«Ты небось успел уже нажраться латышской водки и опохмелиться? Очень бы мне этого не хотелось бы! Там в этом вшивом доме перед столовой бар есть. Этот бар, бывало, все меня сбивал с панталыку. Идешь честно на обед, а тут бар… Но все-таки, Витя, я боролся. Свидетельство тому 140 страниц сценария, то есть хорошей прозы. В целях борьбы с баром я зато охотно посещал пивные. Их две: одна возле станции Дубулты. Другая в Майори. И в той и другой прелестно. Никакого тебе мата, ни опухших рож, ни пальто, надетых на голое тело, – тихо и благородно и народу мало. Правда то было в марте – апреле. Теперь небось в Дубулты полно народу. Не знаю, как ты в смысле еды, разборчив ли? Кормили нас дурно. При таком огромном количестве столующихся, естественно, и воровство было огромное, так что калорий нам не хватало. Времена быстротекущи, поэтому не знаю как сейчас, а тогда я выходил из положения, покупая сосиски или копчушку и пожирая все это, запершись в номере и запивая чудесным рижским пивом…
<…> Теперь вот что, давай-ка ты из Дубулт едь не в Питер, а в Москву, а потом, не заходя никуда, дуй ко мне в Абрамцево. Поживешь у меня хоть недельку, да и в Москве небось делишки найдутся. Приезжай, Витя, а то кто знает, когда повидаемся! Я даже, если машину исправлю, и встретить тебя могу… Отдыхай, Витя, дай Бог тебе здоровья. В этом Доме творчества, кроме бара, есть также и медицина и даже стоматология, не пренебрегай медициной, покупайся в ваннах и пусть тебе в задницу впилится животворная тонкая сталь!
Целую.
Удивительное письмо. Ну разве мог кто-то помимо Юрия Казакова так мастерски описать существование писателя в Дубулты? «Вшивый дом» – как можно догадаться, это и есть Дом творчества имени Яна Райниса? Но почему вшивый? Там что, в номерах были вши? Или клопы с тараканами? Не выдумка ли это Юрия Казакова? И где тогда располагалась писательская баня? Скорее всего, слово «вшивый» упомянуто здесь в ином смысловом значении: дрянной, паршивый. О вкусах не спорят. Казаков так и остался патриотом Абрамцева. И имел на это право. А латышские названия его забавляли, особенно река Лиелупе. А еще то, что «столовая» звучит как «едница», а парикмахерская – «фризетава»… Что касается Конецкого, то, приезжая в Дубулты, он непременно заглядывал в гости к рижанину Валентину Пикулю. В семье Пикулей его называли «Вик-Вик».
А Екатерине Рождественской ассортимент столовой Дома творчества понравился: «В 9—10 начинался завтрак в большом, дальнем зале со стеклянными стенами: сидишь, словно в саду, а вокруг вкушают и чавкают столпы советской литературы. На завтрак обычно вкуснейший творог или сырники и снова кефир, местный сыр с тмином, нарезанный волнистыми треугольничками, крестьянский завтрак – тушенная с луком и шпиком картошка, залитая яйцом, нечто вроде омлета. Кофе с молоком, чай из титана. И меню, которое надо заполнить на следующий день». Запомнился ей и обед: суп «Шелестень», лангет, зразы, жаркое по-домашнему.
И конечно, фирменный луковый клопс. Как без него в Латвии. А «после обеда все обычно недолго сидели в зале перед столовой, читали газеты и обсуждали с друзьями новости и планы на вечер. Потом отец поднимался к себе в номер и садился писать. Работал почти до ужина. В номере всегда были чай, кипятильник и большая кружка. И какие-нибудь печенья»{78}.
Местная кухня вкусна, разнообразна и полезна. И я не удивлюсь, если когда-нибудь выяснится, что здешние повара добавляли в супы и каши какую-то особую приправу, повышавшую творческий потенциал советских писателей. Не зря они так стремились в Дубулты и работали с особым удовлетворением. Вот и Дзидра Тубельская утверждает: «В столовой тоже кипели страсти. Секретарей сажали у окна, и они сами могли себе выбирать соседей по столу». Интересная подробность. Но это надо у самих писательских чиновников спросить. А еще «в десять вечера полагался кефир. С каким азартом писатели, прервав на полуслове беседу, неслись в столовую, чтобы получить причитающийся стакан!»{79}. Про кефир – это метко. В СССР кефир на ночь давали в больницах, пионерских лагерях, санаториях, лечебно-трудовых профилакториях и Доме творчества в Дубулты. К тому же местный юрмальский кефир обладал особенным вкусом: колхозы Советской Латвии славились своими коровами-рекордсменами. Но я, честно говоря, с трудом представляю Василия Аксёнова или Юрия Трифонова бегущими за кефиром.
Главное, что голодными писателей никто бы не оставил. Мы уже прочитали письмо Юрия Казакова, уплетавшего сосиски в своем номере, следовательно, в местных магазинах их вполне можно было купить. Прибалтика снабжалась продуктами даже лучше, чем средняя полоса России. А один литератор из Полтавы постоянно привозил с собой шмат сала, ибо столовскую еду его организм не принимал. Так что все относительно.
«Обеденный зал Дома писателей в Дубулты, – вспоминает прозаик Евгений Лукин. – Горблюсь за пустым столиком (жизнь не вышла, пишу плохо, обслуга не замечает), а мимо вальяжно шествует Аркадий Стругацкий. Внезапно меняет маршрут и присаживается напротив. Не верю происходящему. Нет, встречаться-то мы и раньше встречались, просто поговорить не удавалось. Не зная, с чего начать беседу, я каждый раз застенчиво стрелял у него сигаретку, после чего терялся от собственной наглости – и немел»{80}. Всесоюзный семинар фантастов, последний из которых состоялся в Дубулты в 1990 году, собирал представителей этого необычайно востребованного народом жанра со всей страны. Фантастику читали много и запоем. Соответствующими были и тиражи. Достаточно сказать, что в «Молодой гвардии» в это самое время (с 1967-го) и вплоть до 1991 года выпускалась дефицитная «Библиотека советской фантастики».
