Именно так развивалась мысль Романа Якобсона. В начале 1920-х годов, еще до возникновения научной семиотики и всего через несколько лет после издания «Курса общей лингвистики» Соссюра, он утверждал, что «поэзия – это язык в его эстетической функции»[64]. Много лет спустя в большой статье «Лингвистика и поэтика» (1960) он вернулся к этой проблеме и дал обобщенную формулировку, выделив
Подробнее. У концепции Якобсона были и другие предшественники, определившие некоторые из используемых им понятий и терминов (функций): немецкие теоретики языка Карл Бюлер (1879–1963) и Антон Марти (1847–1914), британский антрополог польского происхождения Бронислав Малиновский (1884–1942). Якобсон ссылается на них в своей статье, сводя вместе их терминологию. Еще одним его вероятным источником была так называемая «модель Шеннона – Уивера», предложенная после Второй мировой войны американскими математиками Клодом Шенноном (1916–2001) и Уорреном Уивером (1894–1978). Кибернетическая модель передачи информации была создана в связи с разработкой военных шифров; в ней компоненты коммуникационного акта определялись не как функции, а как линейно сочлененные между собой инстанции, звенья цепи: источник информации, передатчик, канал, приемник и целевое назначение.
Якобсон различает шесть компонентов высказывания и шесть соответствующих им функций.
1. У каждого высказывания должен быть
2. У каждого успешного высказывания есть
3. Чтобы отправитель и получатель могли обмениваться языковыми знаками, между ними должен быть
4. Чтобы два партнера могли не только услышать или увидеть сообщения друг друга, но еще и понять их (бывает, мы слышим непонятные речи и видим непонятные тексты – например, на незнакомом языке), у них должен быть общий
5. Пятая функция языка – наиболее распространенная, она прежде всего приходит на ум, когда мы говорим о его назначении. Она связана с тем компонентом высказывания, который Якобсон называет
6. Мысль Якобсона развивается по пути аналитического расчленения высказывания и выделения в нем функций: есть разные языковые средства для эмоционального самовыражения, для побуждения к чему-то собеседника, для установления контакта и уточнения кода; есть бесчисленное множество слов и выражений, выполняющих референциальную функцию, причем одни и те же сведения можно сообщить многими разными выражениями (синонимия). Что же остается в высказывании, если вычесть из него эти пять функций? Остается уникальная форма конкретного высказывания, которую Якобсон называет
Подробнее. Якобсон еще вскользь упоминает седьмую, дополнительную функцию высказывания – магическую, заклинательную; антрополог Малиновский, на которого он ссылается, считал эту функцию основной на ранних этапах развития общества. В романе современного французского прозаика Лорана Бине «Седьмая функция языка» (2015) на первое место выступает именно она, и ею мотивирована забавная «альтернативная история» мировой семиотической и культурной теории (с участием самого Якобсона, фантастически преображенного).
В художественном высказывании, как и вообще в любом высказывании, соприсутствуют все шесть базовых компонентов и, следовательно, все шесть функций, но при художественном применении языка доминирует именно функция уникального словесного выражения. В случае преобладания какой-то другой функции – например, референциальной, отсылающей к внешнему миру, к контексту наших знаний о нем – мы не обращаем внимания на форму высказывания, смотрим как бы сквозь нее, на «содержание», которое можно было бы выразить и иначе, «другими словами» (напомним: в формализованных, неизбыточных знаковых системах такое невозможно – зато в них и поэтическая функция стремится к нулю). Текст читается как художественное высказывание, если отвлечься от передаваемых им внешних сведений и сфокусировать внимание на его уникальном построении. Когда Цицерон добивался от римского сената осуждения Катилины, в его речах доминировала, в терминах Якобсона, конативная, побудительная функция; а много веков спустя европейские школяры перечитывали его речи против Катилины уже как образец латинского ораторского стиля – и в этих текстах возобладала поэтическая функция. Таким образом, поэтичность, литературность – переменное свойство текста, оно зависит от его восприятия и функционирования в культуре, изначально нехудожественный текст может сделаться художественным и наоборот[66].
Работу поэтической функции можно описывать двумя способами, не противоречащими друг другу, но различающимися точкой зрения. Одно из этих описаний – внутреннее, структурное, другое – внешнее, функциональное. В первом случае речь идет о том, как конкретный текст, выполняя поэтическую функцию, получает особую, нестандартную структуру; а во втором случае – как целая знаковая система вступает в особый режим коммуникации, сходный с режимом художественного текста.
