— … Вы говорили так проникновенно, учитель, — продолжал я, — что мои сомнения о будущем Ордена развеялись. Орден есть, пока есть такие люди, как вы. Пусть не в том виде, в котором он существовал ранее, но он продолжит свое существование, и еще не раз заявит о себе.
Ле Брей, если мои опасения насчет него были верны, ничего не заподозрил. Он проглотил мое объяснение, как окунь наживку и сказал:
— Ты прав, Жак. Мои сомнения напрасны. Так оно все и будет.
Недели сменялись неделями. С каждым днем мы приближались к Шюре. Я не удивился тому, что, как мне показалось, обнаружил в ле Брее. Жизнь давно научила меня принимать подобные вещи спокойно, как само собою разумеющееся явление, как неприятный, но неизбежный закон. Я продолжал терзаться сомнениями, но события последних месяцев укладывались одно к другому, как бусинки ожерелья. Мой, случайный на первый взгляд, арест в Марселе. Бессмысленная на первый взгляд, казнь Жака, моего доброго тюремщика. Он не сделал то, что должен был сделать. Но знал больше, чем следовало. Лишь одного не мог я понять — зачем нужно было убивать моего отца. Кому он мешал тогда в тысячах лье от Шюре, на виду у всех? О том, что ждет услышать от меня ле Брей, пусть даже намеком, обрывком фразы, брошенным ненароком, я боялся даже думать, опасаясь, что наставник каким-то образом прочтет мои мысли. Лишь отходя ко сну, я вспоминал Иванов день 1290 года от рождества Христова, тихое туманное утро и надпись на капитуле колонны подмастерья, возникшую с восходом солнца, чтобы к полудню снова стать ничего не значащим бессмысленным узором:
«Алтарь открыт на сто шагов к востоку»
Я отсчитываю сто шагов на восток от алтаря часовни, и выходя во двор, упираюсь в колодец. Я иду в конюшню, беру две веревки, и пока туман не рассеялся, привязываю их к колодезному вороту и спускаюсь в холодное сырое жерло. И там, словно в утробе дракона, вижу в колодезной стене незакрепленный известкой прямоугольный мраморный камень, отворив который, обнаруживаю в нише оббитый свинцом ларец. Я старательно обвязываю ларец второй веревкой, и поднявшись наверх, вытягиваю то, из за чего погибли фон Ренн и мой отец, то, из-за чего постоянно будет литься кровь, пока существует Франция, Империя и Бургундия. Я тщательно скрываю все следы своего поступка, и уединившись на чердаке церковного сарая, взрезаю кинжалом свинцовые листы и открываю ларец. В нем лежит сухая отрубленная кисть с перстнем на среднем пальце и ветхий, пропитанный для сохранности жиром, пергамент с королевской печатью, развернув который, я нахожу среди ветвей нарисованного на нем родового древа свою фамилию. Она располагается на третьей ветке от имени Шарлеманя и принадлежит его зятю, Марцеллу, взявшему в жены дочь императора Рунерву. В конце этой ветви попадаются знакомые имена предков, записанные в генеалогии, из чего я заключаю, что сей документ был составлен не позднее 1110 года, ибо в нем уже упоминается Гийом де Шюре, о котором я был немало наслышан. Сняв перстень, я обнаруживаю на фаланге мертвого пальца шишечку, точно такую, какая была у деда, отца, какая есть у меня. На внутренней стороне перстня стоит надпись:
CARL
Я вспоминаю легенду, которую часто рассказывал отец и согласно которой Шарлемань наказал своим подданным в случае его смерти отрезать у него правую руку, дабы даже мертвая, она направляла его государство по нужному пути. И вот, теперь я держу эту руку в своей руке, трогая ее сухие пальцы. А потом я кладу ее на плечо и ощущаю нечто, соединяющее седую древность и настоящее, нечто, передающее мне, через бездны времен, священную благодать великого императора и законное право на его престол и его земли. Тогда казалось, что я сплю и я отчаянно хотел превратить сон в явь. Сегодня, окруженный кольцом чужих смертей, я все больше и больше желаю обратного.
Пасха в этом году выдалась ранняя. Мы встретили ее в дороге, в какой-то деревушке с грязным постоялым двором. Наблюдая за всеобщим народным весельем, я страстно хотел быть сейчас в Шюре, сидеть перед замком за длинным, сбитым из досок столом, пить вино, христосоваться с челядью, водить до головокружения хороводы, и подхваченный неистовой круговертью праздника, очутиться утром где-нибудь на пустом весеннем сеновале вместе с верной Гвинделиной.