Братья Аркадий и Борис Стругацкие вальяжно шествовали не только по Рижскому взморью, но и по всей советской научной фантастике. И по праву, ибо рядом с ними и поставить некого. «Трудно быть богом» (1964), «Понедельник начинается в субботу. Сказка для научных работников младшего возраста» (1965), «Отель “У Погибшего Альпиниста”» (1970), «Пикник на обочине» (1972) – на эти и многие другие их произведения читатели в библиотеках записывались на месяц вперед. Экранизировали повести и романы Стругацких лучшие советские режиссеры. С большим интересом ждали выход новых книг и других писателей – Ивана Ефремова, Кира Булычёва, Еремея Парнова.
Столовая Дома творчества порой превращалась в театральный зал, где разыгрывались и полунемые сцены. Почему полунемые? Потому что один писатель говорил: «Здравствуйте!», а другой в ответ молчал.
Игорь Дедков рассказывает: «В июле Гранины, как всегда, были в Дубулты, там же отдыхал Анатолий Софронов: уже после того как перестал быть редактором “Огонька”. Новое положение Софронова, видимо, смущало; видимо, с ним стали не столь предупредительно здороваться, и вот однажды он при встрече по пути в столовую – из столовой сказал Гранину:
– Почему вы, Даниил Александрович, со мной не здороваетесь?
– А я с вами никогда не здоровался, – ответил Гранин.
– Ах так, – сказал Софронов с некоторым облегчением, – а то теперь со мной многие перестают здороваться, вот я и подумал!
На том и расстались.
– И что же? – спросил я Гранина. – Вы стали с ним теперь здороваться?
– Зачем же?! – ответил Гранин.
Все осталось по-старому»{81}.
Поэт и драматург Анатолий Софронов много лет кряду руководил журналом «Огонек» (с 1953 по 1983 год), тем самым, что недавно приказал долго жить. А когда-то этот большой цветной журнал был чрезвычайно популярным. В нем публиковались такие же большие – в разворот – репродукции картин русских передвижников. Их вырезали и вешали на стену простые советские люди, желая раскрасить унылые стены своих коммунальных квартир. Даже у товарища Сталина на даче висела картинка из «Огонька». Журнал также славился кроссвордами и прекрасными фотографами (профильный отдел в журнале с 1965 года возглавлял прославленный Дмитрий Бальтерманц). В редакции «Огонька» за огромное влияние Софронова звали за глаза «Папой», так вспоминает Надежда Кожевникова, проходившая в журнале практику. Гонорары в журнале платили отменные. Софронов был всесилен до тех пор, пока его не сплавили на пенсию в 1983 году. И «Папу» сразу перестали «видеть в упор» те, кто еще вчера заискивал и унижался перед ним, желая тиснуть в журнал статейку-другую.
Писатели относились к Анатолию Софронову и его журналу по-разному. Алексей Арбузов, например, запрещал читать «Огонек» даже своим детям. «Отец считал это все очень разлагающим», – вспоминает дочь драматурга Варвара Алексеевна{82}. (Наравне с «Огоньком» вредными для детей драматурга считались телевизор и игра в карты, с чем трудно поспорить.) А Виктор Астафьев олицетворял с этим журналом свой успех. «Почему-то лелеял мечту напечататься в “Огоньке” – напечатался, и даже премию получил»{83}, – признавался он в письме от 28 августа 1967 года. Что касается Даниила Гранина, то его презрение к Софронову, скорее всего, было навеяно участием последнего в послевоенной борьбе с так называемым космополитизмом. Такое не забывается. Софронов считался ярким представителем консервативного крыла Союза писателей.
По особо торжественным поводам – например в юбилей – писатели могли отужинать на самом верху – в мансарде, что увенчивала девятый этаж Дома творчества. Вадим Крохин вспоминает, что «каждый мог туда подняться. Многие праздновали там свои дни рождения, вот и свой 75-летний юбилей там отмечали отец и мать в кругу своих друзей-литераторов». По словам Геннадия Красухина, его как-то пригласили «поужинать на отделанной дорогими породами дерева мансарде. Так мы узнали, что над девятым этажом существует зал для приемов. Говорили, что Георгий Мокеевич Марков приказывал Бауману накрывать для себя в этом зале, чтобы не спускаться со всеми в столовую. Во всяком случае, свидетельствую, что оказался однажды в Дубултах, когда туда приехали Марков с женой Агнией Александровной Кузнецовой, тоже писательницей и тоже лауреатом многочисленных премий, и никогда эту супружескую пару в столовой не видел. Хотя прогуливающейся вдоль моря встречал постоянно»{84}.
Вряд ли можно подозревать первого секретаря Союза писателей СССР (с 1971 года) Георгия Мокеевича Маркова в какой-то особой склонности к роскоши, даже если он и обедал в зале приемов. Можно подумать, что ему не нашли бы место у того самого окна, где усаживались писательские шишки. Все объясняется просто: как тактичный руководитель он не хотел смущать остальных обитателей дома. Ведь они бы его замучили проявлениями доброты и внимания.
Георгий Марков был таким же генсеком, только в масштабах Союза писателей. Дважды Герой Социалистического Труда (даже в политбюро не все были дважды героями!), лауреат Ленинской премии, член ЦК КПСС, председатель Комитета по Ленинским и Государственным премиям в области литературы, искусства и архитектуры при Совете министров СССР, депутат Верховного Совета СССР и прочая, прочая. Перечень званий и регалий во многом отражает важнейшее идеологическое значение, которое придавалось должности первого секретаря Союза писателей в системе власти. И дело даже не в самом Георгии Мокеевиче, который, судя по свидетельствам Константина Ваншенкина, был неплохим человеком: «У него [Маркова] все было выверено, согласовано. Он никогда не повышал голоса. Был сдержан – или, как раньше бы сказали, выдержанный. Он руководил литературой, а мог бы руководить чем-нибудь другим – прирожденный аппаратчик. Он досконально знал всю эту систему служебных отношений. Он не виноват – он такой. Виноваты люди и обстоятельства, вынесшие его наверх. Виновато время, которому он оказался нужен… Всеобщее мнение было: он незлой. Помогал многим»{85}. Действительно, кому-то он помогал (в силу возможностей), за глаза его звали «Мокеич».