Первое определение работы поэтической функции предложил сам Якобсон в той же статье «Лингвистика и поэтика». Он обратился к фундаментальной соссюровской оппозиции – различению двух осей языковой коммуникации, парадигматической и синтагматической. Поскольку они связаны с выбором или сочетанием единиц в высказывании, Якобсон называет их по-своему, иначе, чем Соссюр: «ось селекции» и «ось комбинации». Напомним, что в языке первая из них образуется виртуальными отношениями отсутствующих единиц (элементов, из которых субъект речи должен совершать выбор), вторая – актуальными отношениями соприсутствующих единиц (элементов производимого высказывания, следующих один за другим). Элементы, расположенные по оси селекции, обладают
Работа поэтической функции высказывания заключается в том, что она
Этот эффект, казалось бы, вредит экономии высказывания, повышает избыточность, которая и так велика в естественном языке по сравнению с некоторыми другими знаковыми системами: повторяющиеся единицы как будто не сообщают новой информации. Но выше, в главе 7, уже было сказано, что избыточность языковой системы не только предохраняет ее от сбоев, но и создает возможность для игрового и художественного применения. Именно потому, что в языке – в отличие от ряда других систем, например от системы счисления, – избыточность является одним из конститутивных принципов, она может иногда, в некоторых высказываниях, делаться доминирующим принципом, выделяясь из общего фона в заметную фигуру, переходя из возможности в действительность. Структура художественного текста обслуживает не столько пять внешних, содержательных функций языкового высказывания, сколько функцию эстетического удовольствия, которое могут доставлять человеку даже малоосмысленные тексты (легкомысленные, темные, заумные) – просто потому, что в них эффектно выстроена структура повторов и перекличек.
Второе объяснение работы поэтической функции предложено Юрием Лотманом в статье «О двух моделях коммуникации в системе культуры» (1973). В ней разграничиваются два способа коммуникации – внешний и внутренний. Первый осуществляется в контуре «Я – ОН», а второй – в контуре «Я – Я». Человек может разговаривать сам с собой или даже «переписываться» сам с собой, например когда ведет интимный дневник, не предназначенный для чужих глаз. Это типичные примеры
В чем задача такой коммуникации? По объяснению Лотмана, внешние факторы, например познание мира, отступают в ней на второй план, а на первый план выступает развитие и усложнение внутреннего кода. Общаясь с собой, мы не столько сообщаем себе знания о мире (самое большее – фиксируем их для памяти в дневнике, для того «я», каким, возможно, станем через многие годы, или для какого-то абстрактного, надындивидуального собеседника), сколько стараемся лучше, по-новому понять смысл слов и идей, выразить в тексте и тем самым уяснить собственную мысль; мы проговариваем ее про себя или излагаем на письме, может быть, вовсе не показывая этот текст другим, а лишь для того, чтобы придать ей обдуманную форму.
К автокоммуникации относятся и другие действия со знаками, где нет прямого обращения к самому себе, зато происходит повторение уже известного: твержение молитв (верующий представляет себе трансцендентального собеседника, но тот никогда не отвечает, то есть обращение к нему равнозначно коммуникации с самим собой), магических заклинаний, любимых стихов, пение заученных песен, перечитывание уже читанных книг и т. д. Как и в случае с избыточностью естественного языка, эти лишние, на внешний взгляд, повторы не являются напрасной растратой информационных ресурсов: при повторах редуцируется, сводится к нулю референциальная функция высказывания, зато реализуется его метаязыковая функция, происходит усложнение кода, приращение смысла за счет семантической реорганизации языка. Например, каждое новое прочтение знакомого текста создает новые смысловые ассоциации, не совпадающие с предыдущим прочтением, и к уже известному смыслу прибавляется новый. То же иногда случается и при внешней коммуникации: если лектор в педагогических целях повторил фразу, слушатели в первый раз будут думать о том, что она значит, а во второй раз – зачем она повторена, в чем ее особая важность; у фразы появится второе, коннотативное значение, заставляющее обратить внимание на специфический код преподаваемой дисциплины. Итак, при автокоммуникации субъект направляет знаковое общение на самого себя и тем самым совершенствует код, с помощью которого выражена мысль, усложняет свою индивидуальную, а заодно и общую культуру. В культуре есть высокоавторитетные тексты, специально предназначенные для бесконечного перечитывания, то есть автокоммуникации: например, священные религиозные книги – Библия, Коран; и есть целые области культуры, где практикуется тщательное, многократное перечитывание основополагающих текстов – или же, наоборот, однократное прочтение бросовых, «одноразовых» текстов; примером первой может служить классическая литература, примером второй – массовая культура. Эти две установки соотносятся как интенсивный и экстенсивный способы наращивания знания, как его углубление и расширение. Таким образом, автокоммуникация и внешняя коммуникация образуют типологическую оппозицию: по преобладанию той или другой можно различать разные типы культуры.
Мы не только повторяем одни и те же целостные тексты – повторы имеют место и внутри одного и того же художественного (или, скажем, магически-заклинательного) текста, в чем состоит, как сказано выше, типичное проявление поэтической функции. По мысли Лотмана, художественный текст не столько сообщает что-то о мире или даже о личности человека, сколько совершенствует общественные ресурсы их познания. Такой текст не относится всецело к автокоммуникации, он сочетает два разных коммуникативных контура:
Искусство возникает не в ряду текстов системы «Я – ОН» или системы «Я – Я». Оно использует наличие обеих коммуникативных систем для осцилляции в поле структурного напряжения между ними. Эстетический эффект возникает в момент, когда код начинает использоваться как сообщение, а сообщение как код, то есть когда текст переключается из одной системы коммуникации в другую, сохраняя в сознании аудитории связь с обеими[69].