Как и двадцать четыре года назад, я оказался в окрестностях Шюре в пасхальную октаву. Проезжая через деревню, в которой некогда жила Гвинделина, я изумленно замечал, что люди смотрят на меня с испугом и удивлением, как на живого мертвеца, стараясь как можно скорее скрыться из виду. Я весело сказал об этом ле Брею.
— Мои крестьяне что-то сильно нервничают, когда узнают во мне своего господина. Наверное, они решили, что побывав в Жизоре, я побывал на том свете.
Ле Брей странно молчал. Это мне не понравилось. Я заподозрил неладное.
— Что происходит, учитель? Вы знаете что-то, чего не знаю я?
— Да, Жак. Прежде чем прибыть за тобой в Париж, я навестил Шюре…
Я остановил коня, как громом пораженный. Я ощутил что-то страшное, что черной тучей нависло надо мной, о чем знали все, кроме меня самого.
— Учитель, что случилось?
— Поедем, Жак со мной. Ты должен увидеть это своими глазами …
Мы свернули в сторону от дороги. Копыта лошадей погрузились во влажную весеннюю почву. Наш отряд вел ле Брей. Шюре осталось в стороне. Наконец, мы выехали к кургану, который по словам отца, был насыпан франками еще при римлянах. На его вершине, где стоял покосившийся каменный крест, виднелись остатки большого кострища. На кресте болталась черная от копоти цепь. Слежавшиеся угли были усыпаны букетами первоцветов и мать-и-мачехи…
Ле Брей сказал:
— Жак, это сделал отшельник Яков. Мне очень жаль …
Я все понял. Я сошел на землю, и поднявшись на вершину кургана, лег в черные угли. Костер был огромным. Она сгорела дотла …
Я зарылся лицом в золу, как некогда зарывался в ее волосы, и зарыдал. Последний раз я плакал в десять лет, когда умерла от холеры мать. Тогда отец мне сказал:
— Сын мой, рыцарь имеет право плакать на людях только два раза в жизни. Один раз ты уже сделал это.
Я не плакал, когда умирал отец. Я не плакал, когда лекарь-еврей вытаскивал из-под моей челюсти сарацинскую стрелу. Я не плакал, когда на моих руках умер второй сержант ле Брея, мой названый брат Гийом. Я не плакал в пустыне, умирая от жажды и зноя, во время десятидневного перехода из сожженного сарацинами Крака. Я не плакал 17 марта, когда наблюдал казнь самого достойного рыцаря, какого когда-либо видел. Прости отец, если ты на небесах смотришь сейчас на меня. Я плачу, но ты сам сказал когда-то, что я имею право еще на один раз…
Начался дождь. Он остудил мое разгоряченное сердце и стал моими слезами. Небо плакало вместе со мной. Я поднялся с земли.
— А Филипп, где сын? — спросил я наставника, сойдя с кургана.
— Он в ла Моте. С Жанной.
— За что он это сделал, учитель?
Ле Брей спешился.
— Давай сынок, отойдем в сторонку. Нам необходимо поговорить. Прямо сейчас.
Мы оставили за спиной сержантов, страшный курган, и углубившись в лесок, остались одни.
— Жак, — произнес рыцарь, — ты должен мне это отдать.
Я предполагал, что он скажет подобное, надеясь, что охваченный чувствами, я откроюсь. Но все-таки в глубине души сомневался, что ле Брей способен на такое. Ведь я его любил. Как отца.
— Вы о чем говорите, учитель?
— Я не знаю, что это такое, Жак. Но… Твой отец, твой товарищ фон Ренн, Гвинделина, а возможно и сам Великий Магистр, все умерли из-за того, чем ты обладаешь. Может довольно смертей?
— Отца убили вы, Робер.
— Я исполнял волю короля.
— Смерти фон Ренна и Гвинделины тоже лежат на вашей совести?
— Кроме Гвинделины. Поверь, Жак, я не причастен к ее гибели. Это все герцог Гуго, вернее те, кто устами Папы и короля шепчут на уши этому юнцу… Это он направил Якова в твои земли. Тебя было нужно сломать. Тебя не пытали в тюрьме только потому, что я убедил тупых инквизиторов, что только живой ты сможешь все рассказать.
— Вы же знали, что Гвинделина обречена. Но даже пальцем не пошевельнули, чтобы спасти ее.
— Мальчик мой, меня поставили перед выбором, либо ее жизнь, либо твоя. Как же я мог лишиться тебя?