Когда-то ни один из новых романов первого секретаря не обходился без восторженных рецензий, выходящих одновременно и массово, будто артподготовка перед наступлением: накрывали сразу и прочно. Родом он был из Томской области. И названия книг такие же по-сибирски складные – «Строговы» (1939–1946), «Соль земли» (1954–1960), «Сибирь» (1969–1973), «Отец и сын» (1961–1964). Чтобы судить о его творчестве, я честно прочитал лишь рассказ «Земля Ивана Егоровича» про секретаря райкома. Впечатления сложные. Найти рассказ было нетрудно – в 1978 году его издали тиражом в 200 тысяч экземпляров. Это очень большой тираж, даже для того времени. На Западе нынче творчество Георгия Маркова изучают как образец соцреализма, а земляки писателя не так давно не только установили ему памятник на малой родине, но и хотели украсить его именем томский аэропорт.
Георгий Мокеевич был для советских писателей как близкий и родной человек. А иначе зачем они так подробно описывали его повседневную жизнь в своих мемуарах? Вот и Григорий Бакланов запомнил пляжный отдых главного советского писателя, связав его прибытие в Дом творчества с изменением в меню столовой: «Однажды в Дубулты, в июльский жаркий день, когда и солнце и море слепили настолько, что без защитных очков невозможно было смотреть, появился на пляже Георгий Мокеевич. Он только что прибыл и шел по песку в своих черных, вычищенных до блеска кожаных ботинках, в темном костюме, в галстуке, а в море плескались, а на белом песке, как на лежбище, грелись загорелые тела, они выглядели неприлично обнаженными, когда он проходил мимо. Возможно, совпало так, но в тот день всех писателей и их чад и домочадцев кормили в обед икрой… Георгий Мокеевич и на другой день в жару прогуливался по пляжу в темном костюме, в галстуке, и среди множества следов босых ног на мокром песке четко печатался след его ботинок. Обнаженным, купающимся видеть его не довелось»{86}.
Конечно, это личное дело любого писателя – в каком виде появляться на пляже. Кому-то врачи вообще не рекомендуют бывать на солнце. Может быть, Георгию Мокеевичу и хотелось искупаться в Балтийском море, но ведь не будешь же перед всеми заголяться? Где вы видели министра, загорающего на песочке вместе с остальным народом? А первый секретарь Союза писателей СССР и был таким министром – и по статусу, и по должности. Он же не виноват, что так было заведено еще в 1934 году при создании большого творческого союза. Странно, что Марков вообще здесь отдыхал, ибо ему, входящему в высшую чиновничью номенклатуру – как члену ЦК КПСС, были положены совсем иные привилегии и санатории. Пожалуй, ни один из руководителей Союза писателей СССР до Георгия Мокеевича не поднимался так высоко – на трибуну мавзолея, где он и выступил в феврале 1984 года на похоронах Юрия Андропова, сразу после траурной речи министра обороны Дмитрия Устинова. Факт показательный.
Но и у министра всей советской литературы были свои трудности, осознать которые писательское сообщество было не в силах. Внук Георгия Маркова Филипп Тараторкин поведал поучительную историю, которую писатель любил рассказывать в кругу семьи. Приехал он как-то на родину и разговорился с земляком-охотником:
«– Ну что, Егорий, – спрашивает тот, – ты там в Москве охотишься ли?
– Да нет, не получается.
– Рыбалишь ли?
– И на рыбалку времени нет.
– Э-э, Егорий, – сокрушенно произносит старый охотник, – ты в Москве шибко долго-то не задерживайся, а то совсем одичаешь»{87}.
Не послушал Георгий Мокеевич земляков, а ведь и в Юрмале было где порыбачить да за ягодой черникой сходить…
Окна мансарды выходили только на одну сторону. Дзидра Тубельская рассказывает об очень любопытной тому причине: «Дело в том, что при рассмотрении проекта “в инстанциях” предъявили требование, чтобы здание не превышало определенной высоты, а из окон нельзя было бы рассмотреть некий военный объект. Зачем вообще понадобилось такое помещение? К тому времени горком партии Юрмалы возглавил некий Руднев, назначенный из Москвы. Он стал активно улучшать облик курорта, строить дороги, приводить в порядок “здравницы”. Он даже открыл на берегу залива в Булдури первое варьете “Юрас перле”, куда стали валом валить отдыхающие. Руднев хорошо усвоил значение благосклонного отношения начальства, отдыхающего в Юрмале, а также известных актеров и литераторов. Он устраивал для них многочисленные приемы, закрывая для простого люда на это время лучшие рестораны. Писатели тоже включились в эту нехитрую систему. В Доме стали появляться именитые гости из Москвы. Для этой цели и нужна была надстройка – для устройства банкетов в честь особо важных персон. Обслуживать банкеты назначили особо проверенную официантку Женю. Она доставляла в банкетный зал закуски и напитки. Лифт работал только до девятого этажа, и дальше Женя волокла по лестнице, скрытой за лифтом, тяжеленные корзины. В обычное время лесенка была заперта – висел тяжеленный замок»{88}.
