Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Русофобия. История изобретения страха - Наталия Петровна Таньшина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

* * *

В отличие от Вольтера, Дени Дидро удалось побывать в России, где он провёл зиму 1773–1774 года. Поездка была знаком личной признательности философа императрице Екатерине, однако французское правительство поручило ему по мере сил попытаться улучшить отношения с Россией.

Несмотря на то, что Дидро реально оказался в России, по сути, он писал о России воображаемой и совершал «философский вояж». Для него поездка в Россию означала самопроизвольное «перемещение» в его собственном сознании; по замечанию Л. Вульфа, так и Вольтер мог путешествовать по России, не покидая своего имения Ферне[520].

Дидро полагал, что Пётр I «милостью неба» вывел Россию из варварства[521], однако его авторские симпатии никогда не перерастали в восхищение, как это было свойственно Вольтеру[522]. Более того, он подчёркивал, что «Пётр I и Екатерина II — явления весьма редкостные, и было бы безумием рассчитывать на слишком частые милости неба»[523]. Но российским государем он очень интересовался, о чём свидетельствует его внимание к замыслу установить памятник Петру в Петербурге. Именно Дидро порекомендовал русскому правительству своего друга, сотрудничавшего в «Энциклопедии», скульптора Э.-М. Фальконе, а тот, помимо памятника, стал автором знаменитой надписи «Петру Первому. Екатерина Вторая»[524].

В «Мечтаниях Дени-Философа наедине с самим собой» (другой перевод: «Мечты мои, философа Дени»), в одной из «бесед» с императрицей Дидро заявлял, что в Риге, на русской границе, обзавёлся новой душой и уверял своих друзей: «Я никогда не чувствовал себя более свободным, чем с той минуты, когда я оказался в стране, которую вы называете страной рабов, и никогда не чувствовал себя более рабом, как в стране, которую вы называете страной людей свободных»[525]. Как пишет Л. Вульф, «то, что Дидро в России не ощущал себя рабом, совсем неудивительно, поскольку он не трудился вместе с крепостными, а беседовал с царицей. Новая, свободная душа, которую он якобы в себе обнаружил, была, в сущности, мыльным пузырём интеллектуальной экстерриториальности, отгородившей его от окружающего мира и принудившей мечтать наедине с самим собой». По мнению исследователя, Дидро писал это для французов, и «он просто поменял местами слова, сохранив карту, построенную на все том же противопоставлении; новым был лишь код для её чтения. Свободным в стране предполагаемого рабства он ощущал себя именно потому, что в стране этой посетители из Западной Европы представляли себя господами»[526].

Поскольку перед Дидро стояла негласная задача улучшения отношений между Россией и Францией, в «Мечтаниях» он подтверждал культурные связи между двумя странами и особенно отмечал культ Екатерины во Франции: «В Париже нет ни одного честного человека, ни одного человека, наделённого душой и разумом, который не был бы поклонником вашего величества. Все академии на вашей стороне, все философы, все литераторы, и они не скрывают этого»[527]. В финале он обращался к соотечественникам с призывом: «Приезжайте в Петербург хотя бы на месяц. Приезжайте освободиться от давно унижающих вас оков; только тогда вы почувствуете себя теми, кто вы есть на самом деле!»[528] Спустя шестьдесят пять лет маркиз де Кюстин тоже будет советовать своим читателям отправить своих детей в Россию, но совсем с другой целью: убедиться собственными глазами, что худшего места на земле, чем Россия, просто не существует.

Завершается беседа Дидро буйной международной фантазией: «И, признаюсь в заключение, я был бы в восторге, узнав, что моя родина в союзе с Россией; и мне хотелось бы видеть многих русских в Париже и многих французов в Петербурге. Ни одна нация в Европе не усваивает так быстро французское, как Россия, — и в отношении языка, и в отношении обычаев»[529].

Но даже в этом потоке лести мечтатель Дидро остаётся очень рациональным, а единая Европа представляется ему только Европой французской[530]. Франции, по его мнению, был выгоден союз с Россией, отсюда и такая похвала: «…не думаю, чтобы наш двор простил вам искренно ваше величие. Вместе с тем я не сомневаюсь, что он понимает все выгоды, которые мог бы извлечь из соглашения с державой, уже и теперь грозной и быстро идущей к могуществу, пределы которого трудно себе представить». При этом прагматичный мечтатель Дени чётко понимает, что такая ситуация будет продолжаться до тех пор, «пока интересы не подскажут иного, — таков вечный закон империи»[531].

Интересы подсказали «иное» весьма быстро. Будучи страстным поклонником Екатерины Великой во время своего пребывания в Санкт-Петербурге, впоследствии Дидро писал о «честолюбивых замыслах» русского царя и предлагал русскому правительству расстаться с мыслью о внешних завоеваниях[532].

Итак, Вольтер, ранний Дидро и их последователи восхищались деятельностью Петра I и Екатерины II и приветствовали возвращение России в семью европейских народов после нескольких столетий вынужденного от неё отчуждения. Щедрые пансионы и иные формы материального поощрения императрицы Екатерины II были для них приятным подспорьем[533]. Эта группа мыслителей стояла у истоков французского русофильства или «русского миража». В рамках такого подхода миф о русском «варварстве» был сменён мифом о русской «цивилизации», которая ассоциировалась с деятельностью просвещённых правителей. При этом такие культурно-географические мифы, или «миражи», формировались не только в отношении России, но и других стран, а миф о Петре I имел прототипом французские реалии, а именно Короля-Солнце Людовика XIV, продемонстрировавшего потенциал сильной власти, сконцентрированной в руках государя (при том, что власть Людовика XIV была абсолютной лишь в теории).

Стараниями этих просветителей во французском общественном мнении было создано позитивное представление не только о Петре, но и о Екатерине Великой как истинной наследнице и верной продолжательнице его дела. Во всяком случае внешнюю политику русской императрицы во Франции рассматривали как реализацию планов Петра. Но это имело и обратную сторону: сторонники противоположного взгляда на Россию внешнюю политику Екатерины II трактовали как реализацию аннексионистских замыслов и проектов Петра I, свидетельством чему станет подложное «Завещание Петра Великого».

Именно такой негативный взгляд на Россию доминировал во французском обществе, а основы его были заложены в трудах Ж.-Ж. Руссо и Ш.Л. Монтескьё.

Антимиф просветителей: приговор Ж.-Ж. Руссо и суждения Ш.Л. Монтескьё

Итак, «цивилизация» и «прогресс» были ключевыми понятиями философии Просвещения. Однако в 1760-е годы содержание самого термина «цивилизация» начинает меняться. Как отмечает С. А. Мезин, «создания могучей империи и завоевания новых земель, введения искусств и ремёсел, подчинения церкви — всего этого уже было недостаточно для звания цивилизатора. Идея личной свободы, политических прав, неприятие деспотизма и крепостничества всё более привлекали философов»[534]. Всё это сказалось на представлениях просветителей о России и её правителях.

