предлагать сотрудничество, я отговорился тем, что работаю в Академии общественных наук при ЦК КПСС, и этого вполне достаточно. На прощание гость сказал: “Напрасно вы отказались помогать нам, вы даже не представляете, какие авторитетные люди в московской писательской организации охотно работают с нами”»{139}.

Исключенные из Союза писателей, кстати говоря, могли пользоваться поликлиникой. Известна шутка Александра Галича: «Александр Галич, член поликлиники Литфонда». С Александром Аркадьевичем вообще произошла любопытная история. Первоначально его, пережившего три инфаркта, хотели «открепить» от поликлиники Литфонда. 7 марта 1972 года Александр Гладков отметил в своем дневнике: «К. Ваншенкин, являющийся членом Совета Литфонда, подтвердил, что Галич исключен и из Литфонда, но что это не обсуждалось, а сделано механически – так полагается. Я напомнил о Пастернаке. Он говорит, что тогда вот было решение сделать для Б. Л. исключение из правил и оставить его в Литфонде»{140}.

Эта позорная формулировка – «член Литфонда Пастернак» вызвала бурю негодования у тех, кто прочитал официальное сообщение о смерти поэта в советских газетах. Возмущался Самуил Маршак: «Я взял газету, в которой что-то было завернуто, и вдруг читаю: “член Литфонда – Пастернак”. Мерзавцы! Мстительные мерзавцы! Меня как кнутом по лицу». Эти слова приводит в своем дневнике Лидия Чуковская, которая 1 июня 1960 года также отметила: «В “Литературе и жизни” объявление: “Литфонд с глубоким прискорбием сообщает о смерти члена Литфонда, Бориса Леонидовича Пастернака”. Не велика честь принадлежать к ихнему – и моему – Союзу. И сейчас, когда Пастернака уже нет, не все ли равно: член ли он Союза или всего лишь Литфонда? Но ведь это нарочно придумано в оскорбление почившему! в уничижение славы России! Могли же они просто написать: извещаем о смерти Бориса Пастернака»{141}.

Издававшуюся в 1958–1962 годах газету «Литература и жизнь» писатели в шутку прозвали «Лижи», вероятно, за подхалимский стиль публикаций. Это был орган правления Союза писателей РСФСР. С 1963 года ее сменил еженедельник «Литературная Россия». Остроумие советских писателей этим не ограничивалось, например, скучноватую газету «Советская культура» называли «Даниловским кладбищем» по фамилии его главного редактора Николая Николаевича Данилова (кстати, ранее трудившегося редактором в уже знакомом нам журнале «Блокнот агитатора»).

На счастье Александра Галича в поликлинике работала его многолетняя поклонница – Ирина Филипповна Балычева. Его биограф Валерий Лебедев рассказывает, что она специально устроилась в поликлинику, став лечащим врачом своего кумира. Сам Бог послал ее Галичу, когда потребовалась справка о состоянии его здоровья для назначения пенсии по инвалидности. Из ВТЭКа (комиссии, выдающей заключение об инвалидности) позвонили в поликлинику: не выдавать! Находчивая Ирина Балычева сообразила: «А если я уже выписала эту справку вчера и сказала об этом Галичу?»{142} И справка была выписана и драматург Александр Галич («Верные друзья», «Вас вызывает Таймыр») смог получать пенсию в 54 рубля как инвалид второй группы. А поликлиника Литфонда находилась на первом этаже того дома, где жил Галич.

А когда его все же исключили из литфондовской поликлиники, ее доктора продолжали навещать Александра Аркадьевича. «Когда я был у него, там как раз приходили врачи из поликлиники, но он уже был откреплен, то есть они это делали на свой страх и риск. Многие не рисковали приходить и оказывать помощь. А он был сердечник, у него была масса всяких болячек»{143}, – вспоминал Александр Мирзаян.

А некоторых хотели исключить, да передумали. Лев Копелев в июне 1968 года встретил у поликлиники писателя В., услышав от него: «Можешь написать своему Бёллю очень большое спасибо. В Президиуме [Союза писателей] уже было решено тебя исключить, заодно уже и из Литфонда. Но Бёлль там целую адвокатскую речь закатил… По радио, в газетах шухер поднял. А мы с ним ссориться не хотим. Так что ограничились строгачом. Можешь просить путевку в Дом творчества»{144}.

Неудивительно, что были и такие писатели, что впоследствии все же жалели, что остались без поликлиники. В частности, Владимир Корнилов, исключенный из Союза писателей в 1977 году. На Запад он не уехал, зато начал там публиковаться. А в 1975-м его приняли в члены французского Пен-клуба по рекомендации Генриха Бёлля. В СССР Корнилова перестали издавать, а уже напечатанные книги изъяли из книжных магазинов и библиотек. Критик Лев Левицкий вспоминал: «Корнилов на рубеже восьмидесятых жалел, что он пошел по откровенно диссидентскому пути. Считая, что без большого позора можно было просуществовать, не отправляя своих вещей в заграничные органы печати, а публикуясь, понятно, не без потерь, у себя дома. Он вздыхал, что отлучён от литфондовской поликлиники и не получает денежек по больничному»{145}. Но, судя по тому, что в перестройку Владимира Корнилова восстановили в Союзе писателей, к поликлинике его вновь прикрепили.