Действительно, искусство не равно автокоммуникации: последняя включает в себя, как мы только что видели, также и некоторые нехудожественные виды знаковой деятельности – фиксацию своей жизни в дневнике, перечитывание священных книг и т. д. Поэтому Лотман предлагает более сложное объяснение искусства, динамически сочетающее («переключающее») две якобсоновских функции – метаязыковую и референциальную. Поэтический язык сложнее, чем язык повседневного общения, обладает большей смысловой емкостью, и его «избыточность» лишь кажущаяся – именно потому, что в нем активизируются и взаимодействуют не одна, а сразу две функции. Этим объясняется впечатление бесконечной полноты и богатства лучших художественных текстов.
Теория поэтической функции Якобсона и сложно развивающая ее теория автокоммуникации Лотмана не отрицают содержательности художественного текста, регулируемой пятью непоэтическими функциями высказывания; но для опознания текста как художественного в нем должна работать поэтическая функция или переключение двух видов коммуникации. Так происходит не только в словесном искусстве: это очевидно, например, в столь важной художественной системе, как музыка, построенной на постоянных ритмических и мелодических повторах и перекличках. Зато иначе обстоит дело в других искусствах – например, живописи, графике, – где вообще нет линейной оси синтагмы и, соответственно, плохо можно представить себе «проецирование» на нее принципа эквивалентности. Произведения этих искусств художественны по иным основаниям, чем словесный текст, то есть лингвистическое определение поэтической функции в литературе не является всеобъемлющим семиотическим определением искусства.
9. Визуальная семиотика
Краткое содержание.
Визуальные знаки – это знаки, воспринимаемые зрением, а не другими органами чувств. Многие из них так или иначе обладают сходством с изображаемыми предметами, а потому есть соблазн отождествить визуальные знаки со знаками иконическими (по классификации Пирса). На самом деле эти два класса не совпадают. Существуют знаки визуальные, но не иконические – например, буквы алфавита, ничем не похожие на обозначаемые ими звуки и фонемы; кстати, они могут иметь не только визуальную, но и тактильную форму – в азбуке Брайля для слепых. Существуют также и невизуальные, например слуховые иконические знаки – таковы звукоподражания, применяемые в речи и в музыке: можно имитировать крики животных и птиц («мяу», «ку-ку»), природные шумы (скажем, раскаты грома с помощью ударных музыкальных инструментов), физиологические или трудовые ритмы (ритмы дыхания, ходьбы – ср., например, музыкальные марши). Еще чаще реальные звуки воспроизводятся в современных медиа – на радио, телевидении, в кино, аудиозаписях и т. д.; правда, такая техническая репродукция сама по себе не может считаться знаковой, подобно сигналам, передаваемым системой безопасности водохранилища (см. этот пример в главе 2); для создания знакового сообщения эти чисто аудиальные элементы обычно дополняют визуальными и/или текстуальными – зрительным рядом картин и сцен, образующих телепередачу или кинофильм, устными диалогами на радио, текстами песен или словесными комментариями к музыкальным произведениям, записываемым на диске.
Вообще, далеко не вся получаемая человеком визуальная информация является знаковой; чтобы признать ее всю таковой, пришлось бы слишком сильно расширить понятие знака. Многие зрительные восприятия – созерцание предметов и других людей, не намеренных что-либо нам сообщать, – с точки зрения семиотики представляют собой работу с признаками, а не со знаками: здесь нет ни отправителя сообщений, ни кода, которым бы они зашифровывались. Мы стараемся
Далеко не всегда является знаком даже визуальный
Определение иконических знаков, широко принятое в семиотике начиная с Пирса, при критическом разборе также оказывается довольно шатким и субъективным. Их определяющее свойство – «сходство» с обозначаемым объектом – плохо поддается формализации и объективной проверке. Сходство – лишь необходимое, но не достаточное условие иконичности. Если под сходством понимать наличие общих черт, то в таком случае буквально любой знак окажется более или менее иконическим: ведь его означаемое и означающее непременно имеют какие-нибудь общие черты – хотя бы свойство «быть воспринимаемыми». Наибольшим, абсолютным сходством между собой обладают два
Подробнее. Сознавая эту субъективную зыбкость определения, некоторые теоретики либо вообще отрицали научную применимость понятия «иконический знак» (Умберто Эко)[71], либо искали определяющую черту иконичности не в структуре знакового отношения, а в перцептивной структуре знака как материального объекта. Так, бельгийские лингвисты и семиотики, объединившиеся в научный коллектив под общим псевдонимом «Группа “мю”», использовали для этого взятое у Нельсона Гудмена различение понятий «денотация» и «экземплификация» (см. выше, глава 5). Они предложили разделять визуальные знаки на
Подобно всем прочим знакам, визуальные знаки можно применять для коммуникации или для познания, которое может происходить и в одиночестве, без обмена сообщениями с кем-то другим. Визуальные формы, схемы, диаграммы служат важным инструментом умственной деятельности, которая часто заключается именно в распознавании, упорядочении, запоминании зрительных образов. В принципе это не отличается от работы с незнаковыми, естественными визуальными впечатлениями. Когда на картинке-загадке с изображением леса мы пытаемся найти спрятанную в ветвях фигуру зверя или охотника, то совершаем ту же самую перцептивную операцию, как если бы искали их в реальном лесу. Эта операция называется