Эх, жаль, что официантка Женя не оставила мемуаров («С подносом по жизни», например). Интересно было бы почитать. Вероятно, Женя дожила до краха советской власти и восстановления независимости Латвии. И ей даже вернули национализированное когда-то имущество на взморье. И живет она теперь на бывшей писательской вилле хозяйкой… А «некий Руднев» – это тоже писатель, сценарист и с 1966 года первый секретарь Юрмальского горкома партии, депутат Верховного Совета Латвийской ССР Олег Александрович Руднев. Он написал сценарий телевизионного многосерийного художественного фильма «Долгая дорога в дюнах» (1980–1981), снимавшегося здесь же. В 1983 году фильм получил Государственную премию СССР – одну из последних для еще советской Латвии. Короче говоря, куда ни плюнь, в писателя попадешь.
В домах творчества, как мы уже убедились, отдыхали и работали представители самых разных направлений – лейтенантской, молодежной, лирической, фантастической прозы, а вот творчество секретарей Союза писателей к какому жанру можно отнести? В годы перестройки в частое употребление вошел такой термин, как «секретарская» литература. Это не пособия для секретарей, что сидят в приемных, а как раз наоборот: обозначение книг тех самых людей, у которых есть и служебный кабинет с секретаршей, и черная «Волга», и закрытый продуктовый распределитель, и депутатский значок и другие важные должности и привилегии. А самое главное – руководящий пост в Союзе писателей, придающий таким литераторам огромное влияние.
Характерный случай из жизни своей газеты рассказывает Александр Борин: «Как-то сотруднику международного отдела велели срочно, за один вечер, написать в номер какой-то пропагандистский материал, который пойдет за подписью секретаря Союза писателей СССР Георгия Маркова. Возможно, вечер у журналиста был занят, а может быть, сочинять эту халтуру ему просто претило – он открыл какой-то старый выпуск “Блокнота агитатора”, нашел статью на ту же тему и перекатал ее слово в слово. Кто читает такую макулатуру? Но случилась так, что некий военный пенсионер статью в “Блокноте агитатора”, увы, читал. И написал секретарю Союза писателей СССР, депутату Верховного Совета СССР и члену ЦК КПСС Георгию Мокеевичу Маркову: “Как вам не стыдно! Я вас уважал, а вы, оказывается, низкий плагиатчик”… Сотрудника редакции немедленно выгнали»{89}. Жаль, что Александр Борин не указывает названия статьи и даты ее выхода, но не верить ему мы не можем, учитывая его авторитет и стаж работы в газете.
Исходя из такого понятия, как справедливость, выгнать с работы должны были не того человека, который «схалтурил», а другого, под именем которого и вышла чужая статья в «Литературной газете». Но судя по тому, как эта история очевидцем описана – буднично, привычно, подобные ситуации в те годы не были редкими. Это считалось в порядке вещей. И никому бы в голову не пришло жаловаться в партком, в ЦК на незаконное увольнение. Хорошо еще, что в результате заступничества заботливых коллег того самого сотрудника взяли обратно. Наверное, Георгий Мокеевич слово замолвил…
Авторы «секретарской» литературы – это сиятельные и многолетние чиновники Союза писателей, у которых времени на творчество после выполнения их управленческих обязанностей оставалось мало, а порою и вовсе не хватало. А потому их произведения сокровищами мировой литературы трудно назвать. В лучшем случае они успевали кое-что надиктовать штатным машинисткам, чтобы затем специальные и мастеровитые люди – обработчики или «редакторы» привели все это в порядок, так сказать, огранили алмаз. Так и получался роман, а то и эпопея, который немедля начинали публиковать в одном из столичных литературных журналов (а редакции возглавляли все те же писательские функционеры). Затем это «произведение» выходило отдельным изданием и тиражом не менее 100 тысяч экземпляров, переводилось на «языки народов СССР», включалось в прижизненное собрание сочинений и школьную программу, наполняло многочисленные библиотеки. Потом следовало выдвижение на Госпремию (в Комитете по Госпремиям сидели и голосовали всё те же люди) и, само собой, получение заветного значка и крупной денежной суммы. Наконец, наступала экранизация в шести или семи сериях с неоднократным показом по Центральному телевидению. Фильм тоже выдвигали на Госпремию. То есть процесс «творчества» не кончался никогда.
Засилье литературных чиновников (с партийным билетом) не лучшим образом влияло на моральный климат внутри писательского сообщества, вызывая неприятие и осуждение со стороны советских литераторов. Сын Алексея Арбузова Кирилл описывает разговор между поэтессой Маргаритой Алигер и своим отцом, ее соседом по Переделкину:
«Однажды утром я, включив зачем-то радио – я это делаю нечасто, – услыхала, что в Америку улетела на самолете группа писателей, тогдашних заправил в Союзе, да и во всей нашей литературе. Поморщилась и выключила радио. Через некоторое время вдруг пришел Алексей. Что-то понадобилось, какой-то словарь или книга… Получив желаемое, он мрачно спросил:
– Вы радио слушали?
– Слушала, представьте себе. В курсе. Летят.
– А я услышал и поймал себя на мысли: вот бы гробанулись. А потом пошел один лесом и всё думал: что же нужно было совершить, что же нужно было натворить, чтобы я, добрый человек, пожелал кому-то гибели?»{90}
А Юрий Нагибин возмущался на бумаге: критик Станислав Рассадин очень точно назвал его «Дневники» «книгой остро наблюдательной и уникально злой»{91}. В 1973 году Нагибин пишет:
«Преторианцы обнаглели и охамели до последней степени. Они забрали себе всю бумагу, весь шрифт, всю типографскую краску и весь ледерин, забрали все зарубежные поездки, все санаторные путевки, все автомобили, все похвалы, все ордена, все премии и все должности. Литературные Безбородки грозно резвятся на фоне всеобщей подавленности и оскудения… Вакханалия, Валтасаров пир, и никто не боится, что запылают пророческие огненные письмена, предвещающие конец этому распаду. Нет, они уверены, что это навсегда. Брешь между нами и ними будет расширяться с каждым днем. Отчетливо формируется новый класс. Чёрта ли мне до них? Я знаю, что живу не в свой век и не на своем Месте. Но их путь для меня заказан, изнутри заказан, так что стоит ли тратить на них душу?