Впрочем, в своем бюрократическом рвении члены правления Литфонда не щадили никого, даже ветеранов войны. В 1980 году поэты Инна Лиснянская и Семён Липкин покинули Союз писателей в знак протеста против гонений на альманах «Метрополь» и его участников, за что в язвительных писательских кругах получили прозвище «Влипкины», ибо оказались почти в гордом одиночестве. Как выразилась Инна Львовна, «с олимпийского года мы с Липкиным по весну 86-го, а я по весну 88-го, как честные олимпийцы, добровольно из-за “метропольского” дела жили-были вне союза писателей»{146}.

Они сразу же лишились и медицинской помощи от Литфонда: «Нас и из писательской поликлиники выкинули, даже Липкина, не подействовал закон: участников войны, когда они увольняются с работы, от ведомственных лечебных заведений не откреплять»{147}. Семён Липкин был полноправным участником Великой Отечественной войны, а еще многогранным переводчиком. Он перевел на русский язык столько произведений восточных и кавказских авторов, что из них вышла бы приличная библиотека.

Анатолий Жигулин переживал за исключенного Александра Исаевича Солженицына, записав в дневнике 12 ноября 1969 года: «Мерзавцы! Солженицына давно уже не печатают, но исключение из СП – все равно – жестокий, злобный бесчеловечный акт. Было бы абсурдным делом пытаться уничтожить Солженицына-писателя – он всемирно известен, его не уничтожить. Но они хотят физически уничтожить Солженицына-человека. Теперь он – не член Союза. Теперь, если он не поступит на работу, его могут выслать в дальние края как тунеядца. На это у них хватит совести. И был уже подобный случай с одним ленинградским писателем. (Скорее всего, речь идет об Иосифе Бродском. – А. В.) Теперь Солженицын лишен возможности обращаться в СП, лишен права на пенсию и т. п. Они хотят стереть его окончательно в порошок. Его теперь и в ЦДЛ могут не пустить… лечить не будут в поликлинике Литфонда, больничные листы не будут оплачивать. Ужасный акт! Великого писателя исключили из Союза писателей СССР! Людоеды! Все равно Солженицын переживет своих гонителей!»{148} Советская пенсия Александру Солженицыну и не понадобилась. Действительно, зачем нобелевскому лауреату еще какая-то пенсия?

А больничные «гонорары» были хорошими. Иной поэт столько за строчку не получал, сколько могли заплатить за день хворающему члену Союза писателей. Болели они по-разному. Евгений Рейн жаловался на маниакально-депрессивный психоз: «Особенно тяжелы депрессии, когда белый свет предельно черен и не мил, когда жизнь отвратительна, бессмысленна, убога и отталкивающа. Рука бессильна поднять телефонную трубку, одеться и выйти на улицу – величайшая проблема. А жить надо (или не надо – это тоже вопрос), а если надо, то изволь добывать хлеб насущный. И тут я открыл для себя психоневрологический диспансер. Это был мир убогий, но довольно приветливый. Во время первого своего визита я стал что-то рассказывать о своих проблемах, меня оборвали на полуслове и выписали бюллетень»{149}.

Обращают на себя внимание доверчивость докторов и честность пациента. Даже не стали слушать до конца – а все потому, что диагноз был ясен. Вероятно, люди попались опытные: раз писатель (к тому же поэт), значит, с небольшим приветом. Или – с большим, но на ноги поставим. В любом случае. И взял Евгений Борисович бюллетень и пошел с ним по месту, так сказать, службы. А там тоже люди понятливые: «По этой справке Литфонд платил мне десять рублей в день. А это в семидесятые годы было вполне достаточным для сносной жизни. Более того, существовали еще бесплатные обеды и какие-то стационары, где читали газеты, слушали музыку и проводили просветительные беседы. Но в стационаре я не появлялся, так же как категорически отказался от всяких предложений о больнице. Но вот обедать на улицу Чехова захаживал. И это были вполне приличные обеды с борщом, котлетами и компотом, получше тех комплексных, что предлагали за рубль двадцать в Доме литераторов»{150}.