В отличие от Вольтера, Руссо не проявлял особого интереса к России, но свою позицию весьма кратко изложил в знаменитом трактате «Об общественном договоре» (1758–1760). Позиция философа такова: «Русские никогда не станут истинно цивилизованными, так как они подверглись цивилизации чересчур рано. Пётр обладал талантами подражательными, у него не было подлинного гения, того, что творит и создаёт всё из ничего. Кое-что из сделанного им было хорошо, большая часть была не к месту. Он понимал, что его народ был диким, но совершенно не понял, что он ещё не созрел для уставов гражданского общества. Он хотел сразу просветить и благоустроить свой народ, в то время как его надо было ещё приучать к трудностям этого. Он хотел сначала сделать немцев, англичан, когда надо было начать с того, чтобы создать русских. Он помешал своим подданным стать когда-нибудь тем, чем они могли бы стать, убедив их, что они были тем, чем они не являются. Так наставник-француз воспитывает своего питомца, чтобы тот блистал в детстве, а затем навсегда остался ничтожеством. Российская империя пожелает покорить Европу — и сама будет покорена. Татары, её подданные или её соседи, станут её, как и нашими, повелителями…»[535] По мнению Г. Метта-на, этими словами Руссо берёт на себя ответственность за миф о «русском завоевателе», который появится в фальшивом «Завещании Петра Великого»[536].

По словам И. И. Иванова, суждение, вынесенное Руссо о России и русских, есть не что иное, как «унизительный приговор»: «Вы видите, — более унизительного приговора для целой нации произнести невозможно. Корсиканцы могут явить неслыханную меру доблести, поляки способны переделать свою вздорную конституцию и даже, пожалуй, переработать свой национальный характер и пообчиститься от рабства, заедающего их общественные отношения, но русским — ни вперёд, ни назад. Они так и осуждены погибнуть на месте нравственным измором»[537].

Как отмечает С. А. Мезин, «плебей по происхождению и демократ по убеждениям, Руссо a priori не мог быть апологетом Петра, деспотизм которого не отрицали даже его поклонники»[538]. Как писал И. И. Иванов, создаётся впечатление, будто «Руссо лично потерпел обиду от русского правительства или русского народа», подчёркивая, что «так именно чувствовали себя и прежние судьи России»[539].

Анализируя взгляды Руссо относительно России, необходимо учитывать полонофильство мыслителя, как и в целом полонофильство французов[540]. Горячо сочувствуя несчастьям поляков, более того, создавая для них проект конституции, Руссо воспринимал Россию именно через противопоставление «польской свободы» «русскому рабству» и страшился нового «татарского нашествия» на Европу[541].

Именно Руссо популяризировал целый ряд метафорических формул о России, которые впоследствии получат статус историографических клише. Это идеи Руссо о том, что цивилизация была привнесена в страну, для этого ещё не созревшую, что она носила имитационный характер, что Пётр пытался сделать из дворян немцев или англичан, а не цивилизованных русских[542]. В то же время женевский философ опирался на уже давно укоренившуюся традицию восприятия России, и его выводы не особенно отличались от суждений европейских путешественников эпохи Возрождения. И.И. Иванов в конце XIX века так писал об этом: «Скажите, многим ли отличается эта характеристика от выводов иностранцев, гостивших в Москве? В течение двух столетий русские стали даже хуже, чем были раньше: тогда они, по крайней мере, были оригинальными, хотя и весьма отвратительными варварами, а теперь эти варвары напялили на себя чужие костюмы, но остались по-прежнему дикарями, рабами и изменниками»[543].

* * *

Интерес к России Ш.Л. Монтескьё, как и в случае с Вольтером, имел философскую основу. В «Персидских письмах» (1721), которые символизировали начало эпохи Просвещения во Франции, в письме 51-м Монтескьё транслирует известные со времён Герберштейна и А. Олеария традиционные штампы о деспотичной власти царя, перед которым все рабы; об «ужасном климате»; диких нравах; огромных пространствах и Сибири; о московитских женщинах, которым нравилось, что их бьют мужья: «Они не могут понять, что сердце мужа принадлежит им, если он их не колотит как следует»[544]. Признаком нового времени является лишь авторское замечание о том, что Пётр «захотел всё переменить», однако «у него вышли большие неприятности с ними (московитами — Н.Т.) по поводу их бород, а духовенство и монахи немало боролись, отстаивая своё невежество»[545]. Заканчивает письмо Монтескьё характеристикой Петра Великого: «Он стремится к тому, чтобы искусства процветали, и ничем не пренебрегает, чтобы прославить в Европе и Азии свой народ». Правда, автор не забывает упомянуть о «природной суровости» царя-бродяги.

Монтескьё, хотя и был самостоятельным в своих выводах, вероятно, использовал факты, приведённые Вольтером в «Истории Карла XII»[546], не стремился собирать источники о России, а лишь использовал то, что было в его библиотеке, а потому не очень заботился о точности фактов и ссылок. В своей самой известной книге, трактате «О духе законов» (1748), допетровскую Русь он оценивал в духе Вольтера и исходил из традиционных представлений о «варварстве московитов», отмечая, что ещё в конце XVII века «Москва была в Европе столь же мало известна, как Крым»[547].

Московская Русь для Монтескьё — образец деспотичного государства, единственным источником власти в котором является воля монарха, а власть держится исключительно на страхе. Страх, в свою очередь, является основой религии русских: «она — страх, прибавленный к страху»[548].

Преобразования Петра рассматриваются Монтескьё как попытка «освободиться от деспотии»: «Посмотрите, с каким усердием старается московское правительство освободиться от деспотизма, который тяготит его даже более, чем его народы»[549]. Однако результаты преобразований он оценивает весьма сдержанно: Пётр так и не смог изменить деспотичной сущности своего государства.

Что касается попыток Петра цивилизовать свой народ, то есть воспитать в нём европейские нравы и обычаи, то в этой области, по мнению Монтескьё, царю удалось сделать куда больше. Русские стали быстро приобщаться к европейской цивилизации: «Лёгкость и быстрота, с которыми этот народ приобщался к цивилизации, неопровержимо доказали, что его государь был о нём слишком дурного мнения и что его народы вовсе не были скотами, как он отзывался о них <…> Пётр I сообщил европейские нравы и обычаи европейскому народу с такой лёгкостью, какой сам не ожидал»[550]. Как видим, в концепции Монтескьё чётко прослеживается позиция «учитель — ученик». В то же время, заявляя о том, что Пётр «сообщил европейские нравы и обычаи европейскому народу», Монтескьё тем самым едва ли не первым из современников назвал русских европейским народом, а российский климат посчитал весьма подходящим для успешного ученичества. Также Монтескьё полагал, что именно размеры страны способствовали сохранению деспотичной формы правления. Как видим, философ выводит деспотизм не из татарских порядков, а из географических особенностей.