Но где-то в стороне от проезжих дорог, разбитых копытами першеронов Маркова, Чаковского, Алексеева и иже с ними, начинает натаптываться, покамест едва– едва, тропочка настоящей литературы. “Пастух и пастушка” Астафьева, “Доказательства” Тублина, рассказы Г. Семёнова, “Северный дневник” Ю. Казакова, интересный парень появился на Байкале – В. Распутин, рассказы Г. Немченко, Бог даст, к ним присоединится Беломлинская (В. Платова), лучшая из всех, великолепный взрослый писатель пропадает в Белле, все лучше пишет В. Пикуль, хороши очерки злобного Конецкого, но он может не развиться в писателя по причине узости души, и не сказал последнего слова Аксёнов. А Валерия Алфеева, а сколько неизвестных мучаются вынужденной немотой по всей громадной стране! Дай только немножко свободы, повторился бы золотой девятнадцатый век»{92}.
Трудно что-либо прибавить к резким словам Юрия Марковича – разве только, что «пророческие огненные письмена» действительно, в конце концов, запылали. Кстати, скромность «интересного парня» Валентина Распутина поразила приехавших к нему в гости на Байкал «молодогвардейцев»: «Крошечная хибарка, зажатая между колеей строящейся железной дороги и невысокой сопкой. Здесь он живет и работает в летние месяцы. Возле домика – крошечный огородик: лук, морковь, горох. Из-под крылечка бьет прозрачный, чистый родничок. В домике две комнатки. В одной – турник для разминки, в другой – нечто вроде топчана. Стол, несколько табуреток – вот и вся мебель». Свидетельства эти относятся к середине 1970-х годов, когда сотрудники издательства отправились на БАМ – ударную комсомольскую стройку. Поехал с ними и Юрий Нагибин.
Но о какой бумаге он пишет в дневнике? То, что «с бумагой в стране напряженка», нам известно. Но для писателей-то нашли бы. Имеется в виду существовавшая в издательствах очередь. Понятно, что всех сразу напечатать трудно, потому надо подождать. Но писательские секретари шли без очереди.
Григорий Бакланов повествует: «В плане издательства “Художественная литература” стоял однотомник одного из секретарей Московской писательской организации, было уже известно, под каким номером, когда намереваются выпустить, и вдруг секретаря переизбирают; и под тем же номером, в том самом утвержденном плане появляется однотомник, но уже не его, а нового секретаря; сменился человек в кресле, заменили и книгу в плане»{93}. А ведь это – секретарь первичной писательской организации, а над ним есть еще секретари СП РСФСР, а там, на зияющих высотах – секретари СП СССР. И сколько их – как звезд на небе. А внизу – обыкновенный писатель со своими «непомерными» запросами.
Анатолий Курчаткин как раз и был таким «простым» литератором: «Конечно, вступивши в союз, ты мог с бо́льшим правом, чем до того, ходить по немногочисленным советско-партийным издательствам со своими рукописями и просить издать их книгой. Так как у тебя были “корочки”, то выгнать тотчас с порога тебя не могли. Многолетние усилия в конце концов увенчивались успехом. Повторю, однако: на каждую вышедшую книгу обычного члена союза приходилось десяток книг какого-нибудь секретаря»{94}. Характерную книгоиздательскую статистику приводит и Сергей Чупринин:
«Ю. Бондарев за 5 лет с 1981 по 1985 годы издавался 50 раз (5 868 тыс. экз.),
Г. Марков 32 раза (4 129 тыс.),
П. Проскурин 21 раз (2 615 тыс.),
С. Сартаков 15 раз (849 тыс.),
Ю. Семёнов 41 раз (3 675 тыс.),
А. Чаковский 40 раз (3 901 тыс.)»{95}.
Масштабы гигантские. Так и формировались предпочтения всесоюзной читательской аудитории.
Неудивительно, что золотой век не наступил, все осталось по-старому. Разочарованный Юрий Нагибин 29 ноября 1983 года вновь пишет: «До чего убого выглядят наши издательства и редакции журналов. Сразу видно, что они непричастны серьезной жизни контингента, тех, кто пользуется кремлевской больницей и кремлевской столовой. Марков, Бондарев, Чаковский, Иванов и иже с ними не затрудняют себя посещением издательств и редакций, что приходилось порой делать даже Шолохову, не говоря уже о Симонове или Льве Толстом. Они всё имеют с доставкой на дом и печатают их в иноземных типографиях, на веленевой бумаге и облекают шагреневой кожей. Фантастически изменилось наше бытие, в котором прежде при всем ножебойстве существовало некое подобие этического начала (пусть лицемерное), сейчас – откровенный разбой»{96}. У Юрия Марковича болело сердце за всю советскую литературу, а отнюдь не за свою творческую судьбу, которую можно назвать вполне благополучной по причине его уникальной трудоспособности.
Можно не разделять обличительный пафос Юрия Нагибина, но нельзя не признать – многолетнее насаждение «секретарской» литературы вело и к оскудению читательского вкуса, и к деградации литературы в целом.
Виктор Ерофеев, вспоминая те времена и анализируя последствия произошедшего для отечественной словесности, пишет: «Общественная шизофрения создала особый тип писателя, который стал выразителем государственного мышления за рабочим столом и поклонником общества потребления у себя на даче. Какое это отношение имеет к литературе? Лишь то, и немаловажное, что официозная литература прочитывалась сотнями тысяч читателей, способствовала формированию их вкусов и вела к манипуляции их сознанием. Эта, как ее еще называют, секретарская литература писалась влиятельными секретарями Союза писателей и потому была защищена от нападок как цензуры, так и критики»{97}.
