Как говорят свидетели ее казни, уже привязанная к кресту, она сказала: «Добрые христиане, я пришла сюда, дабы умереть, ибо осуждена вами на смерть по лживому навету. Я не буду винить кого-то, или говорить что-либо о том, в чем меня обвиняют и за что приговорили к смерти, но молю Бога спасти моего и вашего господина, послать ему силы выстоять в своем испытании и ниспослать ему долгое царствование над вами, ибо не было никогда князя благороднее и милосерднее, и для меня он всегда был добрым, великодушным и безраздельным повелителем. А если кто-нибудь займется моим делом, я требую от них суда праведного, по закону божьему. Покидая мир и всех вас, я сердечно желаю, чтобы все вы за меня молились. О Господи, помилуй меня, Богу предаю мою душу».
После того, как ей завязали глаза и подожгли хворост, она несколько раз повторила: «Иисусу Христу предаю мою душу; Господи Иисусе, прими мою душу».
Так умерла она. Ее смерть повергла всех в ужас и заставила очнуться от обмана многих, чьи души смутил нечестивец. Яков исчез в тот же день, но вскоре его нашли висящим на суку возле обочины дижонской дороги …
Я не плакал, хотя душа моя горела огнем. Образы, воссозданные Гогенгеймом, были слишком живыми, слишком ясно представлял я себе ее хрупкое, израненное тело, привязанное к кресту, слишком искренни были ее слова. Так могла сказать она и только она, и ее последняя речь, переданная Гогенгеймом, была самым верным свидетельством того, что он говорил мне сейчас правду.
— Итак, — сказал я, и даже мне мой голос показался страшным, — за чем вы, Петер, приехали ко мне?
— Я не забыл ваше гостеприимство, вашу отвагу и ум, вашу справедливую плеть. Я уважал вас всегда и охотно служил бы вам, хотя кроме меня самого, никто об этом не знал, так как будучи рыцарем, я не мог нарушить обещание, данное однажды своему командиру, графу ле Брею. Теперь же считаю, что ввиду последних событий, обязан помочь вам. Долг чести превыше долга верности. Я знаю, что творится в вашей душе. Я тоже испытал подобное, когда один барон однажды сломил моего непокорного отца, своего вассала, вырезав на корню в Майский Праздник мою семью от деда до брата — младенца. Тогда, будучи двадцатилетним юнцом, я лишился всего, кроме имени и отправился странствовать. Судьба провела меня по многим дорогам. Я знаю кое-что, может быть, даже немного больше, чем другие. Сейчас ваша душа желает одного — мести за смерть подруги. Еще немного, и вы сядете на коня и отправитесь с дружиной карать крестьян в Реми, деревне, где жила мать госпожи Гвинделины. Но укротите свой гнев до поры до времени, в конце-концов, в Реми живут ее близкие родственники, в чьих жилах продолжает течь ее кровь. Не губите без надобности жалкие жизни крестьян. Месть должна быть не слепой, но мудрой. Крестьяне были одурманены Яковом. Он уже заплатил за себя. Пусть теперь за себя заплатят те, кто его послал.
Я с удивлением воззрился на Гогенгейма.
— Не хотите ли вы сказать, что я должен двинуть свою дружину против Лысого Климента и герцога Хуго? — с издевкой спросил я рыцаря.
Гогенгейм, бывший старше меня лет на восемь, грустно улыбнулся.
— Разве я похож на глупца?
— Тогда я не понимаю ваших слов.
— Вы что-нибудь слышали о Фемгерихте, Секретном трибунале, или, как его называют по-другому, Конфедерации бдительности?
— До меня доходили слухи, что существует некая тайная общность людей, которые пытаются восстановить былую христианскую справедливость, карая приспешников Папы, но я считал это не более, чем слухами. Разве такое возможно?
— Возможно, и нечестивый Яков, повешенный на дереве — подтверждение тому! Людей попроще фемгерихты вешают на суку. Это у них называется древесным судом, а тех, кто побогаче, умерщвляют ядами. Я знаю, граф! — воскликнул Гогенгейм, видя мою недоверчивость, — я и явился в вашу обитель затем, чтобы привести вас к фемгерихтам. Только они способны отомстить вашим обидчикам. Только они.