Монтескьё, сторонник и один из родоначальников теории разделения властей, воспринимал третье сословие как важнейшее промежуточное звено в обществе. Именно третьего сословия он не находил в России. Как отмечает Г. Меттан, для Монтескьё Россия являлась «воплощением отвратительного деспотизма, который не смогли смягчить даже благие намерения её правителей»[551].

Взгляд Монтескьё на Россию будет востребован либералами XIX века, считавшими себя наследниками его идей. Именно идеи Монтескьё об отсутствии в России среднего класса станут общим местом.

Вольтер vs Руссо: есть ли победитель в споре?

Итак, «открытие» просветителями России было весьма условным. С одной стороны, европейцы открывали для себя ещё неизвестную, мощную и европейскую Россию. С другой стороны, новое восприятие России накладывалось на старую, давно укоренившуюся традицию, сформированную ещё во времена «открытия» Московской Руси. Кроме того, в очередной раз «открывая» Россию, европейцы вновь описывали, прежде всего, самих себя.

В результате образ петровской России подвергся определённой трансформации, но при этом сохранил прежние стереотипы о «варварах Севера». Философы века Просвещения продемонстрировали в концентрированном виде амбивалентный взгляд на Россию.

Кто-то грезил «русским миражом» и превозносил гений русского царя-реформатора, вырвавшего из состояния варварства свой народ и направившего его по пути цивилизации и прогресса. Более того, теперь на прежде варварскую Россию, которую нужно было «оттеснить в пустыни», смотрели как на страну, способную вдохнуть в Европу новые жизненные силы[552]. Как отмечает А. Безансон, философы-просветители во главе с Вольтером утверждали, что Россия не просто «такая же», как другие, она даже «лучше» других. Однако, по мнению исследователя, эти восторги объясняются не знакомством с реальной Россией, а протестом против неразумного устройства западных государств при Старом порядке. Собственно, такая же идеализация наблюдалась и при «открытии» Московской Руси, когда её порядки противопоставлялись несовершенному европейскому обществу, погрязшему в грехах. Теперь же Россия выступает в роли страны, в которой якобы обрёл воплощение идеал разумного государственного устройства. По словам А. Безансона, те же иллюзии расцветут пышным цветом после 1917 года[553]. В данном случае мы имеем дело со взглядом на Россию как на самообраз, только негативом выступает сам Запад.

И всё же значительная часть интеллектуальной элиты Франции и Европы с середины XVIII века прочно усвоила высокомерно-враждебный взгляд на Россию, сформированный под влиянием идей Монтескьё и Руссо: взгляд через оптику превосходства как на варварскую страну, не имеющую ничего общего с европейской цивилизацией, являющуюся для неё лишь постоянной угрозой.

Примером такого подхода может служить работа француза аббата Шаппа д’Отроша «Путешествие в Сибирь»[554]. Автор совершил путешествие в Россию в 1761 году по указанию короля Людовика XV, причём посетил не только Петербург и Москву, он побывал в Твери, Клину, Нижнем Новгороде, Казани, Чебоксарах, Космоде-мьянске, Вятке, Соликамске, Верхотурье, Екатеринбурге, Тюмени и доехал до Тобольска, где хотел наблюдать прохождение Венеры по солнечному диску 6 июня 1761 года. Возможно, он стремился отчасти развеять «русский мираж», созданный Вольтером и Дидро[555]. Французу не понравилось в России абсолютно всё, а сама Россия, по его словам, не имела ничего общего с просвещённой Европой. Однако имя аббата осталось в истории благодаря опровержению, написанному на его книгу и опубликованному в 1770 году под названием «Антидот». Как полагает Э. Каррер д’Анкосс, автором опровержения стала сама Екатерина И[556].

Аналогичные взгляды преобладали и в Англии. Так, в 1782 году энциклопедия «Британника» сообщала, что русские — это «жестокие, порочные, пьяные дикари, живущие в условиях абсолютной деспотии», подчёркивая при этом, что им принадлежит «очень большое и могущественное королевство Европы»[557].

По словам Л. Вульфа, восприятие просветителями России «в целом было часто глубоко искажённым, иногда откровенно враждебным, иногда утонченно-снисходительным»[558].

Амбивалентный взгляд на петровские преобразования и их последствия был характерен и для последующих столетий, и авторы буквально цитировали просветителей. Так, например, в конце XIX века Анатоль Леруа-Больё писал о том, что Пётр Великий, как ребёнок или дикарь, зачастую заимствовал только внешнюю сторону цивилизации: «Он изменял не людей, а одежды, не сущность, а названия», «он больше проникся институтами, нежели нравами, и именно их он хотел импортировать в свою страну». В гении Петра, по словам исследователя, соединились все изъяны и пороки русской нации, её образования, темперамента и самодержавной власти: «Он хотел стать европейцем, и не мог перестать быть варваром, он стал миссионером западной культуры и при этом без конца её оскорблял <…> Его пыл реформатора иногда доходил до мании, его регламентация — до мелочности»[559].

Такой европейский взгляд на Петра весьма иронично описал Ф.М. Достоевский в 1861 году, и этот подход, в принципе, годится для самых разных эпох, что свидетельствует о неизменности восприятия европейцами петровских преобразований: «Знают, что в России был император Пётр, которого называют Великим, — монарх не без способностей, но полуобразованный и увлекавшийся своими страстями; что женевец Лефорт воспитал его, сделал его из варвара умным и внушил ему мысль завести флот и обрезать русским кафтаны и бороды; что Пётр, действительно, обрезал бороды, и потому русские тотчас же сделались европейцами. Но знают и то, что, не родись в Женеве Лефорт, русские до сих пор ходили бы с бородами, а следовательно, не было бы и преобразования России»[560].

Этот двойственный подход характерен и для настоящего времени. Например, Ж. Соколофф отмечает: «Царская политика могла временами демонстрировать „современные" манеры, как в эпоху Петра Великого. Однако её методы, остававшиеся неизменными, противоречили её целям и задачам. Отсюда — принудительная „европеизация", насаждающая цивилизованные нравы с помощью варварских средств…»[561]

Английский историк Доминик Ливен полагает, что политика Петра имела долгосрочные негативные последствия для России: «Триумф петровской и екатерининской России, порождённый ужесточением крепостного права и европеизацией элиты, привёл в конце концов к потере российским обществом своего единства, что имело в 1917 году ужасные последствия. Автократическое и деспотическое государство, обладавшее исключительной способностью мобилизовывать ресурсы нищего общества в сложных географических условиях, являлось необходимой предпосылкой превращения России в великую державу. Но это могущество было куплено слишком дорогой ценой»[562].