Из-за непрерывного перехода между образами и знаками, между опознаванием фигуры и дешифровкой сообщения визуальная семиотика оказывается неустойчивой пограничной наукой, смыкаясь с
Итак, лишь некоторые из визуальных образов представляют собой настоящие знаки (иконические или нет), намеренно созданные и дешифруемые наподобие слов и фраз естественного языка. В отличие от других образов, они имеют систематическую природу, регулируются кодом и функционируют в культуре как устойчивые знаки, наряду со словами языка, от которых они, однако, отличаются по природе. Противопоставление словесных и визуально-иконических знаков относится к числу фундаментальных оппозиций человеческого мышления:
Наиболее универсальной чертой структурного дуализма человеческих культур является сосуществование словесно-дискретных языков и иконических, различные знаки в системе которых не складываются в цепочки, а оказываются в отношениях гомеоморфизма, выступая как взаимоподобные символы…[74]
Как установила нейрофизиология, эта двойственность знаковой культуры восходит к функциональной асимметрии человеческого мозга. Два полушария, из которых он состоит, различаются по своим функциям. Левое полушарие ведает дискретными операциями – это место языка, рационального мышления, прогнозирования будущего; правое же полушарие специализируется на работе с континуальными образами и «заточено» не столько на рациональную мысль, сколько на художественное творчество. Этот дуализм имеет ряд последствий для сообщений, передаваемых с помощью визуальных/иконических знаков.
Об одной их особенности уже упоминалось в главе 4, где речь шла о синтагматике знаков. Синтагма, то есть упорядоченное множество знаковых элементов, реально соприсутствующих в одном сообщении (а не выбираемых из виртуальной парадигмы), имеет линейный характер в языке и ряде других систем – и нелинейный в системах визуального изображения. Фонемы, морфемы, слова располагаются цепочкой по оси времени, следуют друг за другом, а элементы визуальных сообщений – как правило, не на линии, а на плоскости (фотография, рисунок, живопись) или даже в трехмерном пространстве (скульптура, современная арт-инсталляция). Есть сложные случаи совмещения линейных и пространственных синтагм – прежде всего кино, где в каждом отдельном кадре видимые фигуры соположены на реальной плоскости экрана и в воображаемом пространстве фильма (последнее получает особенную иллюзорную глубину в стереоскопическом кино), но сами эти кадры сменяют друг друга во времени и образуют линейную последовательность, материально зафиксированную, например, в протяженности киноленты. Даже отвлекаясь от того, что в фильме передаются не только зрительные, но параллельно с ними и звуковые, а часто и словесные сообщения (речь персонажей, титры), его визуальная синтагма сама по себе имеет двойственную линейно-пространственную природу.
Другим специфическим свойством визуальных сообщений является
Из иконической природы большинства визуальных знаков следует, что их связь с обозначаемым предметом является отношением подобия, а не структурной эквивалентности. Это также определяется общими формами восприятия – аналоговым, а не цифровым способом моделирования визуальных объектов.
Подробнее. В кибернетике и электронной технике различаются
Особенность визуальных знаков – по крайней мере, первичных, денотативных – состоит в том, что они моделируют свои объекты по аналоговому, а не по цифровому способу. Раз так, то они могут обходиться без кода: нет необходимости ни разбивать образ на мелкие элементы, ни устанавливать правила их отбора и сочетания. В некоторых видах визуальных изображений код все же действует с самого начала; например, в традиционной японской живописи и графике контуры человеческих фигур и лиц кодифицированы (стилизованы) столь же четко, как начертание иероглифов; но иначе обстоит дело в других, особенно технических визуальных знаковых системах – прежде всего в фотографии, где первичная зрительная структура лишена дискретной артикуляции, отчего возникает странная ситуация
…чтобы перевести реальность в фотоснимок, нет никакой необходимости разбивать эту реальность на единицы и создавать из них знаки, отличные по субстанции от распознаваемого с их помощью объекта; нет никакой необходимости помещать между этим объектом и его изображением посредующую инстанцию кода; конечно, изображение – не реальность, но оно является ее точным аналогом, и эта точная аналогия для повседневного мышления как раз и служит определяющей чертой фотографии. Так выясняется своеобразный статус фотографического изображения –
По той же причине к визуальным знакам плохо применима соссюровская концепция языкового знака как сочетания двух ментальных объектов. В системе с ослабленным или вовсе отсутствующим кодом лучше работает не соссюровское, а, скажем, пирсовское понимание знака. Такой знак можно мыслить как материальный объект (в данном случае физически зафиксированное изображение – фотографический отпечаток на бумаге или картинку на электронном экране), отсылающий к какому-то другому материальному объекту (тому, что сфотографировано) при посредстве не кода, а «интерпретанта», который взят из визуального опыта субъекта, из галереи других образов, хранящихся в его памяти. Тем самым подтверждается замечание, сделанное выше, в главе 3: разные определения знака в неодинаковой степени применимы к тому или иному виду самих знаков.