Я думал. Слова рыцаря вызывали у меня сомнения. Может быть это очередная ловушка? Но в то же время Гогенгейм был прав — что принесет расправа над жителям Реми? Реки крови и слез, и проклятья моему роду до скончания веков. Разве мало пролито крови? Разве мало выплакано слез?
В чем виноваты наивные, глупые крестьяне, одураченные проклятым отшельником? Они ведь хотели только услышать умное слово от божьего человека. Они же не ведали, что творят. Они считали, что поступают по-божески. А если слова госпитальера — правда, и фемгерихты существуют на самом деле? Как бы хотелось мне, чтобы это было так! Людям нужен кто-то, кто бы охранил истинный божий закон, данный Христом, но не лживым авиньонским наместником святого Петра. Я сказал:
— Итак, допустим вы говорите правду и ваш Секретный трибунал существует на самом деле. Что должен сделать я, дабы правосудие свершилось?
— Вы должны сами придти к ним и попросить о свершении правосудия.
— Где же их найти?
— Я бы сказал, что везде, но это будет не совсем верно. Вам нужно отправиться в Вестфалию, в местечко, хорошо известное мне. Там живут те, кто поможет найти фемгерихтов.
— Я подумаю над вашим предложением. Пока вы можете расположиться в замке. Вас проводит слуга. Он же поможет разместить ваших оруженосцев, лошадей и поклажу.
Я подозвал слугу, выжидательно топтавшегося невдалеке и сказав ему о Гогенгейме, спросил что он хочет.
— Госпожа велела передать, что все готово для охоты.
— Хорошо. Я уже иду. Петер, — обратился я к рыцарю, — не желаете ли вы принять участие в охоте? Для меня это сейчас единственное лекарство, способное облегчить душевные страдания. Был бы рад, если бы вы составили нам компанию.
— Простите меня, граф, но в последнее время я перестал получать наслаждение от охоты, равно, как и от войны. Ваше предложение весьма лестно для меня. Посему прошу вас мой отказ не считать оскорблением.
— Ну что же, пусть будет так. Если будут затруднения с обустройством, обращайтесь к преподобному Николаю, управителю поместья. Я с вашего позволения, еду охотиться. Влажная почва, в которой вязнут копыта, и голодные, злые кабаны — как раз то, что мне нужно, чтобы забыться.
С этими словами я отправился к дрессье, который вскоре подобрал мне одежду для охоты, ибо моя осталась в Шюре. Во дворе меня поджидали Жанна в зеленом охотничьем камзоле, шерстяном плаще и кожаном подлатнике, Филипп, сидящий на одном коне с Гамротом, на двойном седле, некогда сшитом шорником согласно моим укзаниям, дабы с измальства приучать сына к езде, и десяток слуг. Псарий сдерживал свору собак, предвкушавших скорую радость охоты. Я слегка пришпорил своего Болто и став в голове охоты, повел за собой отряд. Миновав вал, псарий спустил собак. Они рассыпались в стороны, радуясь свободе, но по его свистку собрались в свору.
Охота заняла меня до вечера. Мы не загнали ни единого кабана, зато вовсю намучились с лошадьми, которых то и дело приходилось вытаскивать из раскисшей весенней земли. Грязные и усталые, но довольные и веселые мы вернулись в замок. Больше всех был доволен Филипп. Взрослые, то и дело прыгавшие с седел в непролазную грязь, вызывали у него восторг.
За ужином, едва я выпил вина, старые мысли вновь овладели мной. Но боль утраты притупилась. То, что еще утром казалось невозможным, сегодня к вечеру стало частью моей жизни. Чтобы не думать о Гвинделине, я стал размышлять над словами Гогенгейма и дальнейшей своей судьбе. Вскоре я пришел к заключению, что выбора у меня нет. Лишь только станет известно о смерти ле Брея, те, кто его послал, примут в отношении меня решительные меры. За Филиппа я был спокоен — пока он находится в ла Моте, ему ничего не грозит, но Шюре … Если герцог пришлет к его стенам свое войско, гарнизона Шюре не хватит, чтобы открыто противостоять натиску. Укрепления поместья слабы, и любая длительная, хорошо подготовленная осада, приведет к падению Шюре. Герцогское войско — это не дружина ле Брея. Если герцогу будет нужно прислать в Шюре тысячу солдат, он пришлет тысячу. Будет нужно пять тысяч — он наберет пять тысяч. Ла Мот сможет сопротивляться долго, но его гарнизон тоже мал для обеспечения безопасности еще и Шюре. Солдаты герцога придут за мной, и моей тайной. Значит я, средоточие всех бед, должен покинуть как можно раньше, эти места. Решено. Завтра я навещу Шюре и отбуду в Вестфалию.