Однако, если в эпоху Просвещения оценки петровских преобразований были неоднозначными, неизменным оставалось фундаментальное неравенство субъекта и объекта, один из которых манипулировал другим. Поэтому вполне обоснованным представляется утверждение Л. Вульфа о том, что разногласия между Вольтером и Руссо лишь подчёркивают, «что оба они оставались в рамках одного и того же восточноевропейского дискурса, дававшего им право свысока обращаться к объекту своих размышлений»[563].

Таким образом, можно сделать следующий вывод: в целом образ России был выдержан в руссоистской традиции. Это было обусловлено как традиционными стереотипами восприятия через оптику превосходства, так и внешнеполитической доктриной версальского двора, отводившей России место политического захолустья Европы и потенциального врага Франции[564].

Эту позицию чётко сформулировал французский король Людовик XV в инструкции своему посланнику в Санкт-Петербурге барону де Бретейлю. «Вы уже знаете, и я повторяю здесь предельно ясно, — писал король 10 сентября 1762 года, — что единственная цель моей политики в отношении России — удалить её как можно дальше от участия в европейских делах <…> Всё, что может погрузить русский народ в хаос и прежнюю тьму, выгодно для моих интересов. Для меня не стоит вопрос о развитии отношений с Россией. Достаточно поддерживать те, что уже имеются, не более…»[565]

Во второй половине XVIII века Европа столкнулась с возросшей ролью Российской империи в системе международных отношений, и это усиление неизменно порождало страх и раздражение. В результате к концу 1780-х годов «русский мираж» заметно померк. Его рассеяла революционная буря, разразившаяся во Франции в 1789 году, хотя двойственность восприятия нашей страны сохранялась и в дальнейшем.

Глава 4. РЕВОЛЮЦИЯ

И НАПОЛЕОНОВСКИЕ ВОЙНЫ

Образ России в эпоху Французской революции: столкновение варварства и цивилизации, дегуманизация противника и «ужасные казаки»

Французская революция развеяла «русский мираж», а тема «русской угрозы» к концу XVIII века вышла на первый план. Официально Россия не вступила в число членов Первой антифранцузской коалиции и первой начала преследование революционных идей среди собственной просвещённой элиты. Екатерина II дала приют многим французам (например, в Митаве, на территории Российской империи (ныне Латвия, Елгава), пережидал революцию граф Прованский, будущий король Франции Людовик XVIII); многие французы остались в России[566].

В охваченной революцией Франции оказался востребованным негативный образ России. Она начинает восприниматься как противница передовых революционных идей и агрессивная держава, стремящаяся к территориальной экспансии, тем более что внешняя политика Российской империи в это время была весьма активной. Россия принимала участие во всех трёх разделах Речи Посполитой (1772,1793, 1795), которые определили в дальнейшем негативное восприятие России не только поляками, но в целом европейцами, смотревшими на неё, как и прежде, через польскую оптику. Как справедливо отмечает О. Б. Йеменский, для России разделы Речи Посполитой ознаменовали объединение русских земель, однако для поляков они стали трагедией. Несмотря на то, что в ходе разделов Российская империя не присвоила себе ни пяди польской земли, не пересекла польскую этнографическую границу, а лишь возвратила себе отнятые поляками русские земли[567], Россию в Европе воспринимали как поработительницу поляков.

17 ноября 1793 года лидер якобинцев Максимилиан Робеспьер выступил в Конвенте с речью «О политическом положении республики», в которой весьма сурово оценил личные качества императрицы Екатерины II и в целом российскую политику: «Политика России властно определяется самой природой вещей. Эта страна представляет собой соединение жестокости диких орд и пороков цивилизованных народов». Господствующие классы России, по его словам, испытывают «потребность в том, чтоб им служили и их восхваляли афиняне, а имеют они подданными татар. Этот контраст в их положении заставил их обратиться <…> к завоеванию соседних с ними плодородных земель на западе и на юге. Петербургский двор стремится эмигрировать из печальных мест, в которых он обитает, в европейскую Турцию и в Польшу…»[568]

По мнению С.Е. Летчфорда, вовсе не случайно, что эта яростная атака на императрицу Екатерину II совпала по времени с началом польского восстания Тадеуша Костюшко 1794 года. «Это восстание явилось важным этапом в развитии антирусских настроений. Французская печать широко и в самом сочувственном тоне освещала борьбу поляков», — подчёркивает исследователь. Однако такие заявления были продиктованы не столько революционной солидарностью, сколько геополитическими интересами: нужно было реанимировать Польшу как сферу французских интересов[569].

В то же время, как справедливо отмечает П.П. Черкасов, Франция, всегда демонстративно выступавшая «защитницей Польши от покушений на её территориальную целостность со стороны более сильных соседей», тем не менее по разным причинам «не предприняла никаких решительных действий, чтобы не допустить ликвидации Польши как независимого государства в результате трёх разделов…»[570]

Помимо польского вопроса, опасения вызывали и другие факторы, свидетельствовавшие, по мнению французов, о «русской угрозе»: император Павел I возглавил католический Мальтийский орден и претендовал на Мальту, турецкий флот вместе с русским лишил Францию островных владений в греческом Архипелаге, русские войска успешно действовали на территории Апеннинского полуострова[571]. Англичан же особенно беспокоили успехи Российской империи в ходе Русско-турецкой войны 1787–1791 годов и взятие турецкой крепости Очаков. Как отмечает В. В. Дегоев, известие о взятии Очакова, открывавшего русским доступ к Чёрному морю, вызвало в правительстве Уильяма Питта-младшего настоящую панику, а Лондон оказался на волоске от объявления войны России. Очаковское дело, по словам исследователя, «возвестило о вступлении России и Англии в длительную эпоху острого межимперского соперничества на всём евразийском пространстве, позже получившего название „большая игра"»[572].

Если важнейшей чертой идеологии Просвещения был космополитизм, то в годы Революции на первый план выходит идея национализма. Национальными чувствами всегда легко спекулировать, и революционные писатели, публицисты и ораторы в погоне за популярностью использовали в своих целях существовавшие в обществе предрассудки, сознательно разжигая национальную неприязнь и ксенофобию, с помощью образа врага конструируя саму французскую нацию, отталкиваясь от само-образа в негативе.

Именно тогда происходит трансформация бинарных оппозиций: место оппозиции «свободная Франция — Европа тиранов» занимает иное противопоставление: «цивилизованная Европа — варварская Россия». Как полагает С.Е. Летчфорд, в основе такого изменения был чистый прагматизм: образ общего врага, от которого необходимо защищать общие фундаментальные ценности, служил целям французского экспансионизма и подавлял волю европейских народов к сопротивлению[573].

Тема России и «русской угрозы» не всегда являлась главной на страницах французских газет, всё зависело от конкретной ситуации. В моменты сближений и союзов (1800–1804,1807-1811 годы), в период «дружбы» Наполеона и Александра I о России старались писать максимально нейтрально, о неудачах российской армии в конфликтах на Востоке не сообщалось, но в кризисные моменты её образ приобретал множество негативных черт, а в газетных статьях непременно оживали архетипические представления о России и её армии, якобы представлявшей серьёзную опасность для самого существования Франции[574].