Отличаясь от знаков языковых, словесных, визуальные знаки взаимодействуют с ними в культуре. Это взаимодействие может быть внешним – когда, например, картинку в газете или на интернет-сайте сопровождают словесной подписью, – но может и проникать вглубь знака, когда в словесной ткани текста присутствуют отсылки к визуальному опыту или, наоборот, в визуальной структуре иконического знака, в изображении вещей и персонажей выделяются точки символической значимости, подобной языковому сообщению. Первую из этих двух форм «глубинного» взаимодействия слова и образа имел в виду Лотман, описывая механизм создания риторических тропов – словесных конструкций, в основе которых заложен недискретный, то есть непрерывный, иконический знак:
…при любом логизировании тропа один из его элементов имеет словесную, а другой – зрительную природу, как бы замаскирован этот второй ни был. Даже в логических моделях метафор, создаваемых в целях учебных демонстраций, недискретный образ (зрительный или акустический) составляет имплицированное посредующее звено между двумя дискретными словесными компонентами[77].
В качестве примера можно привести лексикализованный (стандартный, вошедший в словарь) троп «просвещение». Это обычное слово русского языка означает «распространение знаний»: два словесных выражения, из которых первое служит кратким метафорическим эквивалентом второго. Метафорический перенос происходит благодаря тому, что между двумя вербальными частями тропа вкрадывается подразумеваемый зрительный образ льющегося света.
Вторая форма глубинного взаимодействия слова и образа – вторичная символизация иконических знаков – чаще всего встречается при коннотации. На фоне целостного и непрерывного визуального изображения выступают точки условного значения; бескодовое или слабо кодированное денотативное сообщение сопровождается отчетливо кодированным коннотативным. Как уже сказано в главе 5, такие точки в изображении (предметы, детали) называются
В некоторых работах того же Барта, статье «Третий смысл» (1970) и книге «Камера люцида» (1980), схема усложнена, намечена возможность еще одного компонента в структуре визуального знака – так называемого «третьего», или «открытого», смысла. Он видится зрителю в изображениях, создаваемых с помощью современной техники, – на фотографиях и в фильмах – как несистемный элемент, не несущий никакой определенной семантической информации, не сообщающий ничего осмысленного ни о ситуации, ни о персонажах изображаемой сцены. Подобно коннотаторам, такой не-знак изолирован, перцептивно выделен в составе изображения, но, в отличие от них, лишен даже смутного означаемого:
…открытый смысл не включен в структуру, и семиолог откажет ему в объективном существовании […]. Открытый смысл – это означающее без означаемого[79].
Барт усматривает такой парадоксальный «открытый смысл» в мелких деталях снимка или кинокадра: в странной особенности шевелюры персонажа в кинофильме, детали чьей-то обуви на фото. Эти детали не содержат никакого осмысленного сообщения, они лишь сообщают, что «действительно были такими» в момент съемки. С точки зрения теории информации, они относятся к «шуму» в канале связи (бессмысленному излишку при передаче информации); по мысли Юрия Лотмана, в художественном тексте, где код усложняется в процессе автокоммуникации (см. главу 8), шум семантизируется, интегрируется в смысловую структуру произведения:
Искусство […] обладает способностью преображать шум в информацию, усложняет свою структуру за счет корреляции с внешней средой…[80]
Однако Барт находит подобные несистемные элементы не только в художественных, но и в некоторых «обычных» (репортажных, бытовых) фотоснимках. Поэтому он не пытается приписывать им какой-либо настоящий «смысл»; скорее он читает зрительный образ «по признакам», по случайным следам, лишь отмечая их и не делая никаких содержательных выводов. В книге «Камера люцида» Барт назвал их
В главе 1 уже говорилось о когнитивной (познавательной) функции визуальных знаков. Ею порождена давняя культурная традиция Запада, в которой зрение служит метафорой знания. Можно напомнить многочисленные словесные выражения, связанные с идеей познания, истины и т. п. и содержащие в себе семантику «зрения» или «образа» (то есть зрительного облика какого-либо объекта). Высказывая предположительное мнение, мы сопровождаем его словами