Защита от критики была прочной. Виктор Ерофеев не преувеличивает. Заместитель заведующего Отделом культуры ЦК КПСС Альберт Беляев, рассказывая о визитах руководителя Союза писателей, уточнял: «Побаивался он и критики, поскольку некоторые представители этого жанра жаждали с пристрастием разобрать его произведения. Зная о таких настроениях, мы сдерживали пыл критиков»{98}. Но если одних критиков приходилось сдерживать, то другие, карманные, сами были готовы воспевать «секретарскую» литературу. И все это неплохо оплачивалось… А был и третий вариант, о котором рассказывает Сергей Чупринин: вообще ничего не писать – «критика умолчанием»…
Геннадий Красухин отдает должное особой «буржуазной» атмосфере, царившей в Дубулты, куда впервые он приехал в конце 1960-х годов, очень удивившись чистоте электричек и вокзала, а также ассортименту буфета: «Я приехал в послеобеденное время, и встретивший меня Стасик Рассадин посоветовал пообедать на станции в буфете. Господи! Откуда у них там взялся угорь и копчушки? А пиво? Они что, его здесь же варят? Почему оно такой необыкновенной вкусноты и свежести? А густая рыбная солянка? А каким огромным и мягким оказался лангет!»{99}
Прочитавшие эти строки молодые читатели, родившиеся после перестройки, удивятся: да что же это такое! Голодными, что ли, эти советские литераторы приезжали в Дубулты? Дело в том, что в советских магазинах даже вобла была дефицитом. А худющую и лиловую общипанную курицу в народе называли «синей птицей». Что же говорить про копченого угря?!
«В первый мой приезд, – продолжает Геннадий Красухин, – тот девятиэтажный дом, в котором мы обычно потом жили, достраивался. Бауман начертал на моей путевке номер коттеджа, где поселились Станислав Рассадин с женой Алей, Михаил Кудимов, Феликс Светов и Григорий Поженян. Я сразу погрузился в привычную по другим домам творчества атмосферу: тишина, никто тебя не отвлекает, полная поглощенность работой. А когда насидишься в одиночестве целый день, особенно приятно общение с людьми, которые ведут такой же затворнический образ жизни»{100}.
Фамилия критика Станислава Рассадина часто встречается в этой главе – а я впервые услышал ее по радио в далеком советском детстве, когда начиналась трансляция передачи «В стране литературных героев». Ее персонажи – ученый Архип Архипович (его роль играл незабвенный Борис Иванов из Театра им. Моссовета) и любопытный пионер Гена пытали школьников довольно серьезными литературоведческими вопросами. Сегодня такую радиопередачу трудно представить в эфире, прежде всего, по той причине, что некому ее сделать. А в те годы ее авторами были серьезные литературные критики – Станислав Рассадин и Бенедикт Сарнов. Рассадин считается также и автором термина «шестидесятники», к коим сам и принадлежал.
Зимой в Дубулты приезжало меньше всего писателей. И тогда их место занимали… шахтеры, которым абсолютно все равно было, на каком этаже жить (нормальные люди!). Если уж в шахте все равны, то в отпуске тем более. Вот и писатель (в будущем диссидент) Марк Поповский сетовал 1 декабря 1971 года: «Дубулты. Латвия. Великолепная комната на 8-м этаже нового здания с видом на залив, сосны, реку Леелупе. Тепло, тихо, письменный стол, величиной чуть поменьше Красной площади. Отличные условия для работы… Писателей в доме почти нет. Дом сдан донбасским шахтерам. Шахтеры тоскуют, их раздражает отдых без гармошки, без культурника, без танцев. Они пьют водку, таскают баб к себе в комнаты и очень обижаются, когда их пытаются урезонить. Завтра начну работать»{101}. Попробуй начни писать в такой обстановке! Хорошо хоть восьмой этаж: маленькая, но радость. А в окне – зимнее море до горизонта…
В декабре – и на Рижское взморье… Советские люди стремились попасть в теплые края летом, что вполне объяснимо. Но шахтеры с их самым большим отпуском (45 дней) с удовольствием приезжали в холода на Рижское взморье: экзотика! Вероятно, осерчав на литераторов, не желавших разделять с ними трапезы, шахтеры развлекались тем, что редактировали на свой лад объявления, висевшие по всему дому. В итоге получалось: «Здесь
«В нашем доме поселился замечательный… шахтер». Литераторы почему-то были от этого не в восторге… Но ведь это и был тот самый народ, на благо которого они создавали свои нетленные произведения и перед которым искусство было «в большом долгу». И если Союз писателей специально отправлял своих членов в командировки для встреч с читателями, то в данном случае читатели сами приехали к ним. Это и удобно, и выгодно с экономической точки зрения. В самом деле, шахтеры своими рассказами могли вдохновить литераторов на создание новых произведений. Но все это вызывало обратный эффект. Примечательно, что со временем слово «шахтер» станет в устах советских литераторов нарицательным. «Шахтерами» будут называть всех, кто, отдыхая в домах творчества, не будет иметь никакого отношения к писательскому труду.
И всё же, главным в Дубулты было не место в столовой или номер этажа, и даже не кефир перед сном. Материальные блага для многих не казались настолько важными, как радость общения с единомышленниками, друзьями, с которыми «прекрасен наш союз». Но не Союз писателей, а братство иного рода. «Несмотря ни на что, именно в Дубултах творческий воздух был как-то особенно насыщен… Булат пел свои песни и невероятно артистично умел воссоздавать жанровые картинки из жизни, оставив о себе впечатление, как об одном из лучших устных рассказчиков, которых я знал. Олег Чухонцев читал стихи, которые смогут напечатать только в перестроечное время. Михаил Козаков… декламировал запретного Бродского, не отредактированного цензурой Самойлова или Рейна, который писал не только детские стихи (а другие в те годы у него не издавали). Завораживал своими смешными или трагическими байками из жизни деятелей прошлого бесконечно влюбленный в русскую историю Натан (для друзей – Тоник) Эйдельман»{102}, – вспоминает Геннадий Красухин.
Стихи Давида Самойлова можно было услышать в Дубулты из уст автора. А историк и пушкинист Натан Эйдельман посетил Дом творчества в начале 1975 года:
«3 января. Дубулты.