При этом авторы, рассуждая не столько о реальных угрозах со стороны России, сколько об угрозах воображаемых, в духе тогдашней литературной моды на античность превращали русских в «гуннов», «вандалов», «антов», якобы покинувших свои традиционные места обитания, чтобы разорять плодородные земли Европы и покушаться на Французскую республику, олицетворявшую собой добродетели Спарты, Афин и Рима[575]. Перед нами тот самый антимир, анти-Европа, противопоставление варварства цивилизации, самообраз в негативе.

Поскольку страх перед Россией нагнетался через создание образа ужасного казака, ставшего символом России, воплощением её жестокости, варварства и дикости, наполеоновская пропаганда изо всех сил старалась дискредитировать русских казаков, используя в том числе бюллетени Великой армии. Казаков необходимо было изобразить не просто опасными грабителями и убийцами, но плохими воинами. Вот к этим «ужасным казакам» и перейдём.

* * *

Страх перед «варварами Севера» усиленно нагнетался перед началом Отечественной войны, или Русской кампании, как её именуют французы. Уже в своих обращениях к Сенату накануне вторжения в Россию Наполеон использовал термин «варвары». В результате смутный, неосознанный архетипический страх перед нашествием «азиатов» или «варваров Севера» уже поселился в душах французов[576].

Характерно, что в 1812 году противника дегуманизировали, наделяя зооморфными чертами, и в России: французы представлялись как «басурмане» (бусурмане) и «нехристи». Однако это было вполне традиционное изображение врага, и знакомство с французами не отразилось на создании какого-то нового образа. Как справедливо отмечает А. В. Чудинов, «в коллективном воображаемом русского народа французское вторжение встало в один ряд с иноземными нашествиями былых времён, историческая память о которых сохранялась на протяжении многих веков в устном народном творчестве»[577].

Казаки благодаря наполеоновской пропаганде стали символом России вообще. Эти «пожиратели свечей»[578] и детей[579] в глазах французского общественного мнения были воплощением отсталости Российской империи. Во французской культуре казак соединил все негативные черты, приписываемые русскому человеку[580].

В результате привлекательный образ России, который встречался у некоторых просветителей, оказался совершенно забыт, а к традиционным представлениям о варварстве, дикости, нецивилизованности, жестокости, экспансионизме русских добавились идеи о том, что русские, особенно казаки, — это вообще не люди, а просто звери. Таким образом проводилась дегуманизация противника и создавался зооморфный образ врага.

Как отмечает отечественный исследователь К. В. Душенко, к эпохе Наполеоновских войн относится единичный пример употребления слова «казакофобия». В марте 1807 года в лондонской «Morning Post» появилось письмо к издателю за подписью «Англо-московит», в котором сообщалось, что французскую армию в Польше охватил «ужаснейший испуг», а парижские академики пришли к выводу, что «корни этого расстройства восходят к некой стране Древних Скифов и поэтому весьма мудро постановили, что впредь оно будет именоваться казакофобией»[581].

Несмотря на то, что слово «казак» попало во французский язык ещё в XVI веке (cosaques — «кочевники-разбойники северного побережья Чёрного моря»), именно во время Наполеоновских войн оно входит в широкий оборот и именно тогда возникают его переносные значения: «страшный и жестокий персонаж», «хам», «мародёр»[582], хотя литература «об ужасающих поступках мо-сковитских калмыков и казаков» печаталась на Западе со времён Северной войны, и в этом отношении особенно преуспели шведы. Теперь же образ казака использовался как фактор психологического устрашения[583].

«История казаков» Шарля-Луи Лезюра

В начале 1813 года Наполеон заказал чиновнику министерства иностранных дел Шарлю-Луи Лезюру (1770–1849) исследование о русских, при этом выразил пожелание уделить особое внимание истории, географии и этнографии России. Лезюр, не скрывавший своей неприязни к нашей стране, с этой задачей справился, однако его двухтомная книга «История казаков» вышла в свет только в 1814 году, когда русские войска уже перешли Рейн, о чём автор сообщает в предисловии[584]. Поскольку работа появилась после поражения Великой армии, Лезюру пришлось внести некоторые уточнения: он пишет о казаках и русских уже как о «врагах-союзниках», а императору Александру I воздаёт хвалу, благодаря чему книга получила одобрение российского государя. Тем не менее в самом тексте Лезюр, по его собственным словам, оставил всё так, как было им написано в конце 1813 года[585].

В предисловии автор отмечает, что ему «кажется пикантным показать старой Европе, столь гордящейся своей цивилизацией, полуварварский народ, привлекательный в своей дикой простоте, герои которого вовсе не похожи на героев культурных наций»[587]. Как и писатели эпохи Просвещения, Лезюр заново открывает Америку, точнее Россию, сообщая читателям, что, несмотря на наличие научных трудов, истоки происхождения этого народа ещё малоизвестны, а его история описана лишь фрагментарно[588].

В книге Лезюра самой важной частью в плане пропаганды, пусть и утратившей актуальность, стало заключение[586], где в преувеличенном виде изображается дикий и необузданный казак-варвар, скорее, зверь, нежели человек, воинственный, алчный, жаждущий добычи и разрушающий всё на своём пути. Именно такой образ казака создавался наполеоновской пропагандой в ходе войны.

Во внешнем облике и привычках казака, отмечает Лезюр, прослеживаются азиатские черты. Роста они среднего, но сложения крепкого, ведь образ жизни и климат закалил их, глаза почти у всех голубые, волосы светло-коричневые, а борода скорее русая, чем чёрная.

Если в массовом сознании казаки стали воплощением русских как таковых, то Лезюр их разводит. Они скифы, и с русскими их сближает лишь религия и «испорченный» язык. По нравам казаки тоже противоположны русским. Русские смиренны, трудолюбивы, ведут оседлый образ жизни, занимаются ремёслами; казаки, напротив, нетерпеливы, ведут кочевой образ жизни, не занимаются ни сельским хозяйством, ни торговлей, ни ремёслами. У одних — свобода, воля, дикие нравы независимой и полукочевой жизни, у других — хитрость, покорность и уже ставшая привычной склонность к рабству[589].