В рамках такой культурной традиции естественно представлять себе зримые образы реального мира – неважно, естественные или искусственно созданные – как знамения, подаваемые некоей высшей силой и помогающие разгадывать тайны судьбы. Это происходит при гадании, во всевозможных мистических практиках, в некоторых художественных системах вроде символизма; но что-то подобное имеет место, только менее осознанно, и при восприятии многочисленных технических изображений, которыми полна современная визуальная культура, – фотографий, видео и прочих зрительных объектов, распространяемых в прессе, электронных медиа, социальных сетях. Современная техника позволяет делать такие изображения даже синтетическими, независимыми от всякого реального референта – например, когда они формируются с помощью программ типа Photoshop для неподвижных изображений или в технике Motion Picture для видео. Рассматривая их, зритель не столько познает суть вещей через их зрительные образы, сколько считывает коннотативные значения, налагающиеся на денотативные знаки-изображения. Именно потому, что эти знаки, даже и не отсылая ни к чему реальному, кажутся «естественными» или «технически достоверными», они особенно удобны – можно сказать, особенно уязвимы – для коннотативного переозначивания и «натурализации» знака, о которой писал Ролан Барт; см. выше, в главе 5, бартовские примеры вторичного означивания визуальных изображений – фото африканского солдата, рекламный постер итальянской пасты. Знаки могут лгать, и визуальный иконический знак в высшей степени пригоден для такого сомнительного применения, именно потому, что кажется
С некоторыми оговорками можно даже предположить, что ощущение этого головокружительного и опасного отчуждения зрительных образов, получающих дополнительные смыслы как бы самопроизвольно, независимо от воли конкретных людей, является одной из причин (наряду с другими) хорошо известного недоверия некоторых религиозных традиций к визуальным изображениям. Если в христианстве такие изображения довольно широко применяются, то в иудаизме и особенно исламе они находятся под подозрением или даже запрещаются, табуируются (хотя сегодня во всех странах имеется, например, телевидение, то есть техническая передача изображений). В истории зафиксированы острые конфликты из-за использования или запрета визуальных знаков. Так, в Византии более ста лет (в VIII–IX веках) длилась религиозно-политическая борьба между сторонниками и противниками почитания икон, то есть визуальных изображений священных персонажей; та же коллизия повторилась в Западной Европе в эпоху Реформации (XVI век), радикальные поборники которой считали недопустимым религиозное применение изображений и уничтожали хранившиеся в храмах иконы и статуи. Итак, место визуальности в знаковой деятельности людей переменчиво: она то выдвигается в центр культуры, то вытесняется на периферию; в истории бывают культуры «образные» и «без-образные».
До сих пор речь шла о коннотативных отношениях между визуальными и языковыми (или, шире, символическими) знаками: слово явно или имплицитно накладывается на образ, делает его означающим своих вторичных знаков. Но возможна и обратная ситуация – метаязыковая, когда визуальный знак-образ служит не означающим, а означаемым. Со времен античности известен прием
10. Повествование
Краткое содержание.
Повествование – это вторичная знаковая система, которая определяется не своим материалом, а только формой. Эта система трансмедиальна, то есть работает в разных областях культуры и пользуется разными носителями (и речью, и визуальным изображением); кроме того, она применяется как в художественных, так и в нехудожественных целях. Повествовать, рассказывать о чем-то можно для поучения и эстетического наслаждения, например в романе или эпосе, но повествованием занимаются и с другими задачами: журналисты рассказывают о текущих событиях, историки – о делах прошлого, юристы излагают историю преступления и его расследования. Все мы в повседневном быту делимся какими-то историями – «как я провел сегодняшний день, какие события со мной произошли», – и эти рассказы тоже являются повествованиями, хотя обычно лишены всякой художественной функции.
Подробнее. Учитывая трансмедиальность и многофункциональность повествования, его можно было бы считать не отдельной знаковой системой, а особым способом функционирования знаков, принадлежащих к различным системам (например, к литературе и кино). Однако мы уже видели в главе 7, что и такая знаковая система, как естественный язык, является трансмедиальной, реализуется в речи и на письме. То же относится и к исторически родственной повествованию знаковой системе –
Повествование имеет очень глубокие культурные корни. Карло Гинзбург выдвинул любопытную, хотя и трудно доказуемую гипотезу, согласно которой «сама идея рассказа (как чего-то отличного от заговора, заклинания или молитвы) впервые возникла в сообществе охотников, из опыта дешифровки следов»[83]. По его мысли, повествовательная структура генетически связана с прочтением признаков, самопроизвольно возникающих «следов» и «улик».
Язык не дает однозначного понимания того, что такое повествование. В русском языке, например, сегодня встречается заимствованное из английского слово «нарратив» (от латинского глагола narrare «повествовать, рассказывать»); но в английском, а за ним и в русском языке это слово часто употребляется в неповествовательном значении: «нарративом» называют любое связное изложение чего-нибудь – не только событий, но и обстоятельств, абстрактных идей и т. д. Нарратив, в таком понимании, нечто «рассказывает», но не обязательно рассказывает какую-либо «историю».
В науке повествование определяют по трем условиям, которые должны выполняться либо все вместе (жесткое определение), либо хотя бы одно или два из них (мягкое определение).
1.
2.
3.