На десятку в магазине можно было купить три бутылки водки, посидеть в ресторане. И вообще это были ощутимые деньги, особенно если получать их ежедневно: в месяц набегало 240 рублей. Это зарплата заведующего лабораторией в советском НИИ, не имевшего ученой степени. Но там-то надо ходить на работу, а тут – читай себе газеты (в ту эпоху они были на редкость успокаивающими, как валерьянка), слушай Бетховена, да еще и стихи сочиняй, если в голову лезут в таком состоянии. А когда через месяц доктор сказала Рейну, что больше не имеет права продлевать его бюллетень и что это может сделать только главврач городского диспансера, поэта повезли туда, причем за счет заведения. И уже там добрые психиатры выдали больничный лист еще на месяц. И его опять оплатил Литфонд. Неудивительно, что при такой неустанной заботе депрессия поэта постепенно сменилась оптимизмом.

«А вы еще говорите, что Советская власть плохо содержала своих писателей!» – замечает Сергей Чупринин, приводя в пример собственную историю о том, как его, еще молодого, «на плаву поддерживали бюллетени по временной нетрудоспособности. Их в поликлинике Литфонда и выписывали, и продлевали охотно – особенно когда дело касалось писателя, от Советской власти пострадавшего. Бытовала даже фраза: “Если бы я не болел, то давно бы умер. С голоду”»{151}. И здесь писатели были не одиноки. В советском обществе в 1970-е годы укоренилось довольно либеральное отношение к безделью. Появилось такое выражение – «сидеть на больничном», то есть не лечиться, а отбывать две-три недели дома или где-нибудь еще.

Что касается уровня медицинского обслуживания в поликлинике, то оно явно отличалось в лучшую сторону от остального самого бесплатного в мире здравоохранения СССР, в чем писатели отдавали себе отчет: «В [районной] поликлинике бардак, очереди, злые медсестры. Вдобавок десять дней висела прекрасная реклама здравоохранения: от язвы умер сорокалетний главврач, и его портрет был выставлен в коридоре. Нянечки меняли воду в баночках с цветами. И то, что я сейчас имею право записать жену и дочь в спецполиклинику Литфонда, это нехорошо. Но дочери-то хорошо. Но это оторвет ее от других, выделит. Плохо», – сокрушался Владимир Крупин в своем дневнике 8 октября 1975 года{152}. Сравнение районной поликлиники с литфондовской не в пользу первой. А ведь подавляющая часть советского населения вообще не имела выбора. Деньги на частных докторов находились далеко не у всех.

Как должны были звать главного врача писательской поликлиники? Вопрос не праздный. Это же не обычная поликлиника, значит, его имя должно было быть напрямую связано с литературой. Если не с советской, то, в крайнем случае, с мировой. Имя главного врача литфондовской поликлиники было, как у Шекспира – Вильям Ефимович Гиллер. И он тоже писал книги, а не только истории болезни. Очень достойный человек, полковник медицинской службы, кавалер многих боевых орденов, всю войну руководивший сортировочно-эвакуационным госпиталем. Он был красив: высокий, статный, с офицерской выправкой, с белой-белой головой (рано поседел!). Вильям Ефимович выпустил несколько интересных книг о войне, о врачах, но вот что странно – его не принимали в ряды Союза писателей. И действительно: в справочнике Союза писателей СССР 1976 года такая фамилия отсутствует.

Поэт Николай Старшинов рассказывал о заседании приемной комиссии, рассматривавшей дело главврача. Поначалу все шло хорошо, все писатели были настроены очень доброжелательно по отношению к Вильяму Ефимовичу, но вели себя как-то необычно. Каждый вставал и произносил много лестных слов в адрес кандидата: «Да кто из нас не знает Вильяма Ефимовича!.. Он всегда отзывчив, всегда проявлял и проявляет отеческую заботу о писателях. Меня, например, направил в свое время к лучшему хирургу Москвы, а потом достал такие медикаменты, каких сейчас и добыть-то невозможно!» Другой писатель говорит: «Внимательнее Вильяма Ефимовича редко встретишь человека. Он меня не только оперировал и лечил, но потом и в отличный санаторий устроил! Так я оттуда вышел, как новенький. И вообще он отдал нам четверть века своей жизни».

И вдруг перед тайным голосованием один из членов приемной комиссии поднялся и сказал: «У меня есть одно соображение и предложение: уже почти тридцать лет в Доме литераторов работает гардеробщиком Афоня. То есть на целые пять лет дольше Вильяма Ефимовича. Так вот у меня есть такое предложение: сначала принять в члены Союза писателей Афоню, поскольку у него значительно больше стаж, а потом уже и Вильяма Ефимовича». В итоге «вопрос о приеме в члены Союза писателей Вильяма Ефимовича был снят с повестки дня, поскольку результат тайного голосования наверняка оказался бы никудышным»{153}.

Так почему же главврача не захотели видеть в рядах союза? Жалко, что ли? Одним больше, одним меньше. Это же не Академия «бессмертных» во Франции… Но догадаться можно.



Поделиться книгой:

На главную
Назад