Воинские качества казаков Лезюр оценивает как не слишком высокие, и виной тому, по его мнению, является отвращение к порядку и дисциплине. Однако они очень выносливы, в походе не знают «ни жажды, ни голода, ни холода, ни усталости», спят на сырой земле, прислонившись к лошадям. Они такие же храбрые, как русские, но, «однажды сбитые с толку, становятся добычей более слабого противника». И всё же они обладают инстинктами животных, что даёт им неоспоримое преимущество: «Горе врагу, не принявшему мер предосторожности против их тревожной зоркости, их безрассудного любопытства, их повторяющихся и всегда неожиданных атак! Ничто не скроется от их зоркого глаза, от их натренированного слуха, я бы сказал, от их почти утончённого обоняния»[590]. По мнению Лезюра, отличительное свойство казаков — их «неослабевающий инстинкт к грабежам и опустошениям, вошедший в поговорку у современных народов», и в этом отношении он сравнивает казаков с гуннами: «…никакое войско в мире не может сравниться с ними. Те самые люди, которые у себя дома гостеприимны, которые в порыве щедрости могут помочь своему врагу, не знают больше ни уважения, ни законов, ни ограничений, когда право войны предоставляет новые возможности для их жадности; как только они оказываются на территории, где встречают сопротивление, они взламывают двери, убивают жителей, пытающихся их остановить, опустошают дома от подвалов до чердаков, с невероятной быстротой разделяют добычу, крушат мебель, разбрасывают зерно, которое не могут потребить, разбивают и портят всё, что не могут унести»[591]. По примеру древних татар они похваляются, что трава не должна больше расти на земле врага, по которой они прошли. По словам Лезюра, такая жестокость зачастую ослепляет их самих, и поэтому они уничтожают средства, необходимые для их собственного существования. Ни даже самая суровая дисциплина, ни самые жёсткие наказания не могут удержать их от этих эксцессов. Главным побудительным мотивом действий казака является добыча: как только такой возможности не будет, тут же пропадёт весь их воинственный пыл[592].

Книжный миф о казаке-варваре, старательно выписанный Лезюром, совпал по времени со стереотипами, сложившимися в устной традиции в связи с появлением на французской земле пришедших с Севера врагов. К этому времени во Франции уже сформировалась весьма обширная иконография, посвящённая русской армии и казакам, хотя образ казака-варвара возник именно тогда, когда война шла на французской территории. Война с Россией представлялась как война цивилизованного мира и нецивилизованного[593].

Лезюр, как мы помним, сообщал о среднем росте казака, однако страх делает его выше, превращая в великана-людоеда. На гравюрах казак, как правило, на порядок выше всех остальных. Часто это достигается за счёт того, что он изображается верхом на крошечной лошади, а длинное копьё ещё больше удлиняет его фигуру[594].

Казак попадает в разряд видовых чудовищ, врагов нации и человечества. Он изображается как безжалостная, жестокая, слепая сила, сопоставимая с силами природы. Его добыча — человеческие тела, как, например, на гравюре неизвестного автора 1814 года «Казак верхом на коне из добычи» (Cosaque sur ип cheval de prise). Накануне вступления русских войск в Париж по приказу полиции по всему городу были развешаны картинки с изображениями ужасных казаков: огромного роста, в нахлобученных мохнатых шапках, с налитыми кровью глазами и обагрёнными кровью пиками, с ожерельями из человеческих ушей и часовых цепочек[595].

Но основная пропаганда велась в прессе. Именно на страницах газет наполеоновская пропагандистская машина развернула мощнейшую кампанию по дегуманизации противника. Наполеон писал министру внутренних дел графу Ж.-П. Монталиве: «Оживить общественный дух можно не стихами, не одами, а фактами, простыми и правдивыми деталями <…> Совокупность всех этих фактов вызовет ярость и негодование. Именно тогда каждый почувствует необходимость обороняться, если он не хочет увидеть свою жену и дочь изнасилованными, чтобы не быть избитым, ограбленным, чтобы не подвергнуть себя всяческим оскорблениям»[596] .

Наполеоновские пропагандисты создавали по схожим шаблонам образы всех стран, оказавшихся военными противниками Франции, однако именно Российская империя во французской печати наполеоновской эпохи служила классическим примером «другого» общества и «чужой» культуры. И та же самая оптика французского официоза и армейских бюллетеней в отношении России влияла на состояние умов и общественного мнения в самой Франции, предопределяя вектор развития французско-российских отношений на многие десятилетия вперёд[597].

Газеты старались на славу. Сообщения о зверствах, грабежах, поджогах и особенно насилиях приобрели лавинообразный характер. Например, 28 февраля 1814 года газета «Le Journal de I’Empire» сообщала: «В хмельном упоении от своих эфемерных успехов русские публично заявили о своём скорейшем вступлении в Париж и о своём намерении убрать прочь все драгоценные памятники — бессмертные трофеи наших побед, открыть Париж грабежу, увезти с собой женщин, чтобы заселить ими свои ужасные пустынные пространства, взорвать Тюильри, одним словом, превратить эту резиденцию искусств в груду руин»[598].

Депутации от разных городов соревновались в сообщениях о «зверствах» казаков: «Они позволяли себе самый необузданный грабёж, акты варварства, которые вызывают ужас и негодование. Сначала они открыли тюрьмы, чтобы найти себе проводников из содержавшихся здесь злодеев. Все жители, которые им встречались в этот момент, подвергались без различия пола и возраста грабежу и насилию <…> Одну пожилую женщину изнасиловали на теле её убитого накануне мужа, другую молодую девушку после изнасилования проткнули пикой, и на следующий день она скончалась, третью после группового изнасилования бросили в шлюз, четвёртая тщетно искала себе убежища и защиты в церкви»[599].

Своеобразной квинтэссенцией обвинений казаков стала анонимная «Историческая картина преступлений, совершённых казаками во Франции». Издана она была, по всей вероятности, в Париже в марте 1814 года и была призвана воодушевить французов на сопротивление врагу[600].

Примеров описаний таких «зверств», «насилий», «мародерств» было великое множество, но самое главное заключается в том, что подобная пропаганда потом перекочевала в научные работы и использовалась как вполне достоверный источник.

Между тем военная кампания 1814 года оказалась скоротечной, и французская пропаганда не успела сыграть заметной роли в мобилизации населения. В обществе в то время уже наблюдалась усталость от постоянных войн, и потому всё, чего удалось добиться пропаганде — это напугать французов, но не поднять их на защиту Отечества[601]. А в период оккупации союзными войсками части территории Франции местные власти даже вынуждены были опровергать распространённые в обществе представления о жестокости русских войск[602].

После 1815 года Наполеон уже на острове Святой Елены, ведя свою последнюю баталию, битву за историческую память, продолжал пугать Европу казаками: «Если бы я разбил коалицию <…> я обезопасил бы мир от казаков»[603]. «Если бы Россия была побеждена в 1812 г., проблема мира на 100 лет была бы решена», — заявлял он[604]. Но Русская кампания окончилась поражением, и в результате «Север двинулся против цивилизации». Характерно, что хрестоматийный русский экспансионизм Наполеон объяснял весьма оригинально, а именно бедностью России: «Русские — нищие, и это создаёт для них необходимость завоеваний, продвижения вперёд». Поэтому он, Наполеон, пойдя войной на Россию, делал это исключительно ради мира во всём мире: «…это была война здравого смысла и подлинных интересов, война ради покоя и безопасности всех; она была исключительно ради мира и сохранения достигнутого — всё это было ради европейскости и континентализма»[605].