Структуру повествования изучает специальная дисциплина – нарратология, которая по своим задачам выходит за рамки семиотики. Например, она довольно много занимается третьим условием повествования – фигурами рассказчика или рассказчиков: их может быть несколько в одном тексте, они могут сменять друг друга, рассказывать друг о друге, их версии событий могут быть неравно достоверными (одни рассказчики точно излагают правду, другие по разным причинам заблуждаются или лгут), а сами они обладают неравной реальностью: тот, о ком рассказывают, в принципе менее реален, чем тот, кто о нем рассказывает. Такая онтологическая иерархия не имеет прямого отношения к знаковой структуре текста. В семиотике наиболее изучены первый и второй аспекты повествования: его базовыми структурными единицами являются события, действия и поступки, а их синтактика подчиняется иллюзионистской логике, где временная последовательность событий сливается с причинно-следственной. Повествование разложимо на единицы, поскольку сами события представляют собой дискретные значащие единицы разных уровней. Семиотика изучает образуемые ими структуры, отвлекаясь от средств, которыми они сообщаются: то могут быть и словесные тексты (например, в литературе), и визуальные картинки (например, в комиксах), и сложное соединение зрительных и звуковых сообщений (например, в театре и кино).
Любое повествование развивается во времени, а потому и его синтагматическая структура является линейной (иногда – многолинейной, при сочетании в одном рассказе нескольких сюжетных линий). Одной из фундаментальных работ по семиотической нарратологии является большая статья Ролана Барта «Введение в структурный анализ повествовательных текстов» (1966), где рассмотрена главным образом именно синтагматика, то есть линейная артикуляция повествовательного текста, и предложена классификация его структурных единиц, отчасти схожая с двойным членением означающего в естественном языке. Все структурно значимые сегменты рассказа разделяются на два уровня (а второй из них – еще на два подуровня); первый уровень Барт называет
Подробнее. Термины «функция» и «индекс» употребляются Бартом в иных значениях, чем «функции высказывания» по Якобсону и «знаки-индексы» по Пирсу. Термин «функция» в применении к повествованию взят им из книги русского фольклориста Владимира Проппа «Морфология волшебной сказки» (1928), где таким образом тоже обозначались минимальные «кирпичики», из которых складывается фольклорный повествовательный сюжет; а понятие «индекс» сближается по смыслу с понятием «признак» или «улика» в позднейшей статье Карло Гинзбурга «Приметы» (по-итальянски и по-французски это выражается сходными на письме, но не в произношении словами indice). Правда, в отличие от «примет» или «улик», повествовательные индексы не возникают сами собой, а сознательно вводятся в рассказ его автором; однако метод их дешифровки походит на работу гинзбурговского следопыта – читая роман, мы тоже руководствуемся гипотетическим знанием, позволяющим не просто следить за сменой событий, но и находить в массе упоминаемых деталей и фактов более или менее надежные указания на структуру и дальнейшее развитие сюжета.
Функции, по Барту, в свою очередь, подразделяются на две более частных категории:
В той же статье Барт коротко останавливается на втором условии повествовательности – иллюзорной причинно-следственной логике, которая видится читателю за временной последовательностью событий. Эта проблема относится скорее именно к логике, чем к семиотике, но ее необходимо иметь в виду при анализе синтагматики повествовательных текстов:
…есть все основания считать, что механизм сюжета приходит в движение именно за счет смешения временной последовательности и логического следования фактов, когда то, что случается
Причинно-следственная иллюзия, когда кажется, будто события в рассказе сочленяются «сами собой», без структурирующей воли автора, в современной повествовательной литературе и искусстве сопровождается другой семиотической иллюзией –
«На стареньком фортепьяно, под барометром, высилась пирамида из коробок и картонок»[87]: все детали этого по видимости бесхитростного литературного описания что-то
С семиотической точки зрения «конкретная деталь» возникает при
Говоря, что эффект реальности исключает «возможность разрабатывать
Сходство понятий «пунктума» и «эффекта реальности» позволяет уточнить сказанное выше, что повествовательность – исключительное свойство линейных (временных) знаковых систем; в какой-то мере она может присутствовать и в статично-пространственных искусствах типа живописи и фотографии. В их сложных визуальных знаках зритель может прочитывать некоторую историю, события которой свернуты в «моментальном снимке»: картину военной баталии, критический момент спортивного поединка, портрет знаменитого лица, чей облик резюмирует всю его биографию[91]. Но в эти нарративно упорядоченные визуальные структуры может вкрасться и элемент «несистемный» – своеобразный отход, субпродукт повествовательного производства, который и опознается опытным зрителем как знак реальности изображенного.