Наклонившись к Гогенгейму, я шепнул ему на ухо:
— Я решил принять ваше предложение, любезный рыцарь. У меня нет иного выхода. Завтра утром мы отправимся в Шюре, а когда я улажу там свои дела, поедем в Вестфалию.
Немец согласно кивнул, продолжая методично обгладывать куриную ногу. Его спокойное худое лицо осталось безучастным.
После ужина я подошел к Жанне.
— Я хочу поговорить с тобой. Прямо сейчас. Может быть, пройдем в твои покои?
Она посмотрела на меня как-то странно. Потерянно, что ли?
— Идем… — прошептала она.
Тонувшие во мраке коридоры замка, освещенные факелами, увешанные гобеленами с изображением грифонов и химер, великих битв, подвигов легендарных рыцарей, величественных замков, военных походов, вызывали ощущение какого-то долгого, непрекращающегося сна. Как такое может быть наяву — Гвинделина мертва, я убил своею рукой собственного наставника, мастера-рыцаря, я собираюсь отправиться в дальнюю дорогу незнамо с кем и к кому, чтобы отомстить за смерть той, которая все еще ходит для меня по этой земле, только мы никак не можем с ней встретиться. Как может быть наяву, что моей женой, человеком, которому я доверю воспитание собственного сына, является существо, бывшее до двадцати пяти лет мужчиной, храбрым рыцарем, а потом превратившееся в хрупкую, нежную женщину? Как может быть, что существо это, несчастное и ранимое, любит меня? Что это за любовь — плотская ли женская страсть, или же братское, товарищеское чувство мужчины? Как я могу любить это создание, и всякий раз, понимая это, истреблять в себе подобные мысли, кого и чего я боюсь? Почему я, а не кто-нибудь другой, избран Богом, или дьяволом, наследником имперского престола и право это даровано мне рукою умершего сотни лет назад царственного предка? Отчего я не могу пить и гулять, как все, предаваясь праздности и распутству? Почему я люблю своих подданных — тех, кого должен считать грязными, низкими и жалкими, но кого в глубине души считаю своими братьями? Кто явился мне у ворот палестинской крепости, в день моего посвящения в рыцари, был ли то простой бродяга-еврей, или сам Иисус? Что такое церковь, кто такой этот Иисус с именем которого на устах инквизиторы сжигают и мучают людей? Как может наместник Бога на земле, Папа, быть пособником дьявола? Где Бог? Где дьявол? Почему и один и второй живут во мне, то появляясь, то исчезая? Есть ли в мире что-то, что превыше всех наших мелких, людских страстей, ради чего стоит жить, за что не жалко умиреть? Если это что-то называется любовью, а значит, принадлежит Богу, то почему он лишает нас любви, едва она рождается в нас, едва появляется рядом в образе человека? Кто ответит мне на мои вопросы? Почему и зачем я их задаю?
Мы подошли к двери ее покоев. Жанна распахнула дверь, пропуская меня вперед. На столике возле ее ложа стояли шахматы. Со стула спадало платье служанки…
— Анна, оставь нас, — молвила Жанна.
Девушка покорно встала с постели, смущаясь моего присутствия, и поспешно одевшись, ушла.
Когда мы остались одни, Жанна сказала:
— Я слушаю тебя, граф ла Мот.
— Жанна, помнишь, во время нашей беседы перед свадьбой, ты просила считать тебя все-таки женщиной, нежели мужчиной. Ты говорила, что мужское в тебе умерло давно, еще в юности и только любовь к отцу не позволяла вести другую, женскую жизнь, согласно велению твоего естества. Я хочу, чтобы ты подтвердила, так ли это на самом деле?
— Да Жак, это на самом деле так. Иоанн ла Мот умер во мне двадцать пять лет назад. Я живу с женщинами только потому, что нет и не будет никогда мужчины, кто бы согласился разделить мое ложе. Моя плоть также жаждет любовного огня, как и твоя. Потому я не укрощаю ее зов, а удовлетворяю, как могу.