Фальшивое «Завещание Петра Великого»

Пожалуй, вершиной не только наполеоновской, но и в целом антирусской пропаганды стало так называемое Завещание Петра Великого. Фальшивка, мистификация, которая со временем сама обросла легендами и мифами и которой была обеспечена долгая жизнь. Даже после разоблачения «Завещания» на него продолжали ссылаться как на реальный исторический документ, поскольку в нём получили развитие «вечные» мифы и представления о России. Основой «Завещания» стал один из самых масштабных антирусских мифов — миф о стремлении России подчинить себе весь мир.

Само подложное «Завещание Петра Великого» стало предметом спекуляций. Об этом документе написано много работ, историки долго спорили о том, кто был автором мистификации[606].

Начнём с того, что император Пётр I никакого завещания не оставил, а фальшивые завещания в XVIII веке были весьма распространённым явлением. Но кто являлся автором этого документа?

Несмотря на то, что дискуссии идут до сих пор, наиболее вероятной представляется версия, изложенная сначала в 1958 году американским исследователем Р. Макнелли[607], а в дальнейшем наиболее полно сформулированная французским исследователем Симоной Блан. Историк пришла к выводу, согласно которому автором первоначального текста, ставшего основой «Завещания», был польский генерал Михаил Сокольницкий (1760–1816), в 1792 году принимавший участие в кампании против русских войск. После подавления восстания Тадеуша Костюшко он был отправлен в Россию и занимался там научными изысканиями. На родину он был отпущен после смерти императрицы Екатерины II. В 1797 году Сокольницкий уехал в Париж и поступил на службу во французскую армию. В том же году он написал документ под названием «Общий обзор России» и предложил его правительству Директории. Конечно, никаких симпатий к России он не испытывал, более того, считал её главным врагом своей родины. В этом документе он обращается с призывом к Франции, забывшей о своей политике союзницы и защитницы Польши и не ведающей, что не только Польше, но и всей Европе угрожает опасность в лице России[608]. В конце этого текста содержится «план увеличения России» Петра, добытый, по словам автора, в русских архивах, захваченных в 1794 году в Варшаве. Этот документ тогда не был востребован правительством Директории, поскольку внешнеполитические задачи были иными.

Однако спустя много лет о «Завещании» вспомнил мастер политической пропаганды Наполеон Бонапарт, сам стремившийся к мировому господству, причём не мифическому, а вполне реальному. В 1811 году генерал Сокольницкий был вызван в Париж, где принимал активное участие в секретных приготовлениях к войне с Россией. Именно Наполеон, просмотрев и отредактировав текст Сокольницкого, приказал включить его в книгу уже знакомого читателю Ш.-Л. Лезюра «О прогрессе Российской державы от её истоков до начала XIX века»[609]. Книгу планировали издать накануне Русской кампании с целью обосновать необходимость военного похода в далёкую Россию. Несмотря на то, что реальная цель Наполеона заключалась в том, чтобы «проучить» императора Александра I, заставить его присоединиться к «континентальной блокаде» и совместно действовать против Великобритании, целью пропаганды было внушить солдатам, что они отправляются в Россию сражаться против варварства и тем самым предупредить русскую экспансию. Однако работа увидела свет только в октябре 1812 года, когда ситуация для Наполеона была уже совершенно иной. Как бы то ни было, Р. Макнелли называл эту книгу одной из самых влиятельных в истории русофобии[610].

В заключительной части одной из глав, где рассказывалось об императоре Петре I, на двух страницах приводится резюме «плана Петра I»[611], которое лишь незначительной редакторской правкой и очень небольшими изменениями отличается от текста генерала Сокольницкого[612]. Это не оставляет никаких сомнений в том, что перед нами один и тот же документ.

По словам Лезюра, «преждевременная смерть Петра, может быть, спасла континент от большой катастрофы; но его проекты не сошли в могилу вместе с ним». Автор сообщает читателю, что в личных архивах русских императоров в Санкт-Петербурге хранятся секретные записки, сделанные рукой самого Петра I, в которых он изложил потомкам свои планы. Лезюр отмечает, что англичанин сэр Вильям Этой, английский консул в России и Османской империи, очень уважаемый человек, вероятно, знал о наличии этого документа, когда заявлял: «Это не Екатерина выработала план, ставший важнейшей целью её политических операций. Пётр Великий был первым, кто, считал его осуществимым, и с этого момента кабинет Санкт-Петербурга никогда не терял его из виду» [613]. Далее Лезюр воспроизводит «тезисы» этого плана[614]. Согласно ему, Пётр I советовал своим преемникам неуклонно преследовать в своей внутренней и внешней политике ряд задач, направленных на достижение заветной цели, а именно мирового господства России.

Документ можно условно разделить на две части. Первые двенадцать пунктов являются весьма сухим перечислением принципов действий России, а также последовательных и конкретных внешнеполитических шагов, направленных на подготовку к установлению мирового господства. Последние два пункта, отличающиеся даже стилистически, являются уступкой воображению читателя-романтика и нагнетают панический страх перед «русской угрозой»[615]. Вот этот текст:

«Ничем не пренебрегать, чтобы придать русскому народу европейские формы жизни и обычаи, и с этой целью приглашать из Европы различных людей, особенно учёных, которые, или ради выгод, или из человеколюбивых принципов философии, или же по другим мотивам, способствовали бы достижению этой цели» (п. 1); «поддерживать государство в системе непрерывной войны, для того, чтобы закалить солдата в бою и не давать народу отдыха, удерживая его во всегдашней готовности к выступлению по первому знаку» (п. 2); «всевозможными средствами расширять свои пределы к северу, вдоль Балтийского моря, и к югу, вдоль Чёрного моря» (п. 3); «поддерживать в Англии, Дании и Бранденбурге недоброжелательство к Швеции, вследствие чего эти державы будут сквозь пальцы смотреть на захваты, которые можно будет делать в этой стране, и на окончательное её покорение» (п. 4); «заинтересовать Австрийский дом в изгнании турок из Европы; под этим предлогом содержать постоянную армию и основывать по берегам Чёрного моря верфи и, постоянно подвигаясь вперёд, достичь Константинополя» (п. 5); «поддерживать анархию в Польше, влиять на её сеймы и особенно на выборы королей, раздроблять её при каждом удобном случае и, наконец, покорить» (п. 6); «заключить тесный союз с Англией и поддерживать с нею прямые отношения посредством хорошего торгового договора; позволить ей даже пользоваться некоторого рода монополией внутри страны, что незаметным образом послужит к сближению между английскими и русскими торговцами и моряками, которые со своей стороны всеми мерами станут благоприятствовать усовершенствованию и увеличению русского флота, при помощи которого тотчас же надлежит добиться господства над Балтийским и Чёрным морями…(п. 7); «…проникнуться той истиной, что индийская торговля есть торговля мировая и что тот, у кого исключительно она будет в руках, станет и истинным властителем Европы, что поэтому не следует терять ни одного удобного случая для возбуждения войны с Персией и для ускорения её вырождения; надлежит углубиться до Персидского залива и озаботиться восстановлением прежней левантской торговли через Сирию» (п. 8); «вмешиваться, невзирая ни на что, силою или хитростью, в распри Европы и особенно Германии…» (п. 9); «заискивать и поддерживать союз с Австрией, убаюкивать её любимой её мыслью о преобладании, пользоваться малейшим на неё влиянием для вовлечения её в разорительные войны, с целью постепенного её ослабления, временами даже помогать ей, а между тем, втайне создавать ей врагов в Европе и особенно в Германии, возбуждая в государях к ней зависть и недоверие» (п. 10); «в супруги русским монархам избирать германских принцесс и путём родственных отношений и выгод умножать союзы для увеличения русского влияния в этой империи» (п. 11); «пользоваться религиозным влиянием на греко-восточных отщепенцев или схизматиков, распространённых в Венгрии, Турции и южных частях Польши, привлекать их к себе всевозможными прельщениями, навязываться в их покровители и добиваться над ними духовного главенства. Под этим предлогом и этим путём Турция будет покорена, и сама Польша, не имея уже возможности поддерживать себя ни собственными силами, ни своими политическими связями, точно так же скоро попадёт под иго» (п. 12).