Выше уже не раз упоминалась такая непременная принадлежность повествования, как
Обобщенная классификация действующих лиц, опирающаяся исключительно на их место в повествовании, впервые была предложена в 1920-х годах Владимиром Проппом. Изучив корпус всех известных русских волшебных сказок, Пропп свел их сюжеты к набору из 31 повествовательной функции («уход из дома», «испытание героя дарителем», «получение волшебного средства» и т. д.; ср. понятие функции в повествовательном тексте у Барта) и 7 действующих лиц: вредитель, даритель, помощник, царевна (искомый персонаж), отправитель, герой, ложный герой[93]. Греймас обобщил и логически упорядочил эмпирическую схему Проппа, составленную на основе анализа определенного фольклорного жанра, и выстроил экономную универсальную схему актантных позиций, применимую к любому повествованию, словесному или нет. В основе этой схемы – три оси, три оппозитивные пары. На каждой такой оси противостоят друг другу два актанта, и получающиеся в итоге шесть актантных позиций покрывают собой все множество ролей, которые могут играть конкретные персонажи в конкретных повествованиях. Первая ось называется
Как известно, в языке система фонем не зависит однозначно от системы выражающих их звуков: в зависимости от позиции в речи одна фонема может выражаться разными звуками, а разные фонемы – одинаковыми звуками. Сходным образом система актантов не зависит от системы актеров того или иного повествования. Один актант может быть реализован несколькими актерами (они занимают одну актантную позицию), и наоборот – один актер может играть роль нескольких разных актантов, совмещать несколько «должностей» в структуре рассказа. Опять-таки подобно фонемам, в некоторых случаях актанты могут быть «нулевыми», то есть им не соответствует в данном повествовании ни один актер.
Возьмем в качестве примера нарративную структуру гомеровской «Одиссеи». В ней четко выделяется главная ось поиска: после окончания Троянской войны субъект – Одиссей – стремится вернуться на родную Итаку, вновь обрести свой дом и супругу Пенелопу (объект). На этой оси каждая актантная позиция занята лишь одним человеческим персонажем-актером; иначе обстоит дело с осью борьбы, где много разнообразных, не соотнесенных между собой актеров. Противниками Одиссея являются встреченные на пути монстры (морские чудовища Сцилла и Харибда, циклоп-людоед Полифем) и двусмысленные женские персонажи (похотливая волшебница Цирцея, обольстительная нимфа Калипсо), а также агрессивные женихи, сватающиеся к Пенелопе (в структуре сказочного сюжета по Проппу они соответствовали бы коллективному «ложному герою»). В числе помощников Одиссея – его соратники, гибнущие по ходу плавания, феакийская царевна Навсикая, подобравшая его на берегу после кораблекрушения, ее отец, радушно принявший чужеземца у себя во дворце, верные слуги на Итаке, помогающие Одиссею расправиться с шайкой женихов. Наконец, актантами третьей оси – оси коммуникации – являются богиня Афина (адресант), покровительствующая Одиссею в его странствиях и направляющая его путь на родину, и выросший за время его отсутствия сын Телемах (адресат), которому Одиссей должен передать свою воинскую доблесть, а в дальнейшем и царский сан. Но в сложном сюжете гомеровской поэмы оба эти персонажа занимают и другие позиции на других, вспомогательных актантных осях: Афина действует по решению совета олимпийских богов (они являются ее адресантами-отправителями, а сама она – субъектом), а Телемах не ждет возвращения отца, но сам пускается на его поиски (выступая как субъект, а Одиссей – как объект), после чего участвует вместе с ним в избиении женихов (выступая как помощник). Сравнение актантной схемы повествования с распределением его актеров – так сказать, сравнение «действующих лиц» и «исполнителей» – показывает имеющиеся в этой схеме напряжения, которые могут разрабатываться в развитии рассказа. В «Одиссее» помощники и противники героя множественны, объектом поиска выступают то мать Телемаха, то его отец, а Пенелопа оказывается в неуютной позиции двойного объекта – по отношению к мужу, стремящемуся воссоединиться с семьей, и по отношению к женихам, буйно осаждающим ее своими домогательствами. Всем этим определяется развитие гомеровского сюжета, где то одна, то другая актантная позиция выступает на первый план, а один и тот же актер может менять свою актантную роль. Обобщенностью актантных позиций и вариативностью соответствующих им актеров обусловлено потенциальное богатство нарративной культуры: писатели и киносценаристы бесконечно придумывают новые истории, меняя в них актеров и по-новому расставляя их на актантных позициях, при том что самих этих позиций совсем мало.
До сих пор речь шла о синтагматическом, линейном устройстве повествования. Что же касается его парадигматики, то ее образуют несколько базовых кодов, которые всегда присутствуют в повествовательном тексте и из которых выбираются конкретные мотивы (нарративные знаки), сплетающиеся в текстуальной ткани. В одной и той же точке текста может использоваться сразу несколько кодов, они накладываются друг на друга посредством коннотации; отсюда смысловая насыщенность некоторых повествовательных текстов, прежде всего художественных.
Ролан Барт в книге под названием «S/Z» (1970) составил перечень пяти таких кодов, применимый к анализу любых повествований классического типа[94]. Единицы этих кодов относятся к разным уровням повествовательной структуры: первый из них включает в себя функции – то есть сообщения о событиях, благодаря которым этот текст, собственно, и является повествовательным, – а четыре остальных образуются индексами, неповествовательными элементами в тексте.
1.
2.
3.
4.
5.