— Жанна, у меня на земле после смерти Гвинделины осталось только два близких человека — ты и Филипп. Вскоре я должен буду уехать, и возможно, навсегда. Если все так, как ты мне сказала, я оставляю Филиппа тебе. Будь ему достойной матерью, и никогда не открывай свою природную тайну, потому что эта тайна однажды уже убила одного человека — твоего отца. Сделай сына храбрым рыцарем, сильным мужем, найди ему верную жену, такую, какой была мне Гвинделина. Шюре я завещаю Филиппу. Пока он не достиг совершеннолетия, распоряжаться поместьем будешь ты. Но пусть управителем в нем будет Гамрот. Все необходимые документы я составлю завтра, пригласив отца Николая.
Потом я рассказал ей все — про часовню с колонной подмастерья, про ларец с пергаментом и мертвой рукой, про отца, фон Ренна, смерть Гвинделины и моего наставника ле Брея. Я не скрывал чувств. Я плакал, когда душа того требовала, и смеялся, когда говорил о приятных сердцу вещах. Жанна слушала, не перебивая, улыбаясь вместе со мной. Когда же плакал я, она тоже утирала глаза краем подола. Я говорил бесконечно долго, мой голос стал хриплый. Когда же монолог непридуманной пьесы моей жизни был закончен, и я, обессилив, упал в кресло, Жанна сказала:
— Я сделаю все, о чем ты просил и сдержу все свои обещания. Ступай, мой дорогой друг. Ты должен отдохнуть перед долгой дорогой. Но я хочу, чтобы ты знал — если на землю вернется Иисус и нам суждено будет воскреснуть, я попрошу его, чтобы он сделал меня настоящей женщиной и дал в мужья тебя. Думаю, Гвинделина не будет против. Ведь она испила до дна полную чашу твоих сладких ласк. Она, простая крестьянка, обладала сокровищем во сто крат большим, чем все мое состояние…
Вдруг, Жанна подошла ко мне и поцеловала в уста, с такой безумной страстью, с таким порывом, что поневоле я сам облекся желанием, ведь так давно меня не целовала женщина. Но, я смог отстраниться от нее, и умерив пыл, прошептал:
— Не надо, Жанна, я не смогу быть с тобой. Оставим это для будущей жизни.
— Ты обещаешь мне, что в другой жизни поступишь так, как я хочу?
— Да, любимая… — ответил я и поспешно покинул ее покои.
Когда же я шел по коридору к себе, то совершенно ясно ощутил теплое присутствие Гвинделины. Она была рядом, невидимая, смотрела на меня и улыбалась…
Дороги, дороги, дороги … Бесконечные грязные весенние дороги. Дожди и солнце, солнце и дожди…Непрекращающаяся череда лиц, селений, городов… Грязные нищие, странствующие рыцари, блудницы, монахи, прокаженные, слепые, солдаты-калеки, кликуши, крестьяне, королевские гонцы, дворяне, купцы, евреи, цыгане, разные языки, народы, нравы … Все и вся смешалось в дороге, словно после падения Вавилонской башни. Я сопровождал Гогенгейма, переодевшись монахом, с тонзурой на затылке, верхом на муле, с каждого бока которого болталось по объемной кошелке. Мое лицо было гладко выбрито и даже оруженосцы Гогенгейма, видевшие меня в замке, не признавали во мне графа ла Мот. Для них и всех остальных, кроме Петера, я был отцом Жаном. Я быстро уставал ехать на муле и часто пересаживался в одну из двух телег. И там, среди кожаных сеток с латами, тюков с носильными вещами, бочонками с вином и водой, мешками с репой и крупами, я находил себе местечко, где дремал, покачиваясь вместе с телегой на ухабах. Моя прежняя жизнь дворянина осталась в Бургундии. С каждым днем я все больше и больше вживался в образ капуцина, который становился привычен и даже, порой, начинал нравиться, когда в случайной беседе я поражал собеседника своими познаниями в арамейском языке, или латыни, полученными некогда в комтурии от старого Гиллеля. Меня забавляло высокомерие дворян, смотревших на меня прозрачными, холодными глазами и поведение Петера, когда тот вынужден был поддерживать их, и относиться ко мне подобным образом. Поначалу рыцарь извинялся предо мной при каждом удобном случае, но я убедил его, что это пустое и он успокоился. Наш путь лежал в Мюнстер. По словам Гогенгейма, именно там располагалось местечко, где можно было найти фемгерихтов. По моей