— Ответьте мне, учитель, неужели то, чем человек должен обладать по праву, дарованному ему даже не людьми, а самим Богом, может принадлежать кому-то еще? Не нарушится ли при этом совершенный порядок, установленный творцом? Что будет со всеми нами, если нарушить этот порядок?
— Так ты нашел, что это такое? — прошептал ле Брей. Его глаза вспыхнули странным огнем. Нет, нет, нет! Не может быть, Робер, что ты был все время рядом со мной только из за моей тайны! Ведь я же любил тебя, как отца…
Он захрипел и медленно осел в гнилую хвою, обливая легкую кольчугу алой кровью, хлеставшей из рассеченной шеи.
— Жак… — успел сказать он, умирая, — сын мой …
Я вытер лезвие кинжала, подаренного мне давным-давно им самим, о полу его плаща, на котором виднелись следы нитей от некогда нашитого креста — орудия пытки Спасителя.
Я вернулся к кургану, сел на коня и вонзив в лошадиные ребра шпоры, ускакал прочь. Сержанты не пустились следом за мной. Наверное, на то у них были свои причины.
Я направился в ла Мот. В Шюре все напоминало бы мне о Гвинделине и ее ужасной смерти.
В Порто я спешился и приказал подать свежего коня. В Шато я тоже сменил лошадь и к ночи уже топтался у ворот замка ла Мот.
— Эй, — крикнул я страже, — открывайте ворота!
— Кто ты, и чего хочешь? — отвечали со стены.
— Я — граф ла Мот! Я хочу видеть свою жену.
Заскрипели лебедки. Мост с грохотом лег через ров. С лязгом поднялась решетка. Я въезжал в замок, подобно страшному призраку — в грязи и копоти, с растрепанными волосами, нестриженой бородой, и горящими жаждой отмщения глазами. Пока я спешивался и отдавал слуге строптивого коня, который никак не хотел даваться в его руки, во двор спустилась Жанна. Кутаясь в плед, она выжидающе смотрела на меня. Я видел, как блестят в свете факела ее глаза. Откуда-то сбоку прибежал раздетый до пояса, Гамрот. Он хромал, на его открытой груди розовели свежие рубцы. Я заключил его в объятья. Он заплакал, словно ребенок. Моего плеча коснулась чья-то рука. То была Жанна. В другой раз я бы отверг подобный ее жест, но сегодня, став еще более одиноким, чем прежде, потеряв в один день любимую и наставника, я забыл всё. Внезапно меня охватила слабость.
— Отведите меня… Хочу спать… — вымолвил я, еле удерживаясь на ногах.
Когда я открыл глаза, мне улыбалось ясное, весеннее, доброе утро. Такое же ясное, как взгляд Гвинделины… Утро сразу стало пустым, словно половина света превратилась во тьму. Ее нет и никогда уже больше не будет. Она не положит свою головку мне на грудь, не прижмется всем телом во сне, испугавшись страшного видения, ее волосы не будут щекотать мне щеки. Ее голосок не будет звенеть ранним утром во дворе Шюре, споря с кухаркой. Она не тронет маленькой ладошкой кудри Филиппа, не расскажет ему на ночь сказку, ее платья не будут лежать по утрам на стульях в нашей комнате, а ворчливая матушка Жюстина не поставит на стол ее тарелку.
Одевшись, сполоснув вином рот, я покинул покой.
Близился полдень. Солнце стояло в зените. В коридоре мне попался мальчишка-слуга, тащивший корзину с бельем.
— Эй, сударик, где госпожа?
— Она в саду, учит месье Филиппа грамоте. Я могу идти?
— Ступай.
Жанна сидела в легком кресле с овчинной подушкой и мелом чертила на черной доске буквы. Филипп, опрятно, по погоде одетый, сидел подле, в таком же кресле, и читал по слогам. Услышав мои шаги, он обернулся, обрадовался, вскочил, и побежал навстречу.
— Отец! — обнял он меня, — как я соскучился по тебе, а где матушка?
Проглотив боль, я ответил:
— Она не сможет сейчас приехать.
— Она все еще болеет?
— Да… — неуверенно сказал я.
Навстречу поднялась Жанна.
— Здравствуй, — молвила она.
— Здравствуй.
— Что ты будешь делать?
— Несколько дней пробуду в замке, потом поеду в Шюре. Надо…надо побывать там.
— Филипп! — позвала мальчика Жанна.
Он подбежал к ней, доверчиво заглядывая в глаза. Она потрепала его волосы, поцеловала в щеку. Совсем, как настоящая женщина… Филипп прижался к ней. Потом снова подбежал ко мне.
— Отец, а мы поедем на охоту?