Последние пункты, 13-й и 14-й, посвящены непосредственно планам европейского господства России:

«Тогда каждая минута будет дорога. Необходимо втайне приготовить все средства для нанесения сильного удара, действовать обдуманно, предусмотрительно и быстро, чтобы не дать Европе времени прийти в себя. Надлежит начинать чрезвычайно осмотрительно, с отдельного предложения сперва Версальскому двору, потом Венскому, относительно раздела между собой власти над всем миром, давая им в то же время заметить, что это предложение не может казаться им подозрительным, ибо Россия de facto — уже повелительница всего Востока, и кроме этого титула больше ничего не выигрывает. Без всякого сомнения, этот проект увлечёт их и вызовет между ними войну насмерть, которая вскоре сделается всеобщей вследствие обширных связей и сношений двух этих соперничающих дворов, естественно враждебных друг другу, а равно вследствие того участия, которое по необходимости примут в этой распре все другие европейские дворы» (п. 13); «среди этого всеобщего ожесточения к России будут обращаться за помощью то та, то другая из воюющих держав, и после длительного колебания — дабы они успели обессилить друг друга — и собравшись сама с силами, она для вида должна будет высказаться, наконец, за Австрийский дом. Пока её линейные войска будут подвигаться к Рейну, она вслед за тем вышлет свои несметные азиатские орды. И лишь только последние углубятся в Германию, как из Азовского моря и Архангельского порта выйдут с такими же ордами два значительных флота под конвоем двух вооружённых флотов — Черноморского и Балтийского. Они внезапно появятся в Средиземном море и океане для высадки этих кочевых, свирепых и жадных до добычи народов, которые наводнят Италию, Испанию и Францию; одну часть их жителей истребят, другую уведут в неволю для заселения сибирских пустынь и отнимут у остальных всякую возможность свержения ига. Все эти диверсии дадут тогда полный простор регулярной армии действовать со всей силой, с полной уверенностью в победе и в покорении остальной Европы» (п. 14)[616].

В целом, анализ этих пунктов (можно вспомнить «Четырнадцать пунктов Вудро Вильсона») позволяет сделать вывод о том, что в документе прослеживаются прежде всего внешнеполитические интересы Франции и Польши, а последние два пункта являются отражением традиционных европейских страхов перед «несметными азиатскими ордами». Они не имеют никакой связи с реальной политикой России и являются русофобской фантазией, направленной на то, чтобы запугать европейского обывателя «русской угрозой». Создаётся впечатление, что в этих пунктах автор совсем потерял чувство политической реальности. В результате, как отмечала Симона Блан, «Завещание», «начатое как холодный, методичный, упорядоченный и желающий казаться столь же реалистичным документом, как канцелярский текст, завершается неким откровением, которое могло бы порадовать автора мелодрам»[617].

Не вызывает никаких сомнений тот факт, что Пётр Великий никак не мог мыслить категориями «несметных азиатских орд», «кочевых, свирепых и жадных до добычи народов», «греко-восточных отщепенцев или схизматиков», равно как не мог писать о «пустынях Сибири». А вот Лезюр как раз так и мыслил, и термин «орды» встречается в его работе о казаках. Кроме того, текст имеет фактические ошибки, которые были неизбежны в результате обращения автора к внешнеполитическим реалиям конца XVIII века, но вовсе не петровской эпохи. Однако поскольку содержание документа было созвучно уже укоренившемуся взгляду на Россию и её внешнюю политику, да ещё в условиях войны, на такие «мелочи» просто не обращали внимания. Главное, что это соответствовало традиционной схеме восприятия России, ведь российскую внешнюю политику XIX века на Западе традиционно трактовали как продолжение линии Петра.

По словам французского историка Ж. Соколоффа, называющего этот документ «грубой фальшивкой», «дурная репутация России, очевидно, не проистекала исключительно от ухищрений пропаганды. Она главным образом объяснялась тогдашним политическим раскладом. Для западного прогрессивного мнения Российская империя была в высшей степени одиозным воплощением мрачного деспотизма»[618].

В результате, как справедливо замечает С.А. Мезин, мешая правду с вымыслом, автор завершал создание нового стереотипа «русской опасности», который стыковался в сознании европейцев со старым штампом о «русском варварстве»[619].

После Французской революции, как справедливо отмечала С. Блан, Россию начинают воспринимать в идеологических категориях. «Геополитический урок, который хотел дать автор документа европейским государственным деятелям, приходит из XVIII столетия и заключается в беспокойстве дипломатов перед появлением новой державы. Слишком энергично, по их мнению, утверждая своё право на существование, она угрожала своим непосредственным соседям, с тревогой спрашивающим себя, не собирается ли она ковать свою экспансионистскую доктрину?» — отмечала историк[620]. Страх перед сильной Россией зародился ещё при Петре Великом, а в эпоху Наполеона, в условиях войны, получил реальное воплощение с сугубо пропагандистской целью: настроить население на войну с Россией, иначе русские придут и поработят Европу.

По словам С. Блан, «в сознании людей того времени Россия становится, плохо это или хорошо, „избранной" нацией. Отныне уже не нации, но цивилизации ведут свою игру, и последовательно или одновременно против России выступают католицизм, ислам, либеральный гуманизм, Революция»[621].

Последующие жизни «Завещания»



Поделиться книгой:

На главную
Назад