просьбе, рыцарь в пути говорил со мной по-немецки. Я немного знал этот язык — в комтурии служили выходцы из империи, таким образом уже на вторую неделю пути я мог обменяться с собеседником короткой фразой. В Херне мы задержались — начались затяжные проливные дожди. На постоялом дворе, где мы жили, квартировался купец-итальянец, по его словам, ехавший в Мюнстер за ножницами из особой стали, охотно раскупаемыми цирюльниками в его родном Палермо. На третий день у купца началась лихорадка. Опасаясь, как бы лихорадка не обернулась какой-либо опасной болезнью, мы собрали вещи и вышли в путь несмотря на дождь и позднее для начала путешествия время. К вечеру Гогенгейм стал жаловаться на нездоровое самочувствие. Обуреваемый самыми нехорошими предчувствиями, я осмотрел его и понял, что он тоже болен. Тогда я отправился в ближайшую деревню, где узнал, что в одном дне пути отсюда располагается госпиталь ордена иоаннитов, к которому принадлежал Гогенгейм. Уложив его на повозку, мы отправились в указанном направлении, часто останавливаясь в пути, потому что у рыцаря начался жар и движение трясущейся повозки доставляло ему страдания. Он постоянно хотел пить и глотал ртом дождь. Во время одной из остановок, он подозвал меня и сказал, чтобы я продолжал дорогу один.
— Ты должен сделать то, ради чего прибыл в Империю. — говорил рыцарь, облизывая горячие губы, — недалеко от Мюнстера есть селение Росса. Найди в нем дом старого Гагена, с флюгером в виде гончей собаки, постучи после захода солнца пять раз в дверь, вот так, — Гогенгейм стукнул пять раз по оглобле, делая между каждым ударом определенные промежутки, — и когда тебя спросят, «кто стучит по нашему обычаю», ответь: «Стучит странник, ищущий божьей справедливости». Тогда тот, кто выйдет, протянет тебе руку. Когда ты будешь пожимать ее, тронь чужую ладонь пять раз мизинцем. Только после этого тебя впустят в дом, где ты расскажешь все, что тебе нужно.
Оставив Гогенгейма на попечение его оруженосцев, и пожелав ему выздоровления, я отправился в Мюнстер. Я ехал и прислушивался к себе, опасаясь, что тоже смогу заболеть, но к счастью, все обошлось. Ночь я провел в какой-то деревушке, в доме шорника. Хозяева говорили на странном наречии, я плохо понимал их, а они — меня. Но медный сантим объяснил все без ненужных слов. Войдя, я сразу сел к жидкому огню (была весна и хворост, запасенный осенью, кончался) — просушиться и согреться. Кое-как мне это удалось сделать. На ужин мне дали молока и горбушку хлеба. За это я прочитал вслух какую-то молитву, которую, откровенно говоря, сочинил на ходу. С трепетом выслушав непонятную латинскую речь, крестьяне под конец молитвенно сложили руки и произнесли: «Амен» — единственное, что они знали по латыни. Усталый, я быстро уснул в тот вечер.
Так, день за днем, выдавая себя за монаха, я медленно приближался к Мюнстеру, изучая изнутри скромную жизнь простого люда. Не без радости я отмечал, что мои крестьяне жили в большем достатке, нежели большинство из тех, в домах которых я проводил в дороге бессчетное количество ночей. Это отчасти объяснялось тем, что почва в моих землях была плодороднее и давала богатый урожай. Здесь же я наблюдал обилие торфяных болот, между которыми на жалких клочках земли копошились простолюдины. Пару раз меня пытались ограбить на больших дорогах. Тогда я доставал из кошелки мизерикордию, при виде которой у воров пропадала охота что-либо просить далее у такого странного монаха, обращающегося столь искусно с коротким мечом. Наконец, в один из солнечных дней встречный крестьянин сообщил, что до Мюнстера день езды, а что касается Росса, то до него рукой подать.
К Россу я подъехал после полудня и остаток дня провел в лесу неподалеку. После захода солнца я отправился искать дом старого Гагена. Обойдя поселок два раза, я наконец заметил на одной из крыш флюгер в виде гончей, подъехал к дому, и спешившись, постучал пять раз в беленую дверь. Внутри послышались шаги и молодой мужской голос спросил по-немецки: «Кто стучит по нашему обычаю?»