— Да, — сказал я и неожиданно понял, что охота сейчас была бы для меня лучшим лекарством от тоски и отправил слугу, стоявшего подле, передать мое приказание о подготовке к охоте.
— А мама? Она поедет с нами на охоту?
Я посмотрел на Жанну.
— Когда ты был в Жизоре, я выезжала с Филиппом на охоту, — как бы извиняясь, произнесла она.
Я ответил:
— Конечно. Мама поедет с нами.
Филипп захлопал в ладоши. Он так был похож на меня в детстве. Только волосы у него были светлые, почти русые. Как у Гвинделины…
Принесли завтрак. Я остался трапезничать в саду, ожидая, когда вернется слуга и скажет, что все готово для охоты. Но слуга, когда появился, принес совсем иную весть.
— Господин, — сказал он, — некий рыцарь с тевтонским крестом на плаще, просит встречи с вами.
— Что ему надо?
— Он хочет поговорить… — слуга запнулся, — о матушке месье Филиппа.
В память опять пришла Гвинделина. Я вскочил. В глазах стало темно, голова закружилась. Чтобы не упасть, я оперся о спинку кресла.
— Вам плохо, господин?
— Нет, — ответил я, — приведи рыцаря сюда.
Немного погодя, я услышал тяжелые шаги и звон кольчуги. Я обернулся. В полном воинском облачении ко мне шел Петер Гогенгейм, тот самый немец, из числа рыцарей, служивших ле Брею, который некогда гостил у меня в поместье. Подойдя ближе, он поклонился. Я встал и кивнул в ответ.
— Здравствуйте, граф. Вы помните меня?
— Конечно, помню — холодно сказал я, — равно, как и ваш живот, бездонный для вина, и вашу спину, по которой я пару раз прошелся плеткой в Шюре лет двадцать назад.
— Забудем прошлое, — ответил Гогенгейм, — я пришел вам помочь.
Рыцарь не лгал. Было видно — он действительно пришел не для того, чтобы убить меня, отомстив тем самым за смерть дяди своего командира. Я указал ему на кресло, в котором сам сидел недавно, а сам, приказав слуге оставить нас вдвоем, сел в кресло Филиппа.
— Разделите со мной трапезу?
— Благодарю, граф. Если позволите, я выпью вина.
Рыцарь налил себе вина, и пригубив, молвил:
— Примите мои соболезнования по поводу смерти вашей подруги. И если вы думаете, что мой хозяин был рад тому, вы ошибаетесь. Он был так же сражен этой новостью, как и все мы. Он способен на разбой и жестокость. Такова его природа норманна, но на подлость — никогда. Я приехал к вам по своей воле, испросив разрешения у месье ле Брея, после того как вчера в полночь в замок привезли останки его дяди, убитого вами. Сержанты, которые были свидетелями вашего поступка, уже мертвы. А дружина поклялась хранить вашу тайну до смерти, ибо на вашу долю в последнее время легло слишком много тяжких испытаний, которые вы встретили с великим мужеством, как и подобает настоящему рыцарю, а посему достойны уважения, понимания и помощи. И если вы, благородный рыцарь, сочли нужным убить своего орденского наставника, не нам судить о причинах столь серьезных действий с вашей стороны. Так сказал я графу и он согласился со мной.
А теперь я хотел бы сообщить вам то, ради чего, собственно, приехал.
— Сначала расскажите мне, как она умерла. Все, что вам известно.
— Тогда, граф, наберитесь мужества ибо мой рассказ будет страшным. Вскоре после вашего ареста, в наши края вновь вернулся Тощий Яков. Он бродил по вашим землям и вещал о том, что вы — богохульник, еретик, содомит и колдун, что будете казнены справедливым французским королем по закону божьему. Многие крестьяне верили ему, как и тому, что он рассказывал о госпоже Гвинделине. Я не хочу повторять, что он говорил, его слова были слишком грязны и отвратны даже для такого старого грубого солдата, как я. И если мой господин приказал своим крестьянам, под страхом петли, гнать Якова взашей, то в ваших владениях не нашлось никого, кто отдал бы подобный приказ. Яков пробыл в ваших землях всю зиму. В начале февраля у госпожи Гвинделины умерла мать и она с небольшой свитой отправилась в деревню на похороны. Но там на нее и тех, кто был с ней, кинулись крестьяне, во главе с Тощим Яковом. Их было очень много, они сбросили ваших слуг с коней, и стали бить их палками. Ваш оруженосец, рыцарь Гамрот, бросился защищать госпожу, но не смог ничего сделать, его ударили топором…