Недельный “Новый год”, чудное пение Окуджавы (“Император”, “Страна дураков”, “Господа юнкера”). Мотор – Миша Козаков; заводной, талантливый; необыкновенное чтение “Руслана и Людмилы”; Бродского (“Постум”, “Фауст”, американских стихов)»{103}.
Михаил Козаков – не только талантливый актер и режиссер, но и чтец – запомнился и Екатерине Рождественской: «Михаил Козаков и приглашал всех друзей на 9-й этаж в холл, где, закрыв шторы от белого балтийского солнца, полулежа на диване, читал стихи, глядя на остальных полуприкрытыми выпуклыми глазами. Ахматову, Цветаеву, Мандельштама, Корнилова, Сашу Черного… На низком журнальном столике стояла водка, железные рюмки-матрешки». Здесь же и Александр Галич, певший на бис и приглашавший к себе: «Ну, приходите ко мне, сельдя заколем»{104}.
Дзидра Тубельская возила Александра Галича на машине в Ригу за «инпошивом». В латвийской столице было полно комиссионных магазинов, куда местные жители сдавали одежду, присылаемую родственниками из-за кордона: «В такие поездки в комиссионные всегда находилось много желающих. Самыми частыми были Боря Ласкин и Галич. Они очаровывали рижских продавщиц и те выкладывали перед ними самое лучшее». В тот год Галич жил в деревянном коттедже – «видно, он еще не дотянул в табели о рангах до права жить в большом доме»{105}, – считала мемуаристка. Но как бы там ни было, приезд Галича стал событием: по вечерам в комнату к Александру Аркадьевичу (а помимо жены он захватил с собой и гитару) набивалось полно народу.
Если Галич и ездил в Дубулты, то до 1974 года, когда его вынудили покинуть Советский Союз. Вот почему с годами все менее прекрасным становился «наш союз», границы которого сужались не только по естественным причинам. Многие бывшие постояльцы дома эмигрировали. 23 февраля 1984 года Натан Эйдельман вновь вел дневник в Доме творчества, где стало не так интересно: «Дубулты; снег, солнце, коттедж 7 №№ 2–3. Слушаю радио о Мустафе Джемилёве, о страданиях Галины Волынской, которой подкинули гашиш; и стыдно – и думаю о связи времен и событий во мне и у иных… Море, бег… Отсутствие Некрасова. Отсутствие Любимова – печаль».
У Булата Окуджавы есть примечательная песня «На Сретенке ночной…», созвучная настроению, порой царившему в Доме творчества:
К середине 1980-х годов из страны уехали многие, кого когда-то так вдохновили Дубулты. В те годы в Париже известных советских писателей (эмигрантов) было больше, чем в иные зимние месяцы на Рижском взморье. И об этом также написал Булат Окуджава:
А в приведенной цитате из дневника Эйдельмана отражена еще одна сторона повседневной жизни советских литераторов. Любили они слушать радио, особенно по ночам, сразу после программы «Время». Но это было не Всесоюзное радио с его передачей «Писатель у микрофона», а совсем другое. Для того чтобы получить альтернативную информацию о происходящем в стране, достаточно было на своем радиоприемнике поймать одну из многочисленных иностранных радиостанций, вещающих на СССР. Начиная с конца 1950-х годов наиболее популярными «вражескими голосами» у литераторов были «Голос Америки», радио «Свобода», «Русская служба Би-би-си», «Немецкая волна».
Если простой народ ловил волну на «Спидоле» или ВЭФ-202, то писатели включали радиоприемники иностранных марок, которые можно было привезти из очередной заграничной командировки. Василь Быков рассказывает: «У меня был коротковолновый транзисторный радиоприемник – японский “Панасоник”, который я чуть ли не каждую ночь настраивал на “Свободу”, Би-би-си, на “Голос Америки”. Предпочтение, однако, отдавал “Свободе”. Хорошей слышимости не было никогда: глушили круглосуточно и плотно. Некоторые знакомые советовали поискать наиболее удобное для приема место в квартире, например, у водопроводных труб, другие говорили, что лучше всего слушать за городом. Я пробовал и так и этак – чаще всего ничего не получалось. Передатчики находились за тысячи километров, а глушилки – вот они, рядом, на городской окраине. Никак не удавалось мне настроиться на зарубежные станции и в августовскую ночь 68-го года. А именно тогда хотелось узнать, что происходит вокруг Чехословакии, на которую нацелился “кровожадный блок НАТО”. Миролюбивый Варшавский блок готовился ее спасать»{106}.
«Глушилки», о которых пишет Василь Быков, это специально придуманные в недрах советской радиотехнической промышленности шумотроны. При их работе из радиоприемника доносился неприятный и раздражающий шум – будто сосед сверху включил дрель. В Юрмале «вражеские голоса» слышали более четко и ясно, нежели в Москве или Минске. Все-таки граница рядом.
так в те годы пел Владимир Высоцкий. Терпеливые радиослушатели все-таки кое-что могли расслышать – о том, кому из диссидентов дали новый срок, кто из советских граждан опять сбежал на Запад, будь то балерина, дипломат или ученый. Ну и, конечно, про самих писателей – о процессе над Иосифом Бродским или про демонстрацию на Пушкинской площади в защиту Андрея Синявского и Юлия Даниэля, наконец, подробности об исключении из Союза писателей Александра Солженицына и Владимира Войновича. Резонанс получался большой.
«Есть обычай на Руси ночью слушать Би-би-си» – в основном все радиостанции вещали по вечерам, лишь радио «Свобода» – целый день. «Вражеские голоса» умело пользовались отсутствием в СССР гласности, им достаточно было лишь передать какую-то «горячую» новость, что уже вызвало ажиотаж и доверие слушателей. А порой они преувеличивали, раздували то или иное известие, стараясь придать ему политический оттенок, что отразил в своей повести «Шапка» Владимир Войнович.