— Стучит странник, ищущий божьей справедливости, — ответил я, стараясь как можно правильнее произносить слова.
Отворилась дверь. На пороге стоял молодой человек, почти юноша, по твердому умному взору которого я сразу признал в нем ремесленника. Окинув меня цепким взглядом, он смело протянул руку, которую я пожал так, как учил Гогенгейм.
— Входите, — сказал молодой человек, и я вошел.
Это действительно был дом ремесленника — кустаря, бравшегося судя по всему, за любую работу. Я обнаружил на верстаке табурет, у которого одна ножка отличалась от других по цвету, пару кос с новыми древками, конскую сбрую с воткнутым в узел шилом, точильный камень, гончарный круг … Молодой человек отправил какого-то мужчину, видимо работника, во двор, позаботиться о моем муле, а сам предложил мне сесть на стул. Из-за занавески слышались всхлипывания младенца и успокаивающий женский голос.
— Говорите, — произнес молодой человек.
— Мне нужен Гаген.
— Отец умер шесть лет назад, — отвечал молодой человек, — теперь я за него. Мня, зовут Ганс. Что вам нужно?
— Я пришел по указанию рыцаря Петера Гогенгейма. Это он научил меня секретным словам, стуку и прикосновению. Я — дворянин, бургундец. Меня зовут Жак де Шюре, я — граф ла Мот.
Молодой человек согласно кивнул.
— Вы умеете писать? — спросил он.
— Да.
— Тогда, — тут он достал чернила, перо и пергамент, — изложите письмом на родном языке свою просьбу.
Я сел к верстаку и около часа старательно выводил буквы. Все это время, если не считать женщину за занавеской, мы оставались одни. Молодой хозяин предложил мне поесть. Я охотно согласился. А он сел на мое место и переписал мое письмо на другой лист, насколько я мог различить, какими-то непонятными, странными буквами. Потом он сжег мое письмо, а пепел ссыпал в очаг. Свой лист он свернул и обмотал тканью, после чего надел верхнюю одежду и покинул дом. Вернулся работник, который сел напротив и стал смотреть на меня. Я попытался с ним заговорить, но вскоре понял, что он немой. Насидевшись, работник встал и постелил мне на огромном сундуке. Я лег и быстро уснул, утомленный за день. Далеко за полночь меня разбудил хозяин. Было видно, что он только что вернулся.
— Я передал вашу просьбу, — сказал он, — следующий день вы пробудете у меня. Не покидайте дом. Вечером я принесу ответ.
Наутро я проснулся от детского плача. Светало, хозяин уже был на ногах. Увидев, что я встал со своего ложа, он сказал, указывая на люк в потолке, к которому была приставлена лестница:
— Поднимайтесь на чердак и оставайтесь там до вечера. Наверху есть все необходимое — еда, питье, постель. Постарайтесь вести себя тихо. Ко мне будут приходить заказчики, я не хочу, чтобы они знали о вас.
Я поспешил исполнить его просьбу. Наверху, действительно, оказалась обустроена уютная комнатка с койкой и столом, на котором лежал копченый окорок, хлеб и стояло два кувшина — с вином и водой. В горшке остывала ячменная каша. Я слишком устал за последние дни, поэтому поев, с радостью растянулся на койке, где проспал почти до вечера. Иногда, сквозь сон, до меня доносились отдаленные голоса, звон металла, детский крик. Мне снилась дорога — размытая дождями, иссушенная солнцем, мощеная булыжником, запорошенная аравийским песком… Дорога без конца и начала.
Проснувшись и ощутив себя совсем бодрым, я снова поел. Потом подошел к завешанному тонкой сеткой окошку из хорошего немецкого стекла. Не трогая сетку, скрывавшую меня от посторонних глаз, я принялся рассматривать Росс. Домики были добротны и опрятны. Все окна остеклены. Я не заметил ни одного окна, затянутого пузырем. Одежда жителей была сделана из добрых тканей, какие нечасто попадались у нас в Бургундии, а лица выражали уверенность и покой. По всему было видно, что местный сеньор богат, раз его люди ведут жизнь в подобном достатке. Мне в голову пришла сумасшедшая мысль привезти стекло в Шюре, вставить его в крестьянские окна, чтобы всякий проезжий думал тоже самое и обо мне. Вспомнив поместье, я ощутил тоску. Перед отъездом я пробыл в нем всего два дня. Когда я увижу его вновь, и смогу ли увидеть вообще? Быть может, мои страхи, что я буду схвачен, или убит, необоснованны и мне стоит вернуться домой после того, как я встречусь с фемгерихтами? Я погрузился в сладкие думы о Шюре и образ Гвинделины, постоянно появлявшийся в памяти, не вызывал уже в сердце такую тяжелую боль, как прежде. Я свыкся с утратой. Рано, или поздно, такое должно было случиться.
Я простоял у окна достаточно долго. Колокол часовни пробил к вечере. К дому, в котором я находился, подъехал угольщик. Немой работник стал таскать корзины с углем. Хозяин вышел расплатиться. Когда угольщик уехал, снизу постучали. Я открыл люк.
— Спускайтесь, — сказал хозяин, — я получил ответ.
Я спустился по приставной лестнице вниз. Хозяин дал мне свежую веточку вербы, обвязанную красной лентой.
— Это ваш пропуск. Когда прибудете на место, отдадите тому, кто его потребует.
— А когда я прибуду на место? — поинтересовался я.
— Когда совсем стемнеет, окончится вечерняя служба, и люди разойдутся по домам, я провожу вас до дороги, где будет ожидать карета. Вы сядете в нее и поедете, куда вам укажут. Остальное — не моя забота.
— Скажите, — спросил я, удивленный такими строгими мерами безопасности, — кто покровитель вашего Ордена?
— Иисус, — тотчас ответил молодой человек, и добавил, — больше не будем говорить об этом.
Я отужинал вместе со всеми домочадцами. Жена хозяина оказалась черноволосой милой девушкой, совсем юной, робко косившейся на меня. Она конечно видела, что я — дворянин и мое присутствие с ней за одним столом, ее сильно смущало. Хозяин же, вел себя совершенно спокойно. Подобное отношение мне, откровенно говоря, было приятно, так как раболепие изрядно надоело. Потом я дремал на скамье возле верстака, ожидая, когда отзвонят вечерю, рассеянным взором наблюдая за нехитрым бытом ремесленника. Хозяин был мне симпатичен. Если бы он жил неподалеку от Шюре, я бы нашел ему в замке хорошую должность.
— Возьми, — произнес я, когда стало ясно, что мы вот-вот отправимся в путь, и протянул Гансу золотой динар.
Молодой человек сначала удивился, потом категорично отверг мое предложение, сказав:
— Та работа, которую я делаю для вас, есть не добродетель, а долг.
Его ответ удивил меня и вместе с тем, обрадовал. Мне было приятно видеть такого честного человека. И пусть он был простолюдином, но внушал должное уважение.
— Хорошо. Я оставляю эту монету не тебе, а твоему сыну в подарок. Пусть, когда он вырастет, станет таким же достойным человеком, как и его отец.
Молодой человек смутился.
— Ладно, — произнес он, — в таком случае, я приму ваш подарок, за который вам очень признателен — у нас сдохла корова, а ваших денег как раз с избытком хватит на молодую телочку.
— Марта! — позвал он жену, — убери это. Господин оказался очень щедр к нам.
Марта схватила динар, улыбнулась мне, и согнулась, отступая за занавесь, в глубоком поклоне.
— Идемте, — сказал хозяин, и мы покинули его дом.
Мы скоро дошли до окраины и направились окружной тропой, огибая поселок. Я понял, что молодой человек не хочет, чтобы меня увидели на улицах случайные прохожие.
Сделав изрядный крюк, мы вышли на большую дорогу, и пройдя по ней примерно с четверть лье, остановились возле раскидистого дуба. Мой спутник прерывисто свистнул несколько раз, послышался лошадиный храп и из зарослей выехала карета, запряженная четверкой.
— Я должен завязать вам глаза, — сказал Ганс, — это необходимое условие.
Я согласно кивнул. Ганс завязал мне глаза черной шерстяной тряпкой и помог сесть в карету. Лошади тронулись.
— Мы рассмотрели вашу просьбу, — произнес по-французски, с легким выговором, кто-то, сидящий рядом со мной, — ваши враги действительно заслуживают справедливой кары, а потому мы согласны помочь вам. За это вы расскажете, как умирал Великий Магистр рыцарей Храма.
— Кому расскажу?