Психологически подкупало слушателей, что «вражеские голоса» говорили на хорошем русском, еще и с московским «аканьем». Гости Дома творчества в Дубулты их хорошо знали, ибо на зарубежных радиостанциях устроились работать, эмигрировав из СССР, бывшие советские писатели и друзья – Александр Галич, Владимир Максимов, Виктор Некрасов, Андрей Синявский, Сергей Довлатов и другие. У Галича есть даже песня 1970 года, посвященная процессу прослушивания «вражеских голосов»:
В песне упомянут руководитель «Русской службы Би-би-си» Анатолий Гольдберг, один из самых известных и компетентных обозревателей. Александр Солженицын считал, что его выступления приносят больше вреда, чем пользы в «святом» деле борьбы с Советами. Обсуждение очередной передачи Гольдберга проходило зачастую вне стен Дома творчества – на пляже, в парке, короче говоря, там, где не было чужих ушей. «Что касается политики, то она присутствовала в разговорах советских писателей постоянно, была основной темой, конечно, – свидетельствует Анатолий Макушинский. – Главная тема разговора двух советских писателей, когда они где-нибудь встречались – это что сказал Анатолий Максимович Гольдберг вчера по Би-би-си»{107}.
Если альтернативное радио и удавалось поймать, то телевидение было одно – советское, центральное. Кстати, о телевизорах, стоявших в холлах. Телевизоры, или «ящики» (тяжелые, не то что современные), в советское время делились на две категории: цветные и черно-белые. Что было характерно для всех марок? Во-первых, переключение каналов. Никаких пультов, только тумблер, чтобы повернуть который (иногда с усилием), требовалось встать с дивана. Или кнопки, у новых моделей. Хорошо еще, что каналов было немного, от силы четыре, да и смотрели их по вечерам. Что-то интересное показывали лишь по одному из них, а потому проблема выбора не стояла.
В самом деле: а как решался этот острый вопрос в Доме творчества: кому и что смотреть? Один соскучился по сентиментальной передаче «От всей души», другому подавай «Ленинский университет миллионов». Бывало по-разному. «Дом творчества писателей в Дубулты. 9-й этаж. Полный холл народу: все смотрят какую-нибудь телевизионную передачу», – свидетельствует Геннадий Красухин. И вдруг один очень известный писатель «подходит к телевизору и невозмутимо начинает щелкать кнопками, устанавливая ту программу, которая нужна ему. Ничего не объясняя, не спрашивая разрешения, не извиняясь. Установил. Сел перед экраном. И плевать ему, что большинство встает и уходит»{108}. Уйти можно было и на восьмой этаж, где также стоял телевизор.
Понять этого писателя могли бы футбольные болельщики: он, вероятно, переключал каналы в поиске – не идет ли по телевизору матч с участием любимой команды. А в те времена пропустить футбол по телевизору было уму непостижимо. Играют, например, московский «Спартак» и киевское «Динамо», ну как тут не бежать к голубому экрану? Когда народ (в основном мужское население) смотрел наиболее ответственные матчи первенства страны или чемпионатов мира и Европы, улицы вымирали. Болельщики любили смотреть футбол не поодиночке, а группами, активно и шумно обсуждая происходящее в «ящике». Да и футбол тогда был другим, прямо скажем.
Одним из самых страстных футбольных болельщиков среди писателей был драматург Алексей Арбузов, даже детей своих сызмальства приучавший болеть за «Спартак». «Он брал меня на стадион с пяти лет и заставлял громко кричать: “Вперед, красненькие!”»{109}, – вспоминает его дочь Варвара. Арбузова можно назвать старожилом Рижского взморья. Здесь же он написал знаменитую «Старомодную комедию» – пьесу, до сих пор идущую на сценах наших театров и дважды экранизированную. Сюжет развивается на Рижском взморье, что позволяет напрямую связать происхождение пьесы с Дубулты.
Драматургов в Советском Союзе было хоть отбавляй, чему способствовала обширная сеть репертуарных театров. Но лишь творчество немногих из них пережило свое время. Пьесы Виктора Розова, Евгения Шварца, Александра Володина, Александра Вампилова, Михаила Рощина, Леонида Зорина, Григория Горина интересны и зрителям, и режиссерам до сих пор. И в том числе – пьесы Алексея Арбузова, одного из самых популярных в то время. Это, прежде всего, драмы «Таня» (1938), «Иркутская история» (1959), «Мой бедный Марат» (1965), а также пьесы «Сказки старого Арбата» (1970), «Годы странствий» (1954), «Жестокие игры» (1978) и др.
Дзидра Тубельская вспоминает:
«Одним из самых верных почитателей Дубулт был Арбузов. Я знала его давно, но не близко, еще со времени работы в Дирекции фронтовых театров. Любопытно, что в то время как со многими обителями Дома творчества я общалась по имени, хотя и на “вы”, Алексея Николаевича я никогда не называла “Алёша”, хотя он всегда звал меня “Зюкочка”. Он был великолепным спутником на дальних прогулках по пляжу. Шел стремительным быстрым шагом и не любил терять этого ритма. Он лишь издалека махал рукой встречающимся знакомым… Был он чрезвычайно трудолюбив и не раз говорил, что нигде ему так легко не работается, как в Дубултах. Не помню года, чтобы он возвращался в Москву без новой, написанной здесь пьесы и ни одного сезона без его пьес в московских театрах.
Мне нравилось еще одно свойство Алексея Николаевича – он любил вкусно поесть. Надо было видеть, с каким интересом, с каким знанием дела он выбирал на рынке копченую рыбу – салаку, бельдюгу, камбалу и, наконец, короля рыб – угря!.. Когда было завершено строительство нового дома, Арбузов прочно занял 901-й номер на девятом этаже с великолепным видом на море, а в хорошую погоду – даже на далекие шпили Риги. После кончины Алексея Николаевича 901-й номер еще долго продолжал называться “арбузовский